Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 Annotation 7 страница




 17. РАЗВИТИЕ СЮЖЕТА
 

Весь день бушевала пурга, заметая Александровск сугробами сыпучего снега; хлесткий ветер громко колошматил листами жести, сорванной с крыш, где-то на углу Рельсовой улицы со звоном разбился уличный фонарь. Но к вечеру все разом притихло, чистое небо развесило над сахалинской юдолью гирлянды созвездий. — Если мы звали гостей, — сказала Ольга Ивановна мужу, — так нехорошо, если они застрянут в сугробах. Ты бы оставил свои газеты да расчистил дорожку от калитки до крыльца… Волохов взял деревянную лопату и раскидал возле дома снежные завалы, чтобы могли пройти гости. Они ждали сегодня Вычегдова, их обещал навестить и поляк Глогер, появившийся на Сахалине с последним «сплавом». Ольга Ивановна заранее застелила стол холстинной скатертью, услышала скрип калитки. — Открой, — велела она, — кажется, идет Вычегдов… Разматывая на шее вязаный шарф, Вычегдов почти весело оглядел стол супругов Волоховых, украшением которого была большая сковородка с жареной картошкой. — Я первый? — спросил он. — Вот и хорошо… А вы не слышали новость? Вчера вечером прямо напротив губернского правления кто-то напал на конвоира. Выкрутил у него из рук винтовку и скрылся. Сейчас ищут, а найти никак не могут. Этот случай не был исключительным в жизни Сахалина, да и сами «политические», пообжившись на каторге, тайком обзаводились оружием — ради личной безопасности, ибо на защиту полиции рассчитывать не приходилось: тут люди сами привыкли отбиваться от грабежей и насилий. — Садись. Наверное, скоро подойдет и Глогер. — Мне жалко Глогера, — сказала Ольга Ивановна, поднимая крышку от сковородки. — Еще молодой парень, а уже озлоблен на весь мир и похож на волка, оскалившего зубы… Вычегдов вступился за Глогера: — Ну, Оля! Отсидеть в цитадели Варшавы, каждый день ожидая веревку на шею, тут характер не станет шелковым. А вообще-то, вся эта история с эксом в Лодзи какая-то нелепая. Там у них что-то произошло… очень некрасивое с деньгами! — Кстати, — спросил Вычегдова хозяин, — ты выяснил: кто был этот человек, повстречавшийся однажды тебе на улице? — Нет! Как мне объяснила тюремная шпана, это обыкновенный «куклим четырехугольной губернии круглого царства». На общедоступном языке, если перевести с уголовного на русский язык, это человек, не открывший на допросах ни, своего подлинного имени, ни своего положения. Так что каторга его не знает… В дверь кто-то постучал — три раза подряд. — Открой, — сказала Ольга мужу. — Это Глогер. — Который всегда опаздывает, — заметил Вычегдов. Дверь распахнулась — на пороге стоял человек, при виде которого все застыли в изумлении. Первой опомнилась женщина: — Я узнала вас, да, да, это вы наблюдали за нашим домом… Что было нужно от нас? Кто вы? — Мне ваше лицо знакомо, — сказал Волохов. — Не вы ли однажды ночью подкрались к моему окну, заглядывая с улицы? — А в прошлом году, — добавил Вычегдов, — я видел вас в партии «кандальных», но вы отвернулись от меня… — Во всех трех случаях это был я! — улыбнулся — Полынов. — Я извещен, что вы ждете Глогера, который имеет привычку опаздывать. Я хотел бы сразу сознаться, что именно по моей вине в Лодзи произошло нечто… очень некрасивое с деньгами! — Что-о-о? — закричал Вычегдов. — Вы разве дьявол? — Нет, я ангел! Но падший ангел. И прежде, чем войти в чужой дом, я должен знать, что обо мне говорят… С первых же слов Полынов откровенно признался, что — да! — он вел наблюдение за домом Волоховых, где часто бывают политические ссыльные, ему хотелось выяснить, нет ли среди них поляков из ППС, причастных к делам в Лодзи, а сейчас он, зная о появлении Глогера на каторге, желает с ним встретиться. — Глогер прикончит вас, — сухо заметил Волохов. — Сначала пусть он спросит у меня: желаю ли я быть приконченным? — спокойно возразил на это Полынов. Вычегдов выразился чересчур конкретно: — Ваша судьба решена. Если не желаете крупных неприятностей для себя, вам с Глогером лучше бы не встречаться— Именно со слов Глогера, я уже догадался, кто вы такой. — Кто же я? — Инженер! И вот мой добрый совет: наденьте шапку, застегните новенькое пальто и убирайтесь отсюда к чертовой матери. Полынов снял шапку и, расстегнув пальто, сбросил его со своих плеч. Игнатий Волохов подивился его наглости: — Мне такие герои уже попадались! Сначала идейный экспроприатор, а потом вульгарный вор. Кончали