Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ДЖ. О. УИНТЕРБОРН 15 страница



Поезд замедлил ход перед большой узловой станцией, и Уинтерборн разом вернулся к действительности. Вокруг все спали. Что ж, с муштрой покончено, больше не надо брать на караул и отдавать честь по двадцать раз кряду. Теперь они в действующей армии. Какое облегчение! Отныне стоишь лицом к лицу с подлинной опасностью, но не с армейскими бурбонами и хамами. Как сказал мне однажды Уинтерборн, на войне жизнь под началом англичан куда страшней боев с немцами.

 

В поезд погрузились еще несколько отрядов пополнения, и он тяжело покатил дальше сквозь безмолвную ночную тьму. Солдаты спали. В вагоне становилось душно, от спертого воздуха ломило виски. Поглощенный своими мыслями, Уинтерборн не заметил, кто и когда закрыл окна и вентиляторы. Вечная история — и в казармах и в бараках они непременно закупориваются и спят в духоте и вони. Он тихонько опустил окно дюйма на два, и сразу полегчало. Непонятно, почему они так любят духоту? И умственную и нравственную духоту тоже. Бедняги. Все они сызмальства приучены низко кланяться каждому самому захудалому дворянину, делать что велено и работать не разгибая спины. Нечто вроде современных рабов. И, однако, они порядочные люди, с характером, только ума не хватает. Вот она, настоящая война, единственная война, в которой стоит участвовать — война разума против косности и тупости… А все‑ таки разум не всегда терпит поражение; прошли же мы каким‑ то образом немалый путь. О да! И вот до чего мы дошли!

Его полусонная мысль все катилась по привычной колее. В чем же истинная причина войн, этой войны? Нет, причина не одна, их много. Социалисты глупы и фанатичны, когда уверяют, что во всем виноваты злодеи‑ капиталисты. Не верю я, что капиталисты хотели этой войны — они слишком много потеряют на этой передряге. И не верю, что гнусные правительства всерьез хотели войны, просто они были игрушкой могучих сил, которыми не умели управлять, — для этого у них нет ни храбрости, ни ума. Во всем виновато слепое, безумное стремление рожать и жрать, жрать и рожать! Конечно, не все войны были вызваны перенаселением. Нет, конечно, были распри между греческими полисами, между итальянскими республиками во времена средневековья, свары, вызванные мелкой завистью; воевали ради выгоды, за морские торговые пути — Пиза, Генуя, Венеция, Голландия, Англия; в восемнадцатом веке война — спорт королей, развлечение аристократии; и потом еще — фанатизм, священные войны мусульман, крестовые походы; переселения народов — нашествия варваров и прочее. В основе нынешней войны, должно быть, кроются какие‑ нибудь торгашеские расчеты, и весьма недальновидные — торгаши уже потеряли больше, чем смогут выгадать. Нет, по существу своему это, конечно, война из‑ за перенаселения: хлеба и потомства, потомства и хлеба! И ко всему этому странным образом припутывается половой вопрос, над которым мы бились с таким пылом, когда наши добродетельные предки взвалили на нас эту милую заботу. Это все та же слепая жадность, извечное стремление побольше сожрать и наплодить побольше детей. Вы подбодряете, подхлестываете людей: обзаводитесь детьми, производите на свет побольше младенцев — толпы, миллионы младенцев. А они растут, их надо прокормить. Нужен хлеб. Всех нас кормит земля, Англия, а за нею и весь мир, после промышленного переворота просто рехнулись, вообразили, что можно питаться сталью и железными дорогами. Но сталь и рельсы несъедобны. Человечество — это перевернутая пирамида, которая опирается на согбенные плечи пахаря или на стальной трактор, — иными словами, на землю. И снова — борьба с голодом и смертью, «Плодитесь и размножайтесь. 265 Экое идиотство — распространять на огромные государства сексуальные запреты, силою обстоятельств навязанные крохотному племени кочевников‑ семитов, понятия не имевших о гигиене. Ведь у них была ужасающая детская смертность! Если б они не плодились, как кролики, они исчезли бы с лица земли. К нам это не относится. Мы — жертвы чрезмерного размножения. В Европе слишком много народу. И до черта младенцев. Людям можно это объяснить, они и сами начинают это понимать, но ничего не желают понимать ура‑ патриоты, и попы, и фанатики, и застенчивые молокососы, и благонамеренные обыватели. Валяйте, мои милые, продолжайте в том же духе — плодитесь колоннами по четыре, батальонами, бригадами, дивизиями, корпусами. Дождетесь, что население Англии достигнет пятисот миллионов человек — мы будем как сельди в бочке. Прелестно. Замечательно. Англия ber alles! 266 Но наступает время, когда подрастающей детворе не хватает хлеба. Тогда заселяйте колонии. Для чего? Чтобы производить больше хлеба или товаров, которые можно обменять на хлеб. У Англии огромные колонии. У Германии — совсем маленькие. Немцы плодятся, как кролики. Мы, англичане, тоже плодимся, как кролики, но не такие проворные. Что же делать с немцами? Перебить их на войне? Великодушно. Гуманно. Перебить их, захватить их земли, завладеть всеми правами и богатствами побежденных? Правильно. А дальше что? О, все то же: плодитесь и размножайтесь. Вы будете великий и сильной нацией. А побежденные? Вдруг они начнут плодиться и размножаться еще усердней? Что ж, пусть будет еще война, будут войны без конца, — это войдет в привычку. Каждые десять лет Европа будет устраивать пикник с трупами…

