|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 страница
Ведомство народного образования, растеряв учителей‑ мужчин, обратилось за помощью к женщинам. Аннета, с ее двумя дипломами, была направлена в мужской коллеж, в один из городов Центральной Франции. Она уехала в начале октября 1915 года. Как хороша была осень! Поезд подолгу стоял среди полей, и тогда слышно было, как заливались в виноградниках дрозды; тихие реки плавно катились по лугам и словно волочили за собой длинный шлейф, обшитый золотыми листьями. Аннете были знакомы этот край и его обитатели, их медлительная, чуть‑ чуть насмешливая речь. Ей казалось, что отравленная Душа, от которой она бежала, уже невластна над ней. Она корила себя за то, что не вырвала у нее сына. Но Аннета очень скоро опять встретилась с ней. И до этих плодородных сонных провинций дотянулась грозовая туча. В Артуа и в Шампани шли в то время ожесточенные бои. В тыл отводили партии пленных. На одной из остановок Аннета увидела возле станции толпу, которая сгрудилась, галдя, вокруг частокола, огораживавшего строительную площадку. Туда загнали, как скот, на несколько часов или несколько дней целый гурт немцев, которых уже около недели возили с места на место, не зная точно, куда и когда их доставить: у всех были заботы поважнее. Все население городка – от мала до велика – устремилось на вокзал, чтобы поглазеть на загнанных в клетку зверей. Это был своего рода бродячий цирк. Бесплатное зрелище. Пленные в полном изнеможении валялись на песке. Немые, ко всему равнодушные, они обводили тусклым взглядом круг насмешливых глаз, которые смотрели на них сквозь щели ограды. Весело оскаленные рты стреляли в них плевками. Некоторые из пленных были в жару. Они дрожали, как побитые собаки, измученные стыдом, злобой, страхом. Холодные, ненастные ночи вызвали среди них эпидемию дизентерии. Пленные облегчались на куче навоза, в уголке загона, на самом виду. И каждый раз зрители разражались оглушительным хохотом. Отчетливо были слышны взвизгивания женщин и звонкие голоса детей. Хлопая себя по ляжкам, виляя бедрами, корчась, женщины широко разевали рот в приступе смеха. Это была не злоба. Полное отсутствие человечности. Животное забавлялось… Смех торжествующей толпы всегда напоминает рев зверя. На этот раз сходство было до ужаса полное. По обе стороны ограды осталась только горилла. Человек исчез. Вернувшись в вагон, Аннета, точно во власти галлюцинации, стала брезгливо рассматривать бородатые лица соседей и золотистый пушок на своих руках. Эта картина первое время неотвязно преследовала ее и в старом коллеже, где ей предстояло преподавать. Он был расположен в низине. Раньше там помещался Ботанический сад… Ботанический сад! Какая ирония! Из шершавой и желтой, как Толедская пустыня, земли была вырвана вся растительность до последней травинки. Среди длинного двора, куда вела узкая, как отверстие гильотины, калитка, на клочке пространства, сдавленном со всех сторон тюремными стенами, с которых глядели гнойные глаза окон, росло единственное, упорно цеплявшееся за жизнь дерево – старый платан, захиревший, немощный и кривой. Маленькие звереныши ногтями сцарапали с него всю кору: куда только доставали их лапки, там не росло ни листка, а ствол был весь в рубцах от ударов ногами. Казалось, все – и стар и млад – сговорились укорачивать жизнь. Государство укорачивает жизнь человеческих детенышей, а они вымещают это на природе. Разрушать! Разрушать!.. Вот задача, которую берут на себя и мир и война. Это составляет половину воспитания. За одной из четырех стен струился ручеек, загрязненный кожевенными заводами. Тошнотворный запах просачивался в сырые классы, где, в свою очередь, распространяло