|
|||
Григорий Федосеев 12 страницаЯ перекладываю его с коры к себе на ладонь и терпеливо наблюдаю, что же будет с ним дальше? Жду долго. Цыпленок лежит бездыханным комочком, даже сердечко его, кажется, не бьется. Не умер ли он? Начинаю присматриваться. Вижу, он осторожно, по-детски воровски, открывает один глаз, смотрит на меня и снова слепнет. Ага, хитрец, притворяешься! Кладу цыпленка на землю, отхожу, а сам оглядываюсь. Интересно, как долго он будет изображать мертвого? Вижу, глухаренок опять осторожно открывает один глаз и вдруг вскакивает и, спеша изо всех сил, удирает без оглядки в кусты, беспомощно трепыхая крошечными крылышками. Только теперь, услышав шорох травы, вскочили и остальные. Смешно качаясь на бегу, они тоже скрылись в кустах. Их оказалось шесть. Я уже возвращался, когда над площадкой послышался торопливый шум крыльев: это копалуха прилетела к оставленным детям. Она уселась на лиственнице и с беспокойством стала осматривать площадку. Затем бесшумно опустилась на землю, подняла высоко голову, чтобы дальше видно было, и осторожно стала звать детей: " Ко-ко-ко... " А сама оглядывается, сторожит тишину, не прозевать бы врага... Я видел, как из кустарника разом выкатились бледно-желтые шарики, как они окружили мать и как та поспешно увела детвору в чащу леса. Уже на спуске с террасы мне встретился Кучум. Ну, и прокатила же его копалуха! Не отдышится, язык висит сбоку, морда растерянная, -- видно, понял, что обманула его птица. На обратном пути я забираю рододендрон и с пахучей ношей возвращаюсь на стоянку. Нахмурилось небо. С лохматых граней откосов в ущелье сполз туман. Пошел дождь. Марь неузнаваема: по ней, среди кочек, бродит стадо пестрых оленей, рядом со старой елью стоят палатки, пологи, горит костер, слышится человеческий говор. И как-то странно все это здесь на высоте скал, вечно безлюдных. Наши только что поднялись с грузом и теперь готовят ночлег. -- Однако, долго будет дождь, -- говорит Улукиткан. -- Почему ты так думаешь? -- Так хочет море. Когда оно сердится -- посылает на землю груженые тучи. Много дней будет дождь. Так всегда бывает летом. Мы пьем чай у костра, кто стоя, кто примостившись на дровах. Во тьме ходят олени, изредка стряхивая с себя дождевую влагу. Утро не приносит утешения. Тяжелый туман, цепляясь за вершины гор, нехотя ползет на запад, обильно увлажняя и без того размокшую тайгу. Безветренно. Молчат птицы, сникли комары, не откликается эхо, и на душе досада -- все это признаки наступившей длительной непогоды. В приглушенной сыростью тишине живет только ручей. Тесно стало ему в русле, распирает плечами берег, сталкивает валуны, бушует. Но к полудню совершенно неожиданно на тайгу набросился ветер. Дождь перестал. Зашумел обрадованный лес, сбрасывая с листвы влагу. Отступил к вершинам туман и там затаился в расщелинах скал. Вскоре ветер перешел в настоящий ураган, и царство тишины и покоя превратилось в кромешный ад: треск, стон падающих деревьев, грохот скатывающихся камней буквально оглушили нас. Лагерь наш тоже растерзан -- ветер разметал огонь, разбросал висевшую одежду, сорвал пологи, палатку. -- А ты, Улукиткан, говорил, что дождь надолго, -- напоминает Василий Николаевич, подбирая разбросанные вещи. Старик посмотрел на небо, прислушался к ветру и вздернул плечи. -- Однако, ветер дурной, напрасно дует, море сильнее его, дождь все равно будет, -- отвечает он уверенно. Через полчаса ветер затих так же внезапно, как и появился. Туман над нами поредел, и сквозь него обозначилось солнце, стало немного светлее. Мы собираем вещи, разжигаем костер. Трофим с Василием Николаевичем садятся за починку пологов и палатки. Тайгу сушит