Да, но к чему такая чувствительность? К чему поднимать шум из‑ за нескольких миллионов убитых и искалеченных? Каждую неделю умирают тысячи людей, не проходит дня, чтобы в Лондоне кого‑ нибудь не задавили на улице. Неужели этот довод вас не убеждает? Да, но ведь этих людей не убивают умышленно. А ваши тысячи, которые умирают каждую неделю — это старики и больные; на войне же гибнут молодые, крепкие, здоровые — цвет и сила народа. И при этом одни только мужчины. Не мудрено, что между мужчинами и женщинами возникает взаимное озлобление и все шире распространяется однополая любовь. Громовое ура — мы побеждаем. Да, но вернемся к вопросу об убийстве: людей все время убивают, поглядите ни Чикаго. Поглядите на Чикаго! Мы всегда ужасно довольны собой и свысока посматриваем на безнравственный город Чикаго. Но когда там завязывается перестрелка между двумя бандитскими шайками, разве вы это одобряете? Вы ведь не вешаете победителям на грудь медали за храбрость, не благословляете их продолжать в том же духе, не заключаете их в объятия, когда они возвращаются после драки, и не устраиваете парады под оркестр, и не твердите гангстерам и убийцам, что они молодцы и отличные парни? Вы ведь пока не возвели бандита и убийцу в идеал человечества? Знаю я все, что можно сказать о воинской славе и о верности долгу, я и сам солдат, милая дамочка. Благодарю покорно за ваши заботы. Если насилие и убийства — естественные занятия человека, так бросьте заговаривать нам зубы. Насилие и убийство неминуемо порождают новые насилия и убийства. Разве не этому учат нас великие греческие трагедии? Кровь за кровь. Прекрасно, теперь мы знаем что к чему. Убивать ли в одиночку или скопом, в интересах одного человека, разбойничьей шайки или государства, — какая разница? Убийство есть убийство. Поощряя его, вы насилуете человеческую природу. А миллион убийц, которых подстрекают, восхваляют, которыми восхищаются, навлечет на вас разгневанные легионы грозных Эвменид. И те, кто уцелеет, будут горько расплачиваться до самой смерти за непростимую свою вину. Все это неважно? Вы намерены гнуть свое? Надо плодить еще детей, они скоро восполнят потери? Так получите еще одну славную, веселую войну, и чем скорей, тем лучше…

О Авессалом, сын мой Авессалом! 267 Благодарение богу, у меня нет сына. О Авессалом мой, Авессалом, сын мой!

