|
|||
Лоран Сексик 5 страницаМы кивнули ему на прощанье и, держась за руки, помчались вниз по лестнице. Немцы провожали нас, можно сказать, с воинскими почестями. Вахтер на выходе козырнул нам. Открывая дверь, я подумал, что если бы он бросил нам вслед, как молодоженам, пригоршню риса, я ничуть бы не удивился. Ноги мои не касались земли. Свобода и любовь! Моя удача никогда не ходила в одиночку.
Мы оказались на большой площади. Я не решался нарушить молчание из боязни каким-нибудь неловким словом погасить жар нашей новорожденной страсти. Ведь Маша, по сути, до сих пор видела меня только на эстраде, в обстановке рукоплесканий и восхищения. Нельзя было опускаться ниже моего артистического реноме. Молчание действовало на нас, словно волшебство. Маша уже была знакомой и близкой. В лице ее таилось что-то особенное, какая-то загадка. Взгляд у нее был, как у мамы, но глаза совсем другие — светлые и миндалевидные. Ресницы длинные-предлинные, брови — две безупречные дуги. А может, дело не во взгляде, а в оттенке кожи, изгибе губ? … Серые сумерки превратили Берлин в сказочный город. Мы прошли вдоль крытого рынка по Магдебургской площади. Потом перед нами открылось громадное здание с величественным фасадом; судя по надписи на доске у входа, оно называлось Рейхстаг. На перекрестке мы наткнулись на процессию с красными флагами. Какие-то люди суетились вокруг, выкрикивая команды. Из грузовика вытаскивали лопаты. Кто-то выдернул пистолет из-за пояса. Мы обошли их и продолжали путь. В каких-то ста метрах дальше маршировала в ногу другая компания, в серой форме, они несли штандарт с огромным ломаным крестом. Столкновение этих двух людских потоков обещало любопытное зрелище. Но нам было не до зрелищ, мне во всяком случае. Столько всего нужно было обсудить с Машей… Мы шли довольно долго, пока не вышли на площадь, сразу за которой начинался большой лес. Маша жестом предложила мне присесть на скамейку. Губы Маши приоткрылись, но из них не вырвалось ни звука. Она дотронулась указательным пальцем до кончика языка, с еле заметным налетом печали покачала головой и, вытащив из сумочки блокнот и карандаш, написала: «Мне так жаль…» Маша была немой. Я взял у нее из рук блокнот и дописал: «Мне на это пле…» Но она отобрала у меня карандаш и крупно вывела: «НЕМАЯ, НО НЕ ГЛУХАЯ! »
Маша приходила в «Бруденбар» вовсе не ради моих прекрасных глаз. Ее привлекали мои мыслительные способности. От статей, которые она прочла в газетах, у нее руки чесались, да позволено мне будет выразиться так, не умаляя моей любви к ней. «Каждый вечер, — писала она, — я садилась напротив тебя, чтобы увидеть это чудо — человека, для которого не имеет значения моя ущербность, того, кто мог бы улавливать мои мысли, не требуя, чтобы я превращала их в набор знаков, того, кто уловил бы малейшие нюансы моей души, не поддающиеся передаче неловкими пальцами, того, кто разорвал бы непреодолимый круг молчания. Человека, который вернул бы мне речь, Натана, моего спасителя…» Чувство мое достигло наивысшего накала. И в то же время моя гордость — гордость молодого мужчины — была задета: привязанность Маши не была бескорыстной! Она, видимо, уловила мое огорчение и продолжала: «По мере того, как я приходила и смотрела на тебя, твой дар стал менее важен для меня, чем тепло твоего взгляда. До сих пор никто еще не смотрел на меня так. До встречи с тобой во взглядах людей мне виделись только презрение или жалость. Я была Маша Нежеланная». Слезы повисли у нее на ресницах. Мне тоже хотелось плакать. Но все-таки из нас двоих мужчиной был именно я. Нельзя нарушать принятые условности.