теплый, ласковый ветерок, налетающий снизу мягкими струями. Но онемевшая природа упорно молчит, и почему-то туман все больше копится по щелям, свисая снежной бахромой со скал. Воздух остается тяжелым. Знаю, все это признак непогоды, но уж очень обнадеживает посветлевшее небо на юге, и я, доверяясь ему, даю команду свертывать лагерь, выступать. Ловлю на лице Улукиткана удивление. -- Ты начальник, я должен подчиняться, но скоро узнаешь, как ты ошибся, -- сказал он, снимая с колышка узды и отправляясь с Лихановым за оленями. Когда все было готово, Улукиткан надел плащ, подпоясался, подтянул ремешки на олочах и из потки достал свою старенькую шапку. -- Дождь долго будет, напрасно уходим от нагретого места, -- говорит он, беря в руки повод переднего оленя. Караван тронулся. Крик погонщиков, треск сучьев под ногами оленей, людской говор не могли разбудить эхо. На небе вдруг исчезли обнадеживающие просветы. Туман свалился в лощину и накрыл нас. Сразу стало холодно и сыро. Только мы успели перебрести ручей, как пошел дождь, мелкий, густой, точь-в-точь такой, какой шел до урагана. Теперь ясно всем, что прорвавшийся ветер только на короткое время изменил обстановку на небе, но моря он действительно не победил, и оно продолжало бросать на материк бесконечные полчища " груженых туч". Медленно взбираемся на верх террасы. Олени с трудом преодолевают крутизну. Одежда на нас уже успела промокнуть и отяжелеть. В душе у меня досада на себя: напрасно взбаламутил всех, неверно решил. Теперь я готов раскаяться, но уже поздно. С трудом поднимаемся на верх второй террасы. Вьюки отяжелели. Дождь усиливается, и нет никакой надежды на улучшение погоды. Мы готовы задержаться, тут есть и лес, и хорошее место для стоянки, но мало ягеля для оленей. Проводники опасаются, что животные, в поисках корма, уйдут на Зею, и тогда трудно будет их собрать. Остается один выход -- двигаться дальше, до границы леса, и там переждать непогоду. Караван с трудом взбирается по скользкому подъему. В тумане ничего не видно, кроме небольшого мокрого клочка земли под ногами да контура прорубленной вчера просеки. Настроение у всех подавленное. Одно утешение, что с каждым шагом, хотя и очень медленно, мы приближаемся к перевалу. Впереди идет Улукиткан, согнувшись от холода в три погибели. -- Мод... мод... -- подбадривает он оленей ослабевшим голосом. Но животные словно не слышат этого окрика, продолжают устало вышагивать по крутизне. Какая пронизывающая сырость! Я весь мокрый, тело закоченело, и кажется, кровь уже не циркулирует. Пальцы онемели, еле шевелятся, не могу даже пуговицы застегнуть. Вероятно, ничто в природе так не угнетает человека, как этот бесконечно моросящий дождь, порожденный туманом, при абсолютной тишине. Глеб и Василий Николаевич отстали, и их не видно за туманом. Я тоже плетусь кое-как и удивляюсь Улукиткану. Откуда он черпает силы, хотя и помаленьку, но уходит все выше и выше? Наконец-то лес поредел, но дождь, как на грех, усилился. Вижу -Улукиткан выбрался на бровку третьей террасы, почему-то бросил оленей, а сам ушел дальше. Мы остановились. -- Мод... мод... мод... -- доносится из тумана голос старика. Я решил, что он дает нам команду вести дальше караван. Подхожу к переднему оленю, хочу взять повод, но, увы, на олене совсем нет узды. Она снялась, а Улукиткан этого не заметил, идет дальше, волоча ее по земле и воображая, что караван шагает следом за ним. " Мод... мод... мод... " Мне стало больно за старика. Он, вероятно, так устал и так промок, что уже не соображает, что делает, а ноги передвигаются машинально. Бедный Улукиткан, он-то за что страдает?! Я тороплюсь, нагоняю старика. Он стоит, повернувшись к