зловоние загнанное туда стадо малышей. Их ноздри были, казалось, закупорены. Всего их было человек двенадцать, самое большее – двадцать; они корчились на жестких партах в желтом от копоти воздухе, проникавшем в комнату через зеленоватые оконные стекла со двора, где дымился туман поздней осени. Хрипела раскаленная добела чугунная печка (дрова имелись в изобилии); когда духота становилась нестерпимой, открывали дверь (окон не открывали никогда): в комнату врывался туман вместе с запахом кожи – кожи, которую дубят. После запаха живой кожи его находили освежающим. Но женщина, как бы она ни привыкла к изысканной обстановке, к здоровому аромату чистоты, легче мужчины умеет притерпеться к самым ужасным условиям. Это особенно заметно у постели больного: ее глазам, ее пальцам неведомо отвращение. Обоняние Аннеты покорилось необходимости. Она, как и другие, вдыхала, не морщась, запахи этой норы. Притерпеться к запаху душ было труднее. Ее ум был не так уступчив, как чувства. Но зато здесь не было Души, охваченной лихорадкой страстей – борьбы, ненависти, скорби. Аннета скрылась от нее… Чего же ей еще! Казалось бы, надо радоваться. Она нашла покой бесстрастия. Мягкая земля не знает здесь горя. Тучная, плодородная, она дремлет в долине, словно зарывшись в пуховик и положив голову на подушку холмов, чтобы слаще храпеть; она не грезит о мире, который раскинулся за ее изголовьем. Спокойная земля, воздержанный народ, трезвые, уравновешенные умы. Не на этой земле бог умер за всех людей. Не за эту землю страдает распятое человечество. Аннете она знакома с детства: отсюда родом ее отец. Некогда она наслаждалась этим покоем, этой неподвижностью. А теперь? Она завидовала этому здоровью. А теперь?.. Ей вспоминаются слова Толстого, но они применимы не только к женщинам: «Существо, не знавшее страданий и болезней, здоровый, слишком здоровый, всегда здоровый народ – да ведь это чудовище!.. » Жить – значит умирать каждый день и каждый день сражаться. Провинция умирает, но она не сражается. Она трезва, себялюбива, насмешлива, и дни ее блаженно и плавно текут – так же как ее безмятежные реки, не выходя из берегов. Были, однако, времена, когда эта земля была охвачена пламенем. Древний бургундский город… Три горделивые церкви с остроконечными готическими башнями из белого камня, покрытого бронзовым налетом и источенного временем, как ржавый панцирь, – церкви, чьи силуэты воинов Христовых высятся над змеящейся рекой; их безголовые, выстроившиеся в ряд статуи святых; их разбитые, как бы в сгустках запекшейся крови, окна; сокровища собора, ковры Гаруна и тяжелые драгоценности императоров Карла, сына Карла, отцов и дедов Карла; развалины стрельчатых башен и крепостных стен времен английского владычества‑ все говорит о былой могучей жизни, об алой крови, о золотом посохе знаменитых епископов, об эпических сражениях, о Герцоге, о Короле – о королях (который из них настоящий? ), о том, что здесь побывали войска Орлеанской девственницы. Теперь улицы пустынны. Среди стен городских домов с узкими проемами дверей, поднятых на одну ступеньку и запертых на крепкие запоры, можно издали услышать гулкий шаг прохожего, неторопливо идущего по старой мостовой, а в небе – крики грачей, в своем тяжелом лете обводящих черным ореолом церковные башни. Раса вымирает. И блаженствует. Места у нее достаточно. Земля богата соками, потребности удовлетворены, стремления ограниченны. Беспокойные искатели счастья из поколения в поколение отправлялись на завоевание Парижа. Оставшиеся находят, что им стало просторнее. Постель свободна: ворочайся сколько хочешь. После войны простору будет еще больше. Она берет сыновей. Но не всех. А беспокоиться заранее – для этого