Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Юкио Мисима 12 страница



 — Я тоже остаюсь. Я молча пойду за тобой куда угодно.

 — Ладно. Тогда поклянемся богами. Сделайте два поклона и два раза хлопните в ладоши. Потом я стану произносить слова клятвы. Повторяйте их за мной хором. — Исао, Идзуцу, Сагара и оставшиеся с ними семнадцать человек хлопнули в ладоши: словно море в темноте ударило в борт лодки. Исао произнес:

 — Клянемся: учиться чистоте у «Союза возмездия», самоотверженно изгонять демонов и всякую нечисть.

 Молодые звонкие голоса хором повторили:

 — Клянемся: учиться чистоте у «Союза возмездия», самоотверженно изгонять демонов и всякую нечисть.

 Голос Исао отражался от смутно белеющих дверей храма, он звучал сильно, глубоко, патетично, словно юношеские мечты рвались из груди. На небе уже появились звезды. Где-то далеко прогромыхал трамвай. Исао продолжал:

 — Клянемся: быть верными дружбе, поддерживая друг друга, ответить на призыв родины.

 — Клянемся: не искать власти и личной славы, идти на верную смерть ради отчизны.

 

 

 Клятва закончилась, и сразу кто-то сжал руку Исао. Сжал обеими руками. Потом все стали пожимать руки друг другу и проталкивались к Исао, чтобы пожать ему руку.

 Глаза, привыкшие к темноте, видели в свете звезд руки, которые тянулись со всех сторон для пожатия. Никто ничего не говорил. Все слова казались сейчас легковесными.

 Руки, будто внезапно разросшийся плющ с листьями, влажные от пота, сухие, жесткие, мягкие на ощупь, прочно сплетясь, передавали друг другу биение крови и жар тела. Исао мечтал о том, чтобы вот так они прощались бы друг с другом когда-нибудь на поле боя. С чувством выполненного долга, истекающие кровью, последним усилием воли удерживая сознание, в котором, словно красная и белая нити, переплелись страдание и радость…

 

 

 Когда их стало двадцать, школа Сэйкэн для общей встречи уже не подходила. Отец сразу бы начал упрекать Исао за его затеи. С другой стороны, и у Идзуцу было тесно, да и дом Сагары был не больше.

 Эта мысль с самого начала мучила их троих, но они ничего не могли придумать. Даже если сложить все их карманные деньги, этого будет недостаточно, чтобы повести всех куда-нибудь поесть, опять же в кафе не станешь говорить о важных вещах.

 Исао больше других ощущал, как трудно будет сегодня разойтись просто так, после этого объединившего их всех рукопожатия под звездами. К тому же хотелось есть. Все они наверняка голодны. Исао в растерянности посмотрел в сторону главного входа, освещенного неярким светом фонаря.

 Чуть в стороне от того места, куда светил фонарь, слабо виднелось что-то, напоминающее луноцвет. Там неподвижно стояла, потупившись, прячась от посторонних глаз, женщина. Исао тотчас ее заметил и уже не мог отвести взгляда.

 Что-то в душе сразу сказало ему, кто это. Однако ему хотелось, чтобы некоторое время все оставалось так, как будто он ее не узнал. Женское лицо, выступающее в причудливой темноте, еще не приобрело имени, был только аромат, который он узнал прежде, чем в голове возникло имя. Вот так, двигаясь ночью по узкой тропинке, раньше, чем видишь цветок, ощущаешь аромат душистой маслины. Исао хотелось продлить это ощущение. Именно в такой момент женщина предстает женщиной, а не человеком с именем.

 Дело было не только в этом. Благодаря таинству имени, благодаря договоренности не называть имя, это превращалось в чудо — тайная опора, луноцвет, взметнувшийся во тьме. Дух, опережающий бытие, мечта, предшествующая реальному, предвестие сущности дают сильнее ощутить особенность, это и есть женщина.

 Исао еще не приходилось обнимать женщину и испытывать восторг живого ощущения «женщины как таковой». Если это она, то он смог бы коснуться ее прямо сейчас. Другими словами, во времени он был рядом с ней, а по расстоянию очень далеко… Влюбленность, переполнявшая сердце, густым туманом накрыла предмет любви. Когда ее не было, Исао, как ребенок, мог совершенно забыть о ней.

 Сначала Исао желал, храня это в сердце, чтобы неизвестность длилась как можно дольше, но теперь он уже не мог противиться смутным ощущениям.