нам, удивленно смотрит на узду, на оленей, которые подошли со мною. -- Эко старость, иду, не вижу, дурной, что ли, стал! Мне в чуме сидеть, а я аргиш вожу по тайге, -- упрекает он себя. Темнеет. Дальше мы не способны передвинуться и на сто метров. Находим небольшую площадку. Рядом уже нет леса, только мелкорослый березняк. С трудом развьючиваем оленей. Теперь одна забота -- поставить палатку. Но не так просто организовать приют на этой большой высоте, когда с неба льются на вас потоки дождя, тело оцепенело от сырости и вы уже не ощущаете прикосновения мокрой одежды, а руки стали беспомощными и пальцы бессильны даже развязать узел или вытащить спичку из коробка. Холод сковал, кажется, даже мысли, и вы плохо соображаете, что надо делать. Более крепким оказывается Василий Николаевич. Он еще способен взять топор, спуститься вниз за кольями для палаток. Следом за ним молча уходит Трофим. Глеб стоит, как мокрое пугало, растрепанный и беспомощный. После долгих усилий мы, наконец-то, под защитой палатки. С нами часть груза и собаки. Темень, густая, черная, окутала горы. О костре, а тем более о кружке горячего чая, мы не можем и думать. Единственным нашим желанием было забыться во сне от этого проклятого холода. Но как это сделать, когда на вас мокрая одежда и из-за тесноты в палатке негде развернуть спального мешка, к тому же и площадка, на которой вы устроились, мало того, что наклонена в одну сторону, до отказа напиталась водою. Бедные путешественники, как ничтожно малы ваши желания, однако и они неосуществимы! Мы лежим кучей, тесно прижавшись друг к другу и стуча зубами от холода. А дождь уныло барабанит по двухскатной крыше, и где-то в вышине, не задевая нас, шумит ветер. Медленно по телу разливается тепло. В палатке копятся тяжелая испарина, запах человеческого пота, портянок, размокшей кожи. -- Василий, давай вместе храпеть, может, будет теплее, -- слышится голос Трофима. -- Ты пробуй, а я побалуюсь трубкой, -- отвечает тот и начинает шарить по карманам. Поднимается Глеб, молча ждет, не предложит ли ему кто закурить. Затяжно зевает разбуженный Кучум. " Ожили", -- подумал я, и на душе как будто стало легче. Мы немного прогрелись. Люди покурили, пошутили и снова смолкли. У меня отлегла боль в душе. Захотелось спать. Как жаль, что нельзя вытянуть ноги. Запускаю глубоко за пазуху руки, свертываюсь калачиком -- и прощай дождь, мучения, переход, холод! Мои спутники уже дружно храпят. Но что это? Из дальнего угла палатки на меня наплывает комариный писк, жалобный, нудный. Ах, думаю, проклятый, и ты отогрелся! Слышу, второй запел рядом, над чьей-то головою. Я настораживаюсь. Храп в палатке сразу прекращается, люди пробудились, чего-то ждут, затаив дыхание. " Зз... зз... зз... " -- кружится однотонный звук над нашими головами. Кто-то громко шлепает ладонью себя по лицу и отпускает крутую брань вслед отлетающему кровопийце. Кто-то вздыхает. Странно... Казалось, разверзнись небеса, развались горы, никто из нас не пробудился бы после тяжелого перехода! Но стоило в палатке заныть двум-трем комарам, и вот... Уж очень насолили они нам за последнее время, и наши нервы стали слишком чувствительны к этому отвратительному, постылому звуку. И только перед рассветом, окончательно выбившись из сил, мы засыпаем, отдав себя на милость, -- нет, на немилость победителей. ... Утром я выглянул из палатки -- все по-прежнему было окутано серым промозглым туманом, лил дождь, по мари бродили мокрые олени, словно похудевшие за ночь. Видно, за восточными хребтами продолжало бушевать Охотское море, и теперь наше обследование Станового зависело от того, как долго еще оно будет гневаться. Хуже всего то, что мы