 

Уинтерборн уснул в неловкой позе, клюя носом. Проснулся, как от толчка, когда поезд замедлил ход — у Лондонского моста, а не у Ватерлоо. Где это я? Вокзал… А, да, наш отряд отправляют во Францию…

Отряд выгрузили на платформе Лондонского моста и построили в две шеренги; солдаты зевали, потягивались, поправляли снаряжение. Сопровождавший их офицер, тихий кареглазый молодой человек, после ранения служивший во внутренних войсках, объяснил, что придется ждать часа три. Может быть, они хотят пойти в солдатскую лавку и купить чего‑ нибудь поесть?

— Так точно, сэр!

Зашагали по грязным безлюдным улицам. Было уже около полуночи. Кто‑ то затянул неизбежную походную песню. Офицер обернулся:

— Свистите, но не пойте. Люди спят. Они стали насвистывать:

 

Где‑ то наши парни, где они теперь,

Наши дружки‑ земляки?

 

Они переходили по мосту через Темзу, и перед Уинтерборном вновь возник знакомый город. За то время, что его не было в Лондоне, уличные фонари стали гореть слабее, и когда‑ то ярко освещенная столица словно пугливо сжалась в темноте. Купол св. Павла можно было различить только очень привычным глазом, зная точно, в какой стороне его искать. Рядом с Уинтерборном шагал крестьянин из Вустершира, он никогда прежде не бывал в Лондоне, и ему непременно хотелось увидать знаменитый собор. Уинтерборн тщетно показывал ему в темноту, тот ничего не мог разглядеть. Так и не довелось вустерширскому пахарю увидеть собор св. Павла: два месяца спустя он был убит.

Странно идти по этому незнакомому Лондону: все как будто по‑ прежнему, и, однако, все изменилось. Тусклые, едва мерцающие фонари, тщательно завешенные окна, улицы какие‑ то запущенные, движения на них мало, во всем подавленность и уныние… Уинтерборну стало не по себе. Казалось, огромный город обречен, вершина могущества и славы уже пройдена — и теперь он возвращается к далекому, глухому прошлому, медленно тонет среди холмов и болот, на которых некогда поднялся. Как будто на несколько веков приблизилось то время, когда какой‑ нибудь уроженец Новой Зеландии, сидя на обломках Лондонского моста, будет зарисовывать в дорожном альбоме окружающие руины.

 

Где‑ то наши парни, где они теперь,

Наши дружки‑ земляки?

Может, гуляют на Лестер‑ сквер,

Может, у Темзы‑ реки?

Там их нет, не ищи, не пробуй,

Покатили они в Европу…

 

Солдаты опять и опять с назойливым упорством насвистывали мотив этой песенки, и под свист Уинтерборну невольно вспоминались ее немудреные слова. Странно вдруг оказаться так близко от Фанни и Элизабет. Что‑ то они сейчас делают?..

 

Там их нет, не ищи, не пробуй!

 

С дороги он телеграфировал Элизабет, но телеграмма, наверно, не дошла.

Они набились в лавку и принялись за сандвичи, за яичницу с ветчиной и имбирную шипучку. Для пива было слишком поздно. Наши воины — образец воздержанности — не станут пить пиво среди ночи.

 

Около двух часов они вернулись на вокзал. К изумлению и радости Уинтерборна, его ждали там Элизабет и Фанни. Его телеграмма, несмотря на неурочный час, все‑ таки дошла. Элизабет вызвала по телефону Фанни, они вместе поехали на вокзал Ватерлоо и убедились, что состава с Апширским отрядом здесь нет. Фанни пустила в ход все свое обаяние, от неравнодушного к женским чарам коменданта узнала, где надо искать апширцев, — и вот они здесь. Все это выложила Элизабет, явно волнуясь, торопливо и отрывисто. А Фанни только стиснула левую руку Уинтерборна, и уже не выпускала ее, и не говорила ни слова. До отхода поезда оставалось минут десять. Офицер, сопровождавший их отряд, заметил, что Уинтерборн разговаривает с двумя женщинами, очевидно «из общества» — и подошел.