они, как правило, тем, что жестоко глумились — над прежними своими идеалами, мечтая в конце концов сделать экс или эксик лично для себя на такую сумму, чтобы потом стать зажиточным рантье. — Вы недалеки от истины, — согласился Полынов. — Из боевой партии ППС я легально перешел в партию СПС, что легко расшифровать в трех словах: «партия — сам по себе». — Какой цинизм! — возмутилась Ольга Ивановна. — Зачем вы пришли, не боясь нашего общего презрения к вам? — Я же объяснил, что пришел повидать Глогера… Отчаянно скрипнула калитка, послышались шаги. — Так берегитесь — ГЛОГЕР ИДЕТ, — произнес Волохов. Глогер сильно изменился, он даже постарел. Полынов, легко поднявшись, сам подошел к нему с первым вопросом: — Так что там случилось с нашим Вацеком? — Повешен! Но еще до разгрома «боевки» мы успели вынести тебе приговор, какого ты и заслуживаешь… Рекомендую вам замечательного подлеца! — с гневным смехом сказал Глогер, указывая на Полынова. — Пока мы в банке добывали злотые, проливая кровь за свободу будущей Речи Посполитой, этот сукин сын обчистил кассу в свою пользу… Я удивлен, что вижу его снова! Пусть он знает, что приговор партии остается в силе. Полынов взял папиросу из пачки Вычегдова, и только этим жестом он выдал свое волнение. — Выслушай меня! — резко заявил он Глогеру. — Я не признаю приговора, сфабрикованного в ресторане на Уяздовских аллеях самим Юзефом Пилсудским между рюмкою коньяка и бокалом шампанского. Еще до вынесения мне смертного приговора пан Пилсудский разложил всех вас налетами на банки и кассы, смахивающими на обычную уголовщину. А в преступном мире могут быть только банды, но никогда не возникнет никакой партии… — Перестань! — грозно потребовал Глогер. — Нет, — настоял Полынов. — Сейчас не ты мне, а я вынесу приговор, более страшный и более убедительный… Мне жаль бедного Вацека. Но мне жаль и тебя, Глогер! — Замолчишь ты или нет? — Не замолчу, — ответил Полынов. — Задумался ли ты хоть раз: во имя чего жертвовал своей жизнью, добывая в эксах деньги для того же пана Пилсудского?! Не он ли в партии польских социалистов проводит свою личную политику, а эта политика Пилсудского станет губительна для всей Польши. — Не смей так судить о патриотах! — осатанел Глогер. — Кто ты такой, жалкий москаль, впутавшийся в наши дела? — Да, я русский, — ответил Полынов. — Но мать у меня полячка, потому мне одинаково дороги интересы и Польши и России. Я не впутался в ваши дела, ибо всегда считал, что задачи революции для русских и для поляков останутся равнозначны… Ольга Ивановна, закрыв рот ладонью, как это делают женщины из простонародья, слушала перебранку разгневанных мужчин, и она очень боялась именно конца их спора. — Прекратите! — взмолилась она. — Убирайтесь оба на улицу и там разбирайтесь, кто прав, кто виноват, кому служит Пилсудский, а кому служите вы… Мне это все уже надоело! Волохов и Вычегдов поддержали женщину: — В самом деле, шли бы вы на Рельсовую… Лицо Глогера уже перекосилось от гнева, он на свой лад понял это приглашение и выхватил револьвер из кармана: — Не слушайте его! Этот человек способен любого опутать своей клеветой, и еще никакому Цицерону не удалось его переговорить. Но приговор партии не отменяется: смерть! Ольга Ивановна с криком кинулась между ними, повиснув всем телом на руке Глогера, громко плача: — Только не здесь! Только не в моем доме… пощадите меня и моего мужа… моих детей, наконец! Глогер опустил револьвер, извинился: — Добже, пани. Ради вот этой женщины, ради ее детей и мужа ее, которому осталось два года каторги, я откладываю исполнение приговора. Но ты не уйдешь от меня… не уйдешь! И только сейчас он заметил, что из рукава Полынова за ним давно и пристально наблюдает жуткий зрачок браунинга. — А ты большой дурак, Глогер! — сказал Полынов. — Я ведь, едва ты вошел, уже держал тебя на прицеле. И ты (наверняка помнишь, что я обладаю счастливой способностью стрелять на полсекунды раньше других… Спрячь свое пугало! Мне жаль всех вас, сделавшихся жертвами убеждений пана Юзефа Пилсудского. — Уберите оружие! — потребовала Ольга Волохова. Мужчины спрятали его по карманам. Полынов взялся за| пальто, кое-как набросил на голову шапку. Резко отвернувшись от Глогера, он неожиданно обратился к Вычегдову и Волохову: — Вы правы, что в Лодзи была некрасивая история. Что же касается денег из Лодзинского банка, то я их… верну! Не сейчас, конечно, а гораздо