|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 страница
Первые – пасмурные и тихие – дни октября. Воздух застыл. Не спеша сеет прямой теплый дождь. Пряный, сильный запах мокрой земли, спелых плодов в подвале, виноградного сока в давильнях… У открытого окна на даче Ривьеров, в Бургундии, друг против друга сидели сестры и шили. Они склонили головы над работой и, казалось, вот‑ вот стукнутся своими крутыми чистыми лбами. Лоб у них совсем одинаковый – выпуклый, только у Сильвии он поуже, у Аннеты пошире, у одной капризный, у другой упрямый, – козочка и бычок. Но когда они поднимали головы, глаза их обменивались понимающим взглядом. А языки отдыхали, неугомонно протрезвонив столько дней подряд. Они еще раз переживали лихорадку переезда, свои восторги, залпом высказанные слова и все то, что узнали и познали за много дней, ибо теперь они по‑ настоящему привязались друг к другу и им хотелось все взять друг у друга и все отдать. А пока они молчали, раздумывая о спрятанной добыче. Но напрасно хотелось им все увидеть и всем обладать: в конце концов они так и остались загадкой друг для друга. И в самом деле, всякое существо для всякого существа – загадка, и в этом есть своя прелесть. Сколько же в каждой из них таится такого, чего никогда не постичь другой! Тщетно они говорили себе (ибо они это знали): «Что значит взаимопонимание? Понимать – это объяснять. А когда любишь, нет нужды объяснять…» И все же это имеет большое значение! Ведь если не понимаешь, то не можешь обладать целиком. А любить, как любили они друг друга? Каждая любила по‑ своему. Обе дочери Рауля Ривьера унаследовали от отца живительные жизненные силы, – они лежали под гнетом у одной, были рассеяны у другой. Различие их натур особенно проявлялось в любви. Легкомысленная и ласковая Сильвия, веселая, шаловливая, самоуверенная, но по сути очень рассудительная, быстро воспламенялась, однако никогда не теряла головы; шелестя крылышками, летала лишь вокруг своей голубятни. Темный демон любви притаился в Аннете, и о его существовании она узнала только за последние полгода; она его подавляла, старалась его упрятать, потому что сама его страшилась: инстинкт подсказывал ей, что другие не правильно судили бы о нем. Эрос в клетке, с завязанными глазами, беспокойный, алчный и голодный, молча бьется о решетку мира и медленно грызет стены своей темницы‑ сердца! Жгучее жало впивалось беспрерывно, безмолвно и незаметно, тревожило рассудок Аннеты; она все время ощущала его, впав в раздражающее оцепенение, в котором было что‑ то чувственное; мурашки пробегали у нее по коже, как бывало, когда она прикасалась к жесткой материи, когда ей мешала одежда или когда она проводила рукой по неровному дереву мебели, по холодящей шершавой стене. Она словно жевала терпкую кору ветки, и тогда на нее находило какое‑ то самозабвение и забвение времени; у нее бывали провалы в сознании, и она не могла бы сказать, сколько это продолжалось – четверть ли секунды, час ли? И сразу собиралась с мыслями; ей становилось стыдно, она подозрительно ловила незримый взгляд Сильвии, которая прикидывалась, что работает, а сама лукаво следила за ней украдкой. Сестры молчали. Обе сидели, как ни в чем не бывало, а горячие волны крови приливали к щекам Аннеты. Сильвия, мало что понимая, вынюхивала своим носиком ее внутреннюю жизнь, которая, задремав на солнце, то вдруг успокаивалась, то одичало извивалась, как уж под листьями: Сильвия считала, что старшая сестра‑ чудачка, что она не в своем уме, право – на людей не похожа… И не страстные порывы, не горячность и не то, что она угадывала в тревожных мыслях Аннеты, особенно удивляли ее, но то серьезное, чуть ли не трагическое