Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дочинец Мирослав 2 страница



С молодым профессором на вакации мы брали заплечники и отправлялись в пешее путешествие вокруг горы Мензул. Шагали по кременистому пути рядом с телегами, везущими из Шандрова соль и ропу. Эту дорогу в непролазних чащобах пробивали еще даки, наши пращури с голубыми глазами и воинственными сердцами, погубившие потом Римскую империю... Сворачивали мы на извилистые пешники-тропинки контрабандистов, ходивших за вод кой- миндрой в Сигот. Подседали к ватрам бокорашей, сплавлявших рекой дарабы-плоты в долину. Купались- раевали в Тисе, под ольховыми кустарниками ловили длинноротых марен с белыми усами. На берегах тут когда- то устремлялись в небо, как струны, высоченные тисы, с которых римляне и германцы тесали-строили храмы и корабли. А тепер с голых вершинок нам моргали под солнцем золотые луковицы церквушек. Пили мы и шипящий буркут - целебную воду из криницы, у которой останавливался сам цисарь-император Франц-Иосиф. Оттого и прозвали сие местечко Бовцарь. В мочаристых Кирешах миловали взгляд медянки (по-книжному нарциссы), словно белыми звездами упали с неба и пахучими покрывальцами соткали узор на всю долинную ширь.

«Вот, друг, она перед тобой - наша безымянная земля, - восторженно придыхал Матико. - Земля, которую один мудрый человек нарек Серебряной. Так нужны ли нам возле нее еще какие чужие золотые горы и молочные реки? »

Я отрицательно мотал головой. Меня не прельщала никакая чужбина.

Бульк-бульк-бульк...

Сладкую дремоту оборвала шишка, шлепнувшись в мою купель. Я вылущил из нее пяток орешков и с вожделением сжевал - первую трапезу сего дня. Зачерпнул горстью воды - она отдавала нефтью, которую бабка советовала мне глотать, когда покалывало в животе. Черная вода будто высосала из меня смертельную усталость, хворая рука, хоть и слабо, но поддавалась. Может, багодаря медведю, тронувшему меня лапой, а может, кость стала на место, когда я кувыркался вниз? Так все хорошо свершилось. Пожалуй, медведь с того поднебесья не слезет сюда.

Я оделся и рассмотрелся вокруг. Перед глазами лежала широкая, как панский двор, поляна, принаряженная бледным первоцветом и козодресом, цветочки которого чем-то привлекали козьи мордочки. Обручем нависала над ложбиной каменная стена, с которой я сюда и свалился. Кое- где она была подбита ржавым можжевельником и жмутами высохшего колькавника. Скалу огибал гремучий поток. Такой быстрый, что казалось - вода переворачивает камни. А дальше простирался черный лес. Чернили его темные косматые смереки-ели вперемешку с густыми стволами дубов. Не этот ли лес имел тогда в виду сотник?

Стояла тут какая-то особая загусшая тишина, прошиваемая серебряной нитью ручейного звона. Чувствовалось тут теплее, чем наверху, сверкала уже хорошо распустившаяся зелень. Птицы возились с гнездами, полоз- удав выгревался на подсолнечной стороне. Кажется, горячая подземная жила, выбрызгнув в расщелину, согревала всю межгорную котловину.

Любо тут было. Если бы такая картинка встретилась в наших переходах с Матиком, мы бы непременно стали лагерем на ночлег. О нем стоило сейчас подумать и мне. Сперва я распутал перевязь на руке - в траву, сверкнув лезвием, соскользнул багнет-штык, подарочек от командира. Или, может от самой судьбы? Теперь я мог устроить себе кой-какую постель. Нарезал еловых лап и начал высматривать удобное для ночлега местечко. В подошве скалы зиял крупный выдолб-пещера, над которым нависала каменная крыша.

«Тут и от ветра защита, и дождь не намочит», - подумал я и снес туда свою зеленую постель. А для укрытия нарезал сухой осоки, густо шелестевшей вокруг булькающего озерца.