 — Подождите-ка, — сказал Исао повелительным тоном Идзуцу так, что всем было слышно, и, не выпуская из виду главного входа, бросился туда. Вместе с сухими, неровными звуками быстрых шагов во мраке прыжками передвигалась фигура в белом летнем кимоно. Исао нырнул в калитку. Конечно, там стояла Макико.

 Обычно далекий от таких вещей, Исао сразу заметил, что Макико переменила прическу. Модная прическа — волосы волнами обрамляли лицо и скрывали уши, — делала еще более выразительным лицо. Сзади над воротом ее казавшегося одноцветным дорогого темно-синего кимоно четко вырисовывалась линия шеи, она обычно не злоупотребляла пудрой, но запах, похожий на запах духов, словно ударил Исао в грудь.

 — Почему вы здесь?

 — Ведь вы здесь с шести часов и принесли клятву? — получил вместо ответа изумленный Исао.

 — Откуда вы узнали?

 — Глупенький, — рассмеялась Макико, показав влажные зубы. — Разве не ты сам сказал мне об этом?

 Может, действительно, он, беспокоясь по поводу места сбора, на днях проронил при ней слова о месте и времени присяги. Сначала он рассказывал Макико все, и теперь Исао было стыдно своей забывчивости в столь важных вещах. Наверное, ему не хватает умения вести за собой людей, вершить дела. Исао не мог не признать, что его забывчивость в отношении Макико таит некий каприз, явное желание выглядеть перед ней иначе, чем перед своими сверстниками, эдаким небрежным взрослым мужчиной.

 — Но все-таки странно, зачем вы здесь?

 — Я решила, что тебе, наверное, трудно придумать, куда повести такое количество народу. Живот-то, видно, подвело?

 Исао растерянно почесал голову.

 — Можно было покормить вас дома, но это далеко, поэтому я посоветовалась с отцом, и он сказал, что можно угостить всех мясом в Сибуе, и дал денег. Сегодня вечером отца пригласили на поэтический вечер, его нет дома, а я приехала сюда, чтобы всех покормить. Денег на дорогу вполне достаточно, не волнуйся. — Макико внезапно подняла белую руку и показала большую сумку, будто вытащила из ночной реки рыбу. Тонкое запястье, появившееся из рукава, было удивительно красиво, казалось, в нежных линиях скопилась усталость позднего лета.

 

 

 А Хонда примерно в то же время по приглашению сослуживца, увлекавшегося театром Но, смотрел в осакском театре пьесу «Мацукадзэ»[51] с Канэсукэ Ногути[52] в главной роли. Вместе с Канэсукэ, уже давно не приезжавшим из Токио, роль второго плана играл Ядзо Тамура.

 Театр располагался на западном склоне холма в квартале Уэмати, который связывал осакскую крепость и район Тэннодзи, в начале Тайсё это был район дач: вокруг тянулись тихие усадьбы, в одной из них с распахнутыми воротами и помещался театр Но, построенный семьей Сумитомо. [53]

 Гостями в основном были именитые торговцы, многих Хонда знал в лицо, сослуживец сообщил Хонде, что у прославленного Ногути что-то не в порядке с голосом: иногда он издает звуки, словно гусь, которого душат, но смеяться ни в коем случае нельзя. Сослуживец также предрекал Хонде, который совершенно не знал Но, что тот, увидев первое же представление, сразу будет потрясен.

 Хонда был не в таком возрасте, чтобы по-ребячески протестовать. После того как в начале лета он встретился с Исао Иинумой, его рационализм дал сильную трещину, но житейская психология не изменилась. Он уверовал в то, что испытать потрясение для него так же невозможно, как подхватить сифилис.

 На сцене закончился диалог между героями интермедии, и сразу же на помосте в глубине сцены появились героини, торжественное вступление оркестра, звучавшее в этот момент, первоначально исполнялось только перед первой пьесой спектакля Но, и лишь в «Мацукадзэ» оно звучит не в первой пьесе, — все это сослуживец объяснил Хонде. Поэтому, наверное, этой мелодии придавали особое значение, как передающей нечто сокровенное.