начало, которое во все вносила сестра… Трагическое? Ну что за выдумки! Серьезное? Ради чего серьезничать? Все идет своим чередом. Так все и надо принимать. Сильвию вовсе не беспокоили тысячи фантазий, которые ей лезли в голову. Они приходят и уходят. Все, что хорошо и приятно, – просто и естественно, а что плохо и неприятно, – тоже свойственно жизни. Хорошее ли, нехорошее ли, а изволь глотать, и я глотаю мигом! Зачем разводить антимонии? Ох уж эта запутавшаяся Аннета! Дебри горячих и холодных мыслей, пряжа страхов и желаний, пучки страстных и целомудренных чувств перемешиваются во всех закоулках души… И кто только все это распутает? Но, как бы там ни было, чудная, странная, непостижимая Аннета очень занимала Сильвию, интриговала ее, притягивала к себе. И за это она еще сильнее любила сестру. Молчание затягивалось, оно бывало насыщено тревожащими тайнами. И Сильвия вдруг прерывала его, начинала тараторить. Быстро, быстро, вполголоса, наклонившись над самым шитьем, будто ругая его, она цедила сквозь зубы бессмысленные словечки, несла тарабарщину‑ все слова оканчивались на «и», получалось «ки‑ ки‑ ки‑ ки», – точь‑ в‑ точь болтовня зяблика, стрекочущего от радости. Но вдруг она напускала на себя важный вид, словно говоря: «Кто, я? Я ничего! ». Или же, перекусывая нитку, напевала тоненьким гнусавым голоском преглупый романс, в котором говорилось о цветах, о пташках‑ щебетуньях, какую‑ нибудь легкомысленную песенку и, лукаво разыгрывая благовоспитанную девочку, вдруг отчетливо произносила грубейшую непристойность. Аннета подскакивала, полусмеясь, полусердясь. – Замолчи. Замолчи же, наконец! И становилось легко. Атмосфера разряжалась. Неважно, что за слова были сказаны! Голоса, как руки, восстанавливают связь. Снова соединяешься. «Где пропадала? Остерегайся молчания! Знаешь ли ты, что минута забвения может мигом нас разлучить? Поговори со мной! Я говорю с тобой. Я держусь за тебя. Держи меня крепче! » И они держались друг за друга. Они твердо решили, что бы ни случилось, не покидать друг друга. Что бы ни случилось, ничто не коснется главного: «Я – это я. Ты – это ты. Уговорились. По рукам. Теперь уже нельзя отрекаться». То было взаимное самопожертвование, молчаливое соглашение, как бы духовный союз, сильный тем, что никакое внешнее принуждение – ни письменное обязательство, ни религиозное или гражданское воздействие – не тяготело над ним. Ну что из того, что они такие разные? Ошибается тот, кто думает, будто самые крепкие союзы основаны на сходстве или же на противоположности. Ни на том, ни на другом, а на внутреннем решении: «Я выбрала, я хочу, и я даю обет», – решении, прошедшем через горнило жизненного опыта и отчеканенном двойной твердой волей, как у этих двух крутолобых девушек. «Ты – моя, и теперь я уже не властна ни вернуть тебя, ни взять обратно себя… Впрочем, ты свободна: люби, кого хочешь, делай, что тебе нравится, вытворяй, что угодно, греши, если тебе заблагорассудится (знаю, что ты этого не сделаешь, но даже если итак), – это не нарушает нашего договора… Кто как хочет, пусть так и толкует». Если бы Аннета по своей добросовестности и дерзнула довести до конца свою мысль, ей пришлось бы признаться себе, что она далеко не уверена в нравственной стойкости Сильвии, в ее будущих поступках. А Сильвия, смотревшая на все трезво, не дала бы руку на отсечение, что Аннета в один прекрасный день не выкинет что‑ нибудь сногсшибательное. Но все это касалось других и к ним обеим не имело никакого отношения. Обе верили друг в друга, вполне доверяли друг другу. Пусть все остальные устраиваются, как им угодно! Отныне они с закрытыми глазами заранее все прощали друг другу – лишь бы поступки их не отражались на их взаимной любви. Все это, пожалуй, не было очень уж нравственно. Ну и пусть! Будет еще время вести нравственный образ жизни когда‑ нибудь потом. Аннета была чуть‑ чуть педанткой, жизнь знала по книгам, – что не помешало ей, однако, познать ее позже (ведь жизнь, разумеется, звучит по‑ иному, чем в книгах), – и теперь она вспоминала прекрасные строки Шиллера:
