Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





This file was created 3 страница



В таких случаях не знаешь, появится пульс или нет. И если он по-является, то всегда неожиданно. Тонкая нить запрыгала под пальцами минуты через три. Подвесили банку с полиглюкином к штативу, пыта-лись стянуть второй рукав, чтобы ввести еще одну капельницу, но безуспешно.

Рукав бы разрезать, сказал Серый, обращаясь к каракулевой.

Как разрезать?

Не снимается рукав!

Нет, уж вы, пожалуйста, снимите!

Снимали следующим образом. Семочка держала руку с введенной в локтевую вену иглой, поворачивая неподъемное тело к себе изо всех сил, а Серый, согнувшись, чтобы не пробить головой крышу, стаскивал пальто и пиджак. Посопели и стащили. Ввели вторую иглу. Дружно за-капал полиглюкин из двух банок. Нитка под пальцами Серого прыгала отчетливей. Он накачал грушу, открыл вентиль, осторожно спустил ртуть. Нитка задергалась на шестидесяти.

Недурственно, сказал Серый.

Семочка восхищенно ему улыбалась. И в это время мужчина шевель-нулся, и его рука поползла вверх, перебирая пальцами, как бы что-то на-щупывая. Осторожно! взвизгнула Семочка и ухватилась за его запя-стье. Вену пропорете!

Открыв глаза, мужчина пытался что-то сказать. Получилось буль-канье. Что? наклонился к нему Серый, и услышал отчетливое: Бу-мажник… И еще раз, громче: Бумажник!

Каракулевая, сбив шапочку, просунула голову в карету.

Что? спросила она, выгнув брови. Что?

Бумажник ваш муж ищет, ответил Серый.

Константин, не волнуйся! раздельно-громко сказала каракуле-вая. Деньги у меня!

У жены ваш бумажник, пояснил Серый.

А шапка? спросил мужчина шепотом, и Серый обнаружил, что голова у него облысевшая и не прикрыта.

Полезли искать под носилки, где и нашли, к задней двери закатив-шуюся нежного пыжика шапку, и отдали ее жене.

Шапки нынче в цене, сказал Серый и одернул Семоч-ку, которая давно шипела:

Господи! Господи! и выразительно смот-рела.

За капельниками смотри, сказал он строго. И преднизолону еще дай сорок.

Я ввела уже!

Еще введи! взревел Серый.

Подъехали к приемному, взвились на эстакаду. Серый выскочил за каталкой, оставив Семочку присматривать за капельниками. Вывез тяже-лую, гремящую каталку, толкая ее впереди себя, с налета каталкой от-крывая двери, одни, вторые, третьи. Переложили старика на каталку. С введенными иглами это была морока. Покатили, минуя приемник, дер-жа высоко поднятые на гибких трубках банки. Опустились на грузовом лифте в подвал. И поехали по тусклому бесконечному подвальному пере-ходу в терапевтический корпус, оглушающе громыхая железным ходом и подпрыгивая на выбитых плитках. В терапевтическом корпусе долго трезвонили, пока пришел лифт со знакомым инвалидом-лифтером. Присе-дая на хромую ногу, лифтер ретиво помогал, говорил беззлобно: Все возите, возите! … Когда вкатились в интенсивный блок, мужчина стал икать. Давление снова падало. Прибежал кардиолог, послали за реаниматором. Мужчину увезли в палату. А Серый, записав, как положено, фамилию дежурного врача, подтолкнул Семочку к выходу. Шапка, по-видимому, заслуженному человеку больше не понадо-бится, сказала Семочка ненавистно.

Похоже, что так, ответил Серый и полез за папиросами. А, впрочем, как бог распорядится, так и будет.

В холле все так же, в шубе и шапочке, сидела каракулевая дама, воспитанно-прямо, на краю кресла. Увидев Серого, она поднялась.

Вы уверены, что сделали все, что нужно? спросила она.

- Мы уверены, отвечал Серый, что сделали все, что могли. И хотел уйти.

Постойте! сказала каракулевая. Это очень плохая больница?

Это обыкновенная больница.

Вы сказали, что он лечится в четвертом управлении?