Когда я с этим управился, пошел позаботиться о каком- то ужине. Что я тут мог настарать для еды? В прошлогодней листве нашарил буковых желудей, уже прошитых хвостиками ростков. Горьковатая снедь, да что поделаешь - пустое брюхо прилипало уже к хребту. Хорошо, что дальше нашелся съедобный каштан, называемый у нас «гистыней». На вкус лучше, но сейчас, по весне, отгонил плесенью и вязал язык. Не так насытился сам, как заморил червячка голода. Дикий щавель чуть перебил постную горьковатость той еды.

Когда возвратился к своему логову, то заметил на возвышенности стайку молодых березок. Вот чей солод мне теперь не повредит. Березовым соком я любил угощаться с пастушьего детства. Надрезав кору, воткнул в нее полый стебель и лег под березой так, чтобы струйка мне капала прямо в рот. Сначала потекло жиденько, а дальше обильнее. От твердой свежести сока мне аж зазвенело в висках, замелькали темные палочки в глазах. Дерево лелеяло меня, как приблудное дите. Измученный, ослабленный организм набирался земной моци-силы. Я лежал себе так и видел на фоне неба обрис скалы, под которой примудрил себе пристанище. Время и ветер беспощадно выщербили ее, сотворили что-то похожее на человеческое лицо. Так и есть: крутое чело, с горбинкой нос, подкова усов, крепко сжатые губы и широкая, закорененная в чащу борода. Кого-то мне так напоминал сей каменный лик... Так деда же! Моего деда! Наплыв воспоминаний о домовстве согрел мою озябшую в скитании душу. И тут же сверкнула в голове неожиданная догадка, а что, если это мой второй дом?

Пугливые мысли выстраивались в плотную цепочку: что-то или кто-то будто вел меня сюда на протяжении последней седмицы... Гарнизон Карпатской Сечи... Красное поле, которое стало кровавым... Выбор команданта Скобала, выпавший почему-то на меня... Река, вынесшая меня на берег... Медведь, загнавший меня в каменный мешок... Теплое озеро... И вот скала с такими родными чертами...

Я присмотрелся пристальней - скала улыбалась мне.

На следующее утро, когда на свет благословилось, отправился я на экскурсию своими владениями. Да и дрожь, не унимавшаяся всю ночь, заставляла думать об огне. Сокрушенная бурей яворина послужила мне мостиком. За несколько шагов от речища громадился лес, встретивший меня мрачной прохладой. Дыхание утруднял пласт гнилого листья, пружинивший под ногами. Деревья стояли в такой близости друг к другу, что за десяток метров не было просвета. А еще подпирали их полегшие братья, усохшие или надломленные ветром, оплетали лианы и веревки дикого плюща, удушливые шапки омелы. Тугие гребни папоротника и колючие кусты глушили и тот мизерный простор между стволами.

Солдатским ножом тут себе не поможешь. Я пролезал в щели, как в живую изгородь заброшенного городища. Делал затесы на коре, чтобы знать, как вернуться назад.

В глубине чащи густела тишина, какая-то угрюмая, аж ледяная. Птиц тут почти не слышно. Звериных следов не видно, зато сырые овраги кишели тучными жабами, слизнями. А из листовых куч опасливо сверкали крысьи глазки. Перелезая бурелом, я проваливался в трухлявые дыры, полные червей.

Лес угнетал, туманил глаза, путал мысли. Подбадривая себя, я ударял палкой о дерево - и лес содрогался, болезненно гундосил, трещал поникшим сухостоем. И долго еще после этого тревожный шорох отзывался в лесной возвышенности.

Не замечая времени, я продирался сквозь чащобы, пока не уткнулся в каменную ограду. Отмерив на глаз приблизительно сорок пять градусов, я повернул на юг, угадав направление по мху и коре. Еще час отчаянности в непролазных зарослях - и я вышел к знакомому потоку. Двинулся вдоль русла и снова подошел к каменной стене. Поток терялся в расщелине, будто пропадал под землю. Зато скальная порода тут была ноздреватая, рассыпчастая, искрящаяся на солнце. А под ней - полно отпечатков мелких копыт... Дикие козы, догадался я. На вязкой земле тянулся ровный топтанец - ряд следов. К лесу никакого хода не было. Дикая маржина - скот добиралась сюда с крутых утесов. На водопой, понял я. Но зачем зверью толкаться под скалистой глыбой?

