Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Габриэль Гарсия Маркес 7 страница



Способ беспроигрышной игры в лотерею придумался однажды сам собой, по наитию, при виде бильярдных шаров с маркированными на них цифрами. Идея была гениально проста, настолько проста, что не стоило откладывать ее осуществление, – была объявлена общенациональная лотерея. На площади де Армас еще до полудня, невзирая на жгучее солнце, собралась толпа жаждущих попытать счастья, толпа, прославляющая благородного организатора лотереи; появились музыканты и канатоходцы, открылись лотки, в толпе сновали продавцы фританги, помидоров, жаренных с перцем и тыквой, шла игра в допотопную рулетку и в такую лотерею, когда билет вытаскивает за вас какой-нибудь линючий зверек, – все эти анахронические штучки были осколками исчезнувшего мира, попыткой поживиться крохами возле колеса большой фортуны, урвать от ее миражей. И вот в три часа пополудни на помост, где разыгрывался тираж, поднялись трое детей, которым не было и семи лет, детей, избранных самой толпой, чтобы не было сомнений в честном проведении розыгрыша, и каждому ребенку был вручен мешок с бильярдными шарами, – эти небольшие мешки были разного цвета, и в каждом лежало по десяти бильярдных шаров, пронумерованных от нуля до девятки, что и было удостоверено специальными понятыми. И – внимание, дамы и господа! Каждый ребенок с завязанными глазами достает из мешка один шар. Сперва это делает ребенок, у которого синий мешок, затем тот, у которого красный, за ним тот, у которого желтый. Трое детей один за другим засовывали руку в мешок, ощупывали все шары и вынимали тот, который был очень холодным на ощупь по сравнению с другими шарами, – они вынимали именно этот шар потому, что им тайком велено было это сделать. А холодным один из шаров во всех трех мешках оказывался потому, что этот шар несколько дней кряду держали в ведерке со льдом. Итак, дети вытаскивали из своих мешков каждый по шару, показывали их народу, объявляя нанесенный на шар номер, и три объявленных номера счастливо совпадали с трехзначным номером лотерейного билета президента. «Однако нам не приходило в голову, мой генерал, что дети могут кому-нибудь рассказать об этом. А когда мы поняли, что такая опасность существует, нам не оставалось ничего другого, как запереть их. Сперва троих, затем четверых, затем пятерых, а затем их стало двадцать… и так далее, мой генерал! » Потянув за одну ниточку, он вытащил все остальные и дознался, что в афере с лотереей были замешаны поголовно все высшие офицеры армии и флота, узнал, что первые дети поднимались на помост с согласия родителей, что родители этих детей сами подыгрывали устроителям лотереи, подсказывая детям, какой именно шар нужно выбирать. Но детей, которые вынимали шары на последующих лотереях, заставляли подниматься на помост силой, силой и угрозами заставляли их делать то, что нужно. Тут уж согласия родителей не было, ибо прошел слух, что те дети, которые поднялись однажды на помост, назад с него не спустились. Специальные армейские штурмовые группы по ночам врывались в дома в поисках необходимых для проведения очередной лотереи детей, но родители их прятали кто как мог. Войска специального назначения вынуждены были оцепить площадь де Армас отнюдь не для регулирования общественных эмоций, как докладывали ему, а для сдерживания под страхом смерти напиравших, как стадо, людских толп. Дипломаты, которые добивались аудиенции в целях посредничества в возникшем конфликте, вынуждены были выслушивать от правительственных чиновников дичайшие объяснения, почему президент не может их принять. Были пущены в ход все давние легенды о его более чем странных болезнях. Одни чиновники говорили, что он не может дать аудиенцию, потому что мается животом, так как в нем завелись лягушки, другие утверждали, что он измучен бессонницей, потому что вынужден спать только стоя, так как на позвоночнике у него вырос костяной гребень, точно у игуаны. Чиновники не показали ему ни одной телеграммы протеста, ни одной просьбы освободить детей, а такие телеграммы и просьбы поступали со всех концов света. От него утаили даже телеграмму Папы Римского, в которой тот высказывал апостольскую скорбь в связи с горькой судьбой невинных душ. Тюрьмы были переполнены взбунтовавшимися родителями, невозможно было найти ни одного ребенка для проведения очередной лотереи. «Черт подери, мы здорово влипли, мой генерал! » Но всю глубину разверзшейся под ногами бездны он постиг лишь тогда, когда во внутреннем дворе крепости увидел несчастных детей, скученных, точно гонимое на убой стадо, увидел, как сотни ребятишек выбегают из подземелий, подобно ополоумевшим козлам, и мечутся в разные стороны, ослепленные ярким солнцем после долгих месяцев ужасной ночи. Они заблудились на свету, их было так