не хватает воображения. Между тем трезвый рассудок уже прикидывает, велики ли выгоды. Легкая жизнь, вкусная еда, кинематограф и кафе; в виде идеала – казарменный рожок, а для будничного обихода – конный базар. Люди веселы, никого не волнует чехарда новостей, наступлений, отступлений: здесь знают этому цену. О русских, отступающих перед немцами, говорят: «Ну, если эти парни будут продолжать в том же духе, они соединятся с нами кружным путем, через Сибирь и Америку!.. » Благоденствие сгладило острые углы, смягчило твердость, жестокость… (Стой! Берегись, брат! Не очень‑ то доверяйся!.. ). Спокойствие… Сонная истома… Аннета, ты недовольна? Ведь ты искала мира? «Мира?.. Не знаю. Мира?.. Пожалуй. Но не мой это мир. И не в этом мир…» «Ибо мир не есть отсутствие войны. Это добродетель, родившаяся из душевной силы». От сонного царства старой провинции, замыкаемой кольцом холмов с их виноградниками и пашнями, удобно расположившейся в самом центре Франции, куда гул военных орудий доносится глухо, куда не докатился поток войск, сделав петлю, как река, огибающая незыблемый горный массив (два года спустя здесь раскинут лагерь американцы и внесут оживление в сонный городок, но скоро прискучат ему), – от этого сонного царства несет тем же душком, что и от школьных классов, где за плотно запертыми дверями и окнами, под гудением печки, души и тела маленьких людей варятся в собственном соку. На три четверти это сыновья мелких буржуа или зажиточных крестьян, владельцев пригородных усадеб; некоторые (двое‑ трое на класс) – сыновья знатных горожан, принадлежащих к «сливкам» местного общества: старой судейской буржуазии или чиновничеству. Их нетрудно отличить, хотя на всех лежит отпечаток замкнутости, накладываемой на лица малышей школьным воспитанием и молчаливым сговором против учителей, и хотя эти мордочки при всем их разнообразии носят на себе следы пальцев скульптора, создавшего эту породу людей из местной глины. Того же скульптора, который изваял каменные статуи в их церквах. Сходство бросается в глаза. Эти кабаньи головы можно было бы без особого ущерба насадить на статуи безголовых святых (ну и святые! ), приютившихся в нишах. Малыши – самые доподлинные правнуки своего собора. Это отрадно: «Жив курилка! » Но не очень успокоительно. По совести говоря, наши святые из собора порой бывают порядочные жулики. Или ханжи… У Аннеты в ее загоне можно было найти оба сорта, но в разжиженном виде. Когда старое вино разливают по бутылкам, букет уже не тот. В лицах мальчиков самого неблагодарного возраста – лицах костлявых или пухлых, не правильных, нескладных, перекошенных, Аннету особенно поражали две черты: грубость и хитрость. Внешность – типичная для местных уроженцев: длинный, кривой нос – характерный нос Валуа, маленькие блестящие настороженные глазки, при смехе – преждевременные морщинки на висках, мордочка лисенка с желтыми клыками, склоненная набок и вытянутая, чтобы посмеяться или погрызть – резинку, ногти, бумажный шарик… Аннета на своей кафедре чувствует себя охотником, стоящим у самого логова зверя. Охотником или добычей? Кто окажется дичью – она или они? И она и они подкарауливают друг друга. Надо держать палец на курке. Кто первый опустит глаза – берегись! Сдаться пришлось им… После первого осмотра, бесцеремонного разглядыванья, хихиканья, шушуканья и жестоких тычков в бок соседу веки опустились. Но из‑ под них – притаившийся, коварный взгляд. И это еще опаснее! Вы не можете поймать взгляд, а сами пойманы. Малейшее ваше движение будет подмечено и подчеркнуто гримасой, которую мигом состроят все как один. Настоящий беспроволочный телеграф! Все кажутся неподвижными, невинными (в буквальном и в переносном смысле