Я подошел ближе, лизнул кристаллический камень - и до меня все дошло. Соль - вот что притягивало коз! Ножом отколол несколько кусков и уже имел в карманах трофей для употребления. Выходит, я не сам в этом пустынном обруче гор. А в том, что это таки круглый котлован, я убедился после того, как совершил еще один сорокапяти градусный проход на запад. И меня вывело на знакомый яворовый мостик. Заколдованный круг замкнулся.

Очумелый от дум и сомнений, бросил тело на еловое лежбище и сомкнул очи. Где-то далеко пульсировал людской мир. А тут отрубленный изнываю я - мизерное зернышко, завеянное злым ветром в каменную яму окраинных Карпат. Убегая от смерти, я упал в смертный склеп, где какое-то время, может, просуществую червяком, пока сам не стану червякам кормом. И что лучшего я обрел?

В этом лесу никогда не звенела сокира-топор, нога людская не топтала тут ряст. Ибо кому захочется оказаться здесь, да и зачем? Сюда можно только упасть и чудом остаться живым, как сие случилось со мной. Так разве это не стоит благодарности? Я стал на колени и помолился. «Аминь! » - завершил я и решил про себя вручить дальнейшую долю в те руки, что привели меня сюда. Ибо что иное оставалось мне делать?

Жгучий голод грыз кишки. Трясла предвечерняя прохлада. Это заставляло браться за дело. В лесу я нашел трутовик, пористый гриб, сосущий соки из деревьев, насобирал сухого мха и стеблей. Из этого вымостил что-то похожее на гнездо в каменном окопчике и пошел на рынник искать камни для кресала. Круглые голыши не годились. Поэтому я наколол гранитных осколков и взялся за огненное колдовство. Дитваком-ребенком я не раз внимательно наблюдал на выгоне за тем, как дедо Гафич добывает огонь.

Отщипнул щепотку губчатого трутовика и приложил ко мху. Тогда начал чиркать друг о друга камешки-кресала. Искры взаправду брызгали в мои ладони, горячие крупинки сыпались на трут, но губка не тлела. А когда совсем устал и искрошил на песок свои камешки, я догадался приложить губку к щеке. Она была холодна, сыровата. Как такая загорится?

Припомнилось, что дедо Гафич свой трут и кресало носил в кожаном кисете за пазухой. Средства, добывающие огонь, брались в руки сухими, нагретыми теплом тела. Учинил так и я - спрятал за сорочку губку и камешки, чтобы до утра они просохли. Разуверенный и изнуренный напрасными трудами, пожевал молоденьких еловых побегов и зарылся в свой сеновал. Чтобы лучше согреться, руками охватил плечи и зарылся лицом в грудь, как дите в материнской утробе. Так я защищался от дикого здешнего мира.

Еще клубилась предутренняя изморось, когда, преследуемый голодом, я занялся промыслом. Вчера на каком-то пне я заметил шапку вешенок, оживших после зимы. Надеялся, что огонь все-таки выкрешу, и грибное жаркое насытит меня. Но пня того я не нашел. Возвращался впустую с изодранными руками и лицом. Зато в сумеречном подлеске встретил надутую ропуху-жабу с желтой звездой на груди. Такие дородные жабы мне еще не встречались.

Криво ухмыльнулся сам себе: «Когда-то мы хихикали слушая профессорские сказки о жабоедах-французах. Хочешь не хочешь, а должен в это поверить».

Выломал лещиновую рогатку и подступил к лягушке. А та вылупила на меня удивленные глазки и так сердито квакнула, что я обмер. А через мгновение легко прыгнула в сторону чуть не на метр. Я за ней и на пятом шагу рогулей таки упокорил ее. Нес жабу за лапку, оценивая тугое, как у молодого когутика-петушка, бедрышко.