Нет, ответил Серый. Можете сказать об этом сами. Только придется подождать.

Дежурный врач сейчас занят с вашим мужем.

Вы произвели на меня хорошее впечатление. Как ваша фамилия? Санитар моя фамилия, помедлив, сказал Серый и ушел, не слушая, что ему вслед говорит каракулевая.

Семочка догнала Серого на боковой лестнице и, втиснувшись между ним и стеной, старалась идти рядом, ступенька в ступеньку. Ну и лю-ди! говорила она. Знаете, Антон Сергеич, почему я люблю с вами ра-ботать? спросила она, беря Серого под руку и заглядывая ему в ли-цо. Потому что вы со всеми одинаковый! Серый хмыкнул.

А все- таки мы молодцы! Довезли живого! Но какие люди! Про-тивно! Лечи таких! Я не знаю, что бы таким сделала!

Следовало бы сказать Семочке, что делать таким ничего не нужно. Привыкать надо, Семочка, молчаливо соглашаться с тем, что человек мо-жет быть и спесив, и нагл, и жаден, и коварен, и подл, и стараться это-го не видеть. Девственное твое возмущение понятно, но нельзя ему под-даваться, заведет далеко. И может стать со временем стойким презрением к людям. Как ты их тогда лечить будешь? По качествам души? Я пытал-ся это делать когда-то, Семочка, и поплатился так, что вспомнить тошно. Но до всего надо дойти самому. Чужой опыт не поможет. И учителей в наше время нет. Помни одно: мы не судьи другим, потому что сами люди. Душа противится? Терпи. Другого выхода все равно нет. Знаешь, был такой в древности врач, звали его Маймонид. Он сказал, что самое трудное видеть в обратившемся за помощью только больного, невзирая на то, каков он. И просил бога лишь об этом. Эх ты, Семочка, добрая душа! Я помню, как ты плакала, когда на Кропоткинской раздавило ногу старушке. Вышла из дома старушка за хлебом, закружилась склеротиче-ская головка, и сшиб старушку грузовик. Жалко? Конечно, жалко. Я ви-дел, как ты маялась животом, оттого только, что у больной был острый аппендицит. И у меня такое случалось, и я маялся, поверь. Но эта жа-лость, как бы точнее сказать, первого порядка, что ли, обыкновенная че-ловеческая жалость, свойственная многим людям. Она недолга. Пожалел, пожалел, и пошел дальше, к своим заботам, своим делам. Говорят, про-фессионализм убивает во враче жалость. Такую жалость да. К боли, кро-ви и страданиям привыкнуть можно. И я привык. Если бы я умирал с каждым больным, меня бы уже давно похоронили. И ты, если не сбе-жишь, привыкнешь, потому что в нашей работе ты будешь видеть только боль, кровь и страдания. И эта привычка даже помогает смотреть ясно, оценивать трезво, соображать быстро. Дается она почти всем врачам. Труднее другое. Как несравненно труднее! Прощать и жалеть. Прощать, чтобы жалеть. Годами наблюдая человеческие пороки и первобытные ин-стинкты и страдая от них. Всех жалеть подряд, не делая различий, жалеть от своего опыта, зная о них все. Ты представляешь? Например, проник-нуться жалостью к человеку, который в своей жизни сам не только никого не жалел, но ненавидел, завидовал, за что-то мстил, с наслаждением ка-рал, истязал. Проникнуться жалостью к его физическим страданиям, к тому, что он человек. И так, чтобы он в это поверил. Что он для те-бя сейчас единственный и неповторимый, и ты жалеешь его, возлюбя. Это, Семочка, жалость высшего порядка, настоящая врачебная жалость. Но достигают ее ох как немногие! Я, например, к ней лишь стремлюсь и прошу об этой высшей милости, как Маймонид. Трудно, Семочка! Себя трудно не жалеть! Да при нашей собачьей работе, когда никто не щадит. И когда у самого нутро клокочет ответить ударом на удар. Что я тебе говорю? Сама уже понюхала наши скоропомощные ночи! Это верно, что врач должен уставать. И он всегда уставал, во все времена. Но уставать он должен от работы, а устает прежде от свинских условий, в какие за-гнан. А если еще из тебя подавили ливер в метро, по пути на работу, в автобусе пытались оторвать голову от тулова, и ты же притом ока-зался виноват? Если накануне обложили в прачечной, чтоб не важничал, ты не особенный, всем белье так стирают, в гастрономе продали скисший творог, в столовой накормили отравой? Что делать, если сосед внизу бузо-терит и не дает выспаться перед сутками, и милиция не желает с ним связываться, и в исполкоме тебя отщелкнули, не дали комнату, и не жди, и ошельмовали, так как ты, по их мнению, шибко права качаешь, если ты считаешь копейки, чтобы купить чаю, потому что отдал алименты, от-валил стольник за квартиру, что снимаешь? И везде приходится просить, просить, просить, возможно, своих же завтрашних пациентов…