 Мацукадзэ и Мурасамэ, в одежде рыбачек, с выступающим из складок алым поясом, остановились друг против друга на ведущем к сцене помосте, и тихо, словно дождь прошелестел по песчаному берегу, в зал упало:

 — В житейской суете свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… все бренность! — прозвучал голос. Хонду отвлекал яркий блеск натертого деревянного пола на сцене, на который падала тень от сосновых игл, но эту последнюю строку «Все бренность! », со сложным чувством пропетую Канэсукэ Ногути, голос которого по сравнению с тонким ясным голосом его спутника был глубоким, глухим, прерывистым, словно заплетающимся, Хонда услышал отчетливо.

 Сначала фразу восприняло ухо, которому ничто не мешало, слова сразу потянулись дальше, и в голове всплыл стройный, с гибким движением, прекрасной формы стих: «Свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… все бренность! »

 Дрожь пробежала по телу Хонды.

 Стих перетек во вторую строфу: «Рукав, что та луна в заливе Сума, от волн промокшая», исполненную дуэтом, и сразу: «Заботами ветров осенних море немного отступило», — начался речитатив главной героини — Мацукадзэ.

 В голосе Ногути, хотя на нем была маска красивой молодой девушки, ничто не напоминало женщину.

 В нем слышался скрежет ржавого железа. Голос прерывался, Ногути декламировал так, словно рвал на куски изящный текст, но слушающему казалось, что он видит, как в уголке дворца, наполненного невыразимо прелестным полумраком, луна отражается в перламутре предметов обстановки. Будто сквозь грубоватую бамбуковую штору всего на мгновение ярко блеснула потускневшая местами утонченность.

 И постепенно эти особенности голоса не просто переставали отвлекать, а именно благодаря этим особенностям зрителям передалась непомерная печаль Мацукадзэ и иллюзии любви в темном царстве теней. Хонде вдруг стало трудно определить, реальность или фантазия то, что сменяется у него перед глазами. В натертом полу сцены, словно в зеркале плещущейся воды, отражалась белая одежда двух красивых девушек и блеск их расшитых золотом поясов.

 И снова, на этот раз с подчеркнуто нарушенным ритмом, настойчиво преследовала душу строфа первой песни:

 — В житейской суете свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… все бренность… — запоминался не смысл, а непонятный трепет, возникавший тогда, когда героини, стоя друг против друга в глубине сцены, произнесли слова, когда в полной тишине дождем прошелестел стих.

 Что это было? Вдруг явилась красота. Неуверенной поступью — так ступает кулик на морском берегу — пришла в наш мир и чуть заметна, как кончик пальца в белом носке таби.

 Такую красоту человек способен узреть лишь однажды. Захваченному этой красотой потом остается лишь переживать ее в воспоминаниях. И еще были в этой красоте бесплодность, бесцельность…

 А рядом с мыслями Хонды тек, ни на миг не задерживаясь, ручеек чувств Мацукадзэ: «Мы зачерпнем с водой в прилива час луну, на зависть ясную, что в мире зрить не часто удается».

 На сцене в лунном свете двигались и пели не два прелестных призрака, нет, то были невыразимые вещи — дух времени, сердцевина чувств, докучливая мечта, переходящая в явь.

 И все это было продолжением красоты, не имевшей ни цели, ни смысла, — красоты, невозможной в этом мире. Ведь не могло быть в этом мире так, чтобы за красотой вновь возникала бы красота.

 …Уже было ясно, о чем думал Хонда, оказавшись полностью в плену неопределенных чувств. О Киёаки, о его жизни, о том, что она оставила после себя, — по сути, Хонда давно уже не отдавался этим мыслям всей душой. Легко было бы представить себе, что жизнь Киёаки, как легкий аромат, повеяв в воздухе, исчезла. Но в таком случае ни грехи Киёаки, ни причиненные им обиды не исчезали, а Хонду это не удовлетворяло.

 Ему вспомнилось, как одним ясным снежным утром перед началом занятий, в беседке посреди цветника в школьном дворе, под звон капели они долго говорили с Киёаки, что случалось достаточно редко, на тему, которая волновала Хонду.

 Это было ранней весной 2-го года Тайсё. [54]

 Им было по девятнадцать. С тех пор прошло тоже девятнадцать лет.

 Хонда помнил свои тогдашние утверждения о том, что уже через сто лет они без разбору будут включены в одно из течений, присущих их времени, из будущего на них будут смотреть, объединяя на основе каких-то незначительных признаков с теми, кого они в свое время больше всего презирали. И еще в памяти сохранилось, как он тогда горячо доказывал, что ирония взаимоотношений истории и человеческой воли состоит в том, что люди, обладающие волей, неизбежно терпят крах, «причастность» к истории может быть только невольной, она подобна воздействию единственной сверкающей, чудесной частицы.