Добычу я прижал камнем на карнизе скалы, чтобы не убежала, а сам снова занялся добыванием огня.

Как я не мучился, как не дул на трут, уже хорошо просохший и побуревший, но вожделенного дымка не дождался. То ли кресальца мои были не такие, то ли пальцы для такого дела были неловки?

Тогда я решил действовать иным штыбом — способом. Нашел на берегу потока деревянный цурпалок, облизанный водой и отбеленный солнцем. Вырезал сухую палочку. Потом продырявил ножом трутовую губку и запихнул туда палочку. «Теперь, - мыслил я, - будут три точки трения - чурка, трут и палочка». Поплевал в руки, как это делал мой дедо, приступая к ответственной работе, и начал. Тросточка завертелась в моих ладонях, точно веретено. Я делал это так, как видел когда-то на картинках про древних людей.

«Неужели те дикари в шкурах, жившие в страхе перед зверем и небесным громом, знали и умели больше чем бывалый хлопец, действительный матурант - выпускник гимназии? » -гоноровито спрашивал я себя. Смешной и неопытный, я не догадывался еще тогда, что истинные школы мои только начинаются.

Ладони накалились раньше, чем дерево. Я смачивал их и вертел палочкой дальше. В голове тоже кружилось, тело взмокло под одеждой, онемели колени. А я все тер и тер свое веретено, вслушиваясь, как под губкой крушится на труху древесинка. И случилось: разгоряченые ноздри уловили запах перепечки-лепешки, жженого листья. Этот запах был для меня самым сладким на свете. Из дырочки робко, будто из притушенной сигареты, заструился синий дымок. Я припал к нему ртом и стал что есть мочи дуть, прикладывая мох. Губка тлела, дымок густел, и вдруг в лицо мне брызнуло пламя, обжигая брови.

Первое, что пришло на ум, - огонь сей живой! Он извивался с веселым треском, жадно хватая мох и сено, смачно-аппетитно облизывал палочку, его породившую. Чмокал, попискивал от наслаждения, лепетал что-то свое. Будто говорил со мной. И я, не владея собой, склонил голову, поклонился огню, как живому челяднику.

Пройдет кто знает сколько времени, и я так же научусь благодатно кланяться дереву, стеблю, птице, рыбе, камню, солнцу, небу, дождю, земле. За то, что они есть и я есть с ними. И не рассчитывая на утвердительный ответ, дождался их взаимности.

Лишь когда бросился за хворостом, заметил, что ладони истерты до крови. Но только бы печали. У меня был огонь, была своя ватра-спасительница. Набросав в костер сучья, я сел отдохнуть. Так, согретый и убаюканный тихим воркованием, задремал.

Снилось, что меня окружила какая-то скользкая мерзость, навалилась на грудь, не дает дыхнуть, закрывает рот и очи. И я, неподвижный, лежу пластом под этой ползучей лавиной. Пробудился в дурмане, и реальность пронзила меня еще большим ужасом. Все окрест было устлано жабами, что кишели, горбатились в два-три слоя - рябые, желтоватые, бородавчасто-серые, красные, как грань- жар и совсем крохотные зеленушки. Самые толстые топтали меня, злобно били, словно копытцами, тонкими лапками. Дивострах сей картины полнился тем, что жабья масса дергалась неслышно. Жалобно кряхтела только принесенная мной ропуха под каменем в углублении скалы. А остальные пытались запрыгнуть к ней, шлепались о каменный пласт и падали вниз.

Какое-то мгновение я ошалело за этим наблюдал. Лишь когда опомнился, сгреб с груди гадость и осторожно, чтобы не давить жабье, потянулся к скале. Ухватив ропуху, побежал с ней к речищу, там положил на мостик. Жаба пронзительно заорала, выражая радость. Я отошел за ель и оттуда наблюдал, как серая туча ползет к поточине, куда ее звала царица с желтой звездой на груди.

Жабы оставили мои владения, страх оставил меня. Только теперь я испугался за свой огонь. На счастье, под пеплом рдели жаринки. Сухой валежник вспыхнул мгновенно. Живое пламя вновь заплясало в моем каменном приюте. А с ним и мне стало веселее на душе.

