Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Четвертичный период 1 страница



Олигоцен

 

В юные годы я любил наблюдать, как эти крапинки проплывают сверху вниз перед моим взором, но я понимал, что они находятся на моих глазах и движутся точно так же, как фальшивые снежинки в сувенирных стеклянных шарах с пейзажиками. Я много раз пытался выяснить, что это за чертовщина, и однажды описал ее врачу, сравнив потоки крупинок с дорогами на карте, и до сих пор это сравнение мне кажется удачным, но сейчас на ум чаще идут тонюсенькие гнутые стеклянные трубочки с пылинками черного вещества внутри. А поскольку никаких проблем, в сущности, это не доставляло, я особо и не волновался. Лишь спустя много лет узнал, что это совершенно нормальное явление: просто отмершие клетки смываются с роговицы глаза. В какой-то момент я обеспокоился, не может ли при этом случаться своего рода заиливание, однако решил, что какой-нибудь физиологический процесс наверняка следит за тем, чтобы этого не происходило. Обидно, с таким воображением из меня мог бы выйти великолепный ипохондрик.

Кто-то что-то мне говорил об иле. Да, тот темноволосый коротышка с тросточкой. Сказал, что все кругом тонет: слишком много берут воды из артезианских скважин, слишком много выкачивают нефти и газа, и поэтому весь мир просто погружается в воду. По сей причине он пребывал в глубоком расстройстве. Есть, конечно, способ исправить ситуацию — надо заливать в отработанные скважины морскую воду. Понятное дело, это гораздо дороже, чем просто выкачивать, что тебе нужно, но ведь нельзя получать все, не платя за это ничего. Существует предел безответственности, и мы к этому пределу уже очень близки.

Мы — камень, деталь машины. (Какой машины? Да вот этой. Вот же она! Возьми ее, встряхни. Видишь, как образуются красивые узоры? Снегопад, дождь, ветер, ясное солнышко. ) И мы живем, как живут камни: сначала вулканическое детство, потом метаморфическое отрочество, и наконец, осадочное старческое слабоумие (возвращение в зону субдукции). Вообще-то истинная правда еще более фантастична: все мы звезды. И мы, и наша планета, и Солнечная система не что иное, как накопившийся ил древних взрывов; ил звезд, которые умирают со дня своего перворождения, взрываются в тишине, меча шрапнель газовых облаков, и эти облака кружатся, роятся, аккретируют и образуют плотные небесные тела (придумайте что-нибудь покруче, мерзкие (у)мышленные монахи).

Так что мы — ил, мы — осадки, мы — отстой (сливки и сыворотка), и что это меняет? Вы — то, что уже было и прошло, всего лишь очередные точки на конце (выходящих за пределы) линий, всего лишь волновой фронт.

Качает и потряхивает. Машина внутри машины внутри машины внутри… Можно не продолжать?

Потряхивает, качает. И приходят сны о чем-то давнем, утонувшем где-то в глубинах памяти и сейчас робко движущемся к поверхности. (Снова — шрапнель, снова — щепки. ) Тряхнет — качнет, тряхнет — качнет. Полусон — полуявь.

Города, Королевства, Мосты, Башни… Я уверен, что движусь к ним, ко всем. Нельзя же ехать и ехать и в конце концов никуда не приехать.

Где же был этот темный мост, черт возьми? До сих пор ищу.

В тишине разгоняющегося поезда я вижу, как проносятся мимо элементы его конструкции. На такой скорости вторичная архитектура исчезает почти полностью. Виден только сам мост, исходное сооружение; мелькают красные кресты, освещенные солнцем или мостовыми же светильниками. А дальше — блестит в лучах нового дня синее речное устье.

Косые фермы кажутся бесконечным забором из рубящих клинков. Они закрывают обзор, дробят его, кромсают. И в лучах, и в дымке нового дня я, кажется, вижу другой мост, «выше по течению», — слабое эхо, блеклую тень. Призрак моста выступает из тумана над рекой, его контуры одновременно и прямей, и кривей, чем у моего моста. Призрак. Когда-то я знал его, а теперь не знаю. Когда-то меня с ним что-то связывало…

С другой стороны, «ниже по течению», сквозь мелькающие перекрестья ферм я вижу аэростаты воздушного заграждения. Черные, они висят в солнечных лучах, похожие на раздувшиеся субмарины, на мертвых морских тварей, распертых гнилостным газом.