слова), но под партой ерзают ноги, башмаки царапают пол, руки шарят в глубине кармана или щиплют соседа за ногу, глаза подмигивают, а язык упирается в щеку, образуя на ней бугор. Они ничего не видят – и видят все. Минутная рассеянность учителя – и по всему классу проходит зыбь. Все это хорошо знакомо учителям, и хотя Аннета впервые подвизается на этом поприще (до сих пор она давала только частные уроки), она с первых же шагов чувствует себя уверенно: у нее прирожденное педагогическое чутье. Даже замечтавшись, она при первом же сигнале опасности берется за оружие, и эти волчата, эти лисята, готовые воспользоваться рассеянностью и с перекошенной пастью подкрасться к добыче, останавливаются перед огнем ее властного взгляда… А они‑ то надеялись вдосталь потешиться над этой женщиной, назначенной им в пастыри!.. По мнению этих маленьких мужчин, место женщины – дома или за конторкой. Там – ее царство; там они замечают и голову ее (она у нее неплохая). и порой ее ладони (она скора на руку! ). Но когда женщина выходит на улицу, их интересуют другие ее стати. Как они рассматривают ее!.. Большинство ничего не знает – или почти ничего. Немногие получили боевое крещение. Но никто не хочет сознаться в своем неведенье. А как они говорят об этом, как они грубы, эти малыши! Если бы женщины подозревали, что о них можно услышать среди табуна подростков – о них, обо всех тех, кого может поймать и ощупать взбаламученное воображение подростков в узком кругу повседневной жизни – о сестрах, замужних и незамужних женщинах, о госпожах и служанках, обо всех, кто носит юбку, будто то юбка господа бога! Щадят по безмолвному соглашению мать, да и то не всегда. И если является женщина, которая не связана ни с кем, которую никто не охраняет (которой никто не обладает: ведь ничто не делается даром), у которой нет ни мужа, ни сына, ни брата, то эта женщина, всем чужая, – добыча. Тут уж полный простор и умам и речам! Да, но такую добычу, как Аннета, голыми руками не возьмешь. Кто начнет? И с чего начать? Странная женщина! Вот они украдкой зубоскалят, шаря по ней глазами, а она смотрит на них своим уверенным, жестким или насмешливым взглядом, от которого соленое словцо застревает в глотке; она ставит их в тупик своей дьявольской догадливостью. – А ну, Пилуа, – говорит она, – вытри рот. Запашок, знаешь ли, не из приятных! Он спрашивает, от чего запашок. – От того, что ты сказал. Он уверяет, что ничего не говорил, а если что и сказал, то тихонько, – она не могла расслышать. – Не слышала, так угадала… Уходите из класса, когда вам надо облегчиться! Я не могу почистить ваши мозги, но пусть по крайней мере рот остается чистым. Они озадачены. На минуту. Откуда у нее эта смелость тона и взгляда, эти замечания, падающие на них как шлепки? Она раздает их без запальчивости, уверенной рукой, которой она сейчас так спокойно проводит по своим золотистым бровям… Кольцо снова смыкается вокруг нее – глаза, смотрящие украдкой, исподлобья. Аннета чувствует, что ее исследуют всю, от головы до пят. Она не опускает взора и, не давая мальчуганам передышки, сыплет неожиданными вопросами направо и налево, держа их мысль в постоянном напряжении. Она хорошо знает, что жужжит внутри этих маленьких, ничем не занятых мозгов, жужжит, как рой мух, вылетающих весной из густо разросшихся глициний. Знает… А если не знает, то уж они постараются открыть ей глаза. Вот сын торговца лошадьми, пятнадцатилетний толстяк Шануа, – хотя ему можно дать все семнадцать, – приземистый, плотный, веснушчатый, с квадратным черепом, белесыми и короткими, как у свиньи, волосами, огромными лапищами и обгрызенными до мяса ногтями, грубый и лукавый, зубоскал и задира. Когда он шепчется, внутри