— Можете сесть в любой вагон, Уинтерборн, только не упустите поезд.

— Слушаю, сэр, очень вам благодарен, — Джордж молодцевато вытянулся и откозырял.

Элизабет хихикнула:

— Ты каждый раз должен это проделывать?

— Таков порядок. В армии этому придают большое значение.

— Какая нелепость!

— Ну, почему же нелепость? — возразила Фанни; она почувствовала, что Джорджа задело презрение, прозвучавшее в голосе Элизабет, — Это просто условность.

Поезд был битком набит новобранцами: солдаты из разных отрядов уже разошлись по вагонам. На платформе остались только два или три офицера, комендант да Уинтерборн с двумя женщинами. Как часто бывает на вокзале в минуты расставанья, все трое казались смущенными и не знали о чем говорить. Уинтерборн чувствовал себя глупым и неловким, все слова вылетели у него из головы. Он прощается с ними, быть может, навсегда, кроме них, он никогда никого по‑ настоящему не любил, — и вот ему нечего им сказать. Он только и чувствует, что глуп и неловок, и никак не одолеет тупой отчужденности… На Элизабет н Фанни новые шляпы, которых он раньше не видел, и юбки гораздо короче прежнего… Хоть бы уж поезд тронулся! Конца нет этому ожиданию. О чем говорит Элизабет? Он прервал ее:

— Это что же, новая мода?

— Какая?

— Короткие юбки.

— Ну конечно, да и не такая уж новая. Ты что в первый раз заметил?

— Ну, там, где я был, деревня, глушь. Прилично одетой женщины я не видел с тех пор, как был в отпуске.

Бестактность! Те несколько дней он провел с Фанни. Милая Фанни! Она — молодчина. Решила тогда, что будет ужасно забавно провести субботу и воскресенье с самым обыкновенным томми. Штабные офицеры ей уже надоели до смерти. Одно было плохо; в сколько‑ нибудь приличные гостиницы и рестораны рядовым доступа нет. Но Фанни была настроена вполне демократично. Элизабет — та вообще была равнодушна к подобным вещам. Поглощенная своими чувствами и переживаниями, она ничего такого не замечала.

Несколько долгих, тягостных секунд они молчали. Потом все разом начали что‑ то говорить и оборвали на полуслове:

— Прости, я тебя перебил.

— Что ты хотел сказать?

— Да пустяки, уже не помню.

И опять замолчали.

Уинтерборн чувствовал, что немного робеет в присутствии этих нарядных дам. Непостижимо, как это они очутились здесь в два часа ночи и разговаривают с простым томми? Он неуклюже прятал руки, — в них въелась грязь. Черт бы побрал этот поезд! Да тронется ли он когда‑ нибудь? Джорджу было жарко и неудобно в шинели, и он начал ее расстегивать. Паровоз свистнул.

— Все по вагонам! — закричал комендант.

Уинтерборн торопливо поцеловал Фанни, потом Элизабет.

— До свиданья, до свиданья! Не забывай писать. Мы будем посылать тебе посылки.

— Большое спасибо. До свиданья.

Он направился к вагону, дверь которого оставили для него открытой, но там было битком набито. Следующим шел багажный вагон с солдатскими пайками. Уинтерборн вскочил в него.

— Тебе придется стоять! — воскликнула Фанни.

— Ну, почему же. На полу сколько угодно места.

Поезд тронулся.

— До свиданья!

Уинтерборн помахал рукой. Он не испытывал особого волнения, только сильней давила тяжесть, давно уже лежавшая на душе. Две женщины, махавшие ему платками, вместе с платформой поплыли назад. Красивые они обе, и одеты великолепно.