Тут появляются самолеты. Они летят на одном уровне со мной — вдоль моего пути — и медленно обгоняют поезд. Они окружены черными облачками; впереди, позади, выше и ниже рождаются все новые клубы дыма. Дробные сигналы смешиваются с черными пятнами разрывов. Это ведет огонь расконсервированная противовоздушная оборона моста. И без того ни о чем не говорившее мне письмо самолетов сейчас уже абсолютно неразборчиво.

Неуязвимые, невозмутимые серебристые птицы пролетают сквозь бешеный ураган разрывов. Строй самолетов безупречен, дымовые буквы исправно отделяются от хвостов, и солнце блестит на гладких выпуклых боках. Все три машины кажутся совершенно невредимыми, от кока до хвостового костыля. Ни единого пятнышка копоти или масла на клепаных пластинах фюзеляжей.

Но вдруг, когда машины уже так далеко впереди, что я с трудом различаю их в сузившиеся проемы между фермами, когда я уже уверовал, что загадочные летательные аппараты и вправду неуязвимы или хотя бы что артиллерия моста стреляет дымовыми шашками, а не шрапнелью или фугасами, — подбивают средний самолет. Попадание в хвост. Аппарат сразу теряет скорость и отстает от товарищей, из хвоста бьет серый дым. Черные буквы сигнала еще появляются какое-то время, потом истончаются; машина опускается все ниже, и вот уже она на одном уровне с поездом. Летчик не пытается отвалить в сторону или как-то иначе выйти из-под огня. Машина движется прежним прямым курсом, но теперь значительно медленнее.

Хвост исчезает, он съеден дымом. Постепенно уничтожается и фюзеляж. Самолет движется вровень с поездом и не отклоняется от своего курса, хотя черные разрывы так и роятся вокруг. Самолет уже лишился половины фюзеляжа, а хвоста нет и в помине. Серый дым добрался до крыльев и фонаря кабины. Этот самолет не может лететь, он должен был потерять управление еще в тот миг, когда лишился хвостовых плоскостей. Но он держится в воздухе, он не отстает от несущегося поезда, он больше не теряет высоту. Густое облако серого дыма съедает фюзеляж, крылья, кабину, а потом, когда они исчезают, дым редеет. Остались только обтекатель капота двигателя и блестящая черточка пропеллера.

Летающий двигатель! Ни пилота, ни топлива, ни крыльев, ни руля высоты. Обтекатель тает, выхлоп за выхлопом. Буквально считаные черные клубы берут за труд ползти дальше. Вот и капот исчез, и пропеллер сгинул в выбросе плотного серого дыма. Остается лишь кок, но и он тает на глазах, пропадает. И снова за мелькающими, размытыми скоростью поезда вертикалями и укосинами лишь синее небо и аэростаты.

Поезд меня качает и потряхивает. Я в полусне.

Ложусь досыпать.

 

В пути я видел странный повторяющийся сон о чьей-то прежней, сухопутной жизни. Мне снился один и тот же мужчина, сначала ребенком, потом юношей. Но на любом из возрастных этапов мне никак не удавалось его разглядеть толком. Как будто я смотрю на него сквозь туман и вижу только в черно-белом изображении, и картинка вдобавок загромождена вещами, не вполне реальными, но это и не просто визуальные образы. Как будто экран, на котором воспроизводят чужую жизнь, дает искаженное изображение, но при этом я способен видеть еще и то, что происходит в голове этого человека, видеть, как его мысли, связи и ассоциации, догадки и намерения фонтанируют и попадают на экран. Все казалось серым, нереальным, но мне иногда удавалось заметить черты сходства между происходящим в этом странном навязчивом сне и тем, что творилось в действительности, когда я жил на мосту.