много и в то же время они составляли такое единое целое, что он воспринял их не каждого в отдельности, воспринял не как две тысячи разных детей, а как одно огромное бесформенное многоликое животное, – от него пахло паленой шерстью, разило нечистотами, оно шумело, как подземные воды. Многоликость этого животного спасала его от немедленного уничтожения, ибо невозможно было разом покончить с этакой прорвой жизни без того, чтобы ужас не потряс всю землю. «Ничего не поделаешь, черт подери! » Однако нужно было что-то делать, и он созвал все верховное командование. Они предстали перед ним – четырнадцать бестрепетных с виду и грозных военачальников, бестрепетных и грозных именно потому, что были, как никогда, напуганы и дрожали каждый за свою шкуру. Он впивался взглядом в глаза каждого из них и убедился, что он – один против всех. И тогда, высоко подняв голову, твердым голосом он призвал их к единству, столь необходимому именно теперь, когда речь идет о добром имени и чести вооруженных сил. Он твердо заявил, что не сомневается в невиновности своих военачальников, и, сжав кулак, положил его на стол, скрыв тем самым дрожь сомнения. Он приказал им всем оставаться на своих постах, исполнять свой долг с прежним усердием, не опасаясь за свой авторитет. «Ничего не случилось, сеньоры, заседание окончено, за все отвечаю я! » После этого детей вывели из крепости, погрузили в крытые фургоны и под покровом ночи отправили в отдаленный и безлюдный район страны, а назавтра он сделал торжественное официальное заявление, что все разговоры о якобы задержанных армией детях – наглая ложь, что правительство не содержит под стражей ни детей, ни кого бы то ни было, что в стране вообще нет никаких заключенных, тюрьмы пусты, что россказни о массовых арестах исходят от подлых ренегатов, пытающихся смутить патриотический дух народа. «Двери нашей страны открыты для всех, кто хочет знать истину, приезжайте к нам за правдой! » В ответ на этот призыв в страну прибыла комиссия Сообщества Наций, заглянула во все дыры, сунула нос во все потайные места, допросила с пристрастием, и подробностями всех, кого только пожелала допросить, в том числе и Бендисьон Альварадо. которая удивлялась: «Что это за проныры в одежде спиритов? Вошли в мой дом и стали искать две тысячи детей у меня под кроватью, в корзинке для рукоделия и даже в баночках с кисточками! » В конце концов, комиссия публично удостоверила, что тюрьмы в стране закрыты, что всюду царит порядок, что нет никаких доказательств того, что в стране нарушались или нарушаются, вольно или невольно, действием или же бездействием права человека или принципы гуманизма. «Спите спокойно, генерал! До свидания! » Он стоял у окна, смотрел, как отплывает корабль с комиссией на борту, махал на прощанье вышитым платком: «До свидания, кретины, спокойного вам моря и счастливого пути! » И вздохнул облегченно: «Все, кончилась катавасия! » Однако генерал Родриго де Агилар напомнил, что катавасия не кончилась: «Дети-то ведь остались, мой генерал! » И тогда он хлопнул себя по лбу: «Черт подери, совсем забыл об этом, напрочь забыл. Действительно, что же делать с детьми? » Чтобы как-то избавиться от этого докучливого вопроса, он, откладывая покамест окончательное решение, приказал отправить детей из лесных дебрей, где их прятали, в те провинции, где постоянно идут дожди, где нет переменчивых ветров, которые могли бы донести детские голоса до людского слуха, приказал отправить их в те места, где звери заживо гниют от вечной сырости, где даже слова покрываются от сырости плесенью и склизкие осьминоги ползают меж деревьев; он приказал увести их в Анды, в промозглые пещеры, наполненные туманом, чтобы никто не догадался и не додумался, где они могут быть, он приказал постоянно перемещать их с места на место – из гнилого ноября низин в палящий февраль плоскогорья; он посылал им хинин и теплые одеяла, когда узнал, что их трясет лихорадка – из-за того, что они много суток простояли по горло в воде рисовых полей, прячась от аэропланов Красного Креста; он приказал затмевать красным светом яркий солнечный блеск и сияние звезд, чтобы они не резали детям глаза, когда дети болели скарлатиной; он приказывал опылять их с воздуха инсектицидами, дабы их не пожирали клещи платановых рощ; на них обрушивались конфетные дожди и снегопады сливочного мороженого, аэропланы сбрасывали им на парашютах рождественские подарки, – он делал все для того, чтобы дети были довольны и спокойны, пока примет окончательное решение относительно их судьбы. Этими своими, благодеяниями он постепенно успокоил сам себя и зловредный вопрос: «Как быть с детьми? » – перестал его донимать; он забыл о них, погрузился в однообразное болото унылых бессонных ночей и бессчетных одинаковых дней, – ничто его не тревожило вплоть до одного из вечеров.