Маша жила в роскошной квартире. В таких домах мне еще бывать не доводилось. Жила одна. Ее мать, дальняя родственница Ротшильдов, умерла после недолгой болезни. Отец, Альберт Витгенштейн, один из идеологов кружка Розы Люксембург, год назад был убит приспешниками Монстра. Германия стала для нее проклятой землей, Через две недели Маша уезжала в Палестину. У меня оставалось пятнадцать дней на то, чтобы решиться на побег из Берлина.
Соленый ветер сдул с меня остатки сна. Солнце било в лицо — я лежал на палубе посудины, прыгающей по волнам в направлении Земли обетованной. Мысли прояснились. Фрейд, Гитлер — неужели я и вправду встречался с ними? А Ганц и Иван, а женщины без яиц? Этот отвратительный мир казался кошмаром, от которого меня спас рассвет. Однако за горизонтом исчезала не Германия, а Европа, и с ней надежда на возвращение домой. По одну сторону уплывало назад мое прошлое, с другой приближалось время зрелости. Меня уносило течением. На берегу своего детства, на этом старом континенте, где уже готов был вспыхнуть пожар, я оставил маму. Нам не суждено было больше встретиться. Маша спала на моем плече, с умиротворенным лицом. Ее давняя мечта исполнилась — мы плыли в Палестину. Маша была сионисткой. По ее убеждению, евреям надлежало иметь собственную страну. Я лично был начисто лишен инстинкта собственника; мне было все равно, где разбить свой шатер, — лишь бы поблизости не слонялись никакие остготы. Да и понятие избранного народа было мне чуждо. Держа в памяти набеги Слимакова и черные тучи Германии, я весьма косо смотрел на эту самую избранность. Никогда в жизни я не записывался кандидатом в самоубийцы. Что же до Земли обетованной, то эти два слова были таким же сотрясением воздуха, как и любые другие. Палестина — рай? Описывая землю Израилеву образца 1933 года, Маша рисовала картинку из Апокалипсиса. Болота, малярия, разорение, мятежные арабы и, что еще хуже, английские чиновники, город, именуемый Тель-Авив, посреди враждебной пустыни, дощатые бараки, неплодородные поля; чумы, правда, не было, но ее с успехом заменяла холера.
И тем не менее мы с Машей превосходно ладили. Не мешали ни ее немота, ни мое отрезанное ухо. Мы обменивались длинными монологами, и со стороны это выглядело довольно странно: двое молодых людей сидят, уставившись друг другу в глаза, и парень вслух отвечает на молчание девушки. Однако для достижения таких успехов нам пришлось немало потрудиться. Маше приходилось подыскивать зрительные образы, чтобы передать содержание своих мыслей. Но этот метод допускал возможность неверного истолкования. Однажды она хотела сказать: «Пойдем спать», а я понял: «Ляжем вместе! » Не медля ни секунды, я снял рубашку. Маша вовремя удержала меня, а то я снял бы и штаны. Долго еще она попрекала меня в дурном направлении мыслей. Пришлось отказаться от всяких поползновений, чтобы не углубить еще более пропасть некоммуникабельности между мужчиной и женщиной. Затем мы решили использовать Машин мозг как грифельную доску, на которой понятия записывались бы воображаемым мелком. Однако эта игра оказалась утомительной. К концу каждой беседы Маша выматывалась донельзя. К тому же и эта процедура не обеспечивала надежного понимания. Мы стали искать другие пути. Маша перечитала всю отцовскую библиотеку и какой-то компенсацией ущербности у нее развилась потрясающая зрительная память. (Слепых тоже хвалят за музыкальный слух, как будто он может умерить их беду. ) Маше пришло в голову использовать мысленно отрывки страниц, которые при чтении «сфотографировались». Мне оставалось только пробежаться по тексту, отпечатанному в ее мозгу. К сожалению, вскоре выяснилось, что возможности этой системы ограничены. Скажем, простое воспоминание из детства передавалось таким отрывком: «Обычно я ложился спать рано. Иногда, едва я гасил свечу, глаза мои закрывались так быстро, что я не успевал сказать себе: я засыпаю». Если мы обсуждали богословские вопросы, я читал: «В начале Бог создал небо и землю. Но на земле был хаос, и тьма покрывала бездну, и дух Божий витал над водами». По поводу беспокойной жизни своего отца она сообщала: «Он путешествовал. Ему стала привычна меланхолия пакетботов, холодные утра в палатках, головокружительная смена пейзажей и руин, горечь кратковременных привязанностей. Наконец он возвратился». В результате наши беседы принимали нежелательный академический оборот, а с моими тощими познаниями в художественной литературе это было затруднительно. В нашем местечке в качестве книги для чтения признавали только Библию. Конечно, у меня в памяти застряли некоторые выдержки из единственного романа, читанного тайком вместе со Шломой-двоюродным во дворе школы. Но цитировать фразы из «Жюстины» юной девушке, страстной стороннице сионистского движения, было все равно, что самому совать голову в петлю. Нельзя же цитировать в отрыве от контекста!