у него что‑ то гудит, точно большая муха на дне горшка. Он впивается взглядом в Аннету, оценивает все ее стати и прелести, причмокивает языком, как знаток: он бьется об заклад (увидишь, старина! ), что объяснится ей в любви. Когда она обращается к Шануа, он таращит на нее свои рыбьи гляделки. Она высмеивает его. Раздосадованный Шануа клянется, что еще поиздевается над этой красоткой. Он подстраивает так, что она застает его как раз когда он занимается рисованием непристойных сценок. И ждет: что будет? Он делает бесстрастное лицо, но жилет у него трясется от смеха, ушедшего куда‑ то в живот. А другие щенята с ним в заговоре и заранее тявкают от удовольствия, устремив взгляд на жертву, на ее лоб, на ее глаза, на ее длинные пальцы, сжимающие листок бумаги. Аннета, однако, и глазом не моргнула. Она сложила листок и продолжает диктовать. Шануа, хихикая, пишет вместе со всеми. Кончив, Аннета говорит: – Шануа, вы вернетесь на несколько недель на ферму, к отцу. Здешний воздух вам не впрок. Ваше место – в поле, среди лошадей. Шануа уже не смеется. Его зад не стремится возобновить знакомство с сапогами отца. Мальчик протестует, спорит. Но Аннета неумолима: – Ну же, собирайтесь, да попроворней, молодой человек! Здесь у вас слишком тесное стойло. А там – приволье. Да и скребницей по вас пройдутся. Вот пропуск для инспектора. Она пишет на листке бумаги: «Временно исключается. Отправить домой». Она говорит ученикам (а те слушают, разинув рот): – Дети мои, не трудитесь понапрасну. Вы хотите запугать меня, потому что я женщина. Вы отстали на несколько столетий. В наше время женщина выполняет тот же труд, что и мужчина. Она заменяет его на тяжелой работе. Она живет той же жизнью. Она не опускает глаз перед… Вы корчите из себя мужчин? Не торопитесь! Этого достигнут все, даже самые недалекие. Весь вопрос в том, будете ли вы разумными людьми, мастерами в ремесле, которое себе изберете. Наша задача – помочь вам в этом. Но мы вам не навязываемся. Давайте говорить начистоту! Мы работаем для вас. Хотите вы или не хотите понять это? Да или нет? Если да, значит, так себя и ведите! После нескольких неудачных попыток они убеждаются, что перевес не на их стороне. И вот молчаливый договор заключен. Границы, разумеется, надо зорко охранять. Иначе договор превратится в клочок бумаги. И они охраняются. Но при этом складываются нормальные отношения. Мальчики перестают спорить с поставленной над ними силой. И так как их союз становится бесцельным, они, естественно, распадаются на отдельные единицы. Среди племени Аннета начинает различать индивидуальности. Немногие из них – трое или четверо на все шесть классов – вызывают в ней симпатию, но показывать ее нельзя. Это мальчики с более тонкой душой и более развитым умом; чувствуется, что в них, где‑ то глубоко, начинают вызревать более сложные мысли; они отзываются на слово, на проблеск внимания, на взгляд; другие почти всегда относятся к ним подозрительно или преследуют их. Эта известная аристократичность, естественно, навлекает на них вражду всего племени: раз они чувствительны, значит, надо заставить их страдать. Нет смысла выказывать им предпочтение – они за это отплатят. И, что еще хуже, они постараются извлечь из него выгоду; эти маленькие актеры, как только почувствуют интерес к своей особе, начинают и сами считать себя интересными, хотят производить впечатление, и в душу их прокрадывается фальшь: ведь все они из той же породы – наивных и бесстыдных циников. И Аннета принуждает себя казаться бесстрастной. Как хотелось бы ей взять кого‑ нибудь из них на руки – за отсутствием того, кого ей так не хватает!.. Далекий Марк всегда с нею. Она ищет его в каждом из своих учеников. Она