Подбросив толстых дровишек в костер, отправился я в новый поиск. Лес после зимы еще дремал. В птичьих гнездах искать еще нечего. Грибы сморчки, помнил я, вылезут, когда расцветет лещина. Оставалось теребить буковые орешки. И чтобы обмануть голод, жевать еловую смолу. Хоть какая, а пожива. Удивительное зрелище ожидало меня на лесной меже. В кустах таволги и калины, оплетенных диким виноградом, рябели панцерные завитки улиток. За короткое время я насобирал их полную шапку.

 

 

У костра натер горной соли и ссыпал ее в раструб раковин. Слизни морщились, выпуская слизь и черноту. Я очищал их шепкой. Дрова сгорели, и образовалась на земле готовая жаровня. Выгреб ямку, набросал туда улиток и нагреб сверху жар. Слизневые раковины потрескивали. Повеяло запахом печенины. Я едва сдерживался, чтобы не сунуть в жар руку. Едва дождался. Крушил перепеченную скорлупу, извлекая мясцо, и торопливо жевал. Какая это была смакота- вкуснятина! Первый настоящий харч на бездомье.

Так начала ткаться верета-покрывало мого длительного одиночества в окраинном Карпатском уделе. Очи свыклись с новым овидом-небосклоном, а сердце - нет.

Очень облегчал триб - способ моей жизни огонь. Ночью я не мерз, а днем имел на чем испечь добытую еду. За ней рыскал от зари до зари. За неделю подобрал всех равликов. А может, они спрятались? Началась охота на ящериц. Я набрасывался на них, как лиса, разгребал руками листья, разворачивал норы. Мое око ловило каждое движение, каждое колебание стебля. Мясо ящериц не было таким питательным, как улиток. Но соль его сдабривала. Еще лучше стало, когда в илистой заплаве выстрелил зелеными стрелками дикий чеснок-черемша.

Поспевала все новая лесная ярица - березовые брости, молодая папороть, молочай, щавель, жалива-крапива, лебеда. Но это была голодная еда, не сытная. Когда птицы сели на гнезда, мой стол разбогател на яйца. Прибавилось и силы.

Во время отдыха я сидел у муравейника со смоченным слюной прутиком. Муравьи оставляли на нем свою кислоту.

Слизывал ее - и в голове аж светлело от кусючей терпкости. Краешек муравейника я разгребал и собирал горсть белых коконов. Больше с одной кучи я не брал.

Запивал свои кушанья березовым и кленовым соками. Земная влага аж брызгала из пробужденных весной деревьев.

Колы мусышь, то и каминь укусыш, говорили в нашем селе. Так-сяк я начинал привыкать к своей лесной трапезе. Все, что очи видели, руки не оставляли. Но едва ли не еженощно мне снился хлеб. Ржаная мамина паленица из печи, еще горячая, с треснутой корочкой. Бывало, и днем поглядывал я на прибрежную гальку и в ней виделись краюхи хлеба. Это преследовало меня до тех пор, пока я не забыл его вкус.

Как-то днем, отдыхая на пне, я услышал зозулю- кукушку. Она то куковала, то ненадолго умолкала и вновь куковала.

«Кукушка-сестрычка, живущая без свого гнезда, как и я, скажи, сколько мне тут быть? » - попросил я. И кукушка начала свое куканье: «Один, два, три, четыре... » - загибал я пальцы.

На восьмом зозулю что-то всполошило и она спорхнула с граба. Что восемь? - не понял я. Дни не могли быть, их набежало больше. Недели? Месяцы? Про годы я боялся даже думать. Меня прошибло студеной росой.

«Сколько намеряно тебе, столько и понесешь, - сам себя отрезвлял. - Кто терпен, тот спасен. Ибо разве ты не колосок терпения с великого людского поля смирения? Разве ты не внук своего деда? »

Еще раньше мое око зацепилось за саженец молоденького граба, пустившего корешок в каменную трещину на крутогорье, - видно, семечко как-то засеялось туда. Несчастный, покрученный, он цепко держался своей крохотной пяди, жил, тужавел на ветру и солнцепеке и завидно тянул свои бледные галузки-веточки к темному лесному валу.

