Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Психопатические типы в Братьях Карамазовых



Главная

Библиотека

Болезнь и творчество

В произведениях Ф. М. Достоевского мы имеем неисчерпаемый материал для изучения глубин человеческой психологии. Все образы его являются неподражаемыми по силе и яркости выявления всех тех переживаний, которые свойственны разнообразным категориям психопатических личностей в их жизненных связях, " взаимоотношениях и конфликтах с окружающей средой.

“Братья Карамазовы” по глубине идейного замысла, по тонкости и сложности психологического анализа, по наиболее всестороннему захвату психопатических элементов из разных конституциональных кругов представляются наиболее совершенным и законченным произведением Достоевского. Здесь перед нами потрясающая драма глубоко дегенеративной семьи, каждый член которой является индивидуальным выразителем характерологических особенностей, свойственных определенной группе конституциональных расстройств, имея в то же время точки взаимного соприкосновения и внутреннего сродства с другими членами той же семьи.

Вот сам глава семьи Федор Павлович Карамазов. По характеристике автора это тип не только дурного и развратного, но вместе с тем и бестолкового человека, сумасброда, умевшего, однако, обделывать свои имущественные делишки. Этот особый тип дегенерата с извращенными моральными и социальными инстинктами, чуждого высших духовных интересов, лишенного всякого самолюбия и сознания человеческого достоинства, с умом, настроенным исключительно на злую шутку и иронию, изолгавшегося перед людьми и перед самим собою, привыкшего рисоваться своим цинизмом и шутовством, ищущего до самой старости одних низменных удовольствий—пьянства и сладострастия. Особенное ощущение сладострастия он способен испытывать, имея дело с малолетками и с женщинами, которые у других не могли бы вызвать проявление сексуального чувства по своим физическим или психическим дефектам (какова, например, Елизавета Смердящая).

Злой и враждебный в отношении к старшему сыну Дмитрию, сдержанно трусливый по отношению к Ивану, Ф. П. лишь под впечатлением кротости и смирения Алеши становился иногда как бы способным к проявлению нежных чувств отца, но и здесь была больше одна слезливая сентиментальность и ни капли искренности.

Дегенеративным особенностям характера Ф. П. соответствует и описание его наружности: “длинные и мясистые мешечки под-маленькими его глазами, вечно наглыми, подозрительными и насмешливыми, множество глубоких морщин на его маленьком, но жирненьком личике, к острому подбородку его подвешивался еще большой кадык мясистый и продолговатый, как кошелек, что придавало ему какой-то омерзительно-сладострастный вид,. плотоядный длинный рот с пухлыми губами, из-под которых виднелись маленькие обломки черных, почти истлевших зубов, нос не очень большой, но очень тонкий с сильно выдающейся горбинкой”. Психопатические черты Ф. П. сказывались уже с ранних лет его жизни. Еще до первой женитьбы он слыл среди знакомых за ничтожного “мозгляка”. Пьянство и развратный образ жизни только способствовали более резкому обнаружению упадка моральных чувств, крайнему сужению умственных и моральных интересов, сосредоточенности на удовлетворении одних эгоистических побуждений низшего порядка, при полном равнодушии к судьбе близких лиц. Старческий возраст, в каком мы застаем Ф. П действующим лицом романа, также мог оказать значительную долю своего влияния на усиление тех же особенностей характера, на развитие подозрительности и постоянного опасения ущерба своим личным интересам со стороны других, на патологическое проявление похотливых влечений, и повышенного эротизма.

Итак в лице Ф. П. мы видим патологическую личность с глубокими изъянами моральной сферы и сексуальными извращениями, с чертами алкогольной деградации и старческого оскудения, близкого, может быть хотя и не достигшего ступени настоящего старческого слабоумия, которое диагносцирует у него В. Ф. Чиж. 2

Старший сын Ф. П. — Дмитрий, родившийся от первой жены “красивой бойкой умницы”, активной, протестующей натуры, презиравшей мужа и вышедшей за него по недоразумению, лишь из желания проявить свою самостоятельность—унаследовал от матери эксцентричность, раздражительность, способность к высоким порывам, при полном, однако, отсутствии выдержки; от отца же заимствовал беспорядочность и склонность ко всякого рода эксцессам. Уже от природы он был, по выражению одного знакомого судьи, “ума отрывистого и неправильного”. С юных лет обращал общее внимание своею вспыльчивостью, раздражительностью, быстрой сменой настроений. Беспорядочно протекала вся его молодость: в гимназии не доучился, попал в военную школу, потом очутился на Кавказе, выслужился, дрался: на дуэли, был разжалован, опять выслужился, много кутил и прожил довольно денег. Ф. П. не трудно было эксплоатировать легкомысленного юношу, отделываясь от него легкими подачками на удовлетворение его минутных порывов и увлечений, а в результате обмануть в денежных рассчетах, заявив, что вся стоимость причитающегося ему имущества оказалась уже им забранной.