Был вторник, часы пробили девять, и он, услышав звон металла времени, согнал с дворцовых подоконников задремавших там кур, загнал их в курятник, затем, когда они уселись на своих насестах, принялся, по своему обыкновению, пересчитывать их, и тут вошла дежурная птичница, мулатка, стала собирать снесенные курами за день яйца, а он вдруг ощутил нерастраченный пыл своих лет, шорох лифчика взволновал его, и он приблизился к женщине. «Осторожно, генерал, – шепнула она, дрожа всем телом, – разобьете яйца…» – «Фиг с ними, – пробормотал он, – пусть разбиваются…» И одним ударом лапы он швырнул ее на пол в стремлении избавиться от смутного предчувствия чего-то, что должно было произойти в этот достославный вторник, загаженный зеленым пометом спящих кур, поскользнулся, голова у него закружилась, и он полетел в пропасть иллюзии, в призрачную бездну мнимого спасения, в душные волны пота, в шумные волны дыхания сильной женщины, в провал, обещающий забвение, – он летел, оставляя за собою, как параболический след падающей звезды, звенящий, светящийся след своей золотой шпоры, наполняя пространство смрадным пыхтением, по-собачьи поскуливая, летел, охваченный сладким ужасом бытия, сквозь ослепительные вспышки и безмолвный гром непостижимо мгновенных молний смерти, но на дне пропасти, на дне бездны, была все та же земля курятника, зеленый куриный помет, бессонный сон кур, дрожащая мулатка в заляпанном желтками разбитых яиц платье. «Вот видите, я же вам говорила, генерал! Все яйца разбили». И он, неудовлетворенный, сдерживая злобу, вызванную еще одной любовью без любви, сказал ей: «Сосчитай и запиши сколько. Я вычту их стоимость из твоего жалованья». И ушел. Часы показывали десять. Он зашел на ферму, осмотрел десны у всех своих коров. Проходя мимо строения, где жили его наложницы, увидел в окно распростертую на полу роженицу – повитуха держала в руках только что родившегося ребенка. «Родился мальчик, мой генерал! Как мы его назовем? » – «Как хотите! » – отвечал он. На часах было одиннадцать. Он, как обычно, пересчитал караульных, проверил запоры, накинул платки на птичьи клетки и повсюду погасил свет. Близилась полночь. Страна была спокойна, мир спал. В потемках он направился в свою спальню, прошел по коридорам, озаряемый мгновенными рассветами, которые творил вертящийся маяк. Добравшись до спальни, он повесил у дверей лампу, предназначенную на случай возможного бегства, закрылся на три замка, на три щеколды, накинул на дверь три цепочки и, усевшись на портативный стульчак, принялся нянчить своего безжалостного ребенка, свою чудовищную килу, пока злое дитя не уснуло на ладони, пока не утихла боль. Но она тут же вернулась, пронзила его молнией внезапного страха – в тот миг, когда в окно ворвался ветер, донесшийся сюда из дальней пустыни, где добывают селитру, ветер, который, как песчинками, наполнил спальню бесчисленными поющими голосами. Исторгнутая из сердца бредущей по мрачной пустыне толпы детей, песня спрашивала о рыцаре, ушедшем на войну: «Где рыцарь? Где он? О, горе, горе… Поднимись на башню, чтобы увидеть его возвращение, и ты увидишь, что он уже вернулся – в обитом бархатом гробу! О, скорбь, о, горе! » Хор далеких голосов можно было принять за голоса звезд, можно было уснуть, уверив себя, что это поют звезды, но он вскочил в ярости и заорал: «Хватит, черт подери! Или они, или я! » Конечно же, выбор был в пользу себя. Еще до рассвета он отдал приказ посадить детей на баржу с цементом и с песнями отправить за черту наших территориальных вод, где баржа была подорвана зарядом динамита, и дети, не успев ничего понять, камнем пошли на дно. Когда трое офицеров предстали перед ним и доложили о выполнении приказа, он сперва повысил их в звании сразу на два чина и наградил медалью за верную службу, а затем приказал расстрелять, как обыкновенных уголовников. «Потому что существуют приказы, которые можно отдавать, но выполнять их преступно, черт подери, бедные дети! »

Подобные суровые испытания лишний раз утверждали его в давней убежденности, что самый опасный враг находится внутри режима, облеченный полным доверием, проникший в самое сердце главы государства; лишний раз убеждался он в том, что самые преданные, казалось бы, люди, те, кого он когда-то возвеличил и кто поэтому должен быть его опорой, рано или поздно пытались презреть кормящую их руку, – он сваливал их одним ударом лапы, а на их места вытаскивал из небытия других, выдвигая их на высокие посты, присваивая им воинские звания по наитию, мановением пальца: «Ты – капитан, ты – майор, ты – полковник, ты – генерал, а все остальные – лейтенанты! Какого вам еще надо? » Поначалу он наблюдал, как они жиреют, как раздаются в своих мундирах до того, что те лопаются по швам, а затем терял