Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Павел Вежинов 2 страница



Через четверть часа они добрались до Витоши и свернули на узкую немощеную дорогу, целиком спрятанную в тени деревьев. Машина здесь двигалась очень медленно, и ветки, шелестя, стучали в боковые стекла. Здесь, под массивной стеной Витоши, было очень темно, с ее мохнатых боков стекали мрак и прохлада. Дача еле заметно белела в глубине двора, заросшего деревьями. Сашо взял дядю под руку и осторожно повел по невидимой дорожке. Рука у старика была сухой, холодной и вроде бы одеревеневшей. И все же — как почувствовал юноша — это была настоящая мужская рука. И походка у дяди оказалась гораздо тверже и уверенней, чем ожидал Сашо. Он оставил его руку и прошел вперед, чтобы показывать дорогу. Но, видно, старик и видел лучше племянника, потому что то и дело предупреждал его: «Осторожно, здесь ступеньки» или «Наклонись, зацепишься за ветку». Наконец. Сашо, слегка пристыженный, добрался до дачи, нащупал выключатель. Их обдало теплым, застоявшимся воздухом, смешанным запахом помады и спирта. Лампа вспыхнула так ярко, что оба зажмурились. Еще одна из мелких маний покойной — освещать помещение ослепительными лампами. О, она ведь не боялась, что кто-нибудь заметит ее морщины, морщины могли быть у кого угодно, только не у нее. В холле на круглом столике стояли две рюмки, одна маленькая, кобальтово-синяя, другая прямая и узкая — для виски. В обеих еще оставалось немного спиртного, в синей как будто фернет. Что касается виски, то вряд ли его пил дядя.

— Ты давно здесь не был? — спросил Сашо.

— Не помню… Несколько месяцев…

А спиртное еще даже не испарилось. Сашо обогнул столик и подошел к запертому окну с наружными деревянными ставнями. Громадная ночная бабочка сидела на чугунной ручке. Крылышки у нее были бархатные, пушистые, усики с желтыми кончиками. Сашо протянул руку, но бабочка не шевельнулась, хотя, казалось, была готова взлететь каждую секунду. Он удивленно коснулся ее пальцами, бабочка отвалилась от ручки и упала на пол. Мертвая и сухая.

И в сердце у него зашевелился непонятный, леденящий холод, наверное, только сейчас он по-настоящему почувствовал смерть.

 

 

Академик тоже почувствовал ее по-настоящему лишь в последний миг расставанья. Он стоял возле гроба в зале гражданских панихид. У него так кружилась голова, что он мог сохранять равновесие, только неестественно расставив чуть дрожащие ноги. Он уже не видел ничего вокруг, кроме утопающего в цветах лица покойной. Все то же белое и гладкое, словно фарфоровое, лицо с презрительно сжатыми губами — неумелый грим придавал ему сходство с дешевой маской из паноптикума. Цветы были свежие, пахли очень сильно, особенно гвоздики, которые при жизни были ее любимыми цветами. Но над всем носился вечный запах смерти, непонятный и, наверное, несуществующий, но всепроникающий и плотный, как студень.

Академик давно уже заметил, что из-под цветов выглядывают лакированные носы туфель. Непонятно почему, но это казалось ему очень страшным, страшнее даже ее окаменевшего лица. Ему очень хотелось попросить сестру прикрыть туфли этими мерзкими вонючими цветами, но Ангелина безжизненно стояла рядом с ним в своем выцветшем траурном платье, ненадеванном, вероятно, с мужниных похорон. Большой зал был полон народа. В самом деле, откуда здесь взялось столько людей — большинство из них, кажется, совершенно ему не знакомы. У всех скорбные лица, никто не разговаривает, даже не глядит друг на друга. У него все так же кружилась голова, казалось, что если эта проклятая погребальная церемония продлится еще несколько минут, он без чувств растянется на полу с оледеневшим сердцем. Внезапно заплакала стоявшая рядом сестра, он увидел, как слезы свободно текут под вуалью по ее лицу, и только тут пенял, что боль и скорбь, которые до сих пор бежали от него, в сущности, никогда его не покидали. Они затаились, словно в какой-то пластмассовой коробке, которую у него нет сил открыть. Холодная и гладкая, она лежит там, слегка касаясь сердца и вызывая в пищеводе слабые спазмы, как перед рвотой. Академик поискал глазами племянника, тот стоял рядом с матерью, неестественно выпрямившись и выпятив грудь, словно в почетном карауле. Было ясно, что общая атмосфера повлияла и на него, и теперь юноша изо всех сил старается сохранить присутствие духа.