В этой коллизии безудержной натуры сына, не знающего счета деньгам, и скаредности отца, занятого лишь мыслью о том,. чтобы сберечь себе больше денег на удовлетворение своих сладострастных влечений, —в этой коллизии источник той непримиримой вражды, которая разгорается между отцом и сыном, в особенностей тогда, когда у них возникло соперничество за обладание Грушенькой. С момента разгара этой вражды и начинается роман. Захваченный бурным стремительным влечением к Грушеньке и неуверенный в ее чувствах и намерениях, Д. Ф. испытывает мучительное чувство ревности. Он целыми часами сторожит в саду, опасаясь, как бы Грушенька не поддалась сластолюбивому желанию Ф. П. и не пошла к нему. К отцу он питает такое непреодолимое чувство вражды и ненависти, которое заставляет его даже в минуту отрезвления от аффективных порывов в разговоре с Алешей высказать опасение, что он может неудержаться и убить отца из одного лишь чувства личного к нему омерзения.

В натуре Дмитрия нет каких-либо стойких преступных тенденций. В нем заложено, напротив, много добрых инстинктов и желаний, в нем много искренней любви и веры. Но он весь во власти сменяющихся чувств и настроений. Говорит он много, быстро, порывисто, отрывочными фразами, с обилием восклицательных знаков, междометий, с постоянным отвлечением в сторону от темы разговора, усиленно жестикулируя. Испытывает часто и беспричинно какое-то восторженное настроение, жалеет в разговоре с Алешей, чтоб тот не додумался до восторга, хочет начать ему свою исповедь гимнам к радости, декламирует стихи и тут же начинает рыдать, говорит о своем позоре, о падении в бездну, причем, однако, в этом-то позоре он вдруг начинает ощущать радость, без которой нельзя миру стоять и быть и т. д. Влияние задерживающих центров у Д. Ф. резко ослаблено. Он всегда экспансивен, одинаково несдержан—в проявлениях ли восторженных чувств, или гневных аффектов. Вместе с невоздержанностью в языке, он всегда склонен к разного рода бурным и агрессивным выходкам, в которых потом сам раскаивается, как например, в инциденте с штабс-капитаном Снегиревым, которого Д. Ф. вытащил за бороду из трактира и избил на улице. Достаточно было одного ложного впечатления, будто Грушенька прошла к отцу, чтобы Д. Ф. в порыве неудержимого аффекта ворвался в дом к Ф. П, и на глазах братьев избил отца; а в следующий раз—в роковой день убийства Ф. П., когда для Дмитрия не оставалось никакого сомнения в том, что Грушенька находится у отца, он безотчетно ведет себя, как человек решившийся на отцеубийство, схватывает медный пестик, случайно попавшийся в руку в комнате у Грушеньки, стремительно летит в сад отца, но убедившись, что Ф. П. в доме один, оставляет его в покое и лишь по пути ударяет пестиком некстати подвернувшегося Григория. Все это и создает обстановку очень благоприятную для того, чтобы именно Дмитрия Карамазова, а не кого другого, обвинить в убийстве Ф. П.

Мы видим, таким образом, что Д. Ф., отягченный патологической наследственностью, уже с юных лет проявлял черты психопатичности, свойственные по преимуществу циклоидам из группы гипоманиакальных (конституционально возбужденные — по Ганнушкину) с примесью некоторых особенностей другого круга психопатов, именно круга импульсивных (одной из разновидностей эпилептоидов).

Наиболее характерная особенность циклоидной конституции, как известно, — это наклонность к чередованию маниакального и депрессивного состояния, выраженных то в более слабой, то в более резкой степенях, когда уже речь идет не о конституции только, а о маниакально-депрессивном психозе. Возможно преимущественное обнаружение в жизни того или другого индивидуума одного из этих состояний, причем другое проявляется лишь в скрытой форме, или же одновременно одно из этих состояний некоторыми чертами примешивается к другому — это так называемое смешанное состояние. У Д. Ф. всегда превалирующими являются, как мы сказали, черты гипоманиакальной экзальтации (повышенное настроение, психомоторное возбуждение, ускоренное течение мыслей). К моменту начала романа под влиянием усиленных кутежей, обостренной вражды с отцом и бурного влечения к Грушеньке, эти черты доходят почти до степени выраженного психоза с проявлениями резкой аффективности и импульсивности. И в таком состоянии мы наблюдаем его почти все время перед тем, как совершиться убийству Ф. П., а равно и в последующие моменты, когда он кутит в Мокром с Грушенькой, а потом подвергается допросу прокурора и следователя.