Наконец мы оставили Гутенберга и переметнулись к братьям Люмьер. Маша стала выстраивать бурлящие в ее сознании образы наподобие кинофильма. Эти упражнения требовали усердия, на монтаж уходило много времени, но результат превзошел все ожидания. Как только она давала команду «Мотор! », мне уже ничего не стоило сосредоточиться. Я становился как бы зрителем на киносеансе, который прокручивался в мыслях моей подруги. Это как нельзя лучше демонстрировало ее духовное богатство. Когда Маша вспоминала Германию, черно-белые образы мелькали в ускоренном темпе, как в настоящем фильме ужасов. Убийство отца она показывала с замедлением: сперва засада, бесчинства штурмовиков, жестокое избиение, выстрелы, окровавленное тело на асфальте… Рыдания стиснули мне горло. Маша не плакала. Она давно уже выплакала все свои слезы. Но стоило ей подумать о Палестине, и стиль фильма менялся. Небо светлело, пейзаж обретал краски. Мы пересекали расцветающие пустыни. На спине верблюда, в бурнусах и фесках мы проезжали по зеленеющим долинам Иордана. На равнинах Галилеи братались с молодыми, красивыми и гордыми арабами и создавали — мы и они — свои страны в полном сердечном согласии. Мы организовывали Соединенные Арабо-Еврейские Штаты, и на нашем знамени шестиконечная звезда соседствовала с полумесяцем. К большому моему удивлению, Маша не верила в Бога. Впервые в жизни увидел я еврейское существо, обходящееся без религии. Для меня еврейство и религия были неразделимы, а Маша утверждала, что еврейскому народу ни к чему Бог, который допускает погромы и убийства своих детей. По ее мнению, человеку следовало полагаться не на перст Божий, а на собственный кулак. Я пытался спорить. Если Бога не существует, для чего тогда нужна вера? Предвечный был последним моим прибежищем: мне больше некому было поверять свои несчастья и тайные надежды — ведь перед Машей я боялся проявлять слабость. С Богом я вел настоящий диалог, хоть он никогда и не отзывался. Молчание Бога меня не смущало, главное было — слово Божье. Маша иронизировала надо мной: «Что же ты не воспользуешься своими способностями? Попробуй разгадать мысли твоего Бога! » Но мне даже чтение человеческих мыслей казалось ересью, за которую судьба меня и наказывала, а уж копаться в божественных помыслах — это полное святотатство! Если бы Предвечный узнал, что кто-то из Его творений пытается прощупать, что Он думает, то обрушил бы на землю громы и молнии. Маша обзывала меня трусом и продолжала богохульствовать. Вечные проблемы с этими атеистами — они вообще ни во что не верят! Палубу суденышка заселяла еще сотня таких же, как мы, бедолаг. Бородатые старики меланхоличного вида воздевали руки к небу и заклинали Всевышнего, нараспев читая молитвы. Все это напоминало «Титаник» перед катастрофой, только вместо одного айсберга наблюдалось множество Гольдбергов — то есть тех, чьи лица можно было увидеть между черным кафтаном и полями большой черной шляпы. Когда их причитания доходили до максимальной пронзительности, атмосфера леденела настолько, что хотелось броситься в воду, не дожидаясь столкновения. На носу корабля собирались спортивные блондины с обнаженными торсами — казалось, они и юродивые старики явились с разных планет. Глядя на них, трудно было поверить, что это тоже евреи, В их разговорах то и дело упоминались Вольтер, Ницше и другие философы, даже Маркс и Ленин. Они мечтали построить новое общество, где не будет ни антисемитизма, ни евреев. «Ну и скучно же будет в этом их раю», — думалось мне. Время от времени один из парней поглядывал в нашу сторону с белозубой улыбкой до ушей. Бицепсы у него были толще, чем мои бедра. Каждый раз под его взглядом я начинал бояться, что Маша бросит меня и перейдет в ту компанию. Но преступные мысли не посещали мою подружку. Я мог спать спокойно.