позже, когда я буду убежден, что эти деньги пойдут на пользу народу… Прощайте! За ним хлопнула дверь, и все долго молчали. — А зачем он приходил? — вдруг спросил Вычегдов. — Наверное, за моей пулей, — усмехнулся Глогер. — Вряд ли он ее испугался, — ответил Волохов. — Этот человек слишком осторожен. Он осторожнее и хитрее тебя… Вычегдов заметил, что картошка давно остыла. — Такие Полыновы всегда будут опасны для общества, — сказал он, — и в этом вопросе я целиком на стороне Глогера. Ольга Ивановна достала из кармана передника шпульку с нитками и стала прилаживать ее к швейной машине: — Мне-то, матери с детьми, каково жить в этом мире? Полынов доставил в трактир немало бутылей с самогонкой, и Недомясов был обрадованно удивлен его успехом: — Ну, парень… с тобою можно делами ворочать. Откедова же нахапал столько? Где раздобыл? . — Не столь важно. Считай, что сам на пне высидел. — Как бы мне за тебя на параше не сидеть. — Гони кровь из носу! — велел Полынов. Недомясов честно расквитался с ним, как и договаривались ранее, затем открыл одну из бутылок, принюхался: — Вроде шибает! По такому-то случаю не грех и выпить за нашу коммерцию. Давай сразу по стакану дернем. — По стакану молока, — отвечал Полынов. Со стаканом молока он прошел в общий зал трактира, крикнув на кухню, чтобы для него поджарили яичницу с колбасой. Потом взял стопку газет, недавно прибывших с материка. «Новый край» писала, что правительство бухает сейчас миллионы на освоение Дальнего Востока, и потому делом ближайшего времени станет создание в этих диких краях условий, при каких человек не чувствовал бы свою оторванность от метрополии. Но тут внимание Полынова отвлек поэт из каторжан, обещавший за рюмочку спирта прочесть целую поэму о своих любовных страданиях. — Не надо. Лучше ответь: за что на Сахалин угодил? — Я убил ее, торжествующий! — провозгласил поэт. — Кого убил? — Изменницу. Скомкав газету, Полынов отбросил ее от себя: — Хорошо ли убивать женщину, которая ушла к другому, надеясь, что другой окажется лучше тебя, кретина? — Как же так? — возопил поэт, трагически заламывая руки над головой. — Когда в театре шекспировский Отелло душит Дездемону, весь зал рукоплещет гордому ревнивцу. А я расплатился за измену с неверной, и меня за это на каторгу… Где логика? И почему я не слышу оваций восхищенной толпы? Полынова даже передернуло от брезгливости: — Знаешь, катись-ка ты… со своей поэмой! К его столику приблизился другой сахалинец, завороженный запахом пищи, всем своим видом он вызывал жалость, и Полынов сразу передвинул к нему сковородку с яичницей: — Я сыт. Доешь, брат. По какой статье? Ответ голодного человека потряс его: — А у меня статьи никогда и не было. Это у жены была статья. Вот я за ней и потащился на Сахалин, чтобы долг супружеский до конца выполнить, потому как любил ее, сударь. — Ну? — А что «ну»? Ее отправили на Сахалин пароходом, а «добровольноследующих», как я, казна не учитывает. Вот и топал по этапу. Пешком! Заодно с кандальными. Она-то скоро сюда приплыла. А я лишь через три года до Сахалина добрался. Вот, надеялся, радость-то для нас будет: снова мы вместе… — Ну? — Прибыл, а она, гляжу, уже с другим… Белый свет померк в глазах. Ничего не надо. Пожрать бы да выспаться в тепле. — Куда ж ты теперь? — посочувствовал Полынов. — Не знаю. Коли сюда попал, не выбраться. Да и на какие доходы? Не живу, а мучаюсь. Кому я нужен? Полынов дал ему денег: — Этого хватит, чтобы миновать Татарский пролив с почтой, которую возят на собаках до Николаевска гиляки каюры. Ну а там, на Амуре, заработаешь на дорогу до родимых мест. Только не плачь, брат. Даже не благодари меня. Не стоит… Неподалеку пристроился аккуратный старичок, который, заметив щедрость Полынова, уже весь заострился, и было видно, что он выискивает предлог, дабы разжалобить этого «дядю сарая». Но Полынов не обращал на старикашку внимания. — Меня-то! — тонко взвыл старичок, не выдержав. — Меня пожалей. Кой денек крошки во рте не бывало. — А за что ты, труха, на каторге оказался? Старик живехонько пересел ближе к Полынову. — Всего за пять рублев с копейками страдаю. — Что-то дешев твой грех. Расскажи. — А жил, как все люди живут. Свое берег, на чужое не зарился. Семья была. Достаток. Сыночка ажно в гимназию пропихнул. Нанял я тут бабу одну — прислужницей. Деревенскую. Она возьми да и стащи у меня деньги. В комоде лежали. Под исподним своим их прятал. Кому ж, как