 Он выражался весьма абстрактно, но в тот момент перед глазами Хонды стояла сияющая ясным утром среди снега красота Киёаки. В речах, которые Хонда произносил перед этим безвольным, бесхарактерным, занятым только своими туманными чувствами юношей, конечно, присутствовал и образ самого Киёаки. «Невольное воздействие сверкающей, постоянной, чудесной частицы» — это было как раз об образе жизни Киёаки. Когда с того времени пройдет сто лет, взгляды, быть может, изменятся. Расстояние в девятнадцать лет — слишком близко для того, чтобы обобщать, и слишком далеко для того, чтобы учесть все детали. Образ Киёаки еще не смешался с образом грубого, толстокожего, бесцеремонного кэндоиста, и тем не менее «героическая фигура» друга, который своей короткой жизнью обозначил наступление нового времени, когда позволено жить только чувствами, теперь, отдаленная прожитым, поблекла. Одолевавшие Киёаки в то время пылкие чувства сейчас казались смешными, серьезно к ним мог отнестись разве что человек, сохранивший к нему чувство привязанности.

 С течением времени вещи возвышенные разрушаются, забалтываются. Словно их что-то подтачивает. Если эта сила действует извне, значит, с самого начала возвышенное было внешней оболочкой, а ядро составляли пустые слова? Или возвышенным было все, и только снаружи осела пыль суесловия?

 Хонда считал, что сам он определенно волевой человек, но сомневался, может ли он своей волей изменить пусть не что-то там, в истории, а хотя бы в обществе. Ему приходилось, принимая судебные решения, вершить человеческие судьбы. В такой момент это решение казалось важным, но со временем может оказаться, что он спас жизнь человека, который должен был умереть, его смерть укладывалась в исторические условия и вскоре была бы забыта. И хотя тревожный, как сейчас, характер эпохи не был вызван лично его волей, он как судебной чиновник был поставлен на службу именно этому неспокойному времени.

 Неважно, руководил ли им при принятии решений чистый разум, или он был вынужден приходить к определенному судебному заключению под давлением идей времени.

 С другой стороны, оглядываясь вокруг, он убеждался, что нигде не осталось следов влияния, оставленного юношей по имени Киёаки, его пылкими чувствами, его смертью, его красиво прожитой жизнью. Не было следов того, что с его смертью что-то сдвинулось, что-то изменилось. Все выглядело так, словно Киёаки просто старательно стерли со страниц истории.

 Хонда обратил внимание на странное предвидение, которое было в его объяснениях девятнадцать лет назад. Ведь Хонда, говоривший о крахе, который терпит воля, вознамерившаяся влиять на историю, дошел до того, что обнаружил собственную полезность в крахе воли, и снова завидовал безволию Киёаки, не оставившему следов, заметных через девятнадцать лет, и не мог не признать, что именно в его друге, который полностью погрузился в историю, больше, чем в нем, проявилась сущность отношения человека с историей.

 Киёаки был красив. Он промелькнул в этом мире без цели, без смысла. Но обладал исключительной красотой. Так же как миг, в который была пропета строка начальной песни: «В житейской суете свершает за кругом круг та бадья, что воду черпает… Все бренность…»

 Из тумана ускользающей красоты выплыло еще одно молодое лицо — суровое лицо уверенного в себе человека. В Киёаки исключительным была только красота. Все остальное определенно требовало нового рождения, появления в другой жизни. То, что ему не соответствовало, что так ему не шло…

 Другое молодое лицо появилось в летний день из-под поблескивающей проволочной маски кэндоиста: оно было мокрым от пота, с раздувавшимися ноздрями, с четкой линией губ, будто сжавших клинок.

 В неясном свете сцены Хонда видел уже не двух прелестных женщин, черпающих морскую воду. Там то ли сидели, то ли стояли странно изящные в лунном свете, разделенные временем два юноши, обремененные тщетной работой, сверстники, которые издали казались очень похожими, а вблизи бросалась в глаза их полная противоположность. Они попеременно, один грубыми, привычными к деревянному мечу ладонями, другой — изнеженными белыми пальцами, сосредоточенно черпали воду времени. И словно свет луны, пробивающийся меж облаками, мелодия флейты временами словно пронзала их бренные тела.