пробудились не одни, а вместе с... голодом. Но как добыть огонь, когда кажется, даже камни пропитаны водой! Страшно и подумать о том, чтобы выйти из палатки. В сизом пологе тумана и в затяжном дожде нарождается день. В природе молчание, тут уж не до песен, не до веселья. Лучше гроза, ливень, буран, чем эта могильная тишина. Как угнетающе она действует на человека! Так же, вероятно, тяжело переносят затяжную непогоду и звери, и птицы. -- Если мы весь день будем только думать о лепешке, брюху не станет легче, -- слышится простуженный голос Улукиткана. Первым поднимается Трофим, за ним Василий Николаевич, Глеб. Как тяжело расставаться с нагретым местом! Натягиваем мокрые плащи, отправляемся вниз за дровами. Поодаль от остановки стоят под дождем олени, сбившись в кучу. Через полчаса возвращаемся на стан с топливом, снова промокшие. Остается развести костер, вскипятить чай, и тогда можно будет какое-то время терпеть муки невольников. Но как заставить дрова гореть в такой мокроте? Тут уж, поистине, нужно мастерство Улукиткана. Надежда на него. В потке у него нашлась береста. Он ее растеребил на мелкие ленточки, а свой старый посох стесал на стружки. Нас он попросил наколоть сухих дров и нащепать лучинок. Озабоченно, с какой-то торжественностью колдовал старик над будущим костром. Он выстлал мокрую землю плитами, сложил на них конусом лучинки, образующие в середине пустоту, и обложил их поленьями -- так, чтобы вода по ним стекала, как по крутой крыше, не попадая внутрь. Получилось довольно-таки плотное сооружение, в метр высотою, напоминающее чум. Затем он тщательно смешал бересту со стружками от посоха и всю эту смесь затолкнул внутрь своего сооружения. Чиркнула одна, другая спичка. Вспыхнул огонек, через несколько секунд оттуда дохнуло едким дымом. Еще минута -- и из отверстия выплеснулось пламя... Черт возьми, как это здорово! Мы протягиваем к костру руки, жадно глотаем горячий воздух и беспрерывно повторяем: -- Хорошо!.. Ах, как хорошо! Василий Николаевич уже пристроил над костром чайник. Рядом повесил котелок с мясом. Горячее пламя, вырываясь из-под груды дров, торжествующе плясало в сыром, настывшем воздухе. Все ожили. Развязались языки. Но дождь делал свое дело. Если нам удавалось подсушить одежду на спине, за это время она намокала до отказа спереди. И все же это половинчатое тепло ободряло нас. Но вот огонь подточил изнутри сложенные горкой дрова, проел щели, и костер развалился. Беспомощное пламя еще пыталось подняться, еще вспыхивала синева расплавленных углей, но огонь уже утрачивал силу. У нас не оставалось ни одного полена, чтобы подкормить костер, и он умирал на наших глазах, не выдержав поединка с водою. Непогода загоняет нас в палатку. Мясо -- недоваренное... но зато чай горячий! А это уже много. Небо будто прогнило. По крутым склонам бегут мутные ручьи. Ниже они сливаются в один грозный поток, и оттуда доносится угрожающий гул. Мы ощущаем беспрерывные толчки, это разбушевавшаяся вода сталкивает в пропасть валуны. -- Дождь скоро не кончится. Ходить надо в тайгу, тут пропадешь без огня, -- беспокоится Улукиткан. -- Уж до утра как-нибудь вытерпим, а там, смотри, и дождь перестанет, -- отвечает Василий Николаевич. -- Как-нибудь -- это худо, -- не унимается старик. Через некоторое время палатка стала протекать. Если снаружи дождь шел мелкий, густой, то в палатке он падал тяжелыми каплями. Мы лежали накрытые брезентом, тяжело переживая заточение. -- Братцы, вода! -- раздается вдруг испуганный вскрик Трофима. Возглас " вода" звучит у него как " пожар"! Мы вскакиваем, Действительно, в палатку со склона прорвалась вода. Уже затопляет пол, постели. Нельзя ни минуты медлить. Люди