О мои дети! Мир исполнен зла И помыслов лукавых. Каждый любит Лишь самого себя. Не прочны связи, Которые удача нам сплетает. Единый миг – и сеть разорвалась. Верна одна природа. Лишь она Стоит на верном якоре, в то время Как все кругом, в кипящем море жизни, Теряет путь. Приязнь дарует друга, Удача нам соратников приносит, Лишь брата нам рождение дает. Его не даст нам счастье. Вместе с счастьем Приходит друг. И часто в мире этом, Вражды и злобы полном, он двулик.
Сильвия, конечно, не знала этих строк! Она, наверное нашла бы, что для выражения такого простого чувства не требуется столько непонятных слов. Но, взглянув на поникшую голову Аннеты, отложившей работу, на сильную ее шею, густые волосы, собранные в Узел, Сильвия подумала: «Сестра все еще мечтает, опять пошли сумасбродства – Когда это кончится? Какое счастье, что я здесь! При мне она не очень развернется…» Ведь у младшей было убеждение, вероятно преувеличенное, в превосходстве своего разума и опыта. И она твердила себе: «Буду ее охранять». Но она сама нуждалась в опеке. Она была не менее сумасбродна. Только она все свои выходки знала наперед и смотрела на них, как домовладелец смотрит на жильцов. Хоть и сдает им помещение, но не даром. Да и потом: «Делай что хочешь, будь что будет! » Когда все это касается только тебя – пустяки. Выпутаться всегда можно… А вот охранять сестру‑ это чувство новое и необыкновенно приятное. Да, но… Аннета сидела с поникшей головой; она отложила работу, она лелеяла точно такое же чувство. Она думала: «Моя дорогая, безрассудная сестренка! Какое счастье, что я появилась вовремя около нее, чтобы руководить ею!.. » И она строила планы будущего Сильвии, заманчивые планы, но о них она не совещалась с Сильвией. И, вдоволь намечтавшись о счастливом будущем Друг друга (а заодно, конечно, и своем собственном), сестры восклицали: – Ах ты! Иголка сломалась! – Да и ничего больше не видно! И они, бросив работу, выбегали подышать воздухом; шли под дождиком, укрываясь одним плащом, по саду, под плакучими ветвями деревьев, ронявших прядями листву; в беседке из виноградных лоз срывали янтарную гроздь и уплетали – мокрые ягоды вкуснее – и говорили, говорили… Вдруг умолкали, вдыхая осенний ветер, запах (так бы и съела его! ) перезревших плодов, палого листа, вбирая в себя неяркий свет октябрьского дня, угасавший с четырех часов, слушая тишину оцепеневших, задремавших полей, тишину земли, пившей дождь, тишину ночи… И, держась за руки, они мечтали вместе с трепещущей природой, которая боязливо и пылко лелеет надежду о весне – загадке будущего… Они привыкли вместе коротать эти серенькие октябрьские дни, затканные туманом, будто опутанные паутиной, и это стало для них такой необходимостью, что они спрашивали себя, как же до сих пор они без этого обходились. А ведь обходились и будут обходиться! В двадцать лет жизнь не замыкается, как бы дорог ни был тот, с кем тебе хорошо вдвоем, – особенно жизнь существ таких окрыленных. Им надо испытать силы в воздушных просторах. Сколь непреклонно ни утверждалась воля их сердца, инстинкт их крыльев сильнее. Аннета и Сильвия нежно говорили: – Как мы могли так долго жить друг без друга? Однако не признавались себе: «А ведь рано или поздно придется (какая обида! ) жить друг без друга! » Ведь никто