А лес, набирая лист, густел и чернел еще больше. В зеленой пуще тепер гнездилась какая-то новая темная жизнь. Что-то трещало, трепехалось, охкало, кувикало, а ночью вздыхало и стонало, как измученный человек.

Мне было очень одиноко и тоскливо в такое время. Тогда я разговаривал с огнем, и он, мой верный цимбора-друг, пламенными языками нашептывал что-то успокоительное. Я вслушивался в эту беседу, разгадывал живую натуру огня, выравнивая по ней и строй своей души.

Каждый вечер я обсыпал свое захолустье солью, освященным нательным крестиком обводил вокруг себя защитное кольцо и держал под рукой осиновый кол, и каждый вечер духи леса гоготали и вопили из темени. Сказки «про страхи», которые я так любил в детстве, оживали тут совсем близко, становились явью.

Над чащобой носились какие-то фосфорические вихри-повитрули. Играли шальные свадьбы жабЪі, ведя по трясинам свою царицу-молодицу. Что-то вспучивало воду в темном смолистом озерце. Закипал, сдвигая камни, поток. Трещало ломачье, будто в нем хозяйничало что-то неуклюжее. Безуспешно плакала какая-то птица, точно ребенок, которого сглазили. Мерно вздрагивала скала, будто кто-то ударял по ней изнутри.

В прерывистой дремоте коротал я ночь, не понимая, где сон, а где явь.

Грезилось, как мы с дедом мастерим в паре яворовое косовище. Ранним летом нужно было выбрать в лесу стройного молодого явора. А накануне Ильи пойти в церковь и поставить восковую свечку пророку-громовержцу. Помолиться за лад в хозяйстве, за спешку в работе, за удачное ремесленничество. Дома вечером язык за зубами держишь, поклонившись иконам, рано ложишься. С рассветом поднимаешься и, никому не говоря о задумке, направляешься к избранному явору. По дороге ни с кем не здороваешься, на беседу не останавливаешься. Смиренно шепчешь молитвы. В лесу, перекрестившись, подрубываешь явор с четырех сторон. Рубишь точными и беззвучными взмахами, чтобы не разбудить Великую Чащу, присланную за ночь. Верхушка дерева должна упасть на север. На земле дерево очищаешь, отсекаешь трехметровый кряж и взваливаешь себе на плечи. По дороге читаешь благодарную молитву за то, что Чаща пустила и выпустила тебя с миром.

Дома кругляк раскалываешь с тоншего конца на две половинки. Не обтесываешь, прячешь на перекладинах под стрехой, в затемненном, проветриваемом месте. В свободный зимний вечер забираешь яворину с хлева. Уже сухую, легкую, раскалываешь вновь пополам. Из этих ощепов выйдет два косовища. Начинается тесание. Первые щепки дедо схватывал и где-то прятал в потайном месте. Остальные сжигал. Косовище тесалось одним дыхом. Готовое держалко- рукоять дедо подвешивал двумя ручками за сволок-матицу в сенях, чтобы досыхало до весны. За зиму оно еще «садилось».

На Рождество дедо брал в одну руку сухую отаву, в другую Ильинское косовище и обходил трижды хижину, приговаривая: «Всевышний Господи, сотворивший Свет, Солнце, Месяц, Зори на небесах, как не способен им ничего злого сделать, дай так, чтобы и мне ничего не могли сделать, помоги моей семье, дай силы, сохрани маржину, чтоб давала достаточно молока и весь наш род был сыт».

На Крещение, после освящения воды в кринице, дедо макал в нее косовище верхним и нижним концом и приговаривал: «Как помагает сия святая вода людям, так чтобы мое косовище во всякой беде и всю нечисть от меня отгоняло, и тело, и душу мою спасало». Тогда входил с косовищем в хижину, набивал на него звонкую литовку и ставил в красный угол. Ожидал священника, который, освящая жилье, брызгал водой и на новенькую косу. И она дожидала лета, чтобы до поздней осени не разлучаться с газдой-хозяином.

