|
|||
Григорий Федосеев 22 страницаВасилий Николаевич снимает с углей котелок, выкладывает на бересту куски ленка, подсаливает их. Уху посыпает зеленым луком, добавляет черного перца, кипятит. Но прежде чем разделить уху по чашкам, отламывает кусок горячей лепешки, прикладывает его к носу и втягивает в себя хлебный аромат. -- Ты, Василий, брось разыгрывать нас, тут и без комедии невтерпеж. Разливай уху! -- говорит Трофим, пожирая глазами повара. -- Ну и пахнет, братцы! -- не унимается тот. -- Бог даст, вернемся домой, первый заказ будет Надюшке -- состряпать лепешки. Есть буду непременно с медом, а еще лучше со сметаной. Вот этак подденешь копну и в рот, а она там тает, плывет по губам... -- Так уж и плывет... -- перебивает Трофим, и в его горле хлюпает тяжелый глоток. После ужина мои спутники уснули. Я дежурю один у тлеющего огонька, окруженный дикими волнами. Рядом мирно дремлет Кучум, изредка награждая меня сочувственным взглядом. Плот дрожит как в лихорадке. Он то вдруг наклонится и черпнет дырявым краем мокрую темноту, то со старческим стоном снова повиснет на камне. А то вдруг почудится, будто плот, подхваченный беляками, летит в бездонную пропасть. Я не сплю, и не спит маленький костерок, вместе караулим утро. Где-то высоко слева продырявилось небо, и оттуда нежными струями льется бледный свет. Уже политы им остроглавые вершины откосов. Он медленно стекает по уступам вниз, струится по щелям, трепетно замирает на листьях багульника, по карнизам. Доступнее кажется остывшее небо. Вижу, из-за курчавых отрогов бочком выплывает луна. Под ее чудесным светом суровый мир становится сказочным видением. Все преображается, старые утесы, нагие скалы теряют свой грозный облик, украшают своими строгими контурами волшебный замок, возникший на моих глазах. Свет проникает в самую глубину ущелья, пронизывает прозрачную толщу воды, и на дне реки разжигает костры из разноцветных камней. Но что это? Волны? Нет, добрые феи. Вот они поднимаются из холодной глубины переката, обливают упругие груди текучим серебром, плещутся, ныряют, сплетая косы бурунами. А левее, там, где только что растаял туман, с высокой стены низвергается двумя струями водопад, залитый густым лунным светом, будто лежат косы двух сестер, что тайком поднялись на уступ. Вздрагиваю от холода, и фантастический мир исчезает. Я прислоняюсь бочком к Кучуму, натягиваю на голову телогрейку, сжимаюсь в комочек -- так теплее. Засыпает костер. За ним и я медленно погружаюсь в пустоту. -- Самолет!.. -- слышу сквозь сон крик Трофима. Все вскакиваем. Давно утро. В вышине за молочной мутью тумана гудят моторы. Это Л-2 летит над Маей. Теперь ясно -- нас ищут, а мы сидим в западне. И надо же было собраться такому туману в это утро! -- Наделали хлопот... Чего доброго, дома узнают, а у Надюшки сердечко слабое, того и гляди... -- Василий Николаевич обрывает фразу, точно испугавшись последнего слова. По туману плыть опасно. Сидим у огонька и пьем чай, скучаем по земле. Появление самолета здорово подбодрило нас. Я переглядываюсь с Василием Николаевичем и Трофимом, и мы все улыбаемся. Усталые глаза спутников светятся мальчишеским задором, точно им действительно тут хорошо на камне: тепло и уютно. И мне от их ласкового взгляда становится веселее. На миг смешным кажется уныние. Теперь скоро должно стать лучше: снимемся с шиверы, причалим к берегу, разведем огромный костер, высушим штаны, рубашки, попьем чаю с горячими лепешками. А тем временем нас увидят с самолета, догадаются, что мы потерпели аварию, помогут. Мечты, мечты!.. Через полчаса снова из невидимой высоты доносится гул моторов -самолет возвращается своим маршрутом. Звук не торопясь уплывает на юг и там глохнет вместе с нашей надеждой. К нам возвращаются мрачные мысли. Дотлевают последние головешки. Наступает третий, пожалуй, самый безрадостный день нашего путешествия. Как будто и немного времени прошло, а все заметно изменилось. Василий Николаевич грустный, чем-то озабочен. Лицо вспухло -- недосыпает. Трубка прилипла к губам, теперь она его тайный советчик в раздумьях. А Трофим разве был когда-нибудь таким грустным? Какое предчувствие пробралось в его душу? О чем он думает, провожая уставшими глазами беляки? -- Может быть, зря я потревожил Нину? -- вырывается у него, и он смотрит на меня долгим, немигающим взглядом. -- Почему зто вдруг у тебя такие мысли? -- Боюсь за нее. Вдруг не выберемся, что она будет делать здесь, на Дальнем Востоке, одна с Трошкой? И место непривычное, и люди незнакомые. -- Как это не выберемся -- зря говоришь, -- вмешивается в разговор Василий Николаевич. -- Не так страшен черт, как его малюют. Снимемся с камня, и все пройдет. Видно, тут место такое проклятущее. У меня тоже на душе ржавчина, но терплю. -- Не о себе беспокоюсь, что всем, то и мне, а вот Нина... -- Что Нина? Пока будем добираться до устья Маи, она появится в Зее, мы вызовем ее к себе, пусть походит с нами по тайге, ей это будет интересно, да и мы в походе скорее сроднимся. Трофим косит на него вдруг посветлевшие глаза. -- А Трошку куда денем? -- Не твоя забота, может и у Надюшки моей оставить. -- Вот и договорились, -- заканчиваю я. Трофим рубит на мелкие куски запасной шест, и мы поддерживаем свой костер. Кажется, именно огня и не хватало, чтобы наши мысли повеселели. Туман недвижимо лежит на дне холодного ущелья, оседает малюсенькими капельками на скалах, на обломках, на одежде. Но вот воздух стал словно легче. Волны звучнее бьются о камни. Подул ветер, и, будто вспугнутая им, пара гоголей налетела на нас из серой мглы. Туман закачался, пополз, раздвигая нагие утесы. Пора и нам сползать с этого проклятого обломка! За ночь уровень воды в Мае упал сантиметров на десять. Плот лежал брюхом на плоском валуне, и снять его при помощи шестов нам не удалось. Пришлось мне и Василию Николаевичу лезть в воду. Какая же это неприятная процедура! Вода в Мае никогда не прогревается солнцем и даже в конце лета буквально ледяная. Вот и попробуй, окунись, да еще при таком бешеном течении. Мы приподняли один край, плот скрипя, неохотно сполз с камня и, подхваченный течением, вместе с нами понесся от шиверы. Снова сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. В быстром беге оставляем позади гранитные утесы, кривуны, таежки. За каждым поворотом новый пейзаж, новый ансамбль скал. Мы постепенно свыкаемся с рекою, с тем, как бесцеремонно она обращается с плотом, и нас уже не так пугает ее злобный нрав. Мы даже испытываем некоторое удовольствие, когда проносимся по шивере, захваченные бурунами. Мая выпрямляет сутулую спину, усмиряя бег, течет спокойно по гладкому руслу. Веслам передышка. Василий Николаевич чистит трубку, заряжает свежим табачком. Трофим, склонившись на весло, безучастно смотрит в небо, затянутое серыми облаками. День холодный, неприветливый. Я не налюбуюсь сказочной дикостью ущелья. Нежнейший желтый мрамор с темными прожилками нависает зубчатым бордюром над тенистыми провалами, вдоль которых стекают в подземелье живительные лучи солнца. Скалы необозримы, недоступны. В их хаотическом беспорядке есть какая-то стройность. И каждая в отдельности кажется величайшим творением природы, Но для кого все это в глубине земли? В этот день в дневнике я записал: " Мы