В этом допросе особенно рельефно отражаются такие особенности гипоманиакального возбуждения, как быстрая эмотивная реакция, несоответствующая по силе и значению вызывающим ее внешним моментам; острая, хотя и поверхностная наблюдательность по отношению ко всей той необычайной обстановке, в которой он сам так. неожиданно очутился, а наряду с этим—отсутствие волевых задержек, полная несдержанность и неуменье владеть собой, постоянные аффективные вспышки, быстрые переходы от беспричинного энтузиазма и добродушной доверчивости — к грубому раздражительному тону. Отсутствие всякой вдумчивости и объективной рассудительности в своих ответах на дознании—при всем его остроумии и умении отмечать слабые стороны приемов судебного дознания со стороны юристов, которые, естественно, склонны были искать объективных улик преступления и при своих расспросах придерживались известного шаблона, мало вникая в сущность индивидуальной психологии преступника. Д. Ф. в своих показаниях нередко противоречит сам себе в самом существенном, как например, относительно подозрения Смердякова в убийстве отца. То убежденно говорит, что это не дело Смердякова, то в каком-то исступлении и ожесточении кричит, что только один он и мог это сделать. Далее, открыто без особенной нужды признается и как бы особенно подчеркивает такие свои интимные мысли и желания, которые явно могли только повредить ему (как, например, то, что он считал пакет с 3000 р. у Ф. П. все равно как бы своей собственностью). В то же время долго сопротивляется и не хочет открыть тайны того “позора”, который заключался для него в ладонке, спрятанной на груди, в утайке половины денег Екатерины Ивановны, переданных ему для отправки по почте, причем другая половина из них была прокучена им в Мокром в первую поездку с Грушенькой. Это сопротивление, казавшееся непонятным формальному юридическому мышлению, вызвано было порывом аффективного, но более глубоко залегшего в его душе протеста против тягчайшего с его субъективной точки зрения преступления, совершенного им против чести и совести. Сопротивление было потом сломлено, Д. Ф. открыл свою тайну, но, как раз в такой момент, когда для лиц, тенденциозно настроенных шаблонным психологическим подходом, могло казаться, что обвиняемый хватается за эту “легенду о ладонке” лишь в минуту крайности, лишь после того, как убедился, что мысль о Смердякове, как убийце, не может его спасти, так как против него выдвинута тяжелая улика — показание Григория об открытой двери.

Те же черты гипоманиакальности, с одной стороны, и импульсивности—с другой, сказываются и в поведении Д. Ф. на суде, в его несдержанных, порывистых репликах по адресу свидетелей, особенно при допросе Екатерины Ивановны и Грушеньки. Но наряду c постоянной склонностью к повышенному—то веселому, то раздражительному настроению, большой подвижности и стремительности как в речах, так и в действиях—Достоевский отмечает у Дмитрия и такие состояния, когда он был задумчив, мало подвижен и угрюм, и в это время вдруг появляется у него смех в связи с какими-то игривыми мыслями. Это состояние можно считать близким к одному из смешанных состояний при циркулярном психозе, именно, для так называемого маниакального ступора, когда при малой подвижности у больного на лице играет улыбка, являющаяся выражением каких-то непрерывно текущих ассоциативных процессов, с эмоциональной и эйфорической окраской (существование в одной личности полярных противоположностей по Кречмеру ). У Дмитрия мы видим не цельную картину такого ступора, а лишь отдельные эпизодически возникающие черты такого состояния, —основной же фон остается гипоманиакальным с той, однако, существенной особенностью, что в отличие от чистых циклоидов здесь мы видим человека, всецело находившегося во власти инстинктов и примитивных влечений, человека совершенно безудержного, всегда готового к аффективным и импульсивным взрывам, способного легко дойти и до криминального поступка, вытекающего из этой безудержности и горячности. Это уже относится в значительной мере за счет импульсивных черт его личности — эпилептоидных компонентов, так как чистые циклоиды, как мы знаем, менее расположены к криминалам вообще и к аффективным правонарушениям — в частности,. С этой точки зрения можно понять те сомнения, которые возникали еще у В. Ф. Чижа в его работе “Психопатология Достоевского” в отношении вопроса о вменяемости Дмитрия. Чиж категорически не решает вопрос ни в ту, ни в другую стороны, находит, однако, что психиатрическая лечебница для такого субъекта более полезна, чем каторга. В наше время, когда вменяемые правонарушители посылаются ни на каторгу, а в трудовые учреждения, вопрос мог бы быть решен более положительно в другом смысле (т. е. в смысле вменяемости), если только не признать, что обострение типоманиакальной конституции к моменту правонарушения еще не дошло у Дмитрия до степени выраженного психотического состояния.

Иван Федорович, первый сын Ф. П. от второй его жены, страдавшей истерическими припадками; был другого психического склада, чем Дмитрий. Он рос угрюмым, недоверчивым, замкнутым в себе ребенком и с ранних лет обнаруживал необыкновенные способности к учению. Получил oн высшее образование, из гордости не обращался к отцу за помощью в трудную пору своей жизни, добился литературной работы, написал по окончании университета статью о церковном суде—статью, которая понравилась и церковникам, и атеистам, и которую некоторые признали вместе с тем за “детский фарс и насмешку”. Иван представлял тип юноши с недюжинным развитием интеллектуальной сферы, с умом богатым критикой, не имевшим, однако, опоры в положительных творческих основах этически-социального характера.

Поэтому некоторые и находили в Иване более сходства с отцом, чем у других братьев. Обоим им (Ф. П. и И. Ф. ) в одинаковой, может быть, степени не чужд тот моральный индиферентизм, за которым следовала формула “все позволено”. Разница в том, что у отца этот индиферентизм и эта формула стояли в неразрывной связи с жизненной практикой: он всею своею жизнью, заполненной всевозможными эксцессами, хотел доказать исключительное пренебрежение к вопросам этики, разыгрывая из себя намеренно роль шута и циника и игнорируя всякие нормы семейной и общественной жизни. Иван же был, можно сказать, аморалистом-теоретиком: аморализм его был скорее мучительной для него идеей, чем воплощаемым в жизнь принципом, был плодом глубокого критического анализа и протестующего направления мыслей, которое нашло себе выражение в сочиненной им поэме “Великий инквизитор”.