А какой был дедо косарь - орешек в траве пересекал. Служила деду та коса и ловким инструментом, и посошком, когда отправлялся в полонины, и палицей, чтобы обороняться от зверья, а главное - правдивым оберегом- хранителем.

При косьбе на уходах, когда ночевали в далеких колыбах- шалашах, спасу не было от нечистой силы - босоркань и повитруль. В каких только подобах не являлись они косарям в душные горнопастбищенские ночи: то женой, будто бы принесшей подзакусить, то панией в соломенном калапчике-шляпке, то бледной девочкой с венком из косиц. И когда натруженный за день косарь засыпал мгновенно в своей лещиновой халабуде-шалаше, эти лесные повийницы-распутницы принимались мучить его тело — теребили, давили, терзали, щипали, присмоктом-взасос вытягивали мужскую силу. А с третьей молочной росой уносились ветром в темные пущи. Мертвооко за этим наблюдала из бездонной небесной криницы луна. Косарь поднимался в предранье, как пес побитый - в синяках, с ломотой в костях, без сил и благодарности за работу.

Какое-то время повадились две совершенно молоденькие повитрули, которые замучивали человека до полусмерти. К законной жене, приносящей сюда еду, тот никакой охоты не чувствовал. Началось это после того, как в глиняной бане-яме, где копали черленицу, красноватую смесь на саман, придавило двух сельских девочек. Тяжкой смертью отходили бедолашные, с полными ртами земли. Отпели их и похоронили на макушке кладбищенской горки, но, видать, покоя погибшие так и не обрели. Молодые косарчуки боялись уснуть, придремывая у огня, а старые рассказывали, как повитрульки в шелковых пеленах закрадались в колыбу, закрывали студеными перстами им очи, доставали ленты с волос и связывали руки, а дальше делали с несчастными что хотели.

Сельские женщины попросили попа запечатать злосчастную глиняную шахту крестом. Всю ночь Божьи люди из Чумалёва читали там Псалтырь - и только после этого повитрули оставили косарей в покое. Но сколько и без них всякой нечисти носилось в сумеречных диких зворах- оврагах.

Те напасти обходили мого деда. Ибо имел он надежную защиту от них - яворовую Ильину косу. Где бы его не застал ночлег, ложил дедо на пороге шалаша намоленное косовище и сам ложился с проникновенной прибауткой на устах: «Ночь темная, ночь тишная, сидишь ты на коне черном, в седле соколином, запираешь ты амбары, дворцы и хлевцы, церкви и монастырки и цисарские престолы. Замкни всякой нечисти губы и губища, зубы и зубиіца, очи и очища, когти и когтища, чтобы они на меня, рожденного, крещенного и молитвенного раба Божьего Ивана, очей не вытаращивали, зубов не острили, беду не вершили, соблазну не чинили, суету не сеяли».

И не осмеливалась ночная потолочь-нечисть переступать тот порог-оберег.

Рос я глазастым сиротюком и любил увиваться возле дедова ремесла. Доставая за свою работу древесину, дедо иногда кое-что мастерил для сельской челяди. Бывало, что и гробы-деревища. Когда щепки летели на землю, дедо заставлял меня тщательно подбирать их и бросать в печь. Чтоб никто из пришлых - прибывших тайком не подобрал первую щепочку. О, то не просто скипка-щепка, то щепка-чародейка, способная человека сделать невидимым, а самому ему открыть потаенный мир.

 

 

Дедо, когда еще был подростком, незаметно от своего отца спрятал такую щепку за пазухой. А дальше учинил так, как говорило древнее поверье. Жуткая то была для него година. Вечером накануне Пасхи окольными путями, чтобы никого не повстречать, пошел он в церковь на всенощную.

Тихо, как мацур-кот, прокрался в темный угол и оттуда глазеет на молитвенников. Свечное пламя освещало лица, играло в очах. Когда священник обошел с кадилом храм, дедо положил гробовую щепку под язык. От того, что ему открылось, заледенело мальчишечье сердце.