их из виду, полагая, что они служат верно, и лишь такая неожиданность, как эта история с двумя тысячами детей, позволила ему обнаружить, что его подвел не один человек, а подвело все командование вооруженных сил. «Только и знают что требовать увеличения расходов молока а в час испытания способны лишь наложить со страху в миску из которой только что жрали а ведь я вас всех породил сотворил из своего ребра добился для вас и хлеба и почета! » Это было так, но он не знал ни минуты покоя, вынужденный то и дело угождать им, считаться с их претензиями и амбициями. Самых опасных он держал рядом, дабы легче было следить за ними, других отправлял служить в пограничные гарнизоны, но это не избавляло его от сомнений. В свое время именно ради них, ради своих офицеров, согласился он на высадку морской пехоты гринго, а вовсе не ради совместной борьбы с желтой лихорадкой, как заявил в официальном коммюнике посол Томпсон, и вовсе не потому, что якобы боялся народного гнева, как утверждали политические изгнанники. «Я хотел чтобы наших офицеров научили быть порядочными людьми мать! Они и обучались а что из этого вышло? Их научили носить туфли пользоваться туалетной бумагой и презервативами и вся наука а мне подсказали как нужно создавать трения между различными группировками военных отвлекая их тем самым от соперничества со мной гринго придумали для меня управление национальной безопасности генеральное агентство расследований национальный департамент общественного порядка и столько всяких других фиговин что я и не помню всех их названий! » Собственно, это были разные ипостаси одной и той же службы национальной безопасности, но ему выгодно было изображать дело таким образом, будто это разные органы, разные службы, что давало ему возможность лавировать в бурные времена, внушая людям из нацбезопасности, что за ними следят чины из генерального агентства расследований, а за теми и другими следит департамент общественного порядка. Он сталкивал офицеров лбами, приказывал тайком подмешивать морской песок в порох, поставляемый ненадежным казармам, одним говорил одно, а другим другое, совершенно противоположное, запутывал всех и вся настолько, что никто не знал его истинных намерений. И все-таки они восставали. «Взбунтовалась энская казарма, мой генерал! » И он врывался в эту казарму, врывался с пеной ярости на губах, с яростным криком: «Прочь с дороги, рогоносцы, власть принадлежит мне! » Не останавливаясь, он проходил мимо растерявшихся офицеров, которые только что упражнялись в стрельбе по его портретам, и приказывал: «Разоружить! » И столько уверенности в себе было в его властном голосе, что офицеры сами бросали оружие. «Форму снять! – приказывал он. – Ее достойны лишь настоящие мужчины! » И офицеры стаскивали с себя мундиры. «Взбунтовалась база Сан-Херонимо, мой генерал! » И он вошел на территорию базы через главные ворота, по-стариковски шаркая своими большими больными ногами, прошел между двумя шеренгами восставших гвардейцев, которые, увидев своего верховного главнокомандующего, взяли на караул, и появился в штабе мятежников, один, без оружия, и властно гаркнул: «Мордой на пол, ублюдки! Ложись, выкидыши! » И девятнадцать офицеров генерального штаба покорно легли на пол лицом вниз, а вскоре их уже возили по приморским селениям и заставляли жрать землю, дабы все видели, чего стоит военный, с которого содрали форму. «Сукины дети! » – орали солдаты во взбудораженных казармах и требовали, как того требовал и президент, всадить свинцовый заряд в спину зачинщикам мятежа, что и было сделано, после чего трупы повесили за ноги под палящим солнцем на семи ветрах, дабы все знали, чем кончает тот, кто осмеливается плюнуть в бога. «Вот так, бандиты! » Но кровавые чистки не приносили успокоения. Зараза, которую он, казалось, вырвал с корнем, снова распространялась, чудовище заговора снова выпускало свои щупальца, свивало гнездо под крышей коридоров власти, набиралось сил под сенью привилегированного положения наиболее решительных офицеров, ибо он не мог не делиться с ними хотя бы крохами своих полномочий, не удостаивать их своего доверия, часто вопреки собственной воле, так как он не смог бы держаться без них, но вся штука была в том, что сосуществовать с ними тоже было невозможно, невозможно было дышать с ними одним воздухом, его душил этот воздух, но, обреченный на вечную жизнь, он должен был терпеть это. «Черт возьми, это несправедливо! » Невозможно было жить в постоянном страшном сомнении относительно намерений своего дорогого друга, генерала Родриго де Агилара, мучительно было сомневаться в его честности и преданности, но – «Он вошел в мой кабинет, бледный, как мертвец, и спросил, что случилось с теми двумя тысячами детей. Правда ли то, о чем говорит