сравнивает его с ними. И хотя Аннета – на то она и мать – не находит никого, кто мог бы сравниться с Марком, она силится обмануть себя, живо воображает его на их месте, перед собой, видит его; хочет разгадать их, чтобы разгадать его. За неимением лучшего – это зеркала, не слишком сильно искажающие образ потерянного сына, блудного сына, который вернется. Что же они отражают?.. Увы, они отражают взрослых! Их идеал ограничен: быть тем же, чем были их предшественники, люди предыдущего поколения (и эту силу прошлого, которая пятится назад, определяют словом «пред‑ шествовать»! ). Рождаются они каждый со своими чертами, но еще до поступления в школу эти особые черты становятся едва уловимыми: дети отмечены печатью, наложенной их владельцами‑ отцами, которые, в свою очередь, носят на себе штамп родства со своими предками, общности породы. Они уже не принадлежат себе. Они принадлежат безыменной Силе, которая целые века собирала в городах этих степных собак, повторявших все одни и те же движения, лаявших одинаково, наново строивших одни и те же конуры мысли. Коллеж – это мастерская, где обучают технике обращения с машиной мысли. Что могут сделать одиночки, стремящиеся освободить этих детей? Прежде всего их следовало бы отучить от привычки напяливать на себя мысли взрослых. А между тем вся их гордость и состоит в том, чтобы разыгрывать из себя «больших». Чем меньше у них собственных мыслей, тем больше они гордятся и радуются… Ах, боже мой! Ведь так же ведут себя и взрослые. Они приходят в восторг, если могут освободиться от личного мнения (какая обуза! ), утопить его в мышлении оптом, в мнении массы, именуется ли она Школой, Академией, Церковью, Государством, Родиной, или никак не называется, а является Видом, этим подслеповатым чудовищем, которому приписывают божественную мудрость… А оно ползет наудачу, шаря прожорливым хоботом в илистом болоте, откуда оно некогда вышло и где оно потонет… (Сколько тысяч видов уже бесследно кануло в него! Но неужели и мы не в силах будем отстоять наш вид? ). Над болотом светятся блуждающие огни. И кажется, что отсвет их мерцает в глазах некоторых из этих малышей… Аннета старается его уловить… Что они думают о жизни? Что они думают о смерти? Эта война, этот шквал, бушующий у подножия холмов, там, вдали, на горизонте, – как отзываются они под этими маленькими непроницаемыми лбами? Отзыв находит у них только тра‑ та‑ та, звон литавров, грохот взрывов, картинки из «Иллюстрасьон» – далекое зрелище, которое становится скучным, если оно затягивается: уж очень все это приедается!.. Гораздо сильнее захватывают школьников бильярд или пари, которые они заключают. Или их классные интриги. А когда они вырастут, их увлекут домашние дела, барыши, потери. Однако там, в окопах, у них есть родственники. Многие уже пострадали. Разве дети не вспоминают о них? Если и вспоминают, то без волнения. Зато они не прочь хвастнуть ими. Они тогда и сами чувствуют себя героями, так сказать, по доверенности. Известия, приходящие с фронта, предварительно фильтруются. Ужасы войны рассматриваются с комической точки зрения. Будэн говорит, громко смеясь: – Да, друг ты мой! Брат пишет, что они там сидят по самую шею в дерьме. Корво говорит, что бошей закалывают ножами. Он показывает, как это делается. Он видел, как бьют свиней. Когда они описывают друг другу, как рвутся снаряды, у них весело блестят глаза. Колокольни, деревья, кишки и головы летают в их воображении, словно какие‑ то варварские игрушки. Их занимает только декоративная сторона событий. Да, раненая плоть, кровь, – они все это представляют себе, и даже с некоторым удовольствием, порой испытываемым мальчиками, когда они шлепают по грязи. Но крик души, который