Старец Зосима в беседе с Иваном по поводу его неверия отметил то особенное свойство его души, что сердце его всегда будет лишь великой мукою мучиться и что вопрос о вере для него не может решиться ни в положительную, ни в отрицательную сторону. Алеша говорил об Иване, что ум его в плену, что в нем мысль великая и неразрешенная. Однако же и для него, как и для всех других, Иван остается сфинксом, загадкой, не такой, правда, как Николай Ставрогин в “Бесах”, 3 загадочность которого представляла лишь замаскированную душевную пустоту кататоника. Иван Карамазов—это глубокосодержательная натура, гордая, высокомерная, скрытная (“могила”, по выражению Дмитрия), таившая, однако, многое внутри себя. Подозрительно и враждебно настроенный по отношению к людям вообще, он один только раз решился высказать кое-что из интимного мира своих идей перед единственным любимым братом Алешей, рассказав ему свою поэму об инквизиторе. Но после этой откровенной беседы чувствует уже тоску и раскаяние: “столько лет молчал, со всем светом не удостоил говорить и вдруг наговорил столько ахинеи”.

В общем нужно сказать, что мышление Ивана, при всей его глубине и оригинальности, представляется слишком рассудочным, аналитическим, лишенным синтетической цельности и интуитивной проницательности, слишком поэтому односторонним и парадоксальным в конечных выводах. В своих предпосылках он исходит лишь из одной критики существенных явлений, из одного отрицания и протеста, без веры в возможность высших творческих достижений. Он отрицает будущую мировую гармонию и те светлые идеалы, к которым стремится человечество, не хочет признавать никаких побудительных моральных импульсов для отдельной личности к борьбе за эту гармонию и за общечеловеческие идеалы. Он объявляет бунт против руководящей высшей силы, “бунт явления против сущности”, по выражению Мережковского, приходя к тому же единоличному убеждению, которое на практике проводил его отец, что в конце концов “все позволено”. Делает он это, якобы, во имя сострадания к неискупленным жертвам и жалости к слезинке загубленного ребенка, но эта жалость и сострадание оказываются у него не живым непосредственным чувством, реакция которого пробуждает к деятельности творческие силы в душе. человека, а скорее — каким-то отвлеченным мотивом резонирующего свойства, хотя и действующим на воображение силой своей разрушительной критики. К живой деятельной любви Иван неспособен, так как, по его собственному признанию, может любить людей лишь издали, теоретически. Если такое бунтарское мировоззрение Ивана Карамазова и не носит характера систематизированного паранойяльного бреда, то в нем есть все же несомненные черты, приближающие Ивана к типу психопатов с параноидной конституцией, рассматривая последнюю как один из подвидов широко понимаемой схизоидной психопатии. Мировоззрение это, будучи продукцией его оригинального, критического хотя и односторонне направленного ума, представляется так же, как у настоящего параноика, неотделимым от его внутреннего “я”, тесно слившимся с самой основой его личности. Этим именно мировоззрение его отличается от того состояния, какое испытывает морально чуткий Раскольников, в. связи с казавшейся ему заманчивой ницшеанской теорией о сверхлюдях, которым также, якобы, все, позволено (навязчиво” сверхценная идея у эпилептоида с психастеническими наслоениями). В волевых своих проявлениях Иван в отличие от Раскольникова всегда прямолинеен, смел и решителен. Рефлексия мысли, навязчивые сомнения и тревоги несвойственны его характеру. По своему психическому складу он более, может быть, способен совершить правонарушение, чем Раскольников, хотя в действительности и происходит совсем другое. Иван остается вне сферы активного воздействия на совершенное Смердяковым убийство Ф. П. и лишь обнаруживает полную пассивность к готовившейся разыграться драме, но это объясняется скерее какой-то незаконченностью и обостренностью в то время внутренней работы его паранойяльного мышления, чем определенно выраженным намерением уклониться от участия в преступном деле и отрицательным к нему отношением. Вот почему отец так боится Ивана, чувствуя в нем полную холодность и неспособность проникнуться чувством жалости и снисходительности. Вот почему и Смердяков убежденно видит в нем своего главного вдохновителя на совершение убийства Ф. П., хотя Иван не давал к тому никакого прямого повода и лишь пользуется возможностью уехать в Москву в то самое время, когда напряженность враждебных отношений между Дмитрием и отцом достигла крайней точки — этим, правда, косвенно обнаруживая в глазах Смердякова свою солидарность с его намерениями и планами.