 Юноши по очереди тянули по кромке воды телегу, украшенную шелковыми лентами. Однако теперь в ушах Хонды на смену тем изящным, чуть утомленным стихам: «В житейской суете свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… Все бренность…» внезапно пришли другие, передающие буддийское: «Живое все, верша круговорот, является в шести кругах — подобно колесу, начала и конца не знающему». На сцене безостановочно крутились колеса телеги.

 Хонда вспомнил многочисленные учения о круговороте жизни, которыми он в свое время зачитывался.

 И круговорот существования, и переселение душ в источниках назывались Samsara. Круговорот человеческого существования предполагал, что жизнь, не зная конца, вращается в мире призрачного бытия, или, другими словами, в шести кругах — аду, мире голодных духов, мире скотов, мире демона Ашуры, мире людей, мире небожителей. Однако в слове «возрождение» указана возможность отправиться в свое время из мира призрачного бытия в мир истинного бытия — нирвану, когда круговращение прекратится. Круговорот человеческого существования обязательно предполагает возрождение, но возрождение нельзя непременно назвать круговоротом человеческого существования.

 Буддизм признает субъект круговорота человеческого существования, но не признавал субъект равновесия вечного постоянства. Мне отказывают в существовании, следовательно, решительно не признают существования души. Единственное, что признается, — это ядро, которое постоянно перетекает из одной формы в другую, только мельчайшая частичка внутри души. Именно она — субъект круговорота жизни, чувство Алая, как его называет учение виджняптаматрата.

 Вещи этого мира нигде во вселенной не имеют своей субстанции: живые существа не обладают духом как главной сущностью, неодушевленные предметы, что возникли на основе связей, не имеют внутренней сущности.

 Если предположить, что субъектом круговорота жизни является чувство Алая, то получается, что круговорот определяется кармой. И тут начинаются свойственные буддизму многочисленные разногласия, взаимоисключающие точки зрения, которые есть следствие различных доктрин. Одни учения утверждают, что чувство Алая уже осквернено грехом, поэтому именно оно и есть карма, другие — что чувство Алая запятнано наполовину и чистая часть хранит путь к освобождению от круговорота жизни.

 Хонда помнил, что читал запутанные сочинения о происхождении кармы, сложные труды метафизиков, толкующих передачу по наследству пяти элементов человеческой природы, но не был уверен, насколько это отложилось в памяти.

 …Тем временем действие на сцене развивалось, близилось к кульминации — у телеги с бадьей звучал диалог:

 Г е р о и н я. И здесь луна…

 Х о р. Как хорошо… и здесь…

 Г е р о и н я. Но ведь луна одна…

 Х о р. А отразилось две… в ночной прилив луну погрузим на телегу — нас от забот прилив избавит…

 И опять на сцене были прелестные Мацукадзэ и Мурасамэ, монах поднялся со своего места сбоку на сцене, ясно видны были лица зрителей, и отчетливо раздавались звуки оркестрового барабана.

 Ночь, которую Хонда провел в июне без сна в гостинице Нары, поверив в то, что обнаружил доказательства возрождения Киёаки, теперь казалась далекой и нереальной. Рационализм определенно дал тогда трещины, но их сразу засыпало землей, и оттуда пошла в рост густая летняя трава, заслонившая в памяти ту ночь. Сейчас ночь эта, как действие, которое он здесь смотрел, была видением, посетившим его мысли, редким отдыхом для разума. И родинки на том же месте, что и у Киёаки, не обязательно у одного Исао, и встреча под водопадом… — совсем не обязательно это тот самый водопад, о котором в бреду говорил Киёаки. Всего два случайных совпадения — слабое доказательство феномена возрождения.

 Хонде, который был специалистом в области поиска доказательств, как того требовало уголовное право, теперь казалось весьма опрометчивым то, что он поверил в возрождение Киёаки только на основе этих совпадений. Хонда осознавал, что в глубине его души, как маленькая лужица в недрах высыхающего колодца, мерцало желание верить в возрождение, но колодец высох. Сейчас можно не задумываться над тем, что же заставило разум усомниться. Лучше оставить все как есть.

 Какую бы стройную систему ни строила буддийская доктрина, проблема с самого начала была в другом. Хонда почувствовал, что всё бывшее для него в течение нескольких месяцев мучительной загадкой полностью разрешилось, повеяло прохладой. Душа словно увидела белый свет. Он был всего лишь компетентным зрителем на этом спектакле театра Но, на некоторое время избавившимся от неотложной работы.