не ей, подлой, взять? Ну и давай я бабу стращать. Уж я стегал ее, стегал, сам измучился. Увечил как мог. Всякие пытки ей придумывал. Даже кипятком ошпарил. Нет, гадюка, не сознается. А потом бельма-то свои бесстыжие закатила и померла. Тут меня и взяли. Где ж правда на энтом свете? Ведь сознайся она по совести, что взяла деньги, нешто б не простил я ее? А теперь извелся… по ее же вине! Хоть вешайся, да не знаю как. И веревки-то порядочной нигде нету, не ведаешь, за что и зацепиться. — Хочешь, научу? — деловито спросил Полынов. — Окажи божецкую милость, родимый. — Берешь полотенце. Лучше всего казенное. Оно жестче. Завязываешь на шее, а другой его конец — за ногу. — Так-так, родненький. Золотые слова твои. — Потом ногу от себя постепенно отодвигаешь, а петля тем временем на шее затягивается. Считай, что ты уже в раю. — Просветил! Дай бог тебе здоровьица. За науку эту ты бы еще деньжат мне дал, чтобы веселей было. — Без деньжат вешаться легче. Ступай. — А благодарности не будет? За рассказ мой? — Иди-иди, живоглот поганый. Бог тебе подаст… Полынов покинул трактир, облегченно вдохнул в себя чистый морозный воздух. Темнело. На крыльце ему почудилось, что кто-то впопыхах оставил лежать неряшливые узлы тряпья, но это были люди. Изможденная женщина, поникшая от невыразимой беды, сжалась на ступенях от холода, а с нею была и девочка-подросток, закутанная в немыслимые отрепья. — Вы чего здесь? — спросил Полынов. — Продаю, — глухо отозвалась женщина. — Что продаешь? — Дитя свое… Купи, добрый человек, будь милосерден. Все едино с голоду подохнет, ежели так оставить. Южнее, со стороны Дуэ, стали лаять собаки. — Ты какого же «сплава»? — Осеннего. — По статье или…? — К мужу. Вот, приехали. Дом бросили. Соседи набежали, все растащили. Привезли нас, а его-то и не нашли. — Как не нашли? — А так, господин хороший. Искали его тут чиновники всякие, по бумагам казенным вроде и был такой. А все тюрьмы пересмотрели, говорят — не значится… Полынов послушал, как заливаются лаем собаки. — А ты на кладбище-то бывала ли? — Нет и в мертвеньких… Купи! — разрыдалась она. Полынов взял девчушку за подбородок и резким жестом вздернул ее голову повыше, чтобы разглядеть лицо. На него в испуге смотрели большие глаза, а в каждом зрачке — по звездочке. — Как зовут? — спросил он. — Веркой, — не сразу отозвалась мать. Хрустя валенками по снегу, мимо них прошел конвоир, прикладом пихая в спину бродягу — в сторону недалекой тюрьмы: — Шевелись давай! Гнида ползучая. — Да не брал я… не брал, — оправдывался бродяга. — Чтоб мне света не видать, я же в сторонке стоял… Ну? Отпусти. Не я, а другие все раздергали, а мне за всех отвечать, да? — Тащись, стерва, пока не пришиб я тебя… Они удалились, продолжая ругаться. Мать осталась неподвижной, убитая таким горем, какое случается только в этих краях, проклятых каторгой. А девочка, запрокинув лицо, снизу вверх выжидательно смотрела на человека, который может ее купить. Полынов долго и напряженно думал. Потом откинул полу своего нового пальто, наугад отсчитал из бумажника, наверное, рублей около сотни и сложил их на коленях женщины: — Не рыдай — я не обижу ее, верь мне… Взяв девочку за руку, как отец любимую доченьку, Полынов отвел ее на Протяжную улицу, там размотал на Верке тряпье и, заметив вшей, побросал его в печку. Он сказал, что купит ей красивое платье и сапожки со шнурками, а сейчас чтобы шла умываться, после чего они станут ужинать: — А спать я постелю тебе вот здесь… на лавке. Полынов засветил на столе лампу, чтобы получше рассмотреть свое приобретение, и заметил, что девочка была хороша, но ее портили чуть оттопыренные уши. Он сказал ей: — Со мною ты ничего не должна бояться. Запомни это и впредь никогда ничего не бойся. Пусть мои слова станут для тебя первым заветом… Когда они легли спать, настала гнетущая тишина, и в этой тишине едва прошелестел внятный голос: — Дядечка, а что ты будешь делать со мной? — Буду делать с тобой все, что хочу. Пройдет срок, и я сделаю из тебя… королеву! Снова стало тихо, девочка не сразу спросила: — А королевой разве быть хорошо? — Наверное… при таком короле, как я! В сознании Полынова, будто внутри арифмометра, сработал четкий механизм, и в памяти, словно из табло, проявилась та цифра, которую не следует забывать: XVC-23847/ А-835. — Это будет в Гонконге, — прошептал он, засыпая, но во сне раскрутилась рулетка, снова указывая ему роковой No 36.