И тут на балконе чуть слышно запел небольшой хор. Сначала это не произвело на него особого впечатления, даже, наоборот, принесло легкое ощущение приятности и удовлетворения. Но вдруг тенор взмыл вверх и его как будто кто ударил по горлу ребром ладони. Мелодия проникла в него и словно разорвала его на тысячу кусков, отвратительная пластмассовая коробка ударилась об пол и раскрылась. И теперь уже не было спасения ни от боли, ни от всепроникающих безжалостных звуков. Мелодия гремела, словно водопад, ее мощь казалась ему неизмеримой.

Все это продолжалось, может быть, всего лишь несколько секунд, когда внезапно вырвавшаяся боль достигла предела. И он вдруг разрыдался, горько и безутешно, отчаянно и беспомощно, как тот малыш в бархатных штанишках, плакавший у гроба матери. Все его тело сотрясали подавленные рыдания, лицо скривилось в мучительной гримасе — он хотел остановиться, взять себя в руки, но не мог. Потом он почувствовал, что Сашо взял его за руку и вывел в фойе, там, наконец, ему удалось глотнуть воздуха, но слезы все так же лились по его худому лицу.

— Дядя, дядя, успокойся, — испуганно повторял юноша. — Что это вдруг с тобой? Успокойся, прошу тебя, успокойся! — И так как тот по-прежнему сотрясался в конвульсиях, растерянно добавил: — Очень тебя прошу!.. Видишь, люди смотрят.

На них в самом деле уже смотрели с жалостью и сочувствием, хотя это были люди, пришедшие на другие похороны и дожидавшиеся своей очереди. Собрав все силы, старик с трудом проговорил:

— Хор!.. Остановите хор!

Сашо с готовностью рванулся было вверх по лестнице, но вдруг испугался оставить дядю одного. Тот еле держался на ногах, готовый в любую минуту рухнуть на пол.

— Он и так остановится, — беспомощно пробормотал он.

Хор в самом деле ненадолго смолк. И тут же начал новую мелодию. Но эта звучала светло и чисто, в ней не было ни мрачного укора, ни безнадежности, ни бесповоротности. Академик почувствовал, что конвульсии внезапно прекратились.

А затем все как будто погасло и перед глазами и в памяти. Лишь время от времени, словно в далеких детских воспоминаниях, мелькали какие-то смутные и в то же время яркие образы — черный катафалк в зеленом океане листвы, солнечные блики на черной куче земли, жирные комья, стучавшие о крышку гроба. И все это словно было в другом мире, в другом существовании. Пришел он в себя лишь возле старой кладбищенской церквушки. К стене ее были прислонены крышки гробов, дешевых, оклеенных облупившейся лакированной бумагой. Буднично жужжали мухи. Изнутри доносилось унылое пение священника, тяжело и неприятно пахло погребальными свечами. Академик поднял голову и оглянулся.

— Все уже кончилось? — вдруг спросилон.

Сашо ошеломленно взглянул на него.

— Да, конечно, что же еще… Сейчас я отвезу тебя домой.

— Не хочу домой, — тихо сказал академик.

Его охватило странное чувство, будто он заново родился для новой, совсем иной жизни.

— Куда же тебя везти?

— Мне все равно, — ответил он. — Только не домой.

— Ну, что ты такое говоришь? — с укором вмешалась сестра. — Я ведь людей пригласила.

— Людей? Каких людей? — с ужасом спросил он.