— Будьте счастливы! — крикнул он на прощанье в порыве бескорыстной нежности к ним обеим. И потерял их из виду.

Обе плакали.

— Что он крикнул? — всхлипывая, спросила Элизабет.

— «Будьте счастливы».

— Как странно! И как это на него похоже! Ох, я знаю, никогда больше я его не увижу.

Фанни пробовала ее утешить. Но Элизабет почему‑ то казалось, что имению Фанни во всем виновата.

 

Очутившись в тряском вагоне, Уинтерборн минут десять сидел на своем ранце. Было почти совсем темно, лишь тускло светил керосиновый фонарь; дежурный, придвинувшись к нему, пытался читать газету. Солдаты, которым поручено было охранять продукты, чтобы не раскрали, уже улеглись на полу. Уинтерборн застегнул шинель, поднял воротник, подложил под голову поверх ранца шерстяной шарф и растянулся на грязном полу рядом с остальными. Через пять минут он уже спал.

 

 

Еще до рассвета они приехали в Фолкстон. Отряды, собранные из разных воинских частей, уже соединились, но все еще оставлялись под командой своих офицеров. Их провели через скучный городишко и разместили в больших пустых домах, вытянувшихся в одну линию, — вероятно, бывших пансионах; домам этим были присущи все неудобства небольших английских гостиниц. Солдаты умылись и кое‑ как позавтракали. Настроение у всех было подавленное.

В семь часов утра их отвели на набережную, а затем пришлось шагать обратно: офицер перепутал, выступать надо было не в семь, а в одиннадцать. И снова им пришлось ждать. Так впервые они столкнулись с любопытной особенностью войны: большую часть времени на войне приходится чего‑ то ждать, либо расхлебывать кашу, которую кто‑ то из начальства заварил по ошибке или от излишнего усердия. Сидя на своих ранцах в пустой комнате, солдаты оживленно и бесплодно спорили о своем завтрашнем дне: на какую базу их направят, в какую дивизию вольют, на каком участке фронта? Уинтерборн подошел к незавешенному окну и выглянул наружу. Тяжелые, низко бегущие тучи, грязно‑ серое неспокойное море. На набережной ни души. Навесы на трамвайных остановках наполовину развалились, стекла почти всюду выбиты. Газовые фонари уже давно не зажигались и как‑ то сиротливо висят на заржавелых столбах. Еще один город тяжело ранен, быть может, при смерти. Уныние, однообразие, скука. Уинтерборн взглянул на часы. Еще больше двух часов ждать. Теперь, когда неизбежное уже произошло, ему не терпелось скорее попасть на фронт. Он был теперь ко всему равнодушен, осталось только жгучее любопытство: надо же увидеть наконец своими глазами, что такое эта война.

Будь они прокляты, эти бесконечные проволочки! Он забарабанил пальцами по стеклу. За спиною все еще продолжался какой‑ то бестолковый, бессвязный и никчемный разговор. Странно, а вот он совсем не волнуется. Вся его прежняя жизнь казалась сном, все, что еще недавно было так важно и дорого, теперь ничуть его не занимало, честолюбивые надежды и стремления развеялись, как дым, старые друзья отошли куда‑ то в недосягаемую даль; даже Фанни и Элизабет лишь красивые бесплотные тени. Уныние, однообразие, скука — но скука особенная: в ней напряжение, и тревога, и злость. Хоть бы уж двинуться дальше. Но хода нет, так, ради всего святого, скорей покончим с этим. Где она, пуля, которая нам причитается? Мы знаем, жребий брошен, так пусть смерть приходит скорее.

Кто‑ то из солдат насвистывал:

 

Что толку нам трево‑ ожиться?