другой не может жить за вас и на вашем месте, да и вы не захотели бы этого. Конечно, потребность во взаимной нежности была глубока, но у каждой была еще и другая потребность, более сильная, исходившая из самых истоков существа обеих дочерей Ривьера: потребность в независимости. Уйма различных черт была у них, но они обладали одной одинаковой чертой, именно этой (и нельзя сказать, что им повезло). Они хорошо это знали; она даже была одной из причин – они, правда, не отдавали себе в этом отчета‑ того, что они так сильно полюбили друг друга, ибо каждая в другой узнавала себя. Но в таком случае чего же стоил их план – основать совместную жизнь?! Каждая лелеяла мечту, что будет охранять жизнь сестры, но сознавала, что сестра, как и она сама, не согласится на это. То была сладостная мечта, их игрушка. Им хотелось, чтобы игра продолжалась как можно дольше. А ей не суждено было долго продолжаться. Если бы они были просто двумя независимыми державами! Но у этих республик‑ крошек, дороживших своей свободой, как и у всех республик, помимо их воли, были деспотические наклонности. Каждая стремилась подчинить своим законам другую – ей казалось, что они лучше. Аннета, склонная к самоосуждению, бранила себя, вторгнувшись в область господства сестры, но все повторялось сызнова. В ее цельном и страстном характере, вопреки ее желанию, было что‑ то властное. Натура ее могла под покровом нежной любви на время смягчиться, но она упорствовала. Нужно сознаться, что если Аннета и старалась примениться к воле Сильвии, то Сильвия нисколько не старалась облегчить сестре задачу. Она поступала так, как приходило ей в голову, а за двадцать четыре часа в ее голове рождалось не меньше двадцати четырех желаний, которые не всегда совпадали. Аннета, методичная, любившая порядок, сначала смеялась, но потом стала терять терпенье – так быстро менялись причуды сестры. Она прозвала Сильвию: «Вьюн», «Я хочу… А собственно, чего я хочу? ». А Сильвия ее прозвала: «Шквал», «Госпожа повелительница» и «Полдень ровно в двенадцать» – пунктуальность сестры ее раздражала. Они нежно любили друг друга и все же вряд ли могли бы долго вести одинаковый образ жизни. Вкусы их и привычки были различны. Они так любили друг друга, что Аннета снисходительно внимала Сильвии, охотнице чуточку посплетничать, очень тонко умевшей все подметить, еще лучше – услышать, но не очень тонко выразить. А Сильвия прикидывалась, будто слушает с интересом, хотя незаметно позевывала («Довольно! Ну довольно же!.. »), когда Аннета которой хотелось разделить с ней удовольствие, читала вслух прескучные вещи. – Боже, да это дивно, дорогая! Или пускалась в нелепые рассуждения о жизни, о смерти, об общественном строе… («Чепуха!.. Как бы не так!.. Делать людям нечего! »). – А ты как думаешь, Сильвия! – спрашивала Аннета. («Да ну тебя! » – думала Сильвия. ). – Думаю, как ты, дорогая! И все это ничуть не мешало им восхищаться друг другом. Но только немного стесняло, когда они разговаривали. А чем заполнить время, когда они совсем одни в унылом доме, на самой опушке леса, когда перед ними обнаженные поля, а над ними низкое осеннее небо, сливающееся в тумане с голой равниной? Напрасно Сильвия говорила и сама верила, будто обожает деревню, – сельские развлечения ей быстро прискучили; здесь у нее не было дела, не было цели, она слонялась как тень. Природа, природа!.. Скажем откровенно: природа наводила на нее скуку. Нет! Препротивные тут края… Просто невыносимы все эти напасти: ветер, дождь, грязь (грязь на парижских улицах, напротив, ей нравилась); за ветхими перегородками шмыгали мыши, пауки забирались в комнаты, на зимние квартиры, а это ужасное зверье – комары – по