весь мир: что мы утопили детей в море? » Недрогнувшим голосом он отвечал генералу Родриго де Агилару, что это выдумки ренегатов, дружище, что дети живы и здоровы и пребывают в Божьем успокоении. «Я каждую ночь слышу, как они поют где-то там! » И он плавно повел рукой в неопределенном направлении. А назавтра он поверг в сомнение самого посла Эванса, когда невозмутимо сказал ему: «Я не понимаю, о каких детях вы спрашиваете? Ведь представитель вашей страны в Сообществе Наций заявил публично, что дети целы и невредимы и ходят в школу. Какого вам еще надо? Все, кончилась катавасия! » Но катавасия опять-таки не кончилась, он ничего не сумел предотвратить, и однажды в полночь его разбудили: «Мой генерал, мятеж в двух крупнейших гарнизонах, к тому же восстали казармы Конде, а ведь это в двух кварталах отсюда! Восстание возглавил генерал Бонивенто Барбоса. Видите, насколько он вошел в силу? У него полторы тысячи прекрасно вооруженных людей. Все оружие и снаряжение для них получено контрабандным путем при помощи некоторых посольств, вставших на сторону оппозиции. Так что положение не такое, чтобы можно было сосать палец, мой генерал! Опасность велика, того и гляди, покатимся к черту! »

В былые времена подобный взрыв политического вулкана разбудил бы в нем азарт борьбы, разбудил бы его пристрастие к риску, но теперь… Разве не знал он всей тяжести своего возраста? Ведь почти вся сила воли уходила на то, чтобы переносить потаенные разрушения внутри организма, ведь в зимние ночи невозможно было уснуть, не успокоив нежным поглаживанием и баюканьем: «Спи, мое небо ясное» – своего безжалостного, сверлящего болью ребенка – раздутую дурной погодой килу, ведь в неимоверные муки превратились безрезультатные сидения на стульчаке, когда сама душа обливалась кровью, продираясь сквозь забитые плесенью фильтры. А главное, он никак не мог разобраться, кто есть кто, на кого можно положиться в немилостивый час неизбежной судьбы в этом ничтожном дворце, в этом жалком доме, который он давным-давно охотно сменял бы на другой, расположенный как можно дальше отсюда, в каком-нибудь зачуханном индейском селении, где никто не знал бы, что он был бессменным президентом страны в течение стольких бесконечно долгих лет, что и сам потерял им счет. И все-таки, когда генерал Родриго де Агилар, желая достичь разумного компромисса, явился к нему и предложил свое посредничество между ним и мятежниками, то увидел перед собою не выжившего из ума старца, который засыпал на аудиенциях, а человека былых времен, храброго бизона, и человек этот, не раздумывая ни секунды, заявил: «Ни фига не выйдет, я не уйду! » А когда генерал Родриго де Агилар сказал, что вопрос не в том, уходить или не уходить, а в том, что «все против нас, мой генерал, даже церковь», он возразил: «Ни фига, церковь с теми, у кого власть! » А когда Родриго де Агилар сказал, что посредничество необходимо, потому что верховные генералы заседают уже сорок восемь часов и никак не могут договориться, он отвечал: «Неважно, пусть болтают, ты еще увидишь, какое решение они примут, когда узнают, кто больше платит! » – «Но вожаки гражданской оппозиции сбросили маску и митингуют прямо на улицах! » – воскликнул Родриго де Агилар, на что он ответил: «Тем лучше, прикажи повесить по одному человеку на каждом фонаре площади де Армас, пусть все видят, у кого сила! » – «Это невозможно, – возразил генерал Родриго де Агилар, – за них народ! » – «Вранье, – сказал он, – народ за меня, так что меня уберут отсюда только мертвым! » И он стукнул по столу кулаком, как делал это всегда, принимая окончательное решение, после чего отправился спать и спал до тех пор, пока не настало время доить коров. Он поднялся в час дойки и увидел, что зал заседаний государственного совета завален кучами битого стекла и камнями – это повстанцы из казарм Конде бросали в окна камни при помощи катапульты. А еще они забрасывали в разбитые окна горящее, свернутое в комок тряпье. «Мы просто с ног сбились, мой генерал, не спали всю ночь, метались туда-сюда с ведрами воды и одеялами, чтобы справиться с огнем, а он вспыхивал в самых неожиданных местах, мой генерал! » Он выслушал это вполуха и зашаркал ногами мертвеца по засыпанным пеплом коридорам, по ошметьям сгоревших ковров, по обугленным гобеленам. «Я же вам говорил: не обращайте внимания! » – «Но они не прекращают, – сказали ему, – они передали, что огненные шары – это всего лишь предупреждение, что скоро они начнут посылать снаряды, мой генерал! » – «Не обращайте внимания, черт подери! » – повторил он и вышел в сад, пошел по аллее, сам не обращая ни на кого внимания, слушая шорох раскрывающихся в предрассветной тишине новорожденных роз, чувствуя, как морской ветер будит в нем петушиное желание.