 18. В КОНЦЕ БУДЕТ СКАЗАНО
 

Японский фотограф, навестив канцелярию губернатора, как бы между прочим заглянул в кабинет писаря, сказав ему, что он напрасно не приходит за своими фотокарточками: — Вашим престарелым родителям будет приятно убедиться, что их сын даже на каторге выглядит очень радостным… Но в фотоателье пришлось общаться не с фотографом, а с самим господином Кумэдой, который заявил: — По должности писаря губернской канцелярии вы можете быть нам полезны. Для начала я прошу вас сообщить нам количество штыков в военном гарнизоне Сахалина. Бывший семинарист Сперанский, а ныне мнимый Полынов, даже не сразу сообразил, что требуют от него японцы. — Зачем? — ошалело спросил он. — Затем, что вы уже согласились помогать нам. И даже не бесплатно, как вам известно, — напомнил Кумэда. — Я ничего не обещал вам, — растерянно отвечал писарь, — и никогда не соглашался шпионить на вас. Кумэда показал ему длинный столбец написанных иероглифов, внизу которого красовалась подпись по-русски: — Это ведь вы расписались в получении денег? — Помню. Когда сымали меня на карточку. — Здесь ваша подпись? — Моя. — Подтверждаете ее подлинность? — Подтверждаю. А… что? — В этом случае я позволю себе зачитать вслух текст этого договора, переведя его на понятный вам русский язык. Слушайте: я, нижеподписавшийся, обязуюсь служить доблестной армии японского императора, в божественном происхождении которого у меня нет никаких сомнений, а в случае, если я откажусь исполнить ее приказ, меня постигнет страшная кара… В конце же договора написано: аванс в размере двадцати пяти рублей мною получен, в чем и заверяю читавших своей личной подписью. — Знать ничего не знаю! — попятился парень к дверям. Такаси Кумэда свернул бумагу в тонкую трубочку. — Необдуманный ответ, — улыбнулся он писарю, — есть признак душевной грубости, а нам, поверьте, совсем не хотелось бы грубо обращаться с вами. Извините, пожалуйста. Сказав так, Кумэда ткнул пальцем куда-то в бок, вызвав в теле писаря приступ невыносимой боли, которая и свалила его на пол. Со стоном он просил отпустить его. — Вы желаете уйти от нас на покаяние? Так уходите, мы вас не держим, — сказал Кумэда. — Но что нам стоит позвонить по телефону генералу Кушелеву или следователю Подороге, чтобы спросить их: куда же делся настоящий Полынов, фамилию которого Сперанский таскает на себе, как чужой пиджак? Уверен, что после такого вопроса вы завтра же снова очнетесь под нарами… — Не выдавайте меня! — попросил Сперанский. Кумэда ушел. Но тут же появился из-за ширмы фотограф: — Мы вас не выдадим, если вы нас не подведете… На следующий день, истерзанный бессонницей, подавленный, даже не поднимая глаз, Сперанский стыдливо принес для Кумэды список военнослужащих Сахалинского гарнизона: Корсаковская команда — 296 чел. Александровская — 479 чел. Дуйская (в Дуэ) — 335 чел. Тымовская (Рыковская) — 317 чел. Кумэда заплатил писарю сто рублей, он угостил его хорошим шампанским и очень просил беречь здоровье: — Для нашей работы нужны крепкие, бодрые люди… Этот список он переслал Кабаяси в Корсаковск, где консул проводил зимний сезон в более мягком климате — поближе к берегам Японии. Кабаяси сверил цифры со своими данными. — Пока все верно, — сказал он. — Сюда надо бы добавить четыре пушки устаревшей системы, а пулеметов у них нету… Великие события близятся! Скоро на всех картах мира зачеркнут название «Сахалин» и напишут японское слово — «Карафуто»! Сахалин сделается землей великого японского императора…


 Часть вторая. АМНИСТИЯ
 

Взгляни на первую лужу, и в ней найдешь гада, который иройством своим всех прочих гадов превосходит и затемневает… М. Е. Салтыков-Щедрин


 ЧЕРНАЯ ЖЕМЧУЖИНА РОССИИ. Пролог второй части
 