во власти Маи, и я легко отдаюсь думам, навеянным холодным ущельем и стремительным бегом воды. Тут я сильнее, нежели в других местах, ощущаю вечность скал, реки, неба. А что твоя жизнь, смертный человек? Мгновенье! Тогда зачем ты здесь, в лишениях и риске, расточаешь краткие сроки земного пребывания? О, нет! Пусть будет меньше прожито, пусть твои годы пройдут вдали от цивилизованного мира, но в буре, в стремлении покорить себе реки, горы, небеса... Нас несет дикая река. Мы как заклятые враги. Она на каждом повороте напоминает нам, что смертны мы, а она вечна. Да, мы умрем, а река уйдет в века, но власть над нею, над скалами и небом будет наша и наших правнуков. Ты, человек, сильнее самого бессмертия! Во имя этого мы здесь и не жалеем, что рискуем жизнью". Ширина реки метров полтораста. Плот идет левой стороною. Я вижу, на правом берегу что-то серое вынырнуло из чащи и, не замечая нас, направляется вверх. -- Волк! -- срывается у меня, и я хватаюсь за карабин. -- Не торопитесь, -- предупреждает Василий Николаевич. Я кладу на груз ружье. Припадаю к ложу. Всполошившихся собак унимает Трофим. Волк ленивой рысцой продвигается вперед, все еще не видит нас. Плот сильно качает. С трудом подвожу мушку под хищника, и звонкий выстрел потрясает ущелье. Пуля взрывает под волком гальку и точно подбрасывает его высоко. Но в следующую секунду хищник поворачивается к нам. Я тороплюсь подать в ствол второй патрон. Вижу, волк бросается в воду, гребет лапами, явно пытается догнать нас. -- Не бешеный ли, сам просится на пулю, -- говорит Трофим. Пока волк проплывает край тиховодины, нас подхватывает течением, несет быстрее. Но зверь еще пытается догнать нас. Я не стреляю. Ждем, что будет дальше. -- Да ведь это собака! -- кричит Василий Николаевич. -- Верно, собака, видите, уши сломлены, -- замечает Трофим. -- Неужели близко люди? -- Ты думаешь, на свете еще есть такие чудаки, как мы! -- не без иронии говорит Василий Николаевич. Мы хватаемся за шесты, тормозим плот. Видим, животное напрягает последние силы, захлебывается в волнах, и из его рта все чаще вырывается стон. В нем и жалоба, и тревога, и боязнь потерять нас. Да, это собака. Она уже близко, ее подносит к плоту, вот она поднимает лапы, карабкается на бревно, но нет сил удержаться, падает в воду, снова карабкается. -- Берта! -- кричу я, узнав собаку. Она, кажется, догадывается, что попала к своим, обнюхивает меня, узнает собак и вдруг дико воет, подняв к небу разъеденную мошкой морду. Эхо в скалах повторяет вой, отбрасывает назад к нам скорбным стоном. Берта принялась лизать собак, нашу одежду и, наконец, свалилась. Вид собаки плачевный-плачевный, видимо, она немало пережила: худущая -- кости под полуоблезшей шкурой. Хвост по-волчьи повис обрубком, уши сломились. -- Берточка, милая собака, да как же ты сюда попала? -- спрашивает растроганно Трофим, ощупывая руками живой скелет. -- Да у тебя даже нет сил стряхнуть с шерсти воду! -- Где же ты была, куда шла, зачем? -- спрашиваю я. Берта смотрит мне в глаза долгим взглядом и продолжает тихо стонать. Жаль, что собака III. Так я и уснул с решением идти через Чагар. Мы дальше не плывем, хватит! Старики нас нашли. Вечерняя заря на старой наледи. Улукиткан хочет обмануть осторожного сокжоя. С жирным мясом ночь короткая. Меня будит холод. Погода мерзкая, идет мелкий дождь. Буйные порывы ветра налетают на угрюмую тайгу, и она отвечает ему с тем же гневом. Я поднимаюсь. На стоянке никого нет: ни спутников, ни собак, ни вещей, только давно потухший костер да остатки вечерней трапезы. И плот лежит на берегу без груза. Что случилось? Оказывается, уже