— Так полагается, — ответила она. — После похорон всегда приглашают людей к столу… В память покойной.

Он долго молчал, потом тихо сказал:

— Ты просто не в своем уме.

С трудом убедили его вернуться домой. Сашо вел машину, сидевший рядом с ним дядя выглядел несколько рассеянным, но почти спокойным. За все время он заговорил только раз:

— Ты дал что-нибудь могильщикам?

— Не успел, — виновато пробормотал Сашо.

— Почему?

Племянник благоразумно промолчал. Можно бы, конечно, ответить: «Не держи я тебя все время, ты и сам бы свалился в могилу». Но сейчас было не до шуток, хотя юноша испытывал странное облегчение, словно бы в той мрачной яме закопали не только тетку, но и его собственные беды и заботы. Мысль о небольшом угощении сейчас отнюдь не казалась ему абсурдной. Что ни говори, а за многие тысячелетия человечество сумело-таки выработать некоторые полезные обычаи и навыки.

Приехав, дядя тотчас заперся у себя в кабинете, мать заторопилась на кухню. Сашо повертелся немного в пустом холле, где даже после основательной уборки все казалось слегла запыленным. Вдруг он вспомнил, что как раз сейчас по телевизору должны передавать международный матч. Предусмотрительно убрав звук, Сашо включил телевизор. Цветной экран засветился, появились игроки в белых и голубых футболках. На поле бушевала настоящая буря. Белые жали изо всех сил, но у них что-то не клеилось, игра казалась нервной и рваной. Сашо приходил во все большее возбуждение и, наконец, не выдержав, включил звук, чуть-чуть, так что взволнованная речь комментатора была не громче шепота. В дверь заглянула мать, ее вспотевшее лицо выражало негодование.

— Как не стыдно! — тихо сказала она.

Но Сашо только досадливо махнул рукой.

— Да, ладно!.. Если кто придет, я выключу… Но, думаю, никто не придет, придется тебе самой есть свои голубцы.

Мать бросила на него презрительный взгляд и снова ушла на кухню. Вскоре раздался звонок. Пришли три пожилые женщины, одетые в довольно поношенные, но неплохо сшитые темные платья. Наверное, не одно и не два погребения пережили их седые головы. Сейчас они держались робко и скованно, глаза их беспокойно перебегали с предмета на предмет. Все три назвались бывшими одноклассницами покойной, — они вместе, по их словам, учились в Первой женской гимназии, «в классе Геровой». Сашо смотрел на них во все глаза — неужели тетка была такой старой? Просто невероятно! Но не станут же они врать, зачем? Усаживая дам в мягкие удобные кресла, он уловил в их глазах явственный блеск удовлетворения, может быть, нормальный человеческий эгоизм: мы-то еще живы, — а может быть, мстительное чувство: так ей и надо за ее красоту, за ее богатство. Есть все же бог и есть на свете справедливость, — наверное, думали они. Всем предназначено одно и то же, и дело только в том, как и когда его получишь, какими порциями и в какой срок. Пришли остальные гости, расползлись, как тараканы, по всей квартире, все осмотрели, заглянули даже в спальню, оклеенную золотистыми венскими обоями. В их глазах удовлетворение было еще более явственным — немало хороших вещичек пришлось оставить покойнице в этом убогом и ничтожном мире.

Пришло еще несколько мужчин, все пожилые, элегантно одетые, с мягкими манерами и благопристойными физиономиями. Сашо с грехом пополам вытащил дядю из кабинета, тот вышел к гостям мрачный, но это могло сойти за еще не остывшее горе. Все расселись за длинным столом, сестра хозяина подала заливных цыплят, отварной язык, ветчину, бутерброды с черной икрой. Свои знаменитые голубцы она решила пока придержать, как основное блюдо, хотя гостей оказалось меньше, чем ожидалось. Затем разлила по бокалам очень темное подслащенное красное вино и, удовлетворенная, уселась в ожидании. В наступившей тишине откуда-то издалека донеслось эхо могучего вопля: «Гооол! » — но уловил его только радостно встрепенувшийся Сашо. Все молчали, никто ни к чему не притрагивался.