Если бы Сахалин не был отдан на откуп каторге, наверное, иначе бы сложилась судьба драгоценной «черной жемчужины», как в России называли этот остров наши ученые… В первые годы Советской власти жители острова постановили: отныне Сахалин не будет знать преступлений, мы станем созидать новую жизнь на добрых началах, а всех нарушителей законности и порядка следует судить высшей мерой наказания: — Бандитов и воров ссылать… на материк! Многие из узников царизма не покинули остров, где и поныне проживает их потомство в третьем и четвертом поколениях. Навсегда связал свою жизнь с Сахалином самый последний каторжанин Станислав Бугайский. В 1920 году ему не раз предлагали квартиру в Москве, но он отказался покинуть остров. В 1941 году, как раз накануне Великой Отечественной войны, на экраны нашей страны вышел документальный фильм о Бугайском. Последний из могикан сахалинской каторги, он скончался в 1944 году, и в Михайловке его именем названа центральная улица. Теперь Сахалин украшен многими памятниками. И тем, кто пал на этой земле, «замучен тяжелой неволей», и тем, кто пал за эту землю — в жестокой борьбе с японскими захватчиками. Славную историю Сахалина издавна омрачала каторга! Скажем честно: освоением Сахалина мы, русские, вправе гордиться, зато каторга Сахалина — это позорная страница сахалинской истории, однако изучать ее все-таки следует. Царизм вложил в создание сахалинского «рая» колоссальные средства, ожидая притока неслыханных прибылей, но… министрам было стыдно докладывать о результатах колонизации: — Ваше величество, Сахалин представил на Нижегородскую ярмарку свои природные экспонаты: полозья для саней, одну кустарную сковородку, деревянное ведро, доску для игры в шахматы, набор обручей для бочки, дверные петли, защелки для окон, набор сапожных шил, три лопаты и… простите, два утюга, — И это все? — грозно вопросил Александр III. — Увы! Пока все… Почти ничего не давая стране, каторга за каждый шаг в тайге, за каждый мешок угля, за каждую сосновую шпалу взимала с людей страшный подоходный налог — кровью, страданиями, жизнями. А. П. Чехов записал рассказ о смотрителе Викторе Шелькинге, который сотню человек довел до самоубийства. Онор остался для Сахалина слишком памятен. Настолько памятен, что Антон Павлович желал бы его забыть — так ужасна была «онорская» каторга! От Рыковской тюрьмы через непролазные дебри каторжане прокладывали дорогу на юг — к заливу Анива, а где-то среди буреломов затерялось это гиблое место — Онор! Здесь с утра до ночи свистела плеть палача, конвоиры прикладами ломали людям ребра и руки, выбивали им зубы. Ослабевших пристреливали, а если агония замедлялась, человека добивали даже не пулей, а палками. Арестантов так обкрадывали на Оноре, что они молились на хлебную пайку, как на святыню, они пожирали мох под ногами, грызли кору деревьев, каторжане выли по ночам, облепленные тучами комаров, наконец, на Оноре началось людоедство… Когда Ляпишев явился на Сахалин губернаторствовать, он еще застал в живых отмирающие реликты этого дикого прошлого, эти страшные уникумы сахалинской каторги. Уже освобожденные от работ, заросшие седыми патлами, битые-перебитые, забывшие всех своих родственников, старики Онора сидели на кроватях сахалинской богадельни, не скрывая, что питались человечиной: — Ну, кушал, да… так и што с того? Бог простит. Тоже ведь мясо. Наткнешь на палочку, у костра и поджаришь. Потом ел. Не мой то грех, а тех, кто довел меня до греха… Теперь чего уж там вспоминать? Одно слово — каторга! Сахалин по размерам вдвое больше иного европейского государства, его политический строй — тюремнокаторжный, а надо всем этим «государством» доминировала тюрьма, забиравшая у людей не только их физическую силу, но даже таланты и знания. Если ты ничего не знаешь и ничего не умеешь, будешь копать канавы, валить деревья, таскать бревна, чистить нужники. Но в тюрьмах работали кузнечные, слесарные, мебельные, переплетные мастерские, в которых иногда создавались подлинные шедевры — для начальства, для продажи, просто для души. Захудалый инженер, в России мостивший улицы или чинивший водопроводы, попав на Сахалин, мог сделаться автором грандиозных проектов, осуществить которые можно было лишь в условиях каторги. Каторга не умела ценить время, она никогда не щадила людей. По этой причине каторга бралась осуществить любой проект — хоть полет из пушки на Луну, лишь бы занять людей работой, пусть даже бессмысленной. Отсюда и возникали на Сахалине идеальные просеки, вдоль которых гнили скелеты в кандалах, но тайга тут же губила усилия людей, и об этих просеках забывали. Сооружались диковинные каланчи, с высоты которых нечего было высматривать. Это в России, где труд оплачивался деньгами, не станут просто так, за здорово живешь, проделывать дырку в скале, а Сахалину безразлично — к чему эта дырка и куда она приведет. Начальству