давно день. Мои спутники решили перекочевать на край таежки. Перетащили туда весь груз, поставили палатку, пологи и теперь что-то делают на галечной площадке возле Эдягу-Чайдаха. В лесу среди мягкой зелени листвы, под охраной столетних деревьев, уютнее, да и не так ветром берет. Василий Николаевич и Трофим натаскали на косу еловых веток и из них выложили на гальке крупными буквами: " СБРОСЬТЕ БАТАРЕИ". -- Вряд ли с самолета удастся прочесть надпись, ведь ЛИ-2 летает здесь высоко, -- усомнился я. -- Лишь бы заметили дым, а уж прочесть -- непременно прочтут, бинокль наверняка с ними, -- с жаром отстаивает Трофим. . -- Если ты уверен, тогда надо добавить три слова: " Идем через Чагар". -- Почему через Чагар? -- поразился он. Василий Николаевич тоже повернулся ко мне, насторожился. -- По Мае не поплывем. Хватит. -- А как же с обследованием? -- разочарованно спрашивает Трофим. -- Останется незавершенным. Весною попробуем на резиновых лодках, мне кажется, на них будет надежнее, нежели на плоту. -- Если на следующий год снова начинать, то лучше нам плыть до конца. У нас есть опыт, да и река здесь полноводнее, меньше риску. -- Не слишком ли ты надеешься на себя? -- Надо кончать с Маей. На таборе залаяли собаки. Бойка и Кучум перемахнули вплавь мутный Эдягу-Чайдах, бросились вверх по реке. Неужели Улукиткан? Как, должно быть, взволновался он, услышав лай собак, и как радостно забилось его сердце, утомленное тревогой за нас! Мы стоим на берегу, захваченные ожиданием. После дождя все умылось, и цепенеющий сонный воздух окутывает землю. Чувствуется, солнце уже спустилось к горам, и от этого становится еще холоднее и неприветливее. И вот знакомый окрик волнует слух: -- Мод... мод... мод... Видим, как из тайги показывается рогастый олень. На нем -- Улукиткан. Мы сразу узнали его по сгорбленной спине, по бердане, торчащей кверху дулом из-за левого плеча, по тому, как покачивается он в седле в такт торопливым шагам учага. Караван еле поспевает за ним. Следом появляется и Лиханов. Улукиткан сворачивает вправо, перебредает речку и, соскочив с оленя, подходит к нам. Теперь он кажется стареньким-стареньким -- от тяжелого и долгого пути. Но в глазах радость. Старик стаскивает с головы свою убогую шапчонку, вытирает ею потное лицо и, немного успокоившись от быстрых шагов, говорит: -- Меня может Обмануть злой дух -- Харги, дикий зверь, даже друг, но сон не обманет. Я же говорил, обязательно живой придешь на Эдягу-Чайдах. Теперь ты должен верить старику, что Мая худой речка, что нам лучше вместе аргишить, делать один след. Мы здороваемся. Все рады, что снова вместе. -- Ты прав, Улукиткан, нам не нужно расставаться. Когда с нами нет тебя -- мы словно в чужой стране. Я мысленно даю себе клятву не отпускать от себя больше старика. Следом за Улукитканом на косу выходит Лиханов. На его почти черном скуластом лице отпечаток нелегкого пути, бессонных ночей, а на одежде он принес запах рододендронов и стланиковых чащ. Вряд ли когда-нибудь здесь, на устье Эдягу-Чайдаха, собиралось такое беспокойное общество. Мы помогаем проводникам развьючить оленей, отпускаем животных на корм. Ужинать забираемся в палатку. -- Как дальше ходить будем? -- спрашивает Улукиткан, не отрывая губ от блюдца. -- Через Чагар. -- Пусть олень два-три дня отдохнет, потом хорошо пойдем, -- отвечает он. -- Пройдем ли? Ты знаешь проходы? -- Тут никогда не ходил, но старый люди говорили, что от устья Эдягу-Чайдах по второму ключу можно подняться на хребет. Только вперед нам надо маут делать, свой мы потеряли, а без него Баюткана не поймаешь, и олочи, видишь, совсем кончал, надо