ночам трубили и пировали на ее руках и ногах. Много слез она пролила из‑ за них, от досады и раздражения. Аннету же радовали вольные просторы и уединенная жизнь с любимой сестрой; она не скучала, смеялась над комариными укусами и, позвав Сильвию с собой на прогулку, шагала по грязи, не примечая, что сестра недовольна, насупилась. Порыв ветра с дождем пьянил ее; она забывала о Сильвии. Шла большими шагами по вспаханной земле или по лесной тропинке, встряхивая мокрые ветви; не скоро вспоминала она о покинутой сестре. А Сильвия, надувшись, с сокрушением рассматривала в зеркале свое припухшее лицо, умирала от скуки и думала: «Когда же мы вернемся? » И все‑ таки среди тысячи и одного намерения у младшей Ривьер было одно доброе, стойкое намерение, и ничто не могло его изменить, а деревенский воздух лишь придал ему новизну. Она любила свое ремесло. Любила по‑ настоящему. Она принадлежала к крепкой семье парижских рабочих; труд, иголка и наперсток были ее потребностью, ей хотелось занять свои пальцы и мысли. У нее был врожденный вкус к шитью: она испытывала физическое наслаждение, часами ощупывая материю, легкую ткань, шелковый муслин, делая складки, сборки, щелкая пальцем по банту из лент. Да и умишко ее, который, слава богу, и не пытался понимать идеи, загромождавшие умную голову Аннеты, знал, что тут, в своей области, в царстве тряпок, и у него есть идеи, которыми можно заинтересовать кого угодно. Так что ж, прикажете отказаться от этих идей? Говорят, что самое большое удовольствие для женщины – носить красивые платья! Для женщины, по‑ настоящему даровитой, еще большее удовольствие их творить. И, раз вкусив это удовольствие, уже нельзя от него отрешиться. В изнеженной праздности держала Сильвию сестра, и когда прекрасные пальцы Аннеты скользили по клавиатуре, Сильвия с тоской вспоминала лязг больших ножниц и стук швейной машины. Если бы кто‑ нибудь преподнес ей все произведения искусства на свете, они не заменили бы ей милого безголового манекена, который драпируешь, как вздумается, вертишь и перевертываешь, перед которым приседаешь, которого исподтишка теребишь или, подхватив, кружишься с ним в танце, когда закройщица выйдет. Только несколько слов роняла Сильвия, но по ним нетрудно было угадать ход ее мыслей, и Аннета сердилась, когда видела, как загораются глаза сестры, понимала, что мысленно Сильвия уже за работой. И вот когда они вернулись в Париж и Сильвия заявила, что она переедет к себе домой и возьмется за постоянную работу, Аннета вздохнула, но не удивилась. Сильвия ждала, что ее решение примут в штыки, поэтому вздох и молчание сестры растрогали ее сильнее, чем любые слова. Она подбежала к Аннете, сидевшей в кресле, опустилась перед нею на колени, обняла, поцеловала. – Не сердись на меня, Аннета! – Дорогая, – ответила Аннета, – твое счастье – мое счастье, ты ведь знаешь. Но ей было тяжело. Сильвии тоже. – Не моя это вина, – сказала она, – я так тебя люблю, верь мне. – Знаю, девочка, верю. Она улыбалась, но еще раз глубоко вздохнула. Сильвия, стоя на коленях, ладонями сжала ее лицо, приникла к нему: – Не смей вздыхать! Глупышка! Если будешь так вздыхать, я не уйду. Ведь я не живодерка. – Конечно, нет, дорогая… Я не права, больше не буду… Да я и не упрекаю тебя. Просто тяжело расставаться. – Ра‑ сставаться… Новое дело! Глупышка! Будем видеться, каждый день видеться. Ты придешь. Я приду. Комнату мою ты сохранишь. Уж не надумала ли ты отнять ее у меня? Нет, нет, она моя, не отдам. Только устану‑ приеду понаслаждаться. Или так: вечер, ты меня не ждешь, я прихожу в неурочный час, у меня ключ, вбегаю и застаю тебя врасплох… Смотри не вздумай проказничать! Вот увидишь, сама увидишь, мы