А может быть, это и есть реальность? Может быть, частично восстановилась моя поврежденная память и теперь выдает беспорядочные фрагменты — то ли развлечь меня пытается, то ли что-то сообщить. Помнится, в одном из снов я видел что-то наподобие моста, только издали, кажется, с пустынного берега, и к тому же сооружение было недостаточно велико. Позже вроде бы снилось, что я стою под мостом, но снова он был слишком мал и темен. Слабый отголосок, не более того.

 

Безлюдный поезд, на котором я укрылся, сутки за сутками катил по мосту, порой замедлял ход, но никогда не останавливался. Раза два у меня имелась возможность спрыгнуть, но я не спрыгнул из боязни разбиться насмерть. К тому же я решил доехать до конца сооружения. Я прошелся через состав и выяснил, что в нем всего три вагона: два пассажирских с сиденьями, столиками и спальными купе и ресторан. Ни кухонного вагона, ни складского, и двери в торцах первого и третьего вагонов заперты.

Почти все время я прятался, вжавшись в откидное сиденье, чтобы не увидели снаружи, или лежал в спальном купе на верхней полке и смотрел через щель между занавесками на мост. Дремал или мечтал о еде, пил в туалете воду.

По ночам лампы не включались, лишь установленные вдоль путей желто-оранжевые прожектора шарили призрачными лучами по бегущим вагонам. День ото дня становилось теплее, солнце за окнами — ярче. Облик моста нисколько не менялся, чего нельзя было сказать о людях, которых мне иногда удавалось разглядеть возле путей. Кожа у них была других оттенков, смуглее, — наверное, я уже в южных краях.

Но через несколько дней снова потемнело. Я ослаб от голода, почти не вставал, елозил от качки туда-сюда на откидном сиденье, словно незакрепленный предмет по палубе судна. Начинал верить, что свет нисколько не изменился, просто меня подводит зрение и люди от этого похожи на тени. Глаза все равно болели.

Однажды ночью я вскинулся: мне снилось, как мы с Эбберлайн Эррол ужинали в ресторане. Кругом была тьма — и в вагоне, и снаружи.

Ни единого лучика не падало с моста, не блестела отраженным светом хромированная фурнитура. Я поднес к глазам руку — не видать. Закрыл глаза, надавил на них пальцами и увидел только фосфены — реакция глазных нервов на нажим. Ощупью добрался до ближайшей двери, опустил окно и выглянул наружу. В вагон ворвался теплый воздух с незнакомым, очень густым и тяжелым, запахом. Сначала я встревожился, не учуяв запаха соли, водорослей, краски и машинного масла, даже дыма и пара.

Но тут наверху я заметил полоску света; она двигалась, но очень медленно. Поезд по-прежнему шел почти на максимальной скорости, ветер врывался в окно и теребил на мне одежду. Но я видел, как в вышине еле-еле ползет свет. Наверное, он очень далеко. Я предположил, что это край облака, освещенный звездами. Тут я сообразил, что вижу эту бледную кромку целиком, мне не мешают фермы и перекладины, не рубят картину на мелкие фрагменты.

Может быть, на этом участке моста несущие основную нагрузку элементы конструкции расположены ниже рельсов? Меня снова начало мутить.

Поезд сбросил ход на каких-то стрелках, шум уменьшился, и, прежде чем состав опять набрал скорость, я успел расслышать далекие ночные голоса дикого темного леса и понять, что световая полоска, ошибочно принятая мной за край облака, — это неровно поросшая лесом горная гряда в паре миль от меня. Я рассмеялся, безумно и восторженно, сел у окна и сидел до рассвета, когда начало пригревать солнце и в зарослях появились очаги тумана.

В этот день поезд замедлил движение и въехал в пределы довольно крупного города. Неторопливо петляя, состав миновал сортировочную и приблизился к длинному, приземистому зданию вокзала. Я спрятался в кладовке для постельного белья. Поезд остановился. Послышались голоса, урчание каких-то машин внутри вагонов, затем наступила тишина. Хотел выбраться из шкафа, но тот, оказывается, заперли снаружи. Я задумался, что делать дальше. Снова через металлическую дверь шкафа проникли голоса, и у меня возникло впечатление, что поезд наполняется людьми. Через несколько часов он тронулся. Ночь я провел в запертом шкафу, а утром меня обнаружил проводник.