подошву добывать, да и потники попрели, менять будем. -- Из чего же ты будешь делать маут? Из веревки? Он пренебрежительно посмотрел на меня. -- Ты разве видел маут из веревки? Надо искать большой сокжой, тогда все будет: и подошва, и нитки, и потники. Сейчас время жирного мяса, хорошей шкуры, а лист упадет, сала не останется и шкура испортится. Вот и надо торопиться, охота уходит. -- Куда же ты пойдешь? -- Вверх по Эдягу-Чайдах есть старый наледь, там надо искать сокжоя. -- Ты думаешь, на наледи удача будет? -- Если глаза есть -- можно не думать. Где отдыхает зверь -- там остается шерсть; где ходит он -- обязательно найдешь след; где кормится -будет примят ягель. Все это мои глаза видели там сегодня. -- Меня возьмешь в помощники? -- спрашиваю я, заранее зная его ответ. Старик хитро смеется, кивая головою. -- Пойдем, места там много, кому-нибудь зверь попадется. Утро бы. не прозевать, -- и он что-то додумывает, озабоченно мнет свою реденькую бороденку. Мы допиваем чай и на этом заканчиваем свой пир. Меня уже зовет, волнует завтрашний день. Перед сном мы выбираемся из палатки подышать свежим воздухом. Над лагерем, над облитыми лунным светом горами -- ночь. Тайга дремлет в тени. Вдали, в полосе прозрачного воздуха, видны кружевные узоры береговых утесов. Где-то выше зазывно поет хрустальный ручей да за наносником, где пасется стадо, о чем-то гутарят бубенцы. -- Видел? -- сказал Улукиткан, показывая рукою на запад, где только что небо пробороздил метеорит. -- Это хорошая примета, удача нам будет. Утро входило в свои права медленно. Жидкий полусвет поднимался меж деревьев, стучали дятлы, назойливо пищала в чаще какая-то пичуга. Гуси, пролетая над стоянкой, подняли тревожный крик. Лагерь пробудился. Улукиткан давно встал и ушел за оленями. Трофим остается в лагере с Николаем. Они будут держать дымовой костер на случай появления самолета, напекут лепешек и займутся починкой вьючного снаряжения. А Василий Николаевич после того, как туман поднимется, выйдет на одну из правобережных вершин, ниже устья Эдягу-Чайдаха, и оттуда осмотрит горы, сделает зарисовки горизонта и постарается проследить Маю: куда она уходит -- и не понижаются ли дальше горы? Не представляю, что сейчас делается в штабе экспедиции?! После неудачных попыток обнаружить нас с воздуха усилят наземные поиски. Догадается ли Плоткин искать нас с устья Маи, и не пошлет ли он людей по нашему пути от Кунь-Манье? В десять часов мы с Улукитканом покидаем лагерь. С нами пять оленей и Кучум. Туман, как молоко, растекается по широкой долине, редеет. Идем вверх по долине Эдягу-Чайдаха. Необозримые стланики. Они то лежат сплошным покровом по болотистой почве, то карабкаются по склонам в вышину, то расплескиваются волнами по отрогам Чагарского хребта. Лиственничная тайга здесь поредела, не выдерживает конкуренции. Обоснует ли когда-нибудь человек тут, в глухомани, свое жилье, и назовут ли его дети этот печальный пейзаж, вправленный в низкое серое небо, своей родиной? Кто-то совершит этот подвиг, но -- не скоро. Стланики теснят нас к реке. В поисках проходов мы перебредаем холодный Эдягу-Чайдах. Улукиткан подбадривает пятками своего верхового оленя, явно торопится. С неба сваливается мелкий дождь. Налетает ветер. Он словно во хмелю дует то снизу, то сверху. Мы сворачиваем по ключу влево, находим хороший ягель и там разбиваем стоянку под кронами лиственниц. Вечереет. -- Однако, ветер всем разболтал, что мы тут, -- говорит Улукиткан убежденно и зябко вздрагивает от сырости. -- Может, спустимся километра два и там заночуем? Какая охота по дождю. Старик смотрит по сторонам, прислушивается