еще больше подружимся, и все у нас пойдет еще лучше. Расстаться! Да разве я брошу тебя, разве я могу обойтись без моей расчудесной Аннеты? – Ах, подлиза, нахальная девчонка! – воскликнула Аннета, смеясь. – Ловко заговариваешь зубы! Врунишка ты, мошенник! – Аннета! Перестань браниться! – строго заметила Сильвия. – Ну, хорошо. Пусть только – врунишка… Так можно? – Это еще туда‑ сюда, – сказала Сильвия великодушно. Она бросилась Аннете на шею, стала душить ее в объятиях. – Я, по‑ твоему, врунишка, я, по‑ твоему, врунишка! Держись, проглочу! Нежностью и хитростью добилась она у Аннеты прощения. Попросила сестру помочь ей открыть свою собственную мастерскую. Двадцатилетней «девчушке» хотелось стать хозяйкой, выйти из подчинения и получить в подчинение не только свой манекен. Аннета пришла в восторг, что можно дать ей денег. Вместе составили смету; обсуждали без конца, как все устроить в новом жилье, бегали несколько дней в поисках квартиры, потом выбирали мебель и материю для обивки, потом все перевозили, потом получили согласие городских властей, вечерами составляли список заказчиц, строили план за планом, обдумывали шаг за шагом; захлопотались так, что Аннета в конце концов вообразила, будто обзаводится хозяйством вместе с Сильвией. И ей не приходило в голову, что жизнь их отныне пойдет разными путями. Заказчицы у Сильвии не замедлили появиться. Аннета, отправляясь в гости, надевала самые красивые платья, сшитые милой ее портнихой, и расхваливала сестру. Ей удалось направить к ней несколько молодых женщин своего круга. Кроме того, Сильвия без зазрения совести воспользовалась адресами заказчиц своих старых хозяек. Впрочем, она была разумна и не торопилась расширять сферу своей деятельности. Спешить нечего. Жизнь длинна. Времени много. Она любила работу, но не до мании, как иные человекомуравьи, – особенно женского пола, – которые на ее глазах изнуряли себя трудом. Ей хотелось уделить место и удовольствию. Работа тоже удовольствие. Но не единой работой существуешь. «Всего понемножку» – таков был девиз Сильвии, не любившей излишеств, но лакомки и выдумщицы. Жизнь ее скоро стала так заполнена, что для Аннеты у нее оставалось не слишком много времени. Все же часть его, что бы ни случилось, Сильвия посвящала сестре: обет свой она выполняла. Но для сердца Аннеты части было мало. Она не умела отдавать себя наполовину, на треть, на четверть. Ей суждено было узнать, что мир в чувствах своих подобен мелкому торговцу, – он ими торгует в розницу. Долго не понимаешь этого, а еще дольше с этим примиряешься. Пока она брала первые уроки. Она молча страдала, видя, как мало‑ помалу отстраняется от жизни Сильвии. Сильвия никогда больше не бывала одна ни дома, ни в мастерской. А скоро она уже не бывала одна и когда не работала. Снова обзавелась другом. Аннета отступила. Любовь к сестре теперь оберегала ее и от вспышек ревности, и от строгого осуждения, как бывало прежде. Но не оберегала от тоски. Сильвия все же так любила сестру, что, несмотря на свое легкомыслие, сознавала, как огорчает ее; и время от времени она вырывалась из хоровода своих дел и делишек и внезапно, в час работы или свидания, бросала все, даже самые неотложные дела, и мчалась к Аннете. Вихрем налетала нежность. И вихрь нежности налетал на Сильвию с неменьшей силой, чем на Аннету. Но вихрь улетал; и когда он перебрасывал Сильвию от Аннеты к делам или, скорее, к удовольствиям, Аннета, благодарная урагану ласковой болтовни, сумасшедших признаний, смеха и объятий, врывавшемуся к ней, вздыхала, еще больше томясь от одиночества и от душевного смятения. Однако это не означало, что она жила в праздности. Дни у Аннеты были заполнены не