 

В самом деле, что толку? А попробуй отгони тревогу. И этот развеселый болван мучается тревогой ничуть не меньше других. Пытка надеждой, совсем как у Вилье де Лиль Адана268. Когда твердо знаешь, что твой жребий брошен по крайней мере, спокойно покоряешься судьбе. Но ведь полной уверенности нет. Даже в пехоте кое‑ кто остается в живых. С хорошей солидной раной можно выбыть из строя на полгода, даже месяцев на девять. Это называется «схватить домашнюю» — если повезет, тебя отправят домой, в Англию. И солдаты обсуждают «домашние» ранения. Какое лучше всего? В руку или в ногу? Большинство считает, что огромная удача — потерять левую руку или ногу: счастливчик навсегда избавляется от этой трижды клятой бойни, да еще получает пенсию и наградные за ранение. Уинтерборн стоял спиной к остальным и смотрел в окно; на набережной теснились тени праздных людей, гулявших здесь минувшим летом. Лишиться левой руки или ноги. Остаться калекой на всю жизнь. Нет, нет, только не это! Вернуться целым и невредимым — или уж вовсе не вернуться. Но как эти люди любят жизнь, как слепо цепляются за свое жалкое существование! А ведь навряд ли у них много радостей в жизни. И уж, наверно, у них нет вот таких красивых, изысканно одетых Фанни и Элизабет. А впрочем, у них есть «девчонки». У каждого в солдатской книжке хранится фотография подружки, и что это за подружки! Настоящие солдатские девки. Отборные солдатские девки.

Он резко отошел от окна и сел начищать пуговицы. «Будьте всегда подтянутыми и опрятными и не теряйте солдатской выправки…»

 

Он повеселел и приободрился, когда они строем двинулись в порт. Только двенадцать часов назад они выступили из лагеря, а казалось — прошла вечность. Да, видно, однообразие, бессмысленные ограничения на каждом шагу и нескончаемые дикие придирки армейских педантов довели его до полнейшего отупения. Какая досада, что их так долго продержали в Англии! Во Франции хоть можно что‑ то делать, а не торчать без толку на одном месте…

Солдатские колонны непрерывным потоком стекали на пристань и по сходням поднимались на борт трех выкрашенных в черное воинских транспортов. Уинтерборн тотчас узнал их — это его старые друзья, когда‑ то доставлявшие через Ламанш почту, а теперь приспособленные для перевозки войск. На причалах огромные надписи поясняли: «Транспорт No 1‑ 33‑ я дивизия, 19‑ я дивизия, 42‑ я дивизия, 118‑ я бригада». Какой‑ то офицер кричал в рупор:

— Отпускники — направо, пополнение — налево!

Другой голос, усиленный рупором, командовал:

— Частям Первой армии грузиться на транспорт номер один! Третьей и Четвертой армиям — на транспорт номер три! Капитан Суонсон, из одиннадцатого Сифорс‑ Хайлендерского полка, немедленно явитесь к коменданту!

Все это оживление, деловитость и даже суета поневоле волновали.