— Прошу вас, угощайтесь! — беспокойно проговорила сестра хозяина. — Не оскорбляйте ее памяти.

Мужчины приступили к еде неохотно, но женщины взялись за дело как следует. Академик вдруг впервые за два дня почувствовал голод. Сначала он положил себе на тарелку заливного цыпленка, стараясь есть его как можно медленнее и равнодушнее. Но вскоре эта жалкая комедия возмутила его, он оттолкнул тарелку. Остальные, казалось, все еще не освоились и не решались наброситься на богатое угощение. Лица мужчин казались академику знакомыми, должно быть чьи-то родственники, его или ее — сейчас. он не в состоянии был в этом разобраться. Чем больше он старел, тем чаще окружающие его люди сливались в какую-то безликую и безымянную массу, в которой он ориентировался с большим трудом. Это подавляло его и порой заставляло думать, что он уже вступил в темный туннель старости и, как слепой, неуклонно спускается к тому беспросветному дну, которое зовется полным забвением. Сидевшая рядом с ним сестра незаметно тронула его локтем.

— Выпей хотя бы глоток вина! — проговорила она тихо. — Гости стесняются даже притронуться к рюмкам.

Он враждебно взглянул на нее, но все же взял бокал и отпил несколько глотков сладкого и терпкого напитка. Никогда в жизни он не пил больше нескольких рюмок за раз. Еле заметное головокружение, которое охватывало его после этого, было приятно и в то же время противно, словно он чем-то себя унизил. Но сейчас вино пронзило его тело каким-то живым трепетом и, казалось, зажгло его бесцветные уши. Не сознавая, что он делает, он опять потянулся за бокалом и выпил его до дна.

— Выпей, выпей, — тихонько проговорила сестра. — Надо, чтоб немного отпустило нервы.

Академик с удивлением обнаружил, что так оно и случилось. До крайности взвинченный и напряженный, он вдруг расслабился и успокоился. Гости за столом тоже оживились, голоса зазвучали громче и отчетливей. Внезапно он узнал две мужские физиономии — вот этот, ну конечно же, двоюродный брат покойной, а рядом — ее адвокат. Три одноклассницы совсем осмелели, одна из них уже громко что-то рассказывала.

— А какая бесстрашная была, ничего признавать не хотела… Однажды явилась в гимназию верхом. Да, да, верхом на лошади — без седла, даже без уздечки, вместо нее просто веревка. Привязала лошадь к дереву у подъезда, а когда уроки кончились, опять вскочила на нее и ускакала… Потом стало известно, что лошадь к тому же еще и краденая…

Все за столом улыбнулись. Не очень-то это было прилично, но все же улыбнулись.

— Помнишь, как она дала пощечину практикантке, которая вела этику? А все из-за того, что та сделала ей замечание насчет шелковых чулок.

Эта выходка сошла Наталии с рук лишь благодаря вмешательству отца, который был тогда членом кассационного суда. Но одна из ее проказ чуть не кончилась роковым образом. В только что открытой купальне построили новую вышку. Даже самые опытные пловцы еще не решались с нее прыгать. А она бесстрашно взобралась на самый верх и бух в воду. Конечно, сильно ушиблась и чуть не захлебнулась. Еле из бассейна вытащили.

Разговор становился все веселей и оживленней. Но когда на другом конце стола раздалось приглушенное хихиканье, академик поднялся со стула. Он не был ни возмущен, ни рассержен — просто встал, извинился и ушел к себе в кабинет. Мужчины тут же стали прощаться, но три женщины все никак не могли оторваться от своих бокалов. Тем более что сестра хозяина занимала их беседой о чудесах гороскопов. Сашо несколько раз зловеще подмигнул ей, но та, похоже, тоже слегка опьянела, потому что не обратила на него никакого внимания. В конце концов он был вынужден прямо сказать им, что академик после стольких волнений нуждается в отдыхе и покое. Женщины наконец удалились, натыкаясь друг на друга и путая в прихожей свои траурные шляпки. Когда они ушли, мать бросилана него сердитый взгляд.