хочется иметь дырку — и вот на Сахалине появился грандиозный туннель, в котором никто не нуждался. Он, правда, сокращал расстояние от Алексавдровска до шахт Дуэ, но люди погибали в нем во время прилива, когда туннель захлестывало море… Зато тратить силы с выгодой для себя, с прибылью для государства Сахалин тогда не умел. Рыбу ловили не удочкой, а руками; невод каторжанам заменяла простая рубаха — и при таком изобилии рыбы завозили селедку из Николаевска, а каторга так и не освоила метод засаливания рыбы. Миллионы тонн зернистой икры выбрасывали на свалку как ненужные отходы. К икре здесь относились даже с отвращением, считая ее негодными потрохами. Правда, гиляки икру ели, делая из нее своеобразный салат — пополам с малиной и клюквой. А русские хозяйки иногда жарили «икрянки» (оладьи из картофеля с икрою). Но готовить икру не умели и не хотели. Редко кто из сахалинцев запасал бочонок икры на зиму. Так же и с хлебом! Люди каждый год пахали и сеяли, а хлеб клянчили у России его закупали даже в Америке: своего не было. Как у бедняков Ирландии, главным украшением сахалинского застолья была картошка… Каждый сахалинец, даже работящий и непьющий, оставался должен казне сорок-пятьдесят рублей. Каждый из них понимал, что, если не построит хибару, если не засеет поле, каторга не отпустит его на материк — никогда. Поэтому осенью когда урожай бывал собран, поселенцы изо всех сил старались доказать властям, что они свои закрома доверху засыпали хлебом. Обычно в ту пору по деревням и выселкам разъезжали чиновники-бухгалтеры, составлявшие смету для губернатора — об успехах в землепашестве. Поселенцы заранее накрывали стол с выпивкой, староста держал наготове взятку. Суматошной толпой бедняги обступали чиновника. — Ты уж не подгадь… пиши! — взывали они, чуть не падая на колени. — Пиши, что мы сей год с плантом управились. Урожай-то — аховский! Так и пиши, не стыдись: мол, засеяли пять пудиков, а собрали все полтораста. — Жулье! — ярился чиновник, оглядывая стол с закусками, а заодно озирая и румяную Таньку, кусающую край платочка. — Да ведь сами с голодухи пухнуть и околевать станете… Где эти ваши полтораста пудов, если с каждого из вас портки валятся! Да и с меня за эти приписки потом взыщут. — Пиши! — кричала толпа, выдвигая вперед ядреную Таньку. — Потому как без твоих приписок нам света божьего не видать, здесь и околеем. А мы уж, сокол ясный, постараемся: какую хошь девку для удобства твоего ослобоним. Знай наших! Староста уже активно распоряжался: — Танька! Теперь твоя очередь… в прошлом годе от Петрищевых девку брали, а ныне ты постарайся для обчества. Чтобы, значит, подушки взбивать для господина бухгалтера. Танька закатывала глаза: — Охти мне! Да ведь Степан-то меня приколотит. — Не, — говорили поселенцы, — не посмеет. Потому как ты не для себя, а для обчества. А мы Степану за это бутылку поставим, чтобы он не мучился… Тащи подушки в избу! В губернской канцелярии, изучив смету, гражданский губернатор Бунте оставался очень недоволен ее результатами. Ему давно уже пора бы получить Анну на шею, а тут эти негодяи не могли для развития его карьеры собрать урожай побольше. — Почему так мало? — негодовал Бунте. — Из Петербурга вправе спросить: ради чего мы тут сидим? Как хотите, господа, но в этой смете придется нам приписать лишку…накинем пудиков! Иначе, чего доброго, и нашу каторгу прикроют. Ляпишев подмахивал бумагу своей подписью, заведомо зная, что в ней ни слова правды, и это несусветное вранье о небывалых достижениях колонизации Сахалина отправлялось в далекую столицу. А там солидные бюрократы восхищались: — Смотрите, какие наглядные успехи достигнуты нами! В прошлом году урожай был сам-пятнадцать, а ныне уже сам-двадцать. Вот вам и каторга! Прямо чудеса там творят, да и только… В самом деле, наша колонизация приносит удивительные плоды! Этим сановникам из Главного тюремного управления было не понять, почему губернатор Сахалина вскоре же станет просить, чтобы прислали хлеба, ибо население голодает. Вот тут бы и показать им деревенский стол с убогими закусками да вывести бы перед ними стыдливую Таньку, страдавшую ради «обчества»… Русские ученые — вслед за нашими моряками — проделали большую работу по изучению богатств Сахалина, и за рубежом следили за их трудами более