«И все же, что нам делать, генерал? » – «Не обращать внимания, черт подери, сколько можно повторять?! »

Как всегда в эти часы, он отправился на ферму проследить за доением коров, и, как всегда, как каждое утро, к казармам Конде подъехала вскоре запряженная мулами телега с шестью бочками молока, а на козлах телеги восседал всегдашний, постоянный возчик, который передал повстанцам слова президента, что тот, как обычно, посылает солдатам молоко со своей фермы: «Велено передать вам молоко, господин генерал, хотя вы и кусаете руку кормящего! » Возчик выкрикнул это столь прямодушно, что генерал Бонивенто Барбоса приказал принять молоко, но при условии, что его сперва отведает возчик, дабы все могли убедиться, что молоко не отравлено. И вот раскрылись железные ворота, и полторы тысячи повстанцев наблюдали с внутренних балконов, как телега въехала на мощенный булыжником плац казарм Конде и остановилась посреди плаца, увидели, как на телегу взобрался денщик генерала Барбосы, держа в руках кувшин и поварешку, чтобы зачерпнуть ею молока для пробы, увидели, как он открыл первую бочку, увидели, как он воспарил на зыбкой волне ослепительной вспышки, и больше ничего они не увидели и не увидят во веки веков, испепеленные, как в жерле вулкана, в этом мрачном желтом здании, чьи руины на миг повисли в воздухе, поднятые чудовищным взрывом шести бочек динамита, – даже цветок не вырос в этом месте после того взрыва! «Вот и все», – вздохнул он в своем дворце, вздрогнув от удара взрывной волны, которая разрушила, кроме казарм Конде, еще четыре находящихся вблизи от них здания и разбила праздничные сервизы в буфетах всех городских домов, вплоть до самых отдаленных окраин; «Вот и все», – вздохнул он, когда из крепости порта в мусорных фургонах вывезли трупы восемнадцати офицеров, которых расстреляли, выстроив для экономии боеприпасов в две шеренги; «Вот и все», – вздохнул он, когда Родриго де Агилар вытянулся перед ним в струнку и доложил: «Все политические преступники схвачены, мой генерал! В тюрьмах не хватает мест». «Вот и все», – вздохнул он, когда радостно затрезвонили колокола, зашумели праздничные фейерверки, зазвучали торжественные мелодии прославляющих его гимнов, возвещая пришествие очередных ста лет мира и спокойствия. «Вот и все, черт подери, – сказал он, – наконец-то кончилась катавасия! » Он обрел такую уверенность, что стал весьма легкомысленно и небрежно относиться к своей личной безопасности, настолько легкомысленно и небрежно, что у него притупилось чутье, и когда однажды рано утром он возвращался после доения коров во дворец, то не сразу заметил, как, выскочив из-за розового куста, к нему бросился прокаженный. Он опомнился, только когда прокаженный преградил ему дорогу, когда в сизой октябрьской мороси сверкнула вороненая сталь револьвера, когда дрожащий палец пытался уже нажать на курок. Он выпятил грудь, распростер широко руки и крикнул: «Смелей, рогоносец, смелей! » В то же время он был поражен, что его смертный час наступил совсем не так, как пророчила когда-то гадалка-провидица, совсем не так, как это было явлено в чистых, первозданных водах, и он крикнул яростно: «Стреляй же, если ты мужчина! » Но прокаженный все медлил, колебался, глаза его потухли, уголки губ безвольно опустились, и в следующий миг его оглушили кулаки-кувалды, он оказался на земле и получил в челюсть страшный удар ногой, а тот, на кого покушались, увидел над собой бледную одинокую звезду и словно с того света услышал топот сбегавшейся на его крик охраны. «Что случилось, мой генерал? » И тут прогремели пять выстрелов, пять синих вспышек озарили сад – это прокаженный выпустил себе в живот всю обойму, не желая попасть живым в руки президентской гвардии, к ее заплечных дел мастерам. А он, переступив через скрюченное в луже крови тело прокаженного, перекрывая своей глоткой крики переполошенных обитателей дворца, приказал, чтобы мертвое тело четвертовали, превратили его в вяленое мясо, чтобы голову засолили и выставили всем в назидание на площади де Армас, чтобы правую ногу выставили на восточной оконечности Санта-Мария-дель-Алтарь, а левую – на западе, в пустыне, где добывают селитру, чтобы одну руку показывали жителям плоскогорья, а другую – жителям лесных районов, чтобы куски туловища, зажаренные на свином сале, торчали на солнцепеке, на семи ветрах, на всех горемычных широтах этого грязного борделя, дабы никто не остался в неведении относительно того, как кончает тот, кто поднимает руку на своего отца. Отдав этот приказ, он, еще зеленый от ярости, полез в розовые кусты – смотреть, как