— До чего же ты невоспитанный! — возмущенно проговорила она.

— Ты можешь продолжить и одна, — небрежно заметил сын. — В баре еще есть чудесный грузинский коньяк.

На следующее утро Сашо зашел навестить дядю. Перед дверью он невольно прислушался: не раздастся ли вновь стук машинки? Но в квартире царила густая, почти осязаемая тишина — даже звонок прозвенел как-то подавленно и глухо. Дверь открыл дядя — в зимнем халате он выглядел совсем померкшим и молча пропустил его в переднюю. Спал он явно в кабинете на диване, хотя постель была убрана. Воздух здесь был тяжелый, вероятно, старик забыл открыть на ночь окно.

— Садись.

Сашо сел в кожаное кресло у письменного стола. Он всегда садился сюда, когда приходил к дяде. Дядя молчал. Казалось, он витает в каких-то других мирах, вид унего был совсем унылый.

— Прочти-ка это, — наконец заговорил он и протянул племяннику несколько страниц, напечатанных на машинке и затем выправленных от руки. Сашо стал читать, но сосредоточиться ему было очень трудно. Мысли разбегались, слова скользили мимо сознания. Пришлось читать сначала. Так, значит, вот что писал дядя той ночью, когда на этом самом кресле, равнодушно развалившись, сидела смерть. Сашо знал, как добросовестно академик относился к своим обязанностям, но это уже переходило всякие границы. Мог ли понять юноша, что в ту ночь у дяди попросту сработал инстинкт самосохранения, который день за днем, минута за минутой укреплялся в течение всей его жизни. Академик уже не раз спасался таким образом — уходя с головой в дела.

Чувствуя себя очень неловко, Сашо положил рукопись на стол.

— Ну, и что ты об этом думаешь? — спросил дядя.

— Как тебе сказать, боюсь, что это не годится, — неохотно пробормотал юноша.

На этот раз академик взглянул ему прямо в лицо. Взгляд был тяжелым и безжизненным.

— Почему?

— Не знаю, как тебе это объяснить, — запнулся Сашо. — Вообще-то написано хорошо, с чувством, но, мне кажется, ты не очень учитываешь нынешний политический момент. Вот, например, начало — о двух мирах, которые сошлись в яростной схватке. Амы сейчас говорим о мирном сосуществовании. И о разрядке напряженности.

— А этот фашистский переворот? — хмуро возразил академик. — Ведь не я же его инсценировал!

— Ладно, дядя, напиши что-нибудь об американских монополиях, о ЦРУ — в любом случае не ошибешься. Но два мира, которые бьются не на жизнь, а на смерть? Ведь если они и вправду сейчас схватятся, это будет именно на смерть.

— Хорошо, напиши ты, как считаешь нужным. Это все-таки только проект.

— Кто тебе это поручил?

— Комитет, естественно.

Дядя был заместителем председателя Национального комитета защиты мира.

— Идет, — ответил юноша. — Но, поверь, ты напрасно старался. Уверен, что они не одному тебе поручили написать это воззвание. Потом выберут самый банальный вариант и именно его напечатают. Впрочем, банально писать легко только тем, кто вообще по-другому не умеет.

Сашо казалось, что дядя его не слушает — настолько отрешенный вид был у него в эту минуту. Но тот все слышал.

— Пусть даже так, — сказал он. — Не в этом суть. Каждый должен делать свою работу, как может и как считает нужным. А как ее оценят другие, не так уж важно.