И озирая родную Москву, и сторонясь тяжело бегущей по московским улицам, с вытаращенными на витрины белыми глазами, задыхающейся толпы, вынюхивающей финские сапоги, голландские пальто, костюмы из Парижа и сырокопченую колбасу за одиннадцать пятьдесят, ты понимаешь: надо переступить через тебя, чтобы заполучить новую паршивую тряпку, будьте уверены, растопчут. А назавтра ты надеваешь белый халат, и кто-то из этой толпы шпыняет тебя клятвой Гиппократа. Тяжелы, Семочка, ризы высшей нравственности!

Снег перестал. Смягчился воздух, подобрел. Смерклось. Усталость нашла на Серого. Это была пока черновая усталость, когда затяжелела шинель, и набрякшие ноги слегка подрагивают. Настоящая усталость бу-дет позже, сутки лишь начинаются. Ничего такого он Семочке не скажет. При всей своей трепетности Семочка еще не поймет. И не принято о та-ком говорить. Думать можно. Но думать вредно, как справедливо утвер-ждает Васек Стрижак. Мы что? Мы служба быта. Мы кто? Мы сани-тары. Нам о морали некогда думать. Мораль для насроскошь. В далекую пору, в лупоглазой юности, когда много говорили о зо-лотом памятнике, что поставят избавителю человечества от рака, Серый мечтал стать академиком. Разумеется, после того, как он сотворит пресловутую вакцину. В своих нетерпеливых устремлениях парень на мень-шее согласен не был. И отводил на сотворение десять лет, то есть до тех пор, пока ему стукнет тридцать. Казалось, что, если не успеет до три-дцати, жизнь потеряет всякий смысл. Но почему-то казалось, что успеет. Ах, какая все-таки сильная штукаюная гордыня! Бешеная, на разрыв! Сейчас, когда он мерзнет в своем бело-красном и рогатом, трудно вспом-нить себя тогдашнего, глупо-гениального, без тени юмора отстаивавшего право медицины называться наукой. Какая же это наукахихикал ма-ленький физик Боря Зельцер, школьный друг-приятель, которому Серый отводил теоретическую роль в своих исканиях. Какая же медицина нау-ка, если в ней нет и на грош математики! Вы, медики, ставите множест-во опытов, старательно описываете, подводите итоговую черту и делаете туманный вывод. И называете это наукой! А не можете даже на шаг, на малую толику времени, прогнозировать! Медицина, Антоша, самая что ни на есть эмпирическая дисциплина! Серый обижался, пылко говорил о синтезе клиники и эксперимента и разную голубую и розовую чушь. И представлял шеренги больных, излеченных его вакциной. Строго гово-ря, мечты тогдашнего времени были аморфны. Но мечты на то и мечты, чтобы быть неконкретными. Не давала покоя лучевая болезнь. Примеши-валась какая-то сельская больничка, несомненно, вычитанная, в коей он будет поначалу работать, лечить, все подряд оперировать. Сейчас трудно вспомнить, но потрясающее открытие как будто должно было совершиться именно в ней. С тем чтобы потом в Москве доложить о потрясающем. Может быть, со скромной цельюзащитить кандидатскую диссертацию. Виделись трибуна, с которой он докладывает, растянутые в изумлении рты ученых. То, что следовало потом, вызывало у Серого сильное голо-вокружение, и он яростно впивался в необъятные медицинские учебники. Но как было однажды справедливо казано: Не смейтесь над юностью! Тем более что потом пришлось страдать. Под давлением ли многих томов, изученных за годы учебы, от огромного ли количества программ и экзаменов или само время пришло, но к курсу четвертому мечты Серого не были такими размашистыми, сузились, оконкретились. Оказалось, что всю медицину не охватишь. В смятении Серый начал понимать, что для одной головы ее слишком много, тщательно можно отрабатывать