в этом слышится, не достигает их ушей. Вернувшиеся с фронта ничего не делают для того, чтобы они услышали этот крик. Старший брат Корво приехал на побывку. Он рассказывает мальчуганам: – Был у меня приятель, он загребал деньги – продавал трубки невзорвавшихся снарядов. Он ловко отвинчивал их своими десятью пальцами, – проворен был, как обезьяна, – и подбирал их еще не совсем остывшими. Я говорил ему: «Осторожнее! » А он мне: «Что там! Дело привычное! » Однажды я был в двадцати шагах от него, за деревом. «Брось! – кричу. – Добром это не кончится…» А он: «Всего бояться!.. » Бац! Снаряд разрывается прямо ему в лицо… Пропал бедняга!.. Гляжу – и звания не осталось… Он смеялся до упаду. И мальчуганы вместе с ним. Аннета, ошеломленная, слушала. Что крылось под этим смехом? Воспоминание об уморительной шутке? Нервное возбуждение? Или ровно ничего? Она отозвала смешливого рассказчика в сторону и спросила: – Скажите, Корво: что, там и в самом деле так весело? Он посмотрел на нее и стал опять балаганить. Но она не смеялась. – По правде говоря, хорошего там мало, – сказал он и разразился потоком горьких признаний. Аннета спросила: – Но почему же вы не говорите им все как есть? Он махнул рукой: – Нельзя. Не поймут… Да и слушать не захотят… И потом – к чему? Ведь сделать мы ничего не можем. – Потому что не хотим. – Не наше дело – хотеть. – Если не ваше, то чье же? Озадаченный Корво ответил: – Да вот… Начальства… Не было смысла продолжать этот разговор, не было смысла напоминать ему: «Начальство существует благодаря вам. Вы и создаете его». Корво продолжал врать и бахвалиться, как в тот же вечер убедилась Аннета. Это было для него потребностью. Одурачить он стремился не других, а себя. Если люди, побывавшие на фронте, не способны видеть правду, желать ее, так чего же ждать от тех, кого это испытание пока миновало, – от детей? Они не знают жизни. Они зачарованы словами. В звонком слове они не ищут смысла. Аннета задала им сочинение на тему: кто кем хочет быть. Бран мечтает стать офицером – один из его дедушек был военным. Мальчик с гордостью пишет: «Разве река не возвращается всегда к своим истокам? » Война служит им поводом для зубоскальства. Старшие‑ те, кто будет призван, если она затянется на годдругой, – повторяют пустые речи, которые они слышали от каких‑ нибудь старых шутов: – Если вас пронзит пуля, вы и не почувствуете боли? Вставайте, мертвецы!.. Будущий героизм освобождает их от всяких усилий в настоящем. Они не желают «пальцем шевельнуть». Они говорят: – После войны не придется тянуть из себя жилы. За все заплатят боши… О, их уж запрягут!.. Но‑ но, лошадка!.. Мой отец сказал, что купит с полдюжины этих стервецов и подкует их… Но‑ но, живей!.. Кто пограмотнее – сын председателя суда, сын адвоката – наслаждается напыщенным красноречием газет. Лаведан – это их Корнель. Капюс – Гюго. Остальные пробавляются поддельными снимками в иллюстрированных листках. Аннета делает опыт. Она забрасывает удочку. Читает своим ученикам главу из «Войны и мира» – о смерти юного Пети – чудесные страницы, насыщенные октябрьским туманом и мечтами деревца, которому не расцвести… «Был осенний, теплый, дождливый день. Небо и горизонт были одного и того же цвета мутной воды. То падал как будто туман, то вдруг припускал косой, крупный дождь». Сначала они слушают плохо. Русские имена их смешат, а имя юного героя вызывает бурю веселья. Наконец они стихают, как рой мух, спокойно усевшихся на край чашки. Умолкают и шикают на болтунов, и только у одного надуваются щеки каждый раз, когда Аннета произносит имя юноши, – так до конца и не удается пробить броню его тупоумия. Остальные не спускают глаз с Аннеты… Когда она дочла, послышались