На заре шестого дня на горизонте показалась зубчатая линия гор. Это не был мираж. Палуба, покрытая телами, закутанными в одеяла, напоминала спину дремлющего чудовища. На носу корабля силуэт, будто вырезанный из черной тафты, покачиваясь в такт метроному, скандировал псалмы. Его распеву вторили крики птиц, носившихся вокруг судна. Казалось, мы — в Ноевом ковчеге; только вместо голубей были чайки. За пением последовал долгий прерывистый вопль — в нем звучали двухтысячелетнее томление и радость, вырвавшаяся наконец на волю пред лицом Бога и людей. Вдруг один из блондинистых молодцов приподнялся и рявкнул: «Да заткнись же, старый дурак, ты и мертвого разбудишь! » И он рассмеялся. Для молодежи нет ничего святого.
Мне вспомнилось лицо отца. По вечерам, уже после того, как мама уходила, посидев у моего изголовья, — сколько бы она ни сидела, мне всегда казалось мало! — папа приходил убедиться, что я крепко сплю. Я следил за ним из-под прикрытых век. У него было грустное, озабоченное лицо. Мне хотелось обнять его и утешить, снять камень с души. На мгновение я чувствовал себя его отцом, в то же время осознавая, что передо мною вся жизнь. Потом он бормотал молитву, всегда одну и ту же: «Предвечный, избавь нас от судьбы изгнанников. Дай мне мужества бежать из этой земли, пока она не изблюет нас. Сделай так, чтобы Натан когда-нибудь ступил на землю Израиля. Иначе вся моя жизнь будет напрасной…» Я открывал глаза и не сводил их с папы, решившись высказать ему свое восхищение. Но слова путались в голове моей, и не успевал я раскрыть рот, как он приказывал: «А ну-ка, спи немедленно! » Его холодность не позволяла мне сломать лед. И вот теперь его мечта сбывалась. Я стал Моисеем, спасенным из мутных вод Рейна и Одера.
Палуба оживала. Там и сям уже слышались причитания благочестивых старцев. Но звучали они слабее обычного. Зачем здесь громко кричать — Господь и так тебя услышит, ведь до жилища Его рукой подать. Белокурые молодцы распевали куплеты, куда более веселые. Кто-то хлопал в ладоши. Кто-то вопил: «Земля, земля! » Людей охватывала лихорадка. Перед нами возникал Новый Свет, замки на песке, Восток и Запад, рай земной. Маша ликования не выказывала. Опершись локтями на поручни, она вглядывалась в горизонт. В глубине ее мыслей текли потоки крови и слез. Она знала, что Палестина — это не ничейное Эльдорадо. Нам предстояло высадиться на землю, не имея на право владения ею никаких документов, кроме Ветхого Завета. Ни на земле, ни в небесах дело об этом наследстве еще вовсе не считалось решенным.