лишь какой-то ее узел, надо выбирать. Расползалось представление о себе, как о потенциальном спасителе чело-вечества. Но самым ужасным открытием было то, что катастрофически испарялась непогрешимость медицины, ее божественность. Восторга от бе-лого халата не было, он стал привычен. Так же, как блеск хрома и нике-ля, жесты и пассы, латинские твердые слова и возможность заглянуть че-ловеку в открытое брюхо. Все то, что казалось тайным, доступным из-бранным, вызывавшим зависть, священным. По коридорам клиник семе-нили хроники, которых почему-то никак не могли вылечить. Здоровенным мужикам, с непонятными болезнями почек, скармливали килограммы гор-монов, и от этого они лишь жирели, лысели, покрывались гнойными пу-зырями. А истории болезни бесстрастно констатировали улучшение состоя-ния, улучшение состояния, улучшение состояния… На кафедрах шла борьба имен. Каждое имя, влезая на кафедру, поднимало свое знамя кто не с нами, тот против нас! Каждое имя утверждало свою классифика-цию той или иной болезни, соответственно, и лечение, и профилактику, отторгая, отвергая и ниспровергая предшественников, или соседей с дру-гих кафедр других институтов, или разные прочие иногородние имена. На них нельзя было ссылаться, их монографии находились под запретом, их учебники были недействительны. Здоровье человечества, оказывается, зависело от того, чьи распорядки, ранжиры или таблицы чьего имени бу-дут утверждены на земле. С кафедр в студенческую аудиторию падали весомые рассуждения, звякала мельхиоровая ложечка в стакане сакрамен-тального профессорского чая, а в отделении травматологии было, как в подвале инквизиции, сверлили в костях дыры, вставляли на много ме-сяцев железные гвозди и спицы, спускали гири, колеса, стучали молотки. В общежитии дзенькала гитара, и забубенные второгодники пели медицин-ский гоп со смыком: Стар и мал идет лечиться, переполнена больни-ца, и откуда черти их несут! И еще: Если врач неверно скажет, сразу секция покажет, патанатом лучший диагност! Серый хватался за воз-дух, все больше сомневаясь в том, с чего начал когда-то, со всемогу-щества. Пусть не сегодняшнего, но завтрашнего обязательно. Мастэкто-мия, которую профессор Кабанов произвел тридцатилетней красавице по поводу опухоли молочной железы, Серому душу вытрясла на всю жизнь. Он и сейчас помнит и никогда не забудет, как шлепнулось в белый эма-лированный таз то, что было красой женской, как мощно выдирал про-фессор волосатыми лапами гроздья лимфатических узлов из нежной под-мышки, а ее еще и кастрировали, эту женщину, муж которой рыдал на парадной лестнице, когда шла операция. Она бы не жила без операции, это Серый понимал. Но как же можно кричать о всесилии, важничать, вы-гибать грудь, умничать, если мы делаем такие операции и ничего толком не в состоянии вылечить? Серого будто разрубили мясницким топором сверху вниз, от макушки до самого паха. Не первая любовь стала причи-ной первой бессонницы, а ужасная по своей крамоле мысль: кому нужна такая медицина? Но позволь, в то же время говорил в нем добросовест-ный студент, задавленный весомыми рассуждениями авторитетов и ученым многотомием, какое право имеешь ты, недоучка, так думать? Поражался и стыдился. Но все, что сделано? А высоты? Антибиотики? Туберкулез победили? Победили. Где чума? Где холера? Ну, допустим, холера дала вскоре прикурить, и туберкулеза потом хватало. Но искусственные сер-дечные клапаны, спасенные дети! Слепые, увидевшие свет! Пожалуй, на этом игры в стетоскопчики-фонендоскопчики кончились. Появилась, росла тревога.