И вот на фоне этой дегенеративной конституции схизоидно-паранойидного характера, к началу судебного процесса над Дмитрием, у Ивана, в связи с раскрывающейся в его душе догадкой о том, кто настоящий убийца Ф. П., и в особенности после предсмертного признания Смердякова, развивается остро выраженное помешательство с галлюцинаторно-бредавым синдромом. Его преследует галлюцинаторный образ черта, который является к нему под видом какого-то приживальщика и ведет с ним целые диалоги, отражая в своих рассуждениях те обуревающие Ивана Федоровича его собственные мысли, которые особенно пропитаны духом скептицизма, неверия и морального безразличия. Он чувствует себя как бы одержимым властью этой темной силы так ярко господствующей в его сознании, готов признать за галлюцинаторным образом черта реальное существование, сам говорит, что желал бы поверить в него, хотя и не верит будто бы ни на одну минуту. Он сознает, что черт—это ложь, призрак,. галлюцинация, неотвязный кошмар, болезненно стучащий в мозгу, что в словах черта он слышит только свои собственные мысли, иногда даже не видит его самого и не слышит его голоса, а чувствует, что это он сам говорит, а не черт (внутренние голоса), считает черта воплощением одной стороны своего существа, своих гладких и глупых мыслей и чувств. Вместе с тем, однако, все время беседует с ним, как с действительным лицом, выслушивает его — то более снисходительно, то с гневным протестом и раздражением и зажимает руками уши, когда не хочет его более слушать. С приходом брата Алеши, когда, казалось, кошмарные ощущения уменьшились, живость галлюцинаторного образа исчезла, Иван остается, однако, при убеждении, что это был не сон, что перед ним действительно сидел черт и говорил с ним, внушая ему его же собственные насмешливые, мысли, которые являлись в противовес серьезно появившемуся намерению объявить на суде о своей причастности к убийству отца.

На другой день после этого на суде Иван Федорович производит на всех определенное впечатление больного человека. В лице его было что-то как бы тронутое землею, по описанию автора. Мутными глазами обводил он зал суда. В начале своих показаний ограничивается формальными короткими ответами, потом неожиданно передает предсмертное признание Смердякова и объявляет себя главным виновником убийства. Одновременно с тем обнаруживает уже явные признаки помешательства и бредовое отношение к окружающему, по адресу публики делает резкие и грубые замечания (“все эти рожи, друг перед другом кривляются... лгуны... один гад съедает другую гадину”), конфиденциально сообщает суду о “свидетеле с хвостом”, который, по его убеждению, находился где-нибудь на суде под столом с вещественными доказательствами. Когда судебный пристав хотел увести И. Ф. из зала суда, тот схватил его за плечи и яростно ударил об пол. Картину дальнейшего течения психоза Достоевский в своем романе не обрисовывает, указывает лишь, что И. Ф. лежал в горячке и беспамятстве спустя пять дней после суда в квартире Екатерины Ивановны и что врачи не высказывались определенно относительно возможного исхода болезни.

Ввиду такой неопределенности не так легко включить развившееся у И. Ф. острое помешательство в клинические рамки того или другого психоза. Но это нисколько не умаляет живости, яркости и художественной правдивости, изображаемой автором картины душевного состояния И. Ф. Подобные бурные вспышки на фоне той или другой психопатической конституции и в психиатричеокой клинике затемняют часто диагноз заболевания, так как для наблюдателя остается неясным, как эти острые симптомы отразятся на исходном состоянии больного. Называя помешательство И. Ф. белой горячкой, Достоевский не имел в виду тот же современный научно-психиатрический термин, который соответствует определенному заболеванию у алкоголиков (И. Ф. не алкоголик). Вероятнее всего этим названием, следуя ходячему среди публики взгляду, он хотел указать вообще на острый характер болезни И. Ф., сопровождавшийся признаками буйства, имея в виду, может быть, и некоторые действительно сходные черты в картине болезни из белой горячки (видение черта, полукритическое отношение к галлюцинациям, юмор). Подобного рода картины галлюцинаторно-бредового возбуждения у И. Ф. с симптомокомплексом, близким к картине острой паранойи, которую выделяли раньше в эпоху симптоматической классификации, : как самостоятельную форму душевного заболевания, такую картину некоторые из современных психиатров склонны во многих случаях относить к бредовой форме мании. Соприкасаясь с некоторыми формами смешанных состояний маниакально-депрессивного психоза там, где из сочетания повышенного настроения с чувством недовольства и страха может вырастать аффект подозрительности с развивающимися потом бредовыми идеями, такие случаи могут говорить об известного рода сродстве паранойи и маниакально-депрессивного психоза, представляющих, по мнению Странского, две отдельные ветви, которые исходят из одного корня.

По предположению наличия в данном случае фазы маниакально-депрессивного психоза не соответствует все же ни сама картина болезни, в которой мы не видим явлений первично возникающего непрерывного психомоторного возбуждения свойственного мании, а видим, наоборот, на первом плане участие галлюцинаций и бредовых идей, нарушающих цельность сознания, ни та схизопараноидная конституция, существование которой у И. Ф. мы констатировали. Принимая во внимание наличие такой конституции, а также ту тяжелую ситуацию, в связи с которой развилась галлюцинаторно-бредовая вспышка у Ивана Карамазова (признание Смердякова, участие в суде по несправедливому единению брата в отцеубийстве, внутренний конфликт, сознание своей косвенной вины в этом деле), естественнее всего считать эту вспышку психогенной параноидной реакцией с возможностью полного выздоровления, или во всяком случае с ликвидацией острых симптомов в картине болезни.