Я представлял себе Тель-Авив вроде большого гетто. Правда, его окружают не христиане, а мусульмане, но функция у них та же самая — убивать нас. Маша корила меня за цинизм и неверие. «В Палестине, — горячилась она, — у нас будет государство, будет армия, мы сумеем защититься! » Еврейская армия! Я представил себе Гломика в каске, с примкнутым штыком. Да с вражескими солдатами и сражаться не придется: они сами умрут — от смеха!
Когда мы высадились в порту Тель-Авива, славного иудейского воинства там не обнаружилось. Не было и приветственных фанфар, почетного караула, а также военно-литургической музыки, сочиненной к случаю. Зато было полно англичан — с оружием и багажом. Про англичан я знал, что они правят миром от гор Пенджаба до африканских равнин. Газеты, которые приносил к нам дядя Зелик, рассуждали о цивилизаторской миссии солдат Его милостивого Величества (хотя, судя по портретам в тех же газетах, Величество этого эпитета явно не заслуживало). Однако я и подумать не мог, что, переплыв Средиземное море, прежде всего наткнусь на них. Британские войска в Святой Земле? А почему тогда Гломика не пускают к королевскому двору Англии? Человек, занимавшийся нашим приемом, явно гордился своим мундиром. Фуражка надвинута на лоб, безупречные манжеты. Мистер Смит — весь с иголочки. Во взгляде его сквозило презрение. В нем отражались величие и упадок Империи. Отдавало сразу и Чемберленом, и Черчиллем. На более конкретном уровне я ощутил только глубочайшее отсутствие интереса к моей ничтожной персоне. Пока он проверял мои бумаги, я сконцентрировался на его мыслях. Хоть вдоль, хоть поперек — ничего, кроме бесконечного перечня правил и инструкций. — Вам повезло, — слегка улыбнулся он, сверившись с толстым реестром, лежавшим на столе. Он только что зарегистрировал там Машу. Я отнес его благожелательность на счет прекрасных глаз моей невесты. — Красавица, не правда ли? — улыбнулся и я в ответ. Он окинул меня недоумевающим взглядом: — Господин Левинский, в этом месяце Его милостивое Величество допускает в Палестину шестьсот пятьдесят лиц еврейской национальности. Вам повезло — вы оказались как раз шестьсот пятидесятым. — А все остальные? — заволновался я, подумав о старом дураке, исполненном надежд, который нетерпеливо топтался в очереди за мной. — Вы разве не слышали ничего о Белой книге, друг мой? Увы, мы не можем позволить вашим единоверцам явиться сюда всем скопом. Мы здесь являемся гарантами порядка. А ваши соседи-арабы встречают вас отнюдь не с распростертыми объятиями. Чтобы защитить вас от их насилия, мы вынуждены ввести квоту, пропускать приезжих буквально по капле. — Но как же все остальные? — переспросил я, так и не поняв его политических резонов. — Они могут повторить попытку позже. В конце концов, Европа — не такое уж негостеприимное место. Я лично многое бы отдал, чтобы туда вернуться… И потом, — добавил он, подмигнув, — разве не произносите вы на Пасху тост: «На будущий год в Иерусалиме»? Стояла влажная жара, но от юмора англичанина меня прошиб озноб.
В тот момент, в начале марта 1933 года, когда в Германии закладывались законодательные основы уничтожения евреев, англичане владели мандатом на Палестину. Здесь Его милостивому Величеству приходилось считаться с интересами правителей египетских, иракских, сирийско-ливанских, для которых объявленное возвращение евреев на их землю было костью в горле. При помощи Белой книги британцы превратили Землю обетованную в запретную зону. Перед нами заперли врата Иерусалима. Мандат на Палестину оказался ордером на арест! И позже, когда народ наш уже таял в пасти германского волка, англичане продолжали играть роль сторожевых псов. Только тот, кто сумел бы перескочить лет на пятнадцать вперед, избежал бы телячьих вагонов в Треблинку. Но мне в то утро повезло. Мистер Смит выдал мне удостоверение и указал на выход из кабинета. Через широкие ворота мы с Машей вышли в квоту.