не ждут команды. Перекладываем инструменты на каменный настил, повыше от воды, надежно закрепляем оттяжные веревки на палатке... Теперь вниз! Спускаемся по скользкому крутяку. Над промокшими горами густой туман мешается с вечерним сумраком. Справа, слева -- всюду беснуются ручьи, от левобережных скал доносится беспрерывный грохот скатывающихся камней. Но и в тайге нам не удается найти убежище. Мы переходим от дерева к дереву, забираемся в чащу, но даже сквозь густую крону старых елей, как сквозь решето, льет дождь. Уже темнеет... -- Давай кончать напрасно ходить, надо балаган делай, а то пропадаем, -- слышится голос Улукиткана. Предложение старика вначале кажется неосуществимым: мы до того промокли и замерзли, что руки не держат топора. Но сознание опасности мобилизует остатки наших сил. -- Балаган так балаган! -- кричу я, и мы сворачиваем вправо, к темной стене леса. Поздний стук топоров будит тягостную тишину дождливой ночи. Одни рубят рогульки, жерди, другие таскают стланик, сдирают кору с толстых лиственниц. Работа идет страшно медленно, -- кажется, и топоры затупились, Я поражаюсь терпению и удивительной стойкости моих спутников. Их не узнать -- согнулись, как-то сжались: озноб пронизывает насквозь. Делаем навес для огня. Улукиткан достает из-за пазухи припасенный лоскут березовой коры, теребит его скрюченными пальцами и с трудом поджигает. Костер разгорается медленно. А мы, мокрые, жалкие, ожидаем тепла. Через некоторое время, чуточку отогревшись, мы уже были самыми счастливыми людьми на планете. Видимо, для человека путь к ощущению настоящего счастья всегда идет тропой испытаний. Улукиткан остается сторожить огонь, а мы беремся за устройство балагана. Дружно стучат топоры, к отогретым рукам вернулась ловкость. А дождь не унимается, льет и льет. Наконец-то укладываем последний ряд стланиковых веток -- и балаган готов. Тайга вдруг посветлела, в поредевшем мраке прорезались стволы лиственниц, в лесу стало просторнее. Утро! Со счета слетела очередная беспокойная ночь. Теперь спать, пусть льет, черт с ним, с дождем! Мы надежно отгородились от него крышей, хватит и дров. Улукиткан, наш жрец и хранитель огня, уже покинул этот мокрый мир и, судя по тому, как улыбаются его губы во сне, как он вольно дышит, можно поверить, что старик находится далеко от нас, в краю более гостеприимном, нежели Становой. Мы раздеваемся, наскоро сушим одежду, вернее, нагреваем ее, и ложимся ногами к костру. Усталость нетребовательна к удобствам. В другое время разве уснул бы, когда под боком толстые корни и нечем укрыться. Но сейчас все ладно. Только голод продолжает строить козни: то мерещится горячая лепешка, то кусок отваренного мяса с большой костью, да такой ароматный, что не вытерпишь, пожуешь пустым ртом и от досады повернешься на другой бок. Есть здорово хочется, но с нами ничего нет съедобного, даже воды не в чем скипятить. На этот раз и сон не смягчает голода. Я просыпаюсь неожиданно от едкого запаха. Какую-то долю минуты не могу понять, откуда наносит паленым? Приподнимаю голову, осматриваюсь. Узнаю балаган, навес, деревья в тумане. Продолжает лить дождь. Над дотлевающим костром висит котел со сгоревшей кашей, на углях дотлевает синим огоньком упавшая лепешка. Не понимаю, кто принес котел, крупу, муку и еще нашел в себе сил заняться приготовлением каши? Вскакиваю и бросаюсь к костру, чтобы спасти остатки. То, что я увидел, умилило меня и глубоко тронуло. Рядом с костром, припав к отогретой земле, как к теплой постели, крепко спал Трофим. Руки в тесте, на загорелом лице покой. Рядом с ним на мешке лежит раскатанная лепешка, сумочка с содой и солью, стоит остывший чайник. Значит, он