Вот уже несколько лет Сашо был у дяди чем-то вроде личного секретаря и готовил ему все материалы, от которых тот не мог отказаться. Статьи, политические заметки, даже заявления и интервью — все это выходило из-под безупречного, почти вдохновенного пера молодого человека. Именно это вдохновение, эта покоряющая убежденность и искренность иногда смущали академика. Во время их обычных разговоров он не слышал от племянника ничего похожего. Сашо казался ему чересчур сдержанным — скорее трезвым скептиком, чем доверчивым энтузиастом. Старый ученый никогда не мог понять, что было личным убеждением юноши, а что он ловко приноравливал к точке зрения заказчика. Ведь академик в конечном счете и был чем-то вроде заказчика — вкладывал свои идеи и свои средства. Он отдавал племяннику все гонорары за их общие работы, а когда они носили чисто общественный характер, находил какой-либо иной способ его вознаградить. Так или иначе, но это сотрудничество шло на пользу обоим. Академик вовремя справлялся со своими общественными обязанностями, не тратя на них времени, отведенного для научных занятий. А у Сашо всегда водились деньги, что в какой-то мере отличало его от прочих студентов.

— Я пойду, — сказал юноша. — Если я, конечно, тебе больше не нужен.

— Иди, иди, — кивнул дядя. — Я справлюсь сам.

Когда Сашо ушел, академик тупо обошел пустую квартиру, потом прилег на диван. С самого утра он чувствовал себя опустошенным, почти полым. И мысль его непрестанно возвращалась к вчерашним похоронам, вызывая все больший стыд и смущение. Почему он так внезапно разрыдался во время панихиды? Так горько, так безутешно? И кого он оплакивал — ее или себя? А может быть, ни то, ни другое? Себя он никогда не жалел, потому что, как всякий занятой человек, никогда всерьез не задумывался о своей судьбе. Никогда он не оборачивался назад, чтобы окинуть взглядом пройденный путь, даже не пытался определить, какую роль он играет в своей собственной науке — чего он достиг, чего еще может от себя ожидать. Жену же он терял постепенно и спокойно, без сотрясений и кризисов, если не считать того случая в самом начале, о котором он вообще не хотел вспоминать. Разумеется, он привык к ней, но разве привычки оплакивают так горько?

Тогда почему?

Да, он должен был разобраться в этом гораздо раньше, должен был найти истину задолго до того, как в дом пришла смерть. Да, гораздо раньше. Когда смерть рядом, человек становится слабым, беспомощным, ко всему безразличным. Совсем, совсем безразличным, даже к себе самому. И все же он смутно чувствовал, что в этих рыданиях таился какой-то смысл, что они не были беспричинными. И этот смысл, может быть, и составлял истинную суть его существования, каждого человеческого существования. Хуже всего в этом мире человек знает самого себя — то, что скрыто у него в душе. И те дороги, по которым он, словно слепой, бродит дни и ночи. Такие мысли приходили сейчас ему в голову, но теперь они не казались ему ни горькими, ни страшными.

Он не заметил, как вдруг заснул — словно оборвалась какая-то нить. На этот раз в его сне не было ничего — он был пуст и глубок, как смерть.

 

 

Дней десять академик никуда не выходил. Ничем не занимался, ни о чем не думал. Но не чувствовал себя несчастным. Его словно бы охватило полное безразличие, которое было еще хуже апатии, всегда таящей в себе какую-нибудь драму. Тут не было и драмы, не было ничего. Просто он потерял всякий интерес к жизни.

В эти тихие, совершенно бесцветные дни сама погода словно бы стала его союзником. Он не мог припомнить второго такого холодного и дождливого июня, который скорее напоминал позднюю осень. Над самыми крышами ползли громадные тяжелые тучи, брызгая холодным дождем. В кабинете всегда было сумрачно и прохладно, дождь обильно заливал стекло окон, и мир казался сквозь них расплывчатым и нереальным. Самым странным было то, что телефон упрямо молчал, никто ему не звонил. Укрывшись в своем кабинете за этими облитыми дождем окнами, он чувствовал себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.

Каждое утро часам к восьми приходила сестра, всегда с полной сумкой продуктов. К десяти она кончала всю мелкую работу по хозяйству и становилась к плите. Приготовление пищи было для нее не простым и будничным делом, а каким-то священнодействием. И действительно, все у нее получалось удивительно вкусным.

В свое время, когда был жив ее муж, она чутьем угадывала, что это, можно сказать, единственный способ удержать его дома.