внимательно, нежели мы думаем. «Черная жемчужина» отражала в своей глубине благородно мерцающий отблеск сокровищ, что затаились в недрах острова. Судьба сахалинского угля сложилась трагично! Угольные копи Дуэ снабжали топливом эскадру в Порт-Артуре, корабли Сибирской флотилии, порт Владивостока, паровозы Уссурийской железной дороги. По своим превосходным качествам сахалинский уголь мог бы соперничать с донбасским, местами встречался и антрацит — тяжелый, как самородки золота, почти не пачкавший рук. Сотни каторжан угробили свою жизнь в штреках копей Дуэ, но уголь год от года становился хуже. В чем дело? Дело в подневольном труде, а каторге безразличны его результаты. Потом уголь брался лишь сверху, какой попадется, а на больших глубинах, где он был высокого качества, выработка прекращалась. Арестант наломает тонны любой породы, лишь бы в конце дня не миновала его миска казенной баланды… Заезжие геологи в ужасе наблюдали, как на отвалы из шахты уголь поступая пополам с пустою породой, которая способна лишь забивать пламя в котлах. Капитаны кораблей, бункеруясь на Сахалине, разносили по свету молву о слабом горении русского угля. Между тем в Японии знали истинное положение в Дуэ, адмирал Того дальновидно рассуждал: — Наши японские угли не выдерживают конкуренции даже с дурными австралийскими, даже с китайскими, а Сахалин может дать уголь не хуже британского кардифа, и в будущем, я надеюсь, наш флот должен ходить на сахалинских углях. Наконец, сейчас, когда для мира уже назревает проблема жидкого топлива, мы должны заранее подумать об источниках сахалинской нефти… Легенды о нефтяных болотах, в которых увязали олени и медведи, давно блуждали по Сахалину, гиляки иногда привозили в Николаевск бутылки с подозрительной «керосин-вода». Лейтенант русского флота Григорий Зотов первым застолбил нефтеносные участки на севере острова. Проламывая стенку казенного равнодушия, он не прочь был, кажется, соперничать с самим Нобелем, но ему всюду отказывали в поддержке «по причине занятости соответствующих должностных лиц». Объяснение отказа — прямо как у Салтыкова-Щедрина («а на дальнейшее сказано: посмотрим! »). Лейтенант Зотов навестил Петербург, где Нобель чересчур настойчиво набивался ему в компаньоны. — Без меня вы разоритесь сами и разорите свою семью. Да, нефть сулит большие прибыли, но прежде она забирает гигантские расходы… Все равно, — пригрозил Нобель, — стоит Сахалину брызнуть первым нефтяным фонтаном, и ваша нефть сразу же станет моей. Не верите, господин лейтенант? — Не запугаете! — обозлился Зотов. — Я бухаю в нефтяные скважины свои личные средства, но сахалинскую нефть не считаю лично своей, потому что, верю, со временем она будет принадлежать только русскому народу, только моей отчизне… Еще недавно, в 1950-х годах, в Москве проживала его дочь — Зоя Григорьевна Зотова-Гамильтон; она рассказывала: — Отец, имея от моей матери немалое приданое, мог бы жить в свое удовольствие, как жили тогда все богатые люди, но он разорил себя и разорил нас, осваивая как раз те места, где сейчас выросли вышки города сахалинских нефтяников — О х а! …" Черная жемчужина» Сахалина таила роковой блеск. В жизни каждого поколения каторжан выпадает хоть одна амнистия, дающая им свободу. Коронационные торжества Николая II в 1896 году избавили Сахалин от «помилованных», которые убрались на материк, а теперь каторжане с обостренным интересом следили за приростом в доме Романовых, ибо появление наследника престола сулило новую амнистию. К сожалению, императрица Александра Федоровна родила четырех дочерей подряд, и каторга с возмущением крыла царя на все корки: — Да что он там не может справиться со своей Аляской? Нетто не может поднатужиться, чтобы наследника сварганить? Что же нам? Так и подыхать тут, ежели у них одни девки лезут! Грамотные прикидывали «табельные» даты в истории монархии, возлагая надежды на амнистию никак не ранее 21 февраля 1913 года. Безграмотные спрашивали грамотеев: — А что будет-то в этот день? — Трехсотлетие царствующего дома Романовых. — Ну-у… нам не дотянуть. Сдохнем! Каторга все-таки дождалась рождения наследника, но это случилось еще в том году, когда сахалинцам было не до праздников — даже не до амнистии… Сахалин подстерегала беда.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.