зевки. Некоторые вознаграждают себя за продолжительную неподвижность шумной возней. Есть и такие, которым не по себе, они чем‑ то недовольны, они глубокомысленно бормочут: – У русских не все дома!.. А некоторые, не умея выразить свои чувства, говорят: – Здорово!.. Остальные не говорят ничего. Это те, которых проняло. Но в какой мере и чем? Трудно сказать. Ведь из них нельзя извлечь ни одного звука, идущего от сердца. Аннета приглядывается к одному из своих слушателей – щуплому блондину с длинным носом, тонкими чертами лица и старательно приглаженными волосами; у него впалая грудь, он покашливает и смотрит искоса. Это умный, робкий мальчик, довольно замкнутый, как все дети, которые чувствуют свою слабость и боятся открыть свою душу. Аннете показалось, что чтение задело его за живое. Поднимая глаза от книги, она замечала взгляд взволнованного мальчика, который спешил снова уткнуться носом в тетради. Этот ребенок способен думать о страдании, потому что сам он – хилое, нервное существо, – часто ведь ключом к жалости является эгоизм. Кто страдает сам, тот скорее откликается на страдания других. По окончании занятий Аннета подзывает его к себе. Она спрашивает, понравился ли ему Петя, его юный брат. Мальчик заливается краской, он смущен. Аннета напоминает ему о сне, который приснился в последнюю ночь чуткому к поэзии ребенку. Как прекрасна была эта жизнь! Могучая и хрупкая жизнь! Жизнь, которая могла бы быть! Жизнь, которой не будет!.. Понял ли он?.. Мальчик отвечает кивком, опускает глаза. Но она уловила в них засиявший луч… – А тебе не приходило в голову, что и ты мог бы быть на месте Пети? Он возражает: – О, я не буду воевать! Я слабого здоровья. Мне сказали, что я останусь в тылу. Он утешается и как будто хвастает своим слабым здоровьем. – А остальные? Твои товарищи? Это ему безразлично! Он торопливо отыскивает в своей памяти фразы, которые полагается приводить в таких случаях: «Умереть за родину…» Другие могут идти на смерть. К нему возвратилась самоуверенность. Казалось, кто‑ то задул свет… Впрочем, кто знает? Аннета несправедлива. Она не видит оснований для надежды. А их немало. Это племя славных людей, эти эгоисты, спокойно жующие свою жвачку, имеют право поспать. Они проделали долгий путь. За плечами у них Крестовые походы и Столетняя война. Это не молодит их, но говорит о крепости породы. Они так много видели, так много действовали, вынесли, выстрадали!.. И они смеются! Не чудо ли это? Кто смеется – тот живет и не склонен отрекаться от жизни… В мире, который недоволен существующим, это племя приемлет существующее. Оно не знает ненависти и зависти к соседу: для него нет ничего лучше собственного дома, ничего заманчивее, как оставаться у себя; привыкнув к удобной жизни за сорок пять лет мира и спокойствия, оно испытывает отвращение к войне… Но если надо, оно без промедления и без ропота облекается в военные доспехи… Как они послушны, эти забияки! Они готовы пожертвовать всем – без особого, правда, пыла, – потому что «так полагается», «так повелось спокон веку»… В зависимости от точки зрения они кажутся то нелепыми, то трогательными. Это добродушное и равнодушное приятие действительности – черта, присущая мелким людям, но есть в ней и некоторое величие. А дети – что мы о них знаем? То, что вырывается наружу, это только игра. Настоящая работа происходит внутри. Учителям и родителям видна лишь молодая кора. О ребенке вам известно только то, что делает его ребенком. Вы не видите вечной Сущности, у которой нет возраста и огонь которой тлеет в сокровенных глубинах души, будь то душа взрослого или ребенка. Вы не можете знать, не вырвется ли оттуда этот огонь… Побольше веры!.. Побольше терпения!..
|
|||
|