к шелесту стекающей по хвое влаги, поднимает голову, окидывает прищуренным взглядом волнистую кровлю неба. -- Еще никто не знает, что будет через час, -- заключает он. -- Если дождь не перестанет -- ночевать пойдем ниже. Мы ждем. Минуты капают медленно. Замечаю: лицо Улукиткана светлеет от какой-то догадки. Неужели старик предчувствует перемену погоды? По каким признакам? Мне тоже хочется сделать открытие. Напрягаю зрение, слух, но, увы, кроме падающего дождя, ничего не замечаю. Ему кажется, что и я уже догадался о перемене. Так сытому кажется, что все люди сыты. Он молча развязывает кожаную сумочку, начинает копаться в патронах, выбирая самый надежный для первого выстрела. -- Ты пошто не собираешься, не хочешь идти зверя караулить? -спрашивает он, выглядывая из-под брезента. -- Как не хочу?! Но ведь дождь идет. У старика поднялись брови. -- Ты мала-мала думай: сперва дождь падал тяжело, как на дырявый барабан, а теперь, слушай, хорошо шумит, значит, скоро кончится. Э, беда, глухой в тайге! -- Не обижайся, Улукиткан, ты в лесу родился, вырос и прожил более восьмидесяти лет, а я ведь здесь, по сравнению с тобой, всего лишь юноша. Поживу столько, может, и научусь чему-нибудь. -- Нет, -- говорит он категорически. -- Сколько ни бей оленя, он сохатый не станет. -- И Улукиткан, подогнув под себя ноги, нахохлился от досады, как голодный сыч. Я молчу. Дождь падает на землю звучно, словно не на листья, не на мох, а на жесть, и я удивляюсь, почему не заметил этого раньше. Туча еще не успела сбросить последний груз, как выглянуло солнце. Тысячи разноцветных фонариков вспыхнули в зеленой чаще. Появились комары, на кормежку прибежала белка. Рядом предсмертно пропищала мышь. Высоко парит остроглазый беркут, караулит добычу. Мы собрали оленей, привязали их возле стоянки. Натаскали на ночь дров. Принесли воды для ужина. Теперь можно отправляться на охоту. -- До наледи пойдем вместе, а там смотреть будем, -- говорит Улукиткан, натягивая на свои узенькие плечи вывернутую вверх шерстью старенькую дошку и подпоясываясь ремнем. Я не свожу с Улукиткана взгляда. Где-то далеко впереди его мысли. От каких-то догадок шевелятся тяжелые старческие брови и на загорелое лицо то вдруг набегут табунчиком морщины, то вмиг исчезнут, как молодь, вспугнутая щукой. Как мне хочется хотя бы в эту охоту думать его головою, ходить его ногами, быть таким приспособленным и понимать окружающую нас природу так, как он. Хочется хотя бы на час стать Улукитканом. -- Ты заряди бердану, может, близко зверь попадется, угонишь, потом жалеть будешь, -- предлагаю я, зная, что заряжает он всегда в последний момент. -- Нет, не надо, -- и отмахивается от моего предложения рукою. -- Если я зверя раньше увижу -- не угоню и патрон успею в ружье затолкнуть, а если он меня вперед увидит, то и заряженное ружье не помога, убежит, -- и, накинув на плечи берданку, он стал отвязывать своего учага. -- Ты разве верхом поедешь? -- удивился я. -- Нет, он с нами пойдет охота. -- Еще зверя не убили, а ты уже его ободрал, перевозить собираешься! Если надо будет, я приду за оленями. Он смеется, и я понимаю, что смеется он над моей неопытностью. -- У тебя Кучум, а у меня олень, посмотрим, чей фарт будет, -- сказал многозначительно старик и, выйдя к реке, повел меня дальше, где за редеющей стеною стлаников виднелось пустое пространство. У крайнего куста Улукиткан задержался, осторожно заглянул вперед. Я подошел к нему. За стлаником виднелось большое пространство черной земли, усеянной округлыми валунами и покрытой редкой щетиной приземистых ерников. Всюду лежал грязными глыбами лед. Тут