Младший из братьев Карамазовых, второй сын от. второго брака Ф. П. — Алеша унаследовал инфантильно-истерическую конституцию матери — этой безответной страдалицы, покорно сносившей гнусные издевательства мужа, находя против них единственную защитную реакцию в судорожных припадках, которым была подвержена и которые доводили ее временами даже до потери рассудка (сумеречные состояния). В детской душе Алеши (мать умерла, когда ему было четыре года) она оставила глубокий неизгладимый след, он всю жизнь свою помнил ее “как будто стоит перед ним живая”. Особенно памятным остался для него один момент, когда она, в порыве глубокого страдания и молитвенного экстаза, с исступленным, но прекрасным выражением лица, рыдала в истерике перед иконой, крепко держа в руках маленького Алешу и как бы передавая его из своих объятий под покров богородицы. Это впечатление детства, глубоко запавшее в душу Алеши, осталось неотреагированным. Естественной поэтому должна казаться существовавшая у него, благодаря унаследованной коеституции, при наличии травмирующих впечатлений детства, склонность к истерическим припадкам, в связи с воспоминаниями о матери, о ее страданиях. Поэтому-то циничный рассказ Ф. П., в присутствии детей—Ивана и Алеши, о том, как он, издеваясь над религиозными чувствами жены, вздумал кощунствовать и как она реагировала на это сильным припадком—вскочила, всплеснула руками, закрыла руками лицо, вся затряслась и упала на пол, — этот рассказ имел своим последствием такой же точно припадок у Алеши, причем Ф. П. Был поражен необычайным сходством внешних проявлений этого припадка с припадочными явлениями у матери.

По характеру своему Алеша с ранних лет обладал свойством возбуждать к себе особенную любовь окружающих. У него было особое ровное, светлое настроение, которое наполняло его душу и не давало места чувствам обиды, злобы и раздражению. По своей необыкновенной стыдливости и целомудренности он резко выделялся среди своих сверстников, возбуждая нередко их насмешки по этому поводу. Учился он легко, ровно, но, не окончив гимназии, вдруг под влиянием какого-то внутреннего импульса, приехал к отцу, розыскал могилу матери и вскоре после этого решил поступить в монастырь. В это время он подчинился всецело влиянию старца Зосимы и настолько проникся его миросозерцанием, что считал себя как бы “душевно, с ним спаянным”. Взамен страстей, поработивших отца и брата Дмитрия, Алеша был захвачен интуитивным настроением и решил отдаться идее самоотречения, которая во взглядах Зосимы имела для него особую привлекательность, т. к. не порывала его с деятельной жизнью и любовью. Здесь особенно сказалась истерическая черта характера Алеши с его инфантильной психикой—внушаемость и самовнушаемость. Сила этой самовнушаемости была достаточно велика, чтобы в пору половой зрелости оказать противодействие влиянию бурных эгоистических инстинктов карамазовской натуры, которым не чужда была и душа Алеши, как он в том не раз признается, и заменить их господство высшими альтруистическими стимулами (сублимация по Фрейду).

В этой стойкости самовнушения и сосредоточенности внимания на одной идее заключается особенность той категории истеричных, к которым принадлежит Алеша. В жизни их превалирует мистическое настроение, и подсознательная сфера играет особенно важную роль. Эмотивную энергию они не расходуют теми беспорядочными разрядами во вне, как это свойственно другим истеричным (какова, например, Хохлакова — мать), а сосредотачивают ее полностью на интуитивном и целостном проникновении в то или иное идейное или религиозное верование. Этот моноидеизм, эта своеобразная одержимость у такого рода истериков, как Алеша, позволяет сблизить их в значительной мере с теми фанатиками — мистиками из (психопатической группы параноиков, с фанатиками чувства по преимуществу, у которых по описанию Ганнушкина сверхценная идея целиком превращается в экстатическое переживание преданности вождю и самопожертвования во имя дела для многих, из них часто непонятного и во всяком случае логически мало обоснованного (замена идеи аффектом).

В отношении оценки Алеши нужно признать односторонним суждение В. Ф. Чижа, который находит неестественным, что Алеша изображен чуть ли не героем, симпатичным юношей с большими альтруистическими задатками. Он думает, что если Алеша еще не совершил ничего дурного, то это лишь случайность, он еще не подпал под дурное влияние, сознательное “я” унего слишком слабо и бедно. Такое мнение правильно лишь постольку, поскольку действительно у Алеши, как это свойственно вообще истерии, сила подсознательной сферы, сила интуиции преобладает над рассудочно-сознательной работой мышления, но отсюда еще далеко до того, чтобы исключить возможность захвата альтруистическими чувствами в связи с той или другой ситуацией у истеричных, среди которых приходится нередко наблюдать и проявления высокого героизма. и подвижничества в жизни. Правда, наряду с такой высотой морального подъема, психика Алеши представляется вообще инфантильной и до известной степени — детской. Вот почему он так легко сходится с детьми, и те так легко его понимают, любят и ценят. Вместе с тем, однако, при всем недостатке жизненной опытности, критического анализа и соответственного умственного развития он поражает и взрослых глубоким пониманием взаимных человеческих отношений и человеческих поступков (аналогия в этом отношении с инфантильным эпилептиком Мышкиным), потому-то к Алеше так доверчиво относятся все окружающие и готовы поверять ему самые интимные свои тайны (оба брата и Екатерина Ивановна). Он особенным чутьем угадывает внутреннюю борьбу, происходящую в душе Ивана, и решается высказать ему свое убеждение, внушенное какой-то таинственной силой из области подсознательного: “не ты убил отца”, на что Иван резко отвечает ему, что пророков, эпилептиков и посланников божьих он не терпит. Алеша имеет также субъективную уверенность, заимствованную из той же области подсознательного, без определенных к тому рассудочных доказательств—уверенность в том, что не Дмитрий убил отца, хотя все кругом считали его отцеубийцей.