Сомнение, как известно, эмбрион мысли, что-то должно было родиться. Что-то начало нарывать. Во всяком случае, больше он не доказывал, что медицина может ответить на все вопросы, и, когда в очередной раз, на дежурной вечеринке с девочками, его стал доставать Зеля, он не бро-сился в спор, а уныло ответил:

Мало мы что можем. Разве затянуть пару дыр. И то пластырь ссюхнет. Было пораженное молчание. Лида тогда уже существовала. Она и воскликнула: Батюшки! Что делается! У Антошеньки юмор прорезался! Не со зла, конечно, воскликнула, от природной веселости. В их компании было принято постулатом, что Се-рый хоть и будущая звезда хирургии, но чувства юмора лишен напрочь. Лида была смешливей и острословней других, но податлива, когда они оставались вдвоем, послушна. Поэтому Серый прощал ей язычок. И глав-ное, она была красива. И свежа, не то, что сейчас. Она была узколицая, с высокими скулами, делавшими ее похожей на Вивьен Ли, узкокостная, но статная, с рыжей густой гривой ниже плеч, Серый бурно любовался ею. А позже, когда он поделится с Лидой своими невеселыми раздумья-ми, она очень за него будет переживать. Близкий человечек, родной, с нежностью думал тогда Серый. И меньше, чем через год, они поженились. От операционной тем временем его как отшибло, хотя раньше лез ассистировать при первой же возможности, руку набивал. Ближайшее по-следствие того случая с мастэктомией вылезло как протест против про-никновения в человека ножом, даже необходимого, даже спасающего жизнь. Протест, которого Серый не понимал до конца. Смутно чувствуя теперь в резании человека что-то трагическое, он боялся сделать кожный разрез, не говоря о чем-то более серьезном. Нет, не стать ему хирургом. Не стать.

В палатах он тогда не засиживался. Выслушивать жалобы больных не умел, нетерпеливый. Отвечать на жалобы было нечем, опыта не нако-пил. Изощряться в диагностике, что казалось раньше высшим полетом врачебной мысли, было нелепо. Зачем? Все равно лечение одно и то же. И лечить в будущем не очень-то хотелось.