в период зимних морозов русло Эдягу-Чайдаха перемерзает. Подпочвенные воды, не найдя стока, вырываются на поверхность, замерзают, образуя толщу льда в несколько метров. За лето лед растаял, и теперь мы видим его остатки. -- Слушай, Улукиткан, зачем сюда придет зверь? -- спрашиваю я, глядя на недавно вытаявшую землю. -- Видишь, после льда молодая зеленка расти, он ее шибко любит. Понял?.. Ты тут садись и карауль, зверь обязательно придет. Матка не стреляй, бычок тоже. Мы ходить будем дальше, -- и он утащил за собой учага. Я выхожу к краю стланика и там, никем не замеченный, замираю. У моих ног сидит Кучум. Он весь захвачен ожиданием, держит нос начеку, караулит воздух и нервно переступает с ноги на ногу. Легкие, как дым, седые пряди тумана протянулись над потными лощинами и стали укутывать отроги. Даль все еще недоступна глазу, и еле уловимый ветерок ласково веет мне в лицо с молчаливых вершин Джугджура. Вижу -- Кучум поднимает высоко голову, жадно тянет ноздрями воздух. Осматриваю равнину -- никого нет. Но собаку что-то раздражает, она вскакивает. Я осаживаю кобеля, выбрасываю сошки, но не успеваю положить на них ствол карабина, как к наледи из стланика выходят три сокжоя: два бычка-близнеца и крупная матка. Звери не осмотрелись, не прислушались, привычно перешагнули границу леса, вылезли на чистое место, метров в полутораста от нас. Видно, эта черная земля, прикрытая редкой зеленью, никогда их не обманывала, и они, доверившись тишине, стали кормиться. А каково Кучуму! Он все видит, все слышит и от нетерпения дрожит, как в ознобе. Сокжои так же, как и домашние олени, один перед другим торопятся вперед и на ходу успевают срывать пахнущие свежестью зеленые листочки с приземистых ерников. Мы отчетливо слышим, как звери, проходя мимо нас, чмокают своими мягкими губами, издавая при этом характерный звук: " Пя-пя-пя-пя... " У дальнего закрайка, провожая день, кукушка роняла в звонкий воздух свое прощальное ку-ку. По небу, догоняя солнце, плыло одинокое облачко с золотисто-алыми краями. Цепенел в вечерней дреме стылый воздух, напоенный запахом только что распустившейся зелени. Было свежо, даже холодно. Где-то за рекою гогочут вспугнутые гуси. Пушистым комочком выкатывается на вершину сухой лиственницы пугливая белка и замирает, словно не поверив, что так рано кончился день. Тишину разрывает пугающий крик филина, но птицу нигде не видно. Это кричит старик, о чем-то предупреждает меня. Осматриваясь, замечаю серое вздутие на прогалине в стланике. Не могу понять, зверь ли это рогатый или выскорь (*Выскорь -- корни, поднятые над землею при падении дерева). Вижу -шевелится, спускается к закрайку, и вдруг сердце мое, словно зажатое в кулак, забилось часто-часто. Туда же смотрит и встревоженный Кучум. Остаются считанные минуты, и сумрак примирит всех нас... Зверь бесшумно появляется на краю плоской наледи, осторожно осматривается. Кажется, ничему он не верит: ни деревьям, ни скользкому льду под ногами, ни темным проталинам, ни пасущимся оленям. Но тишина не вызывает подозрения. Вот он поднял высоко голову, повел носом. Ничто не выдавало нашего присутствия, и только теперь сокжой осторожно сошел с наледи, опустил к ернику огромные рога, стал быстро-быстро срывать листья. Не знаю, что делать: стрелять далековато, скрадывать по открытому месту бесполезно. Если зверь подойдет ближе, пущу в него пулю. А он вдруг пугливо поднимает голову, замирает, глядя в нашу сторону. И самка в дальнем углу насторожилась, тоже смотрит сюда. Неужели заметили? Надо стрелять! Пригибаюсь на уровень сошки, припадаю плечом к ложу карабина, осторожно подвожу