не спал, ходил на перевал, хотел накормить нас обедом и уже сварил кашу, вскипятил чай, осталось допечь вторую лепешку, но сил не хватило, свалил его сон, и все сгорело на костре. Какая обида! Глядя на спящего Трофима, я подумал: " Сколько трудов стоило тебе, друг, это приготовление? Немногие способны на подобное". Я мою котел, насыпаю крупы, вешаю на огонь, сырую лепешку запекаю на сковороде, ставлю сбоку к костру, на том месте, где стояла сгоревшая, завожу еще тесто, раскатываю его и оставляю на месте. Словом, восстанавливаю картину, какая была под навесом перед тем, как Трофиму уснуть. А сам ложусь на свое место, жду, когда лепешка, что у огня, начнет поджариваться. -- Горим!.. -- кричу я, и это магическое слово, словно взрыв, будит всех. Трофим вскакивает, хватает лепешку, поворачивает ее другой стороною. -- Чуть не уснул, наделал бы делов! -- шепчет он. -- Да ты, Трофим, поди, еще не ложился? Однако, сумасшедший, -- говорит поднявшийся Улукиткан. -- Успею, высплюсь, куда торопиться. Сейчас вторую лепешку допеку и обедать будем, -- отвечает тот. Он снимает котел, заворачивает его в свою телогрейку, чтобы каша " дошла", и, подсев к огню, начинает закуривать, а малюсенькие глаза устало смотрят из-под отяжелевших век. Люди встают, окружают костер, отогреваются, подставляя огню кто голый живот, кто руки, кто спину. Как благодарны мы все Трофиму за горячие лепешки, за вкусную кашу, за товарищескую заботу. Я не сказал ему, что произошло у костра во время сна, пусть и ему его благородный поступок принесет заслуженное удовлетворение. Незаметно проходит второй день нашего необычного заточения. Плачет затуманенное небо, пригорюнилась старушка тайга. По каким-то невидимым тропам к нам подкрадывается угнетенное состояние. Надо же было пройти такой трудный путь к Становому и уже находиться в полукилометре от перевала, чтобы попасть в ловушку! Мы прикованы к этому мокрому клочку земли, к балагану. Наши мысли растворяются в мучительных ожиданиях погоды, в ожиданиях солнца. Но напрасно мы обращаем свои взоры к небу -- оно неумолимо... Еще три дня усердно поил землю дождь. Все вокруг настыло, отяжелело, а маленькие изумрудные листики берез свернулись от холода в трубку и безнадежно повисли на своих длинных ножках. -- Гляньте-ка, снег! -- кричит Глеб. Этого еще недоставало! И вот уже не осталось вокруг нас ни зеленого покрова, ни пышных лишайников, ни крошечных ивок -- все приглушено холодной белизною. И только одинокие маковки дикого лука ненужно торчат над однообразной поверхностью снега. Уже ночь. Шорох падающего снега тревожит пустынную тишину. Все сидим у костра, не спим. От безделья мы уже отупели, но с нами огонь, наш верный спутник, друг, советчик; от этого жизнь не кажется страданием. Потерпим еще немного, настанет долгожданный день, и наш караван снова потянет свой след в глубину малоизведанных гор. Какая-то ночная птица взвилась над нашей стоянкой и исчезла за вершинами елей. -- Проголодалась бедняжка, -- посочувствовал ей Трофим, поправляя огонь. Улукиткан поднялся, долго выпрямлял спину, вздрагивая от холода и щуря узкие глаза, молча смотрел, вслед давно скрывшейся птице. -- Однако, погода кончилась, птица не зря летает, -- сказал он. От слов старика стало легче, посвежели мысли, и я уснул, убаюканный ночным безмолвием да далеким, чуть слышным криком ночной птицы. Рассвет все изменил. Коршуном взвился низовой ветер над запушенной тайгой. Яростно сдирал с леса бутафорский наряд, поднимая с земли столбы снежной пыли, и несся дальше, тревожа диким посвистом оцепеневшую природу. А что сталось с туманом! Ветер налетел на него тугой струей, изорвал в клочья и разметал в разные