 Сцена, до которой можно почти коснуться рукой, сверкала как будущая жизнь, до которой никак не дотянуться. Хонду взволновало возникшее видение. Но все, довольно. Сожаления о прошлом, ожив в ту июньскую ночь в Наре, обнажили метания души, и сейчас казалось, что воскресли не воспоминания о Киёаки, а всего лишь сожаления о себе самом.

 Хонда решил, что, вернувшись вечером домой, он почитает дневник снов Киёаки, к которому уже давно не обращался.

 

 

 В октябре еще стояли погожие дни.

 Исао, когда он возвращался из школы, недалеко от дома привлек звук деревянных колотушек, которыми детей созывал на представление уличный театр в картинках; сделав крюк, Исао вошел в переулок. На перекрестке толпилась ребятня.

 Щедрое осеннее солнце падало на занавес сцены, укрепленной на раме велосипеда. Давал представление мужчина, сразу видно — безработный. Он был небрит, одет в поношенный пиджак, под которым виднелась грязная рубашка.

 Безработные в Токио не скрывали своего положения, и все выглядели так похоже, что даже закрадывалась мысль, не сговорились ли они. Их лица будто отметила невидимая печать: безработица походила на тайно расползающуюся болезнь, и больные старались отличаться от здоровых. Мужчина, постукивая в деревянную колотушку, мельком взглянул на Исао. Исао словно обдало волной теплого молока.

 — Уа-ха-ха-ха-ха-ха, — дети, подражая уханью летучих мышей, громко требовали начала представления. Исао не остановился, но, когда проходил мимо, заметил за поползшим вправо и влево занавесом картинку, на которой по небу летела фигура в ядовито-желтой маске летучей мыши, в зеленой одежде, белом трико и развевающемся красном плаще. Картинка была примитивна и безобразна, Исао как-то слышал, что такие картинки рисуют подростки из бедных семей, зарабатывая в день одну иену и пятьдесят сэнов.

 Единственный актер откашлялся и начал представление:

 — Итак, «Справедливая летучая мышь». — Хрипловатый голос звучал в ушах Исао, уже миновавшего театр и толпившихся перед ним детей.

 Видение всплывшего в небе золотого черепа преследовало Исао даже тогда, когда он шел по тихой дороге вдоль стен в квартале Нисиката. Странная гротескная фигура, олицетворявшая справедливость.

 Дома было тихо, поэтому Исао отправился на задний двор. Сава, мурлыча что-то себе под нос, стирал у колодца. Он радовался, что по такой погоде вещи быстро высохнут.

 — А-а, это ты. Дома никого нет: все отправились помогать — празднуют семьдесят семь лет господина Коямы. Твоя мать тоже пошла.

 Старый учитель был одним из наставников, и Иинума часто встречался с ним.

 Сава постоянно умудрялся что-нибудь выкинуть, поэтому ему приказали остаться дома. Исао было нечем заняться, и он опустился тут же на кучу вырванных сорняков. Шум воды заглушал негромкое жужжание насекомых. Небо, какого-то очень правильного цвета, разбивалось на кусочки в лохани, где Сава мутил воду. В этом мире ничего не было. Все в нем стремилось представить замыслы Исао воздушными замками; и деревья, и цвет неба, как, сговорившись, пытались охладить пыл сердца, усмирить бурный поток чувств, убедить в том, что его влекут призраки самых нереальных, самых ненужных из реформ. И лишь клинок молодости, отражая осеннее небо, озорно сверкал голубизной.

 Сава, похоже, сразу обратил внимание на молчание Исао.

 — Ты в последнее время ходишь на тренировки? — спросил он, продолжая своими толстыми ручищами мять в лохани белье, словно замешивал тесто.

 — Нет.

 — Вот как? — Сава не спросил, почему.

 Исао заглянул в лохань. Стирки, чтобы развивать столь бешеную деятельность, явно было маловато. Сава с самого начала старался стирать только свои вещи.

 — Вот только это, душу вкладываешь… и во что… в стирку… когда же придет, тот день, когда я понадоблюсь?! — задыхаясь, выговорил Сава.

 — Может быть, завтра. Как раз тогда, когда господин Сава будет занят стиркой, — слегка поддразнивая, отозвался Исао.