В одного на плечах кудлатая голова с острыми ушами - вовкулака-оборотень. Другой - с высолопленным языком и длинными, как батоги-плети, руками. Это - брехач-враль.

В какой-то бабы - кривой надутый нос, ибо она все о всех знает. Еще какая-то прикрыла кафтаном хвостик. У вороньей вуйны-тетки торчат из-под платка черные перья. Третья такая сплетница, что два рта имеет, друг с другом перешептываются. Краснолицая молодица щурится, как лиса, постреливает глазками на все стороны, а блуза на титьках-дынях аж трещит. А у ее угрюмого мужа горб растет под пиджаком, к земле гнет. У девиц некоторых в рукавах спрятаны голубиные крыльца - женихов к себе подгребать.

А у одной в ушах - мизерные серебряные колокольчики, чтобы за ней все легини-парни оглядывались, не понимая, кто их зовет...

Наступило время крест целовать, и дедо видел, как некоторые губы выворачивают, чтобы приложиться не к самому распятию, а с тыльной стороны. Когда провозгласили благословение, дедо первый исчез из церкви. Чтобы, когда последний челядник кладет поклонный крест на чело, добежать до реки и бросить в быструю воду гробовую щепку.

Ибо какая-то из старших босоркань уже сообразила и неслась позади, чтобы тут же превратить мальчугана в терлицу - деревянную скамью, на которо трут коноплю.

Летит щепка в быстрину, а губы, посиневшие от страха, шепчут: «Плыви, заклятье, за водой, за железную ограду, за гору каменную - из моей руки, из моих очей, из моей памяти».

Дух забивали дедовы сказки.

Как мне теперь, в лесном пустырище, не хватало спасительного дедового косовища. А может, магической щепки, чтобы мог разглядеть, какие обитатели властвуют в сих ночных просторах. И чем я мог защититься, кроме бабушкиного заговора: «Шел Господь морем, по золотому мосту. Встретил призрак-искушение: «Сгинь, призрак- искушение! » Стал Господь суды судить: Господу ногавицы, судьям рукавицы, а черту бурелом. Через Божье сказание возьми свой бурелом от желтой кости и пойди на мхи, на болота, куда и голос христианский не заходит».

Из чащобного бурелома каждую ночь вопила какая-то животина: «Ди-и-и... Ди-и-и... Ди-и-и... »

Перебыв тревожную ночь, я шел на поиски съестного. Это была единственная моя забота: накормить себя и накормить огонь. Сухого хвороста вокруг ставало все меньше, а я так ленился идти в запоточину - на другой берег потока. Я ленился даже купаться в мочиле-водоеме, где благодатно просидел первые часы затворничества. Та вода, настоянная на хвое и листьях, сдобренная жирними подземными выбульками, возбуждала звериный аппетит. А мне и так хотелось есть едва ли не ежечасно.

Свою лень я объяснял себе слабостью от пустой растительной еды. А еще тем, что должен был сторожить огонь. Не помню, когда мылся и снимал одежду - из нее, если хлопнуть ладонью, клубилась пыль. Руки почернели не так от солнца, как от грязи с потом. С головы сыпался песок и пепел, а я лежал, пропитанный потом и дымом. И бездумно смотрел в небо. Тучки выводили в синей тетради какие-то письмена, а я не знал той небесной грамоты, чтобы прочитать. Да и не очень хотел. Я не знал, что делать на сей грешной земле. Догадывался, что когда-то съем все, приемлемое для желудка, сожгу весь валежник и тогда придется лезть в жуткую чащу.

А если там не найду поживу, что дальше? Как и сколько мне жить тут зверем?

Какая-то холодная и глупая пустота постепенно заполняла меня, вытесняя остатки теплоты сердца. Куда-то запропал мой приветливый норов, выветрился мой возбужденный дух. А с этим пришла какая-то твердость и сухость в теле, нежелание лишнего движения, какая-то болезненная усталось. Смертельная усталость. Как-то вечером, уже засыпая, решил завтра не подниматься. Ибо, казалось, уже и голод так не допекал.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.