меньше, чем у Сильвии. Жизнь ее, двойственная жизнь – духовная и светская, прерванная смертью отца, – снова вошла в свою колею. Умственные запросы, вытесненные за последний год велениями сердца, пробудились с новой силой. И отчасти оттого, что ей хотелось заполнить пустоту, образовавшуюся после ухода Сильвии, отчасти оттого, что интеллект богато одаренного человека созревает в испытаниях жизни, полной страстей, ее потянуло к научным занятиям, и она сама удивилась тому, что разбирается в научных вопросах лучше, чем прежде. Она увлекалась биологией и вынашивала план диссертации о происхождении эстетического чувства и его проявлениях в природе. Она восстановила и светские связи, вернулась в тот круг, который прежде посещала с отцом. Теперь это доставляло ей особое удовольствие. Ее пытливому уму, ставшему более зрелым, было приятно, когда у тех, кого она, казалось бы, превосходно знает, неожиданно обнаруживались такие черты, о которых она и не подозревала. Немало удовольствий доставляла ей и совсем иная область – в одних она признавалась себе, другие же от себя утаивала: она получала удовольствие от того, что нравилась, и от темных сил вожделения (и отвращения), которые возникают в нас, и от взаимного влечения умов и тел, скрывающегося под обманчивой шелухой слов, и от приглушенных инстинктов обладания, которые порой всплывают на ровную и однообразную поверхность салонных мыслишек и как будто тут же исчезают, а на самом деле клокочут в глуби. Светские развлечения и научные занятия заполняли лишь небольшую часть ее времени. А по‑ настоящему жизнь бывала насыщена, когда Аннета оставалась наедине с собой. В долгие вечера и в часы ночи, когда сон бросает душу, а вместе с ней и горячечные мысли в мир бодрствования, будто вал, что, отхлынув, оставляет на берегу мириады живых существ, выхваченных из черных пучим океана, Аннета созерцала прилив и отлив внутреннего своего моря и берег, усеянный его дарами. То был период весеннего равноденствия. Не все силы, разбушевавшиеся в Аннете, были для нее новостью; пока мощь их приумножалась, умственный взор ее проникал в них исступленно и зорко. От их противоречивых ритмов сердце томилось, замирало… Нельзя уловить, есть ли в этом сумбуре какой‑ нибудь внутренний порядок. Неистовый взрыв чувственности, раскатом летнего грома всколыхнувший сердце Аннеты, надолго оставил отголосок. Хотя воспоминание о Туллио и стерлось, но внутреннее равновесие было нарушено. Спокойное течение жизни, без всяких событий, вводило Аннету в обман: можно было вообразить, будто ничего и не происходит, и беспечно повторять возглас сторожей, раздающийся дивными ночами в Италии: «Tempo sereno! ». [34] Но жаркая ночь снова вынашивала грозы, и неустойчивый воздух трепетал от тревожных дуновений. Вечное смятение. Души умершие, оживающие сталкивались, встречались в этой пылкой душе… С одной стороны, опасное отцовское наследие, забытые, заснувшие вожделения вдруг поднимались, словно волна из глуби морской. С другой – силы, идущие им наперекор: душевная гордость, страстное стремление к чистоте. И еще одна страсть – стремление к независимости, которая так властно вмешивалась в ее отношения с Сильвией и которой были суждены – Аннета с тревогой это предчувствовала – другие, более трагические, столкновения с любовью. Эти движения души занимали ее, заполняли ее досуг в долгие зимние дни. Душа, словно куколка, прятавшаяся в коконе, сотканном из затуманенного света, грезила о будущем и прислушивалась к себе, грезящей… И вдруг почва уходит из‑ под ног. Какие‑ то провалы в сознании, как бывало нынешней осенью, в Бургундии, пустоты, в которые низвергаешься… Пустоты? Нет, не пусто там, но