Ангелина никогда не ела вместе с братом, даже старалась лишний раз не попадаться ему на глаза. С отсутствующим видом академик выходил на кухню, усаживался за стол и, не говоря ни слова, съедал все, что было в тарелке. Но ел он рассеянно, без всякого аппетита, просто заталкивал в себя пищу, как однажды непочтительно выразился ее сын. Однако при всей своей рассеянности академик невольно замечал, что ест он больше, чем до смерти жены. Это угнетало его, наполняло ощущением неясной вины. Но остановиться он был не в силах и съедал все, чувствуя, что хочет еще. Когда-то его покойный отец говорил, что так ненасытно и жадно едят старики, перед тем как умереть. Но академик ел не жадно, он просто не знал, когда остановиться.

За все это время к нему только раз зашел Сашо. Племянник, как и обещал, принес воззвание. Академик дважды внимательно прочел текст, но на лице его было все то же безразличное, ни о чем не говорящее выражение.

— Очень хорошо! — внезапно проговорил он. — Эта материя — просто твоя стихия. Я всегда считал, что из тебя мог бы выйти замечательный политический деятель.

Молодой человек внимательно взглянул на него.

— Думаешь, для науки я не гожусь? — спросил он. Академик как-то уныло покачал головой, но это ничего не значило. В конце концов Сашо был отличным студентом, лучшим на курсе, все пророчили ему блестящую научную карьеру, а собственный дядюшка как будто изволит сомневаться.

— Я этого не говорю, — ответил он. — Но у тебя ум скорее спекулятивный, чем аналитический.

Юноша окончательно обиделся.

— По правде говоря, я не люблю политику, — ответил он. — Я вообще не люблю ничего, что не является точным и положительным знанием.

Казалось, академик обретается где-то далеко-далеко от комнаты и окончательно забыл о племяннике. За окном все так же лил холодный дождь.

— Придет время, и ты поймешь, что знание — это еще не все, — тихо и словно нехотя проговорил академик. — А иногда оно может даже мешать. Словно лес, который не дает увидеть нужное тебе дерево.

— Разве в лесу не все деревья одинаковы? — спросил Сашо.

— Пусть даже одинаковы… Кроме одного. И тогда, чтобы его увидеть, приходится рубить весь лес.

— А зачем рубить? — спросил юноша и улыбнулся. — Его ведь можно просто-напросто обойти.

— Вот я и говорю, что у тебя спекулятивный ум, — заметил академик. Потом подумал и так же нехотя добавил: — И все-таки лучше вырубить все, что мешает увидеть настоящее дерево… Так будет умнее всего.

Сашо вскоре ушел. Он был огорчен, хотя и старался этого не показывать. Академик встал и подошел к окну. В сущности, зачем ему понадобилось расстраивать парня? Никогда и никого он не поучал, даже своих студентов. Это было просто не в его стиле. Нет дела безнадежней, чем убеждать кого-нибудь в чем бы то ни было, думал он. Даже обмануть и то легче. Чтобы поверить в свою правду, каждый должен прийти к ней сам. А он сейчас без всякой нужды обидел племянника. И остался один. Когда одиночество стало невыносимым, академик набрал первый же телефонный номер, который пришел ему в голову. В трубке прозвучал тихий и небрежный женский голос:

— Кто говорит?

— Академик Урумов, — ответил он. — Воззвание готово, можете за ним прислать.

На том конце провода воцарилось неловкое молчание.

— Прежде всего, товарищ академик, примите мои соболезнования… Мы думали… — Она запнулась.

— Что я его не напишу, верно?

— Да… Извините, но мы попросили другого человека и…

— Неважно кого вы попросили. Мой текст вы тоже должны посмотреть, так что, пожалуйста, пришлитеза ним… Может быть, он лучше.

— Конечно, конечно, я сейчас же пошлю! — залепетала секретарша.