 Что конкретно имел в виду Сава, когда говорил «понадоблюсь», было не совсем ясно. Понятно было только то, что в тот момент мужчина должен быть в ослепительно чистом белье.

 Сава наконец стал выжимать выстиранное, на сухую землю падали темные капли воды. Не глядя на Исао, он произнес шутливым тоном:

 — Похоже, шанс выпадет скорее, если я последую не за отцом, а за сыном.

 Исао испугался, не изменился ли он в лице. Сава определенно что-то пронюхал. Может, он, Исао, как-то проговорился?

 Сава, делая вид, что не замечает реакции Исао, повесил выстиранные вещи на руку и тряпкой, зажатой в другой руке, начал кое-как вытирать шест для сушки белья.

 — Когда поедешь на занятия к учителю Кайдо?

 — Там решили с двадцатого октября. Раньше все занято. Говорят, будут участвовать какие-то там бизнесмены.

 — А с кем поедешь?

 — Позову ребят из школы, которые этим интересуются.

 — Я тоже хочу с вами. Попрошу твоего отца. Чего я торчу здесь, будто сторож, может, твой отец разрешит мне поехать. Мне лучше заниматься с такими, как вы, молодыми. Ведь в моем возрасте, как ни подстегивай себя, так и клонит к лени. Ну как?

 Исао не знал, что ответить. Действительно, если Сава попросит, отец наверняка разрешит. Но если Сава будет на занятиях, то он помешает тому, для чего, собственно, Исао стремится туда, — окончательному разговору с товарищами. И Сава, зная об этом, задает всякие провокационные вопросы. Или, может, он таким способом выражает желание примкнуть к их группе.

 Сава, повернувшись к Исао спиной, повесил свою рубашку и штаны на палку для сушки белья, завязал на ней тесемки набедренной повязки. Он плохо отжал вещи, с них капала вода, но Сава не обращал на это внимания. Казалось, даже рубашка цвета хаки, вздыбившись с грудой жира под толстой кожей у него на спине, взывала к ответу.

 И все-таки Исао ничего не мог ему ответить.

 Ветер, раскачивая повешенную рубашку, бросил ее Саве в лицо, словно большой белый пес лизнул в щеку, Сава, отдирая рубашку, отступил назад.

 — Что, я так помешаю вам, если поеду? — беспечно спросил он, повернувшись к Исао.

 Будь Исао чуть опытнее, он наверняка нашелся бы. Но он был поглощен мыслями о том, что присутствие Савы все испортит, и не смог отшутиться.

 Сава не стал больше допытываться и позвал Исао к себе в комнату попробовать сласти. По праву старшего он один занимал комнатку около пяти квадратных метров. Здесь не было книг, только журналы с содранными обложками, издаваемые клубом устных рассказов, — когда Саву укоряли за это, он говорил, что те, кто, читая книги, не постиг японского духа, так ничего и не поймут в идее монархии.

 Сава предложил лепешки, присланные его женой из Кумамото, налил чаю.

 — Но отец в самом деле тебя любит, — без всякой связи произнес он с видимым сожалением. Потом, переворошив кучу всякого барахла, вытащил веер с изображением красавицы, на веере — подарке из ближайшей винной лавки — были броско напечатаны имя торговца и номер телефона, Сава собирался дать веер Исао. Худая, с туманным взором красавица линией глаз и плеч напоминала Макико, поэтому Исао немедленно и весьма резко отказался, однако, похоже, это была всего лишь очередная, без всяких задних мыслей, нелепая причуда Савы.

 Устыдившись излишней суровости собственного отказа, Исао почувствовал желание поскорее избавиться от того, что его заботило.

 — Ты действительно хочешь быть на занятиях? — спросил он.

 — Да нет, не очень. В конце концов, то да се, найдутся дела, наверное, я и не смог бы поехать. Я просто так спросил, — Сава отозвался так легко, что это обескураживало.

 — Отец действительно тебя любит, — снова повторил он без всякой связи.

 Потом, обхватив толстыми, с ямкой у основания пальцами грубую чашку, ни с того ни с сего заговорил:

 — Ты уже взрослый, думаю, тебе можно это знать: ваша школа Сэйкэн стала богатой совсем недавно, когда я сюда поступил, очень трудно было ухитриться как-то просуществовать. Я в курсе, что твой отец в воспитательных целях скрывает это от тебя, но считаю, что в том возрасте следует знать и неприглядные вещи. Не будешь знать того, что должен, можешь сделать неверный шаг.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.