что же происходит в глубинах? Странные явления, неприметные, а может быть, и не существовавшие еще десять месяцев назад, возникшие в дни летней встряски, повторялись все чаще. У Аннеты было смутное чувство, что бездны в сознании зияют порой и по ночам, когда она спит тяжелым сном, словно загипнотизированная. Она выбиралась оттуда, будто появившись издалека, и ничего не помнила, однако ж ее преследовала неотвязная мысль, точно видела она что‑ то очень значительное, какие‑ то миры, нечто неописуемое, – то, что выходит за пределы, допускаемые, постигаемые разумом что‑ то животное и что‑ то сверхчеловеческое, поражающее нас в чудовищах, созданных древнегреческими скульпторами, в пастях химер на водостоках соборов. Ком глины, липнущей к пальцам. Чувствовалась живая связь с неведомым миром снов. Было тоскливо, стыдно, тяжело; унижало и терзало жгучее ощущение, будто ты в сообщничестве, но не можешь понять, в каком же. Все тело на несколько дней пропитывалось противным запахом. Словно она, сберегая тайну, проносила ее среди нестойких впечатлений дня, и ее прятали за семью замками гладкий безмятежный лоб, безразличный взгляд, устремленный внутрь, и руки, благоразумно скрещенные на груди, – спящее озеро. Аннета вечно витала в грезах – и на шумной улице, и в университете, и в библиотеках, где она усердно занималась, и в гостиных, за пустой светской болтовней, которую оживляют легкий флирт и легкая ирония. На вечерах замечали, что у девушки отсутствующий взгляд, она рассеянно улыбается – не столько тому, что ей говорят, сколько тому, о чем она рассказывает сама себе; что она наугад подхватывает чьи‑ нибудь слова и отвечает невпопад, прислушиваясь к никому неведомому пению птиц, спрятанных в клетке ее души. Однажды так громко распелся мирок ее души, что она, изумившись, заслушалась, а ведь рядом ее радость, Сильвия, смеялась, оглушала милой своей болтовней, что‑ то рассказывала… О чем же она говорила? Сильвия все подметила, расхохоталась, встряхнула сестру за плечи: – Ты спишь, спишь, Аннета? Аннета отнекивалась. – Да, да, вижу: спишь стоя, как старая извозчичья кляча. Что же ты делаешь по ночам? – Плутовка! А скажи‑ ка, что ты сама делаешь? – Я‑ то? Хочешь знать? Прекрасно! Сейчас расскажу. Скучно не будет. – Не надо, не надо! – со смехом твердила Аннета, окончательно пробудившись. Она зажала сестре рот рукой. Но Сильвия отбилась, обхватила руками голову Аннеты, заглянула в глаза: – Прекрасные у тебя глаза, лунатик. Ну, показывай, что там внутри… О чем ты мечтаешь, Аннета? Скажи, скажи! Скажи, о чем! Рассказывай! Рассказывай же! – Что же тебе рассказать? – Скажи, о чем ты думала. Аннета оборонялась, но в конце концов ей всегда приходилось сдаваться. Сестрам доставляло огромное удовольствие – в этом проявлялась их нежность, а быть может, эгоизм, – все друг другу рассказывать. Это им не надоедало. И тут Аннета начинала распутывать свои грезы, скорее для собственного успокоения, чем для Сильвии. Она пересказывала, чуть запинаясь, очень серьезно, очень добросовестно, чем ужасно смешила Сильвию, все свои безрассудные мысли, наивные, искренние, шальные, дерзкие, иной раз даже… – Ах, Аннета, Аннета! Ну, договаривай, раз на то пошло! – восклицала Сильвия, прикидываясь, будто негодует. Вероятно, и ее внутренняя жизнь была не менее странной (не менее и не более, чем у всех нас), но она над этим не задумывалась и ничуть этим не интересовалась, ибо, как и подобает существу практичному, она раз и навсегда уверовала лишь в то, что видит и что осязает, в трезвую и низменную мечту, которая облечена в плоть всего земного, и отстранялась от всего, что могло смутить ее покой, считая, что это чепуха.
|
|||
|