Солнце отражалось от асфальта слепящими серебряными бликами. Над гудроном поднимались испарения, и ноги жгло. Но на это мне было наплевать. Здесь я мог громко обвинять нацистов, проклинать поляков, распевать псалмы Давида, и никто не остановил бы меня и не дал бы в зубы. Я шел по улицам еврейского города! Конечно, до Нью-Йорка ему было далековато. Небоскребы не подпирали свод небесный, неоновые вывески не озаряли твердь земную. Улицы были узкие и грязные, дышать практически нечем. На всех углах были навалены кучи мешков с цементом. Строительные леса вырастали над высокими дюнами, песком с которых ветер больно хлестал по лицу. Зато в сотне шагов простиралось спокойное лазурное море, море, доступное лишь счастливчикам с номерами не больше 650 в очереди за Обетованием Господним. С возрастом Предвечный порастратил силы и теперь творил чудеса в масштабе, ограниченном британской квотой. Сдавать начал Всемогущий… На этой, огромной строительной площадке бурлил настоящий муравейник. Тут кричали, плакали, вопили от восторга. В любой точке мира, будь то замшелое гетто или новостройка, можно наблюдать явление необъяснимое и более загадочное, чем все тайны Синая: евреи кричат вместо того, чтобы говорить. Даже прибытие в страну, где каждый из них обладает правом быть выслушанным, ничего не меняет. Маша быстро шагала сквозь толпу, даже не оглядываясь, иду ли я следом. В душе ее кипели смертоубийственные замыслы. Английских солдат расстреливали на перекрестке. Фундамент Империи давал одну трещину за другой. Британская армия разваливалась под ударами еврейских партизан. Труп мистера Смита отшвыривали в сторону, чтобы в последний момент ухватить за рукав старика-еврея и не дать ему вновь ступить на корабль изгнания. Однако ни печальная участь наших спутников, ни близость новых врагов не могли омрачить мою радость. Этот мир принадлежал нам! Мы могли вкушать от плодов его. Мы были большой семьей, объединившейся против зла. Проходя мимо лотка торговца, я ухватил большое красное яблоко и продолжал путь, вознося хвалы Господу. Тотчас же низенький человечек, темнокожий, как бербер, с ермолкой-кипой на макушке, набросился на меня с криком: «Держи вора! » Резким ударом в спину он заставил меня выплюнуть надкушенный плод. Хотя Маша пыталась отпихнуть его и била ногами, торговец ткнул меня носом в горячий асфальт. Прильнув к земле, я ощущал, как улетучиваются мои фантазии. Один из братьев моих подверг меня мучениям за цену, меньшую даже, чем чечевичная похлебка. Появился полицейский — с такой же неприязненной миной, как у мистера Смита, но еврейской компетенции, на что указывала звездочка, приколотая к мундиру на месте сердца. Хотя, впрочем, это могла быть и звезда шерифа. Торговец отпустил меня и стал посвящать в свои печали представителя еврейского правопорядка. Потом я изложил свою версию события на более-менее приличном иврите, близком скорее к языку Библии, чем к наречию улицы. Чтобы произвести максимум впечатления, я завершил свою речь первым стихом из Торы: «В начале Бог сотворил небо и землю». Под конец моих объяснений и полицейский, и торговец покатывались со смеху. Никому не вздумалось преследовать нас, когда мы помчались прочь по проспекту Бен Йехуда. На углу улицы Барлов Маша вынуждена была остановиться, потому что ее тоже разбирал смех. Нет пророка в своем отечестве!