охрана вылавливает прокаженных, накалывая их на штыки, точно насекомых. «Откройте свое лицо, бандиты! » Во дворце, подымаясь по лестнице, он пинками будил паралитиков, желая знать, известно ли им, кто произвел их на свет, кто оплодотворил их матерей: «Знаете вы это, сукины дети?! » Он шел по коридорам с криком: «Прочь с дороги, черт подери, идет Власть! » – шел в окружении перепуганных чиновников и невозмутимых подхалимов, называвших его бессмертным, шел, оставляя за собой, словно поток лавы, свое раскаленное пыхтение, быстрой молнией промелькнул через зал заседаний государственного совета и скрылся в своей спальне, заперся на три замка, три щеколды, три цепочки и кончиками пальцев снял с себя замаранные штаны. И с той минуты снова он не знал ни минуты покоя, вынюхивая, кто из его приближенных вложил оружие в руку прокаженного, задаваясь вопросом: кто этот тайный враг? Он чувствовал, что враг этот где-то рядом, совсем рядом, что это кто-то настолько близкий, что знает даже, где находятся тайники, в которых спрятаны банки с медом, кто-то, чьи глаза подглядывают из каждой замочной скважины, чьи уши спрятаны во всех стенах, кого можно встретить во дворце в любое время и в любом месте. – «Как мои собственные портреты, черт подери! » Враг был вездесущ, его присутствие ощущалось в дуновении январских пассатов, он таился в жасминном дурмане жарких ночей, он был кошмаром бессонницы, шаркал в потемках ногами незримого жуткого привидения по самым потаенным уголкам дворца, пока однажды не материализовался во время вечерней партии в домино. Это его рука, помедлив, завершила партию, выложив костяшку дубль-пять, и внутренний голос подсказал его партнеру, что эта рука и есть рука предателя. «Это он, черт подери, он! » Партнер справился с замешательством, поднял глаза и в ярком свете подвешенной над центром стола лампы встретил взгляд красивых, выразительных глаз своего закадычного друга, верного своего генерала Родриго де Агилара. «Это невозможно, – думал он, – ведь Родриго де Агилар – моя правая рука, мы связаны священными узами дружбы, он помогал мне во всем». Но от истины уже невозможно было скрыться, он вдруг увидел многое в ином свете, увидел вдруг все коварные хитросплетения, при помощи которых от него скрывали правду, в которых запутывали его, как в сетях, на протяжении стольких лет! На протяжении стольких лет он не знал, что его дорогой друг, родной, в сущности, человек находится на службе у политических пролаз, удачливых политиканов! Но разве не он сам в интересах собственной выгоды вытащил этих политиканов из самых захолустных дыр, разве не он сам возвысил их и озолотил после войны за Федерацию, предоставил им неслыханные привилегии? Он допустил, что они, опираясь на него же, достигли таких вершин власти и богатства, которые и не снились аристократии, сметенной с лица земли необоримым ветром либерального движения. «Им захотелось большего черт подери они позарились на место Божьего избранника на мое место выкидыши и решили использовать того кто полностью вошел в доверие того кто был ближе всех кто приносил мне бумаги на подпись! » Никто другой не мог приносить ему бумаги на подпись – только генерал Родриго де Агилар, ибо Родриго де Агилар формулировал все его указы, все издаваемые им законы, формулировал сперва устно, а затем, после внесения высочайших поправок, письменно, после чего и приносил их ему на подпись, а он прикладывал к ним свой большой палец, что и было его подписью, и скреплял эту подпись государственной печатью, – перстень с печаткой хранился тогда в сейфе, шифр которого знал лишь он. «Все в лучшем виде, дружище, – говорил он, возвращая Родриго де Агилару подписанные бумаги, и шутил: – Теперь у вас есть с чем ходить в сортир». И вот, пользуясь безграничным доверием, генерал Родриго де Агилар сумел установить свою собственную систему власти, создать свое собственное государство в государстве, весьма обширное и приносящее ему немалые доходы. «Но ему было мало и он исподтишка готовил мятеж казарм Конде а помогал ему в этом его дружок его учитель фехтования посол Нортон с которым они вместе шлялись к голландским проституткам именно этот Нортон контрабандой доставил мятежникам боеприпасы в бочках из-под норвежской селедки пользуясь правилом освобождающим дипломатов от таможенного досмотра и уплаты пошлины а за партией домино курил мне фимиам и уверял что не знает правительства более лояльного более дружественного и справедливого чем мое! Это они вложили револьвер в руку лжепрокаженного и дали ему пятьдесят тысяч песо предварительно отрезав от