Какой смысл? Выписывать па-тентованные таблетки могут другие. До выпуска оставалось два года, но о грядущем распределении на курсе талдычили вовсю. Лида говорила: Делай, что хочешь, но мне ка-жется, что устраиваться надо. И на всю жизнь. О сельской больничке Серый уже не мечтал. Летняя практика на сельской ниве показала, что лучше все-таки после института остаться в Москве. Поэтому надо было дело делать. Наследственность у Серого была небогатая. Какие могли быть связи у сына демобилизованного майора из Малоярославца! Активы надо было добывать самому. К тому времени он уже как год ездил в од-ну лабораторию. И это была не просто лаборатория, а замечательная лаборатория. Начинал Серый в ней, верный принципу синтеза клиники и эксперимента, а с некоторых пор решил, что хорошо бы туда и распре-делиться. К чести Серого надо сказать, что был он в замечательной лабо-ратории не мальчиком на побегушках, а делал, как говорится, часть об-щей темы, по какой причине его освободили от обязательного посещения лекций. Было еще научное студенческое общество, на которое Серый хо-дил со второго курса. Само по себе оно немного стоило, но могло стать вспоможением на распределении. Выбирать не приходилось. В-третьих, была факультативная группа экспериментальной медицины, скороспелая выдумка профессора Шидловского, решившего обучать будущих врачей высшей математике с биофизикой и прочим кибернетикам, чтоб двига-ли медицинскую науку. И конкурс был, чтобы попасть на этот факульта-тив. И какой! Ну, хоть не пугался потом Серый при виде знака интегра-ла, и на том спасибо. Но все-таки это был еще один актив. Других не было. Ничего ровным счетом не следовало из того, что сдал досрочно и, действительно, здорово экзамен по терапии и удостоился рукопожатия профессора Тарковского. После летней сессии улучил удобную минуту и доверительно говорил в лаборатории с шефом. Выложил наконец свои идеи по части вакцинации против рака, что еще тлели в нем. Последнее, что осталось от голубых и розовых мечтаний. Но оконфузился, как первачок. Ничего такого гениального он, оказывается, не придумал, все было известно, опробовано, представьте себе, давно опробовано, и ни шиша из этого не получилось. Шеф смотрел на Серого взглядом заинтересован-ным. Но что значит заинтересованный взгляд, если от темы аспирантуры шеф уклонился? Ни восторга, ни обещаний, такерунда какая-то. Равно-душно благословил на раздумья. И все. Позже Серый узнает, что на единственное аспирантское местечко метили ребята, у которых активы бы-ли посильнее. Там все решало, кому больше в колыбель положили. Отпраздновали конец учебного года в кружке при кафедре. В складчину купили сухого вина, бутербродов и пирожных, и профессора Тарновского пригласили. Плешивенького профессора облизывали со всех сторон, перебивая друг друга, не подступиться. Шестикурсник с известной всем хорошим хозяйкам фамилией Молоховец пел для профессорского удовольствия цыганщину. Как оказалось не напрасно. Сейчас тенор с кулинар-ной фамилией сам в доцентах. Пожалуй, тогда Серому впервые стало не по себе в крахмальном белом воротничке и галстуке, этой клинической униформе, без которой не обойтись, если желаешь себе блестящего буду-щего. И я такой же, тоскливо думал он, возвращаясь в общежитие под цветущими липами Девичьего поля. Хоть и не лезу целоваться с Тарновским. И я, оказывается, хочу тепленького местечка. Нарыв зрел, дергал по ночам, как и положено нарыву, но неизвест-но, что было бы дальше, если бы не смерть Зели.

Прорвалось осенью, когда надо было возвращаться в институт, чего очень не хотелось, но признаться себе в этом было совестно. Тогда и пришел к нему Зеля и принес свою выписку. В выписке было написано лимфогранулематоз. Слово-то какое! Как будто паровоз протащили по ржавым рельсам! Зеля, словно ничего не знал, шутил, скакал. А у Серого дрожали коленки и дрожали руки, державшие выписку. Но он был всего лишь пятикурсником и, видимо, не до конца разуверившимся, несмотря ни на что. В нем догорал вчерашний Серый, который бросился искать спасения. И спасать надо было не кого-нибудь, Зелю! Может, испытывают что-нибудь, жалко подумал Серый и зацепился за эту мыслиш-ку, может, не в Москве, в Париже или в Америке. Из-под земли доста-нем! И Серый понесся к невестке академика Кассирского. Она когда-то, на втором курсе, вела у Серого микробиологию. Она не откажет передать выписку академику. Если академик не знает, тогда никто не знает. Не верилось, что нет средства остановить Зелину болезнь. Через неделю не-вестка академика вернула сложенные вчетверо, потертые на сгибах бума-ги, и покачала головой. Рукой Кассирского были вписаны названия двух препаратов, но Зеле их давно достали. Но еще до этого было страшно. Когда поехали на футбол, в Лужники. Матч был глаз не отвести, играло киевское Динамо. Посмотрел тогда Серый на азартного, орущего Зелю. И увидел смерть. Зеля-то сам ни капельки не изменился, разве похудел чуть-чуть. А Серый понял, что очень скоро Зеля умрет. Летальную ма-ску увидел Серый, фациес леталис, серое, мокрое, костистое Зелино ли-чико, плывущие зрачки, слипшиеся рыжие волосы, потом увиделся Зеля в гробу, лицо опухшее, но успокоенное, глаза закрыты. Как гипсовый слепок. Это было страшное открытие. Но с тех пор Серый знает за собой эту способностьна самом цветущем лице он увидит близкий конец, ес-ли тому суждено быть. За месяц, за два, за полгода увидит этот конец Серый, и не нужно ему никаких обследований. Он знает точно, не помо-жет никто, умрет человек.