Другое событие подкосило мои идеалы серьезнее. Вечерело, когда я, снедаемый нетерпеливым желанием познать свою землю, оставил Машу одну в пыльном пансионате, который мы подыскали на окраине. Я прошел по пляжу до городка Яффы к югу от Тель-Авива. Возле моря кучки молодежи веселились у костров. На горизонте волны пылали, подожженные садящимся солнцем. То и дело я проходил мимо раввинов, молившихся под открытым небом. Последний из них, самый молодой, окликнул меня и, очертив рукою круг, воскликнул: «В начале Бог сотворил небо и землю! » Мы обнялись. Яффа оказалась старым городом, раскинувшимся на склоне, с узкими извилистыми улочками. В самом низу на маленькой пристани рыбаки с грубыми обветренными лицами продавали свой улов. Рыба на их лотках ничуть не походила на бесформенных и нелепых карпов моего местечка. Но в тот момент, когда запах только что выловленных золотых дорад ударил мне в ноздри, я отдал бы все золото Земли обетованной за кусочек фаршированной рыбы, которую мама готовила к субботней трапезе. Что я делаю тут, так далеко от своих? Никакое солнце Востока не заменит тепла семейного очага. Нет путешествия лучше, чем странствия по строкам Писания. Исследовать вместе с Гломиком Всезнайкой страницы Библии — более волнующее приключение, чем плавание через все моря мира. Слишком дорого заплачено за мой отъезд — маминым отчаянием при виде пустого места за столом. В Стене Плача есть и мой кирпичик. Взбираясь по переулку, провонявшему мочой, я осознал также, что воздух Святой земли не дает чудесного исцеления от чувства вины. Может быть, тяжелые воды Мертвого моря лучше помогут против этого? Взрослая женщина, стоявшая на углу, смуглая и черноглазая, улыбнулась мне. Я помахал ей рукой и замедлил шаг. Она протянула мне руку. Ладонь ее была теплой и ласковой. «Пойдем, миленький? » — шепнула она. Никто не называл меня так с тех пор, как я ушел из местечка. Я позволил этой доброй даме увести меня, надеясь обрести здесь новую семью. По дороге мы проходили мимо других женщин, одетых хуже, чем моя добрая фея, и они поглядывали на нас со смесью зависти и сочувствия. «Совсем молоденький», — пробормотала одна. «Ну, надо же когда-то начинать», — откликнулась другая. «Тем более, если у него есть денежки», — закончила третья. Смысл этих фраз до меня не дошел. Впрочем, деньги у меня были: мое состояние было уложено в кошелек и засунуто глубоко в карман брюк. Мы добрались до старого покосившегося дома. За дверью оказалась плохо проветренная комната, пропахшая чем-то незнакомым и даже неприятным. Но это было первое еврейское жилище здесь, в которое я попал. Взволнованный этим событием, я поискал взглядом субботние свечи, молитвенник, семисвечник. Ни в одном углу не нашлось примет благочестия. В открытое окно падал лунный свет. «Выпей это и закрой глаза», — велела моя благодетельница, Протягивая стакан с мутной жидкостью. Я подчинился; сердце забилось в предвкушении других подарков, которые эта женщина приготовила для меня. Внезапно я ощутил на бедрах прохладное дуновение ветерка. Брюки мои упали вниз. Потом пениса коснулось что-то гладкое, свежее и влажное. Никогда еще не ощущал я столь острого блаженства — мой корень словно погрузился в бассейн с живой водой. «Можно открыть глаза? » — спросил я. Послышалось приглушенное бормотание, которое я принял за разрешение. И увидел, что смуглая женщина сидит передо мной, голая, скрестив ноги, и держит мой член во рту, причем одна ее рука лежит вдоль грудей, а другая опущена между раздвинутыми бедрами. Еврейка-проститутка на земле Израиля! После извержения — сильного как никогда — сознание оставило меня; я еще успел подумать, что здесь и впрямь реки текут млеком и медом. Когда я проснулся, солнце снаружи, над узким пляжем Яффы, стояло уже высоко. Первое же движение руки показало, что карман брюк взрезан и кошелек пропал. Какое ужасное открытие! Оказывается, заполучив собственную страну, евреи становятся обычными людьми, точно такими же, как все… Я не открыл Маше ни причин, ни следствий моего глупого приключения. Но узнав, что все наше богатство пропало, моя спутница решила, что из Тель-Авива надо уходить. В этом городе уже скопились те же мерзости, что и в любой европейской столице. (Впрочем, на мой взгляд, принимали тут горячее. ) Мы должны были осуществить мечту первопоселенцев. Обрабатывать землю своими руками, защищать границы нашего будущего государства от врагов. Нас ожидала жизнь в кибуце.