каждой купюры половину эти половинки купюр были найдены при обыске в доме покушавшегося и выяснилось что вторые половинки должен был вручить убийце после моей смерти мой дорогой друг генерал Родриго де Агилар ты только подумай мать разве не горько узнавать такое! Когда покушение сорвалось они не успокоились и стали думать как меня убрать без пролития крови и додумались до того что генерал Родриго де Агилар стал собирать свидетельские показания о том, что я не сплю по ночам и разговариваю с вазами разговариваю в потемках с портретами героев и архиепископов что я ставлю градусники коровам и заставляю их жевать жаропонижающие таблетки что я велел построить усыпальницу Великому Адмиралу который мол существует только в моем больном воображении в то время как я собственными глазами видел три каравеллы ставшие на якорь под моим окном! Они собирали доказательства того что я растратил государственные средства на приобретение в огромном количестве всяческих мудреных механизмов и аппаратов что я пытался склонить астрономов нарушить законы солнечной системы лишь бы расположить к себе королеву красоты которая мол тоже привиделась мне в бреду что я охваченный старческим безумием приказал погрузить две тысячи детей на баржу с цементом и пустить эту баржу на дно в открытом море ты представляешь что это за мерзавцы мать что за сукины сыны! » Между тем, собрав необходимые доказательства, генерал Родриго де Агилар вступил в сговор со штабом президентской гвардии, со всеми его офицерами, и было решено, что президент должен быть помещен в приют для выдающихся старцев, в этот расположенный на скале дом призрения, где обитают бывшие диктаторы, и было решено осуществить это в полночь первого марта сего года, низложить президента во время традиционной ежегодной вечери в честь Святого Ангела Хранителя – патрона телохранителей. – «То есть через три дня, мой генерал! » Ни единым жестом он не выдал, что ему известно о заговоре, ни единым жестом не вызвал подозрения, что все знает, и в назначенный час принял своих гостей – высших офицеров своей личной гвардии, усадил их за банкетный стол и предложил им аперитивы: «Пропустим по рюмочке, пока прибудет генерал Родриго де Агилар и подымет главный тост». Он мирно беседовал со своими гостями, шутил, а офицеры один за другим как бы невзначай посматривали на свои часы, прикладывали их к уху, заводили, подводили – было уже без пяти двенадцать, но генерал Родриго де Агилар не появлялся. Стало жарко и душно, как в корабельном котле, но это была благовонная духота – пахло гладиолусами и тюльпанами, пахло свежими розами, однако дышать было нечем, кто-то открыл окно. «И мы все вздохнули и снова посмотрели на часы, а в открытое окно повеял легкий бриз и донес нежный аромат праздничного кушанья». Все вспотели, все, кроме него, и всем на миг сделалось неловко, стыдно стало смотреть в широко открытые, помаргивающие глаза этого дряхлого животного, отгороженного от присутствующих, как броней, давно прошедшими годами, животного, которое выглядывало из какого-то своего пространства, из своего неподвластного времени мира. «Ваше здоровье, – сказал он, приподнимая бокал, как томную лилию, – ваше здоровье! » Он чокался этим бокалом весь вечер, даже не пригубив его ни разу. И вот в тишине, как на дне роковой пропасти, послышались утробные звуки часового механизма – часы начали бить двенадцать. Но генерала Родриго де Агилара все не было. Кто-то попытался встать и откланяться, но был пригвожден к месту, превращен в камень уничтожающим взглядом и просьбой: «Пожалуйста, не уходите! » Все поняли, что нельзя ни двигаться, ни дышать, нельзя обнаруживать себя живым, пока не прозвучат все двенадцать ударов. И когда затих последний удар, шторы на дверях раздвинулись, и все увидели выдающегося деятеля, генерала дивизии Родриго де Агилара, во весь рост, на серебряном подносе, обложенного со всех сторон салатом из цветной капусты, приправленного лавровым листом и прочими специями, подрумяненного в жару духовки, облаченного в парадную форму с пятью золотыми зернышками миндаля, с нашивками за храбрость на пустом рукаве, с четырнадцатью фунтами медалей на груди и с веточкой петрушки во рту. Поднос был водружен на банкетный стол, и услужливые официанты принялись разделывать поданное блюдо, не обращая внимания на окаменевших от ужаса гостей, и когда в тарелке у каждого оказалась изрядная порция фаршированного орехами и ароматными травами министра обороны, было ведено начинать вечерю: «Приятного аппетита, сеньоры! »



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.