стороны. Заголубело небо. Сквозь сонные вершины лиственниц брызнул холодный рассвет, и на озябшую землю полились потоки света. Запрокинув зеленые вершины, смотрит тайга в небо, радуется, славит шелестом листвы наступающий день и от восторга плачет алмазными слезами. Еще час, и ярко-зеленым морем расплескался лес. Мы наскоро завтракаем. Навстречу нам плывет невнятный шепоток бубенцов -- это идут олени. Они, видимо, надумали вернуться своим следом в родную Зейскую долину. Их ведет Майка. За ней Баюткан. Улукиткан стыдит ее, грозит кривым пальцем и всех заворачивает обратно. А солнце поднимается выше и выше. В сладостной неге парится отогретая земля. В лагере все без изменений. Но прежде чем тронуться дальше, нужно просушить вьюки. Я не стал дожидаться, -- желание скорее подняться на перевал давно мучает меня. Беру Кучума, карабин, кладу за пазуху кусок лепешки и ухожу к хорошо виднеющейся седловине. Подступ к перевалу свободен от леса. Некрутой каменистый склон заплетен полярной березкой, стлаником, ольхой. Выше редеют кустарники, мельчают и совсем исчезают. На седловину выбегают только низкорослые стланики, и там же, в камнях, можно увидеть густо оплетенные рододендроны. Иду прошлогодним следом. Он ведет меня к левому проходу, но Кучум вдруг заупрямился, тянет вправо, и с таким азартом, что я невольно хватаюсь за карабин. Кучум огромными прыжками увлекает меня за собой. Где-то близко зверь. Баран или медведь? Гляжу на Кучума. Он весь собранный, готовый к поединку, торопливо хватает ноздрями воздух. Я послабляю поводок, и собака огромными прыжками увлекает меня вперед. " Значит, медведь", -- проносится в голове. Останавливаюсь на минуту, угрожаю Кучуму расправой, если он будет горячиться. Подаю патрон в ствол карабина, а в мыслях уже торжество: еще один череп в коллекции! Прежде всего надо сориентироваться. Справа от перевала, куда тащит меня собака, виден большой цирк, окантованный высокими и уже развалившимися скалами. На подступах к нему место некрутое, бугристое, все в рытвинах, покрытое россыпями, лишайниками да стланиками. Здесь, где-то близко, зверь. Идем осторожно. Рука крепко сжимает карабин, глаза шарят по кустам, заглядывают в рытвины. Качнется ли веточка или стукнет под собачьими лапами камешек, сразу вздрагиваешь, словно от ушиба, и долго не можешь успокоить сердце. В такие минуты ничего не существует для тебя, кроме предстоящей встречи со зверем да досады на Кучума за его торопливость. -- Ух ты, змей! -- то и дело угрожаю я ему шепотом и показываю кулак. Он на минуту остывает, но вдруг снова загорается, тянет дальше. Кажется, сейчас лопнет поводок и -- прощай, моя удача! Но вот он останавливается, прислушивается и, медленно повернув голову, смотрит мне в лицо, не то насмешливо, не то с упреком. Дальше путь преграждает гряда из крупных камней, сбегающая сюда с перевела. За ней ничего не видно. Почти не дыша, крадусь к гряде. Нахожу удобную щель, остается только приподняться и заглянуть через нее. Левой рукой держу Кучума за ошейник, пытаюсь прижать к земле, внушить ему, что нельзя высовываться, а он сопротивляется, хрипит, глаза от злобы краснеют. С полминуты идет молчаливая борьба. И только после того, как Кучум получил добрый пинок в бок, он немного успокоился. Но не сдался, продолжает сторожить момент. Теперь я уверен, что зверь совсем рядом, за грядой. Но кто он? Кто мог так взбудоражить собаку? Я приподнимаюсь, просовываю вперед карабин и, разгибая спину, заглядываю в щель. В поле зрения попадает край цирка, бугристый склон, поросший редким стлаником, да пятна еще не растаявшего снега. Слух ловит веселый перебор ручья, вытекающего из цирка. Никого не видно. Поднимаю