Отряд погрузился на транспорт и был загнан в конец верхней палубы. Всюду полным‑ полно было возвращавшихся во Францию отпускников. Уинтерборн не мог отвести от них глаз: вот они, настоящие солдаты, фронтовики, остатки первого полумиллиона добровольцев, — те, кто верил в войну и хотел воевать. Они были словно сама армия в миниатюре. Здесь были представлены все виды оружия: легкая и тяжелая артиллерия, спешенные кавалеристы, пулеметчики, саперы, связисты, интенданты, врачи и санитары, и пехота, всюду пехота. Уинтерборн узнавал значки некоторых пехотных полков: рвущаяся граната — это Нортумберлендские стрелки, тигр — Лестерский полк, а там — Мидлсекский, Бедфордский, Сифорс‑ Хайлендерцы, Ноттингемширцы, шотландские горцы, Восточный Кент… Его поразила их разномастная и весьма живописная внешность. И сам он, и все новобранцы были настоящие франты: пуговицы так и сверкают, обмотки тщательно пригнаны, башмаки начищены до блеска, у фуражки верх на проволочном каркасе — нигде ни морщинки, ранец уложен ровно и аккуратно, будто по линейке, шинель застегнута на все пуговицы. Отпускники были одеты кое‑ как. У одних все снаряжение на кожаных ремнях, у других — на брезентовой перевязи, и носили они его не по уставу, а как кому удобнее, пряжки и пуговицы, видно, не начищались месяцами. На некоторых были шинели, на других — куртки из косматой козьей шкуры или грубо выделанной овчины. У многих полы шинелей на скорую руку обрезаны ножом — чтоб не волочились по грязи, догадался Уинтерборн. Новобранцы все еще не могли привыкнуть к тяжелому походному снаряжению, а бывалые солдаты, видно, о нем и не думали — носили как попало, либо небрежно швыряли на палубу вместе с винтовкой. Уинтерборн смотрел как завороженный. Его и смутило и позабавило, что почти у всех отпускников затворы и дула винтовок были туго обмотаны промасленными тряпками. Он внимательно вглядывался в лица. Они были исхудалые и странно напряженные, а ведь все эти солдаты целых две недели провели вдали от фронта; и смотрели они как‑ то по‑ особенному. Все они казались странно усталыми и очень взрослыми, но полными силы — своеобразной, неторопливой силы, способной многое выдержать. Рядом с ними новобранцы казались детьми, лица у них были округлые, чуть ли не женственные.

Впервые с начала войны Уинтерборн почувствовал себя почти счастливым. Вот это — люди. В них было что‑ то глубоко мужественное, какая‑ то большая чистота и притягательная сила, один их вид придал ему бодрости. Они побывали там, где никогда не бывали ни одна женщина и ни один слюнтяй, таким бы там не выдержать и часа. В отпускниках чувствовалось что‑ то отрешенное, как бы ставившее их вне времени и пространства, — Уинтерборну подумалось, что их можно принять и за римских легионеров, и за воинов Аустерлица, и даже за новых завоевателей империи. Было в их облике что‑ то варварское, но не зверское, какая‑ то непреклонность, но не жестокость, Под нелепой одеждой угадывались худощавые, но сильные и выносливые тела. Это были настоящие мужчины. Но ведь пройдет два, три месяца, — и, если только его не ранят и не убьют, он станет одним из них, точно таким же, как они! А сейчас просто совестно смотреть им в глаза, стыдно стоять перед ними этаким тыловым франтом.

«Да, вы — мужчины, черт возьми, а не паркетные шаркуны и не дамские угодники, — думал Уинтерборн. — Мне наплевать, во имя чего вы воюете, ваши высокие идеалы почти наверняка — гнусный вздор. Но одно я знаю твердо: до вас я не видел настоящих людей, клянусь, ни одна женщина и ни один бесхребетный слюнтяй не стоят вашего мизинца. И, черт возьми, лучше я умру с вами, чем останусь жить в мире, где нет таких, как вы».

 

Он отошел из несколько шагов от своих и стал присматриваться к небольшой кучке отпускников. Один — шотландец в форме английского линейного полка — был еще в полном походном снаряжении. Он стоял, опершись на ружье, и разговаривал с двумя другими пехотинцами, которые уже скинули с плеч ранцы и уселись на них. Один из пехотинцев, капрал в грязной овчинной куртке, непозволительно обросший и лохматый, мирно раскуривал трубку.

— Нет, видали вы такое? — рассказывал шотландец. — Приехал я домой, а мне говорят — идем к священнику чай пить, а потом речь скажи — будет благотворительный базар в пользу воинов!

— Вон как, — промолвил капрал, попыхивая трубкой, — Ну, и ты им толковал про поганых гуннов? А не сказал, что, мол, нам на фронте требуется побольше ванных с белым кафелем да девчонок, а вязаных шарфов да гранат с нас хватит?

— Нет, я только сказал: подай‑ ка мне вон ту бутылку виски, жена, да придержи язык.

— Ты какой дивизии, приятель? — спросил второй пехотинец.