Академик положил трубку. Вот почему ему никто не звонил, — считали неудобным. Мои соболезнования!.. С каким трудом люди произносят это слово, а все потому, что, в сущности, оно совершенно бессмысленно. Нельзя соучаствовать в чьей-либо боли, можно только сочувствовать. Люди любят, чтобы им сочувствовали, но раздражаются, когда им это сочувствие навязывают. Немного успокоившись, он вернулся в кабинет и, не торопясь, улегся на диван под клетчатое одеяло.

Дождливые мокрые дни один за другим тянулись в сером сумраке туч. Постепенно академик привык к одиночеству, и оно перестало его тяготить. Он вновь принялся за работу, хотя и не верил уже, что сможет чего-то достичь. Все было кончено, жизнь подошла к своему пределу. Наверное, другие завершат то, что он начал. Другие, по кто? Может быть, собственный племянник? Он ведь и вправду умный и талантливый юноша, в этом можно не сомневаться. И все же где-то в глубине души старого ученого таилось зернышко ядовитого недоверия. Слишком уж легко и быстро все ему удается. Не говорит ли это о некотором легкомыслии, о поверхностном мышлении? Настоящий ученый должен двигаться вперед медленней и основательней. Должен меньше верить и больше сомневаться. И пусть он лучше слегка заикается, чем говорит слишком красиво и гладко. Сашо говорил красиво и гладко, голова у него работала, как кибернетическая машина. Странно, но дяде это почему-то не нравилось.

Академик все чаще возвращался к этим мыслям, стараясь убедить себя в том, что он не прав. Ведь бывают же крылатые гении. С какой легкостью тот же Эйнштейн совершил переворот во всех науках. Вероятно, он несправедлив к парню, эта мысль все чаще и настойчивей приходила ему в голову. Пожилым людям слишком часто не нравятся все, кто хоть чем-то от них отличается. Нельзя считать молодого человека легкомысленным только потому, что мысль его летит быстрее, чем у других. Но разве дело только в этом, — думал он с горечью. Сколько уже дней прошло, а он даже не звонит. Эти современные киборги, наверное, не могут делать ничего, в чем не было бы определенного смысла. Или определенного расчета. Но академик тут же прогнал эту мысль.

— Куда это Сашо запропастился? — спросил Урумов сестру. — Вот уже пять или шесть дней о нем ни слухуни духу.

— Почем я знаю, где его носит? — недовольно ответила сестра. — Яблочко от яблони далеко не падает.

Видимо, Ангелина намекала на своего покойного мужа. Такое она позволяла себе очень редко, особенно при брате. Чувство собственного достоинства было, пожалуй, главной и самой заметной чертой Урумовых. Их отец в свое время не пожелал согнуть спину даже перед царем. Сам академик тоже не мог припомнить, что он когда-нибудь унизился до просьбы или жалобы. И даже его сестра никогда ни на что не жаловалась, хотя жизнь обрушила на нее немало бедствий.

А на первый взгляд Ангелина, казалось, была мало похожа на остальных Урумовых. Росла она невзрачной и незаметной, словно какой-нибудь комнатный лимон, который медленно тянется в своем углу, не привлекая ничьего внимания. Худенькая, плоскогрудая девушка с некрасивой походкой. Только глаза у нее были хороши — отрешенные и мечтательные, как у матери. Но в характере у нее не было никакой отрешенности или мечтательности. Стоило ей открыть рот, как раздавались самые банальные и безынтересные речи. И в этом было все дело — она была неинтересна. Поступила в консерваторию, но ее бледный девический талант очень скоро увял. Занятия не ладились, хоть она и сменила трех профессоров. Наконец она кое-как кончила педагогическое отделение, могла стать учительницей пения, но не стала, к продолжала жить все так же бесцветно и незаметно. Домашние смотрели сквозь нее, как сквозь слегка закопченное стекло. Единственным ее стремлением было одеваться чуть лучше, чем ее столь же невзрачные подруги. И это ей удавалось, несмотря на трудности военного времени. Отец был особенно щедр к ней, выражая таким образом если не любовь, то по крайней мере свою отцовскую жалость. Лишь ради нее он позволял себе отступать от традиционной урумовской бережливости.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.