 

Поезд и впрямь был полон пассажиров. Хорошо одетые дамы и господа не отличались от тех, рядом с кем я жил на мосту. Я видел летние костюмы и платья. Пассажиры сидели за столиками в застекленных вагонах для туристов и потягивали коктейли со льдом. Кажется, в их взглядах было легкое отвращение, когда меня вели по составу. На мне мятая и грязная одежда; железнодорожный полицейский больно заломил мне руку за спину. Снаружи мелькала гористая местность, уйма туннелей и высоких виадуков над бурными потоками.

Меня допрашивал кто-то из начальства поездной пожарной бригады. Он был молод и одет в снежно-белый мундир, без единого пятнышка. Меня это удивило — по идее форма пожарника не должна бояться сажи и копоти. Его интересовало, как я оказался в поезде. Отвечал я правдиво. Меня снова провели через весь состав и заперли в пустом отсеке багажного вагона. Кормили меня хорошо, остатками еды с кухни. Одежду мою забрали, потом вернули выстиранной. Платок, на котором Эбберлайн Эррол приказала вышить монограмму, а потом оставила красный след своих губ, я получил назад идеально чистым.

Поезд катил среди гор, потом по травянистой равнине на возвышенности; вдали мелькали стада каких-то пугливых животных, и непрестанно дул сильный ветер. За равниной — подножие другого кряжа. Поезд добрался и до него и снова принялся петлять, и опять виадук следовал за виадуком, туннель — за туннелем. Теперь мы ехали вниз, делая остановки в тихих городках, среди лесов, возле зеленых озер и каменных шпилей на постаментах из щебня. В моей грохочущей одиночке не было никакой мебели, а единственное оконце имело размеры два фута на шесть дюймов, но видимость была вполне удовлетворительная, а из конца вагона, через большую дверь для погрузки багажа, текли свежие, разреженные запахи скал и альпийских лугов, и окутывали меня, и дразнили ложными надеждами на возвращение памяти.

Мне и здесь снились сны, другие, не только о жизни человека в красивом строгой красотой городе. Однажды ночью мне привиделось, что я проснулся, и подошел к оконцу, и гляжу на усеянную валунами равнину, и вижу две пары слабых огней, приближающихся друг к другу по озаренной луной пустоши. Но едва они сошлись и остановились, поезд с ревом влетел в туннель. Потом был сон, как я выглядываю из окна днем, когда поезд шел над высоким обрывом и искрящимся синим морем. Край обрыва унизан пушистыми белыми облачками. Мы врываемся в них и тут же выскакиваем в участки чистого, лишь слегка тронутого знойной дымкой пространства, и в такие минуты далеко внизу виднеется лакированное солнцем море. И однажды я как будто углядел два судна под парусами, борт о борт, и между ними клубился серый дым и выстреливали языки пламени. Но это была греза.

 

В конце концов меня высадили — за горами, холмами, тундрой и еще одной, низко лежащей над уровнем моря, холодной равниной. Здесь находится Республика, студеная концентрическая территория, называвшаяся раньше, как мне сказали, Оком Господним. С голой равнины туда можно было попасть по длинной дамбе, которая разделяла воды громадного серого внутреннего моря. В плане море имеет почти идеально круглую форму, и большой остров посреди него тоже очень напоминает эту геометрическую фигуру. Для меня знакомство с Республикой началось со стены, грандиозного сооружения, окаймленного пенистым прибоем и увенчанного низкими башнями. Стена изгибалась и казалась бесконечной, исчезала в далеких завесах ливня. Поезд с грохотом одолел длинный туннель, глубокий ров с водой и еще одну стену. Дальше лежал остров, Республика, страна пшеничных нив и ветров, низких холмов и серых зданий. Она казалась одновременно изнуренной и полной энергии; серые дома часто чередовались