голову выше и, словно пораженный молнией, припадаю к холодному камню. Не галлюцинация ли это?! Даже теперь, спустя много лет, прочитывая дневники тех памятных дней, я снова переживаю эту редкостную встречу. Ничего подобного мне не приходилось видеть ни до, ни после этого. Тот, кого давно уже почуял мой верный пес, стоит метрах в семидесяти от гряды, вполоборота ко мне, весь настороженный, пугливый, готовый броситься наутек. Это сокжой. Совершенно белый, словно вылепленный из снега. Ни крапинки, ни пятнышка на всей его шубе, и на фоне темно-зеленых стлаников он резко выделяется своей невероятной, неправдоподобной белизною. Даже рога, большие, ветвистые и те обросли белой шерстью. Только одни глаза, устремленные в нашу сторону, горели угольной чернотою. Это альбинос. Какое чудесное творение природы! И он вдруг представился мне в зоологическом саду, в этой сторожкой позе... Сколько восхищенных посетителей всегда толпилось бы возле отведенного ему места! Ветер дует в нашу сторону, это хорошо: зверь не учует нас, но этот же ветер забивает ноздри Кучума запахом, и тот буквально сатанеет. Я продолжаю таиться за камнями и чувствую, как во мне уже сцепились в яростной схватке натуралист со зверобоем. Первый заставляет не торопиться, понаблюдать за чудесным животным, сделать фотоснимки и вообще не спугивать его с этого места, а зверобой шепчет: скорее бери карабин, стреляй, иначе уйдет, и тогда ты всю жизнь будешь бичевать себя за неудачу. Да стреляй же, ведь это чудо для коллекции! Скольких усилий стоит мне отложить карабин... Отстегиваю футляр аппарата. Но, черт возьми, на таком расстоянии только телеобъектив может дать приличный снимок, а чтобы заменить им обычный, требуются две руки, -как же быть с Кучумом? Ведь чуть только попусти ошейник, и загремят камни под его лапами. Опять угрожаю ему, пытаюсь внушить, что дело очень серьезное и надо лежать не шевелясь, а он умоляюще смотрит на меня, морщит нос, дескать, невтерпеж этот запах! Я подтаскиваю его ближе, сажусь верхом, прижимаю к камню. Он как будто смиряется. Быстро сменяю объектив, устанавливаю диафрагму, затвор и бесшумно приподнимаюсь, навожу аппарат. Зверь все еще стоит, как снежное видение в ярких лучах полуденного солнца, -- весь настороже. А я чувствую, как Кучум больно царапает мне лапами ногу, уходит из-под меня. Надо торопиться! Щелкает затвор аппарата, и сокжой, словно подхваченный бурей, несется вниз. Мелькает белым лоскутом в стланиках. Хватаю карабин, гремят вдогонку выстрелы, пули дымком взрывают россыпи то справа, то слева от сокжоя, провожают его по склону ущелья далеко вниз. Следом несутся мои проклятия. Долго не могу прийти в себя от нелепой развязки. Какая досада: упустил такого альбиноса! А ведь был рядом, и черт меня дернул связаться с аппаратом! Променял такую великолепную шкуру для музея на фотоснимок. Сажусь на камень, -- свет не мил, ничему не рад. В глазах Кучума читаю недоумение и обиду: за что пинал его, душил, ведь хорошо подвел, близко! Хочу подтащить кобеля к себе, обласкать, а он отворачивает обиженную морду и все еще в каком-то возбужденном состоянии смотрит в цирк. Но теперь меня уже не зажигают ни медведи, ни снежные бараны. Даже мамонт, вероятно, не компенсировал бы утраты. Не могу освободиться от досады, а сокжой все стоит предо мной виденьем, настороженный, пугливый. Пора уходить. Встаю. Но кобель тащит меня дальше, опять горячится. Что за дьявольщина, понять не могу! Разве только глухой зверь задержится тут после такой стрельбы и грохота камней. Пытаюсь оттащить Кучума за гряду и не могу, уж больно напористо тянет. Видимо, дело серьезное, приходится смириться и идти за ним.
|
|||
|