Мы поднимались с первыми лучами зари, когда западный ветер забрасывал кибуц тучами песка. Напившись позорной черной микстуры, которая условно именовалась «кофе», мы уходили из лагеря, так и не отдохнув за слишком короткую ночь, проведенную прямо на земле. Перевалив через холм, по тропинке, окаймленной эвкалиптами, мы добирались до полей. Там до самого заката мы обрабатывали землю, сеяли наше зерно, орошали капля за каплей иссохшую почву, обдирали руки, выпалывая пырей под деревьями, надрывались, собирая яблоки и апельсины. Но если поднять глаза, перед нами открывалась феерическая картина: Тивериадское озеро, волнующееся, как океан под штормовым ветром, а над ним — вечные снега на вершинах горы Хермон. Время от времени слышалась пальба: сирийцы обстреливали нас с Голанских высот. В полдень мы с Машей укрывались в тени дуба, древнего, как Мафусаил, — нам казалось, что он был свидетелем любви Сарры и Авраама. Мы растягивались рядышком на траве. И когда она, ласкаясь, приникала к моей груди и уверяла, что вышла из моего ребра, я видел в ней Еву, а себя воображал Адамом. Хотя кибуц раем не был, но и здесь, как и после первого грехопадения, нужно было трудиться в поте лица своего. Мне больше нравилось работать не на полях, а на ферме. Щупая кур-несушек или дергая за соски коров, я мог поддерживать с живностью диалог, чего с деревьями не получалось. Я не буду утверждать, что у яблонь нет души или что растительный сок не переносит никаких чувств. Напротив, всякий раз, как я по неловкости вместе с плодом срывал лист, у меня сердце обмирало. Но когда я попробовал установить контакт с апельсиновым деревом, обхватив ствол руками, то не услышал ничего, кроме жужжания мошкары. Насторожив единственное ухо, я слышал только молчание деревьев и приписывал это недостатку практики. Возможно, впрочем, мои способности ограничивались только пределами животного царства. Зато язык животных был мне доступен. Конечно, я не взялся бы переводить слово в слово! Но чем вызваны меланхолия теленка или возбуждение быка, понимал вполне. Во время дойки я угадывал, почему у коровы мало молока, чувствовал, как она переживает из-за того, что бык охладел к ней. Если курица переставала нестись, я никогда не злился, а терпеливо пытался выяснить, что у нее не в порядке. Часто хватало пустяка, чтобы все уладить: погладить по крылу, поцеловать лапку… В конечном счете, не скажешь, что в животных больше звериного, чем в человеке. Больше всего я любил ездить на Мандаль — моей гордой арабской лошади. Белая кобыла умела и скакать, и рысить, как на параде, вскинув голову и устремив взгляд вперед. По вечерам мы отправлялись на прогулку до Вади-Квель, в часе быстрой езды от кибуца. Мы пробирались по склону холма между гранитными скалами, хвойными деревьями и кустарником. Кое-где попадались голодные верблюды, обгладывающие кусты. К концу дня мы спускались в речную долину. Мандаль утоляла жажду, я купался в неглубокой воде. И там, в час, когда веянье прохлады возвещало о наступлении заката, мы беседовали под шелест акаций, под шепот восточного ветра. Потом отправлялись в обратный путь, в объезд Вади, по более пологой дороге, которая шла через небольшую пальмовую рощу. Мандаль гарцевала, и счастье охватывало меня.
|
|||
|