Как особенно характерное проявление склонности к экстатическим переживаниям у инфантильного Алеши, мы наблюдаем острое сумеречное состояние (несомненно истерического характера), развившееся под впечатлением смерти любимого старца Зосимы и зародившиеся у него вместе с другими сомнения в его святости, благодаря начавшемуся трупному разложению. Вот Алеша утомленный стоит перед гробом старца и слушает то, что читает из евангелия отец Паисий. При этом мысли его принимают беспорядочное течение, он как бы во сне, как-будто дремлет. Реальные впечатления (слова евангелия о Кане Галилейской) и личные переживания последних дней (посещение квартиры Грушеньки, беседа с Ракитиным и др. ) переплетаются с фантастическими образами и мыслями, полными какого-то душевного восторга. А далее, перед Алешей открывается уже настоящее галлюцинаторное видение. Он видит своего любимого старца на званом брачном пиру небесном, слышит голос его, ласково призывающий Алешу к себе на тот же званый пир. Тотчас же после этого видения Алеша, выйдя на улицу из кельи, испытывает состояние необыкновенного экстаза и молитвенного благоговения перед природой, когда ему казалось, что “тишина земная как-бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною”. Он обнимал и целовал землю, исступленно клялся любить ее, а душа его вся трепетала, как бы — “соприкасались мирам иным”. Объят он был восторженным чувством любви и всепрощения, и казалось ему, что “кто-то посетил его душу в тот час”.

В лице Алеши мы видим, следовательно, тип инфантильного психопата с истерическими реакциями и с мистическим уклоном фанатика. Обладая вообще удивительной способностью ориентироваться в том подавляющем многообразии симптомов, какие наблюдаются при истерии, в особенности у женщин, Достоевский в том же романе выводит на сцену рядом с Алешей трех истеричек с более типичными характерологическими свойствами — тех именно, которые более всего склонны к частой смене настроения и к аффективным беспорядочным вспышкам в зависимости от внешних влияний, которые в своих жизненных реакциях чаще всего ищут себе оценки, требуют признания своей личности в окружающей среде, стараясь компенсировать этим свою неполноценность, и которые не могут достичь той высоты морального подъема, на какую способны лица подобные Алеше, обнаруживая больше черты театральности, лживости и притворства в своем поведении. Такие истерические типы представлены Достоевским в лице Екатерины Ивановны и Хохлаковых — матери и дочери.

Екатерина Ивановна — гордая себялюбивая натура, живущая своей мечтой, своей идеей, любящая свою “добродетель”, свой подвиг, когда-то совершенный ею ради спасения чести отца, готовая все простить Дмитрию из одного лишь сознания того, что она осуществляет свою идею, что она стоит выше его и всех. Она любит Дмитрия “надрывом”, к Ивану же питает как-будто более определенное романическое чувство, которое и выразилось на суде неожиданным выступлением против Дмитрия и в защиту Ивана — выступлением, закончившимся истерическим припадком. В действительности же она ни того, ни другого в сущности не любила настоящей цельной и искренней любовью, выступление же это вызвано было скорее порывом неотреагированного чувства мести за свой позор и за измену Дмитрия. Насколько личное самоудовлетворение для Екатерины Ивановны дороже всего другого — это особенно ярко сказалось при первом свидании ее с Грушенькой, где она под впечатлением неожиданной обиды дала полную волю своему злобному чувству.

Хохлакова—мать эксцентричная особа, легко увлекающаяся, любящая эффекты, всегда склонная поверить в чудесное, но также легко и отказывающаяся от своих увлечений и верований. Она живет одними порывами, склонна то к самовосхвалению, то к самобичеванию, готова говорить без конца, легко создавая фантастические мечты по всякому случайному поводу (“золотые прииски”, на которые посылает Дмитрия Федоровича), способна иногда при всем своем легкомыслии путем интуиции правильно оценить характер взаимоотношений окружающих лиц, как например, в отношениях Екатерины Ивановны к Дмитрию и Ивану. К дочери своей относится неровно, подчиняется деспотическим ее наклонностям, по-своему любит ее, но как-то неглубоко, всегда готова отвлечься от забот о ней и от ее болезни другими впечатлениями и личными увлечениями, всегда неглубокими и носящими характер кокетства. В ней есть сочетание чувствительности и искренней доброты с эгоистическим желанием выставить себя с выгодной стороны, порисоваться своей добротою и искренностью, и во всем этом она сама легко сознается в беседе со старцем Зосимою.