мушку под зверя, нащупываю указательным пальцем спусковой крючок... Что это? Справа ясно доносятся торопливые шаги. Поворачиваюсь и не верю глазам -- из стланика выходит крупный сокжой. Этот ко мне ближе. Я перевожу ствол карабина, плотнее прижимаю приклад к плечу, нащупываю мушкой переднюю лопатку и... узнаю знакомый контур рогов. Да ведь это учаг! Хорош бы я был, свалив верхового оленя! Учаг направляется к сокжою. Неужели Улукиткан упустил его и не видит! Как предупредить старика? Досадую на себя, что до сих пор не научился кричать по-птичьему, дал бы ему знать. Звери, к моему удивлению, не убегают. Учаг то и дело машет рогами, срывая на ходу листья, кормится. Что это у него мелькнуло между ног... Замираю от удивления -- это Улукиткан прячется за учагом. Холодею при мысли о том, что бы было, не задержи я выстрела. Надо же придумать такое! Я забываю про сокжоев, про карабин -- весь поглощен поединком между старым эвенком и хитрым, осторожным сокжоем. Зверь насторожился, резко выкроился на фоне потемневших стлаников. Но равнодушие учага, кажется, его успокаивает. Нас накрывает сумрак, но остатки бледного света еще реют над потускневшей наледью. Улукиткан поторапливает учага, толкает его сзади ногою: чувствует, что в его распоряжении остается совсем-совсем немного времени. Как он хорошо замаскировался! Как легко переставляет ноги, точно копируя шаги своего оленя. Старику уже надо бы стрелять. Не могу оправдать эту опасную медлительность... Вижу... -- сокжой огромными прыжками выбросил себя на наледь, рванулся к стланику, но вдруг оборвал свой бег, занозив копыта глубоко в рыхлый лед. Повернувшись всем корпусом к учагу, он так и застрял на ледяном постаменте, взбудораженный страхом и любопытством. Наконец-то вижу, из-за оленя выткнулся ствол ружья, показалась макушка седой головы. Брызнула россыпь огня. Упал на тайгу чужой, страшный звук. Слился синеватый дымок с вечерним сумраком и закрыл от меня сокжоя. У реки загоготали гуси, вспугнутые выстрелом. Зажглись звезды. Позади облегченно вздохнула ночная сова. Я отпускаю Кучума, иду к Улукиткану. Он унимает оглушенного выстрелом учага, затем усаживается на камень, ковыряется ножом в бердане -- достает пустую гильзу. На лице спокойствие. А я все еще не могу прийти в себя от этих последних трех минут. На наледи, где стоял сокжой, пусто. Улукиткан поднял тяжелые брови. Мы молча смотрим друг другу в глаза, и я не могу разгадать, что кроется за его спокойствием: радость или досада. -- Вот теперь я знаю, мать не зря дала мне жизнь, кормила грудью, приучала к терпению, да и отцовский труд не пропал даром -- ишь, как хорошо я обманул сокжоя! -- И он, развязав отсыревшие замшевые ремешки, стягивающие дошку, раскрыл вечерней прохладе вспотевшую грудь. Где-то возле Эдягу-Чайдаха напористо залаял Кучум, и вся долина захлебнулась разноголосым эхом. Лай стих... -- Угнал сокжоя! -- крикнул я и готов был броситься к реке, но Улукиткан остановил меня. -- Старик хорошо бросил пулю, зверь тут, близко уснет. Сейчас ходить будем, -- сказал он уверенно, и мы направились к реке, где лаял Кучум, На востоке блеснула голубоватая зарница, неожиданно раскрыв все небо, всю глубину долины до самого Джугджурского хребта, и опять все утонуло в еще большем мраке. -- Найдем? -- спросил я, шагая следом за стариком. Он не. ответил, но зашагал быстрее. У реки нас встречает Кучум -- радостный, ласковый. Надеваю на него ошейник, выходим за узкую полоску береговых стлаников и на гальке видим мертвого зверя, разбросавшего в последнем прыжке ноги и откинувшего далеко назад свои огромные до уродливости рога.
|
|||
|