— Тридцать третьей. Мы недурно провели лето на Сомме, а теперь зимуем на веселеньком курорте Ипр. 269

— А мы сорок первой. Стоим по левую руку от вас, в Сальяне. Нас туда месяц назад перебросили из Балликорта.

— Чудное местечко Балликорт, век бы его не видать…

Уинтерборну не удалось дослушать — рьяный унтер‑ офицер погнал его назад к отряду. Он нехотя подчинился. Он так ждал, что тем троим надоест перебрасываться избитыми шуточками и они заговорят о пережитом. Обидно, что их разговор оказался таким будничным, неинтересным. Право же, они должны были говорить шекспировским белым стихом — и лишь что‑ то очень веское, значительное. Их речи должны быть достойны того, что они испытали, достойны той мужественной силы, которую он в них чувствует и которой столь смиренно восхищается… Впрочем, нет, что за чепуха лезет в голову. Ведь они еще и потому так поражают, эти люди, что они буднично просты и даже не догадываются о своей необыкновенности. Они наверняка оскорбятся, если сказать им: вы — удивительные! Они не ведают своего величия… Очень быстро Уинтерборн растворился среди этих людей, стал одним из них и начисто забыл об этом первом потрясающем впечатлении, когда ему показалось, будто перед ним новое, невиданное племя — племя мужественных. И тогда он стал с удивлением смотреть на других людей. Он убедился, что настоящие солдаты, фронтовики, так же хорошо знают цену этой войне, как и он сам. Они не так возмущаются ею, не терзаются такой тоской, они не пытались додуматься, почему она и зачем. Они воевали, словно выполняя мерзкую, ненавистную работу, потому что им сказали: так надо! — и они этому поверили. Они очень хотели, чтобы война кончилась, хотели избавиться от нее и вовсе не испытывали ненависти к противнику, к тем, кто был по другую сторону «ничьей земли». По правде говоря, они им почти сочувствовали. Ведь это такие же солдаты, люди, оторванные от мира и захваченные необозримой чудовищной катастрофой. Как правило, враги не сходились в бою лицом к лицу, и казалось, воюешь не с другими людьми, но с грозными и враждебными силами самой природы. Ведь не видно, кто обрушивает на тебя неутихающий град снарядов, не видно ни пулеметчиков, скосивших одной смертоносной очередью сразу двадцать твоих товарищей, ни тех, кто выпускает по вашему окопу мину за миной, так что земля сотрясается от оглушительных разрывов, ни даже таинственного стрелка, что внезапно срежет тебя невесть откуда прилетевшей пулей. Даже во время мелких повседневных вылазок вы едва успеваете заметить где‑ то за траверсом чужие каски — и либо вас разорвут чужие гранаты, либо ваши гранаты разорвут тех, в другом окопе. Сходились и врукопашную, но очень редко. Эта война велась не холодным оружием. Это была война снарядов и убийственных, наводящих ужас взрывчатых веществ. На рассвете глазам открывалась унылая плоская равнина, иссеченная кривыми шрамами окопов, изрытая язвами воронок, вся в щетине колючей проволоки, в мусоре обломков. В поле зрения скрывались пять, а может быть и десять тысяч вражеских солдат, но не видно ни одного. Как ни всматривайся день за днем, напрягая зрение, все равно никого не увидишь. По ночам слышны звяканье кирки или лопаты, вскрик раненого, даже кашель, если вдруг утихнут артиллерия и пулеметы. Но все равно никого не увидишь. С рассветом на так называемых «тихих» участках фронта часа на два устанавливалось что‑ то вроде перемирия после ночной напряженной работы и непрерывной перестрелки. После утренней зори солдатам на передовых позициях удавалось немного поспать. Тогда тишина становилась противоестественной, пугающей. Двадцать тысяч человек на протяжении мили — и ни звука. Во всяком случае, так казалось. Но только по контрасту. А на самом деле стрельба никогда не прекращалась — откуда‑ то сзади била тяжелая артиллерия и почти всегда издалека доносился неумолчный гул сражения…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.