Дочь Хохлаковой — Лиза носит в себе черты глубокой психопатичности и инфантилизма. Истерия здесь переплетается с импульсивностью, навязчивостью и сексуальной извращенностью. С детства она страдала параличем ног, несомненно, истерического происхождения — иначе, конечно, не отразилось бы так благотворно на ходе ее болезни влияние внушения старца Зосимы. В лице Лизы мы видим своеобразное сочетание детской непосредственности, искренности с порывами “бесенка”, с извращенными влечениями. Она способна к острой наблюдательности, временами может тонко понимать и чувствовать в решении некоторых серьезных вопросов, склонна к проявлениям нежной заботливости, сострадания и в то же время готова всегда помучить других, даже самых близких любимых лиц. Настроения ее крайне изменчивы—то экзальтирована, весела, то раздражительна, капризна, временами способна и серьезно отнестись к своему положению и к окружающему (но это ненадолго), временами же овладевает ею какое-то злое настроение, любовь к беспорядку, как отмечает Алеша, тяготенье к чему-то преступному. Ей хочется, например, поджечь дом (импульсивное влечение). Она любит Дмитрия за то, что он убил отца. У нее какой-то странный порыв сексуального чувства к Ив. Ф., пишет ему письмо, просит придти к ней и рассказывает ему, как у нее под впечатлением прочитанного рассказа о мальчике, распятом евреями, явилась мысль, будто она сама распяла мальчика, видит его перед собой будто распятого, слышит его стон, сама же в это время как будто сидит против него и ест ананасный компот. Эта идея о компоте неодолимо преследует Лизу, не отстает от нее, как она признается в том Алеше, и ассоциируется с мыслью о мальчике (навязчивая ассоциация по контрасту). К Алеше Лиза относится неодинаково — то уважает его, то смеется над ним, вместе с тем несомненно, питает к нему нежные чувства и чувствами его также дорожит, серьезно мечтая о замужестве с ним и о будущем счастьи. Чувство живого сострадания и беспокойства охватывает ее при виде укушенного пальца Алеши, хотя и проявляется, правда, это чувство больше в излишней суетливости. Несмотря, однако, на такое отношение к Алеше, она ему же передает записку, адресованную Ив. Ф., которая понята была последним, как предложение отдаться ему. Потребовавши от Алеши непременной передачи этой записки, она намеренно ущемляет себе палец дверью, называя себя при этом “подлая, подлая”. Тут сказалась новая патологическая черта, склонность к самоистязанию, стоящая в связи с сексуальной извращенностью.

Каждый из трех только что разобранных женских персонажей имеет свою определенную физиономию, каждому свойственны, наряду с общими симптомами истерии, особые патологические черты, как можно сказать то же самое и обо всех тех истеричках, каких наблюдаем мы в других произведениях Достоевского (Настасья Филипповна и Аглая в “Идиоте”, Варвара Петровна в “Бесах”, жена Мармеладова в “Преступлении и наказании” и др. ) — так велико в действительности богатство и многообразие психопатических особенностей свойственных истерии. Есть, конечно, среди этих разнообразных типов истеричек более близко стоящие друг к другу, есть у многих такие общие черты, на основании которых можно было бы всех распределить на отдельные группы. Но эта задача не входит в рамки настоящей статьи.

Из других действующих лиц в “Братьях Карамазовых” большое внимание со стороны психиатра привлекает к себе Смердяков — эпилептик, анализ которого вместе с другими типами эпилептиков включен в мою статью “Эпилепсия в творческом освещении Ф. М. Достоевского”4).

Таковы психопатические типы “Братьев Карамазовых”, обрисованные со всей яркостью присущей гению Достоевского. Почти все они так же, как и типы в других его произведениях, стоят чаще всего на той переходной грани от жизни к клинике, когда еще сохранено их право на участие в активных жизненных выступлениях, хотя уклонение от нормы в некоторых случаях близки, как мы видим, к картине выраженного душевного расстройства, а в других эти уклонения, в связи с теми или другими социальными факторами, носят криминогенный характер, образуя почву благоприятную для правонарушений при соответствующей жизненной ситуации.

Вопрос о психопатиях, несмотря на богатую литературу, до сих пор остается больным вопросом современной психиатрии. Как бы ни расходились, однако, взгляды психиатров по этому вопросу, в художественных, бессмертных образах Достоевского можно найти бесспорных представителей самых разнообразных психопатических уклонов, лиц со своеобразными особенностями характера, с постоянными колебаниями в проявлениях психической энергии, со склонностью к периодическим или эпизодическим заболеваниям психозами, наиболее свойственными психопатическому складу данной личности и большею частью преходящими (реакции, обострения, вспышки).

В этом неоценимая заслуга великого художника-психопатолога, материал которого дает неисчерпаемо много именно в свете современного учения о психопатиях и пограничных состояниях.

Примечания.

1 Статья из сборника “Профессору Н. П. Брухансккому (20 лет психиатрической работы). Проблемы психиатрии и психопатологии”. Биомедгиз. 1935.

2 В. Ф. Чиж. Психопатология Достоевского.

3 Д. Аменицкий. “Психиатрический анализ Николая Ставрогина”, “Современная " психиатрия”, 1915 г.

4 Сборник памяти П. Б. Ганнушкина.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.