У Зели была генерализованная форма, он сгорел быстро, и в гробу был точно такой, каким представил его Серый тогда, в Лужниках. Сты-лый был ноябрь, бесснежный, замороженный асфальт каленым холодом вползал в душу. На поминках Серый напился. Кто-то задел стопку покойного, она опрокинулась, вино пролилось на белую скатерть, и расползлось большое вишневое пятно. Это расстроило Серого совсем. Помнит он еще, что на лестнице, когда курили, держал он кого-то за лацканы пиджака, тряс и, сбиваясь на свистящий шепот, кричал: Мы ж ничего не знаем! Мы ничего не умеем!

Прорвался нарыв. Тогда он и возненавидел, раз и навсегда, все и разом, клиники, их размеренную академическую тягомотину, белые крахмальные воротнички и, туда же, белые крахмальные халаты, сюсюканье с кафедр, прихлебывание чая и рассуждения о патогенезе болезней, про которые, теперь Серый знал это твердо, и понятия никто не имеет, возненавидел весь этот наукообразный орнамент. И в нем шиш с маслом, называемый врачебной наукой. Прорвалось профессорские свиты, ри-туальное подавание полотенца, жреческое закатывание глаз, набитый терминами язык, которым он и сам еще вчера щеголял, как последний фанфарон, все обман. Обман. В лабораторию он больше не пошел. Идей не прибавилось, институт свое сделал. А выуживать из пробирок какие-то там показатели при ка-ких-то болезнях было совестно.

Надо было немедленно что-то начинать. Ощутимое. Руками. Головой. И, когда на распределении ему предложили скорую, он подписал, не задумываясь. Скорая дала движение, возможность изводить себя трудом пахаря. Она дала усталость поработавшего всласть трудяги. Она давала пусть какой-нибудь, но немедленный результат.

Вернулись, когда совсем смеркло. Был пересменок, и подстанция в этот ударный час гремела. Далеко разносился окрепший за день голос Зинаиды. Вылезали с заднего двора ночные машины, шастали по размякшему снегу черно-белые, черные шинели и белые халаты, все ок-на сияли в ночи окна диспетчерской, и врачебной, и конференц-зала. И распирало оттого, что за сияющими окнами прыгают и стонут на пли-тах выкипающие чайники.

Пересменокэто промежуток времени, когда нужно принять брига-ду, на которой будешь работать до самого утра, и занять кресло во вра-чебной, чтобы было где прикорнуть ночью на кулаке. И сделать все это желательно быстро, если хочешь еще и немного отдохнуть. Поэтому Серый, сунув кассету с наркотиками, мультитон и тонометр Семочке, сразу влез в очередь, что стояла в диспетчерскую, где и получил другую кас-сету, другой мультитон и другой тонометр. Семочка оставалась до два-дцати двух с Гусевым на дневной машине, после чего подсаживалась к Серому. Предпочтителен был бы старый, опытный фельдшер, это на-дежнее. Все-таки двое мужиков, ночью всякое бывает. И ящик было бы кому носить. Но Зинаида оказалась на этот счет другого мнения. И на-прашивался, между прочим, вопрос: С кем тогда работать Семочке? Мужчины, они в дефиците. А женщинам, даже когда они вдвоем, ночью не позавидуешь.

Во врачебной, с краю у дверей, Серый забил последнее свободное местечко и скатился по лестнице вниз, ликуя оттого, что шофер у него теперь замечательный, Лебедкин Витя, с которым можно куда угодно, и в машине всю ночь будет тепло, никакого тебе пережога. Серый ува-жал Витю еще и за то, что он всегда объезжал голубей, кошек и бродя-чих собак, был смышлен щ вообще обладал всеми теми достоинствами, каких не было у Гусева.

Серый застал Лебедкина мирно сидящим у телевизора, в шоферской.

Грузить? спросил Лебедкин, приподнимаясь.

Грузить! ответил Серый, радуясь рассудительному Витькиному лицу. И они пошли в подвал, хранилище скоропомощной амуниции.

Выбрали из того, что оставалось, одеяло поприличнее и не очень грязную подушку. Нашелся и ящик, где лежало все необходимое, чтобы принять роды, промыть при случае отравившегося, и вполне приличный кислородный ингалятор. Ты иди, доктор, сказал Лебедкин, навьючиваясь. Я погружусь. Попей чайку.

А сам? спросил Серый, всовывая под мышку Витьке пару шин.

Я же из дома, ответил благожелательный Витька. Поел. В буфетной дух стоял парной, тяжелый. На жарких плитах облива-лись кипятком и пускали горячие клубы в потолок полуведерные чайники. Исходило слезами приоткрытое окно. Потели сотруднички, в великом множестве попивая чаек. Было тесно и громогласно. Над столиками царил лысый тумбоногий Жибоедов. Он ораторствовал стоя, со стаканом чая в руке. Увидев Серого, Жибоедов прервал речь.

И ты сегодня работаешь? изумился он. Вот так и встречаемся, отвечал Серый, пожимая протянутые руки. А сутки вроде бы вместе. В сложный запах буфетной настойчиво вмешивалась яичница, подго-равшая на чугунной, с хорошее колесо, сковороде.

Я говорю, Антоша, что ее давно надо съесть! сказал, принюхи-ваясь, Жибоедов. Все равно сгорит!

Отозвался Толя Макаревич, грустно сидевший в углу, один у тре-щавшего телевизора. Антенну телевизору заменяла магазинная стойка, в какие вставляют конусы с соком, и показывал он, как всегда, что-то невнятное. В твоем возрасте, Жиба, сказал Макаревич, вредно есть яич-ницу вечером. Пора о вечности подумать, а ты все жрешь!

Санитар на холяву корову сожрет! назидательно сказал Жибое-дов, садясь. Все, что на холяву, вреда не принесет. А яичница про-падает!

Но оказался не прав. Подскочили хозяева яичницы, невропатологи второй бригады, с вызовом в зубах, и прикончили яичницу, не снимая с плиты. И убежали. Что же это получается? вздохнул Жибоедов. Одним все, а другим ничего! Как это ничего? удивился Серый, дожидаясь, пока заваренный в стакане чай немного остынет, и любуясь его цветом. Кто банку клубничного варенья на вызове съел? Не надо! Не надо своим ребятам! Жибоедов сделал мягкий от-ражающий жест пухлой рукой. Вместе ели.

Ну, конечно! усмехнулся Серый, утапливая алюминиевой ло-жечкой чаинки. Бабушка думала, приличные люди… Врачи! Возьмут по ложечке к чаю. С температурой встала! …

И Жиба, конечно, взял половник? невинно спросила пенсионер-ка Людмила Санна, не отрываясь от вязания. Вязала она всегдав машине, на подстанции, для мужа, детей и внуков.

Какой половник! возмутился Серый. Из банки пил! Только бабушка улеглась, схватил банку…

И до дна! засмеялся кто-то из студентов-совместителей, за соседним столиком. Жидкое, что ли, варенье было? спросил усатенький фельдшер Ершов, оскалившись и показывая съеденные гнильцой зубы.

Как сироп, хихикнул польщенный вниманием Жибоедов. Я расскажу вам другой случай. Господам студентам будет полезно! … Он сделал смачный глоток, взял с тарелки кусок колбасы. Чья колбаса? спросил он, водя куском по кругу. И, не узнав чья, отправил кусок в рот. Поговорим о пользе вещей, продолжал Жибоедов, жуя и глотая колбасу. Подарили мне на вызове синенькие очки для слепых… Рабо-тали мы с Ершиком… Ершик, человек бесхитростный, меня спрашивает: Зачем тебе эта дрянь? А я отвечаю: Не дрянь, к ним палочка нужна.

Паниковский! сказал грустный Макаревич, подходя к столику, чтобы поставить пустой стакан.

Я эту палочку весь день искал, торжественно сказал Жибое-дов, удостоив Макаревича презрительного взгляда. Нашел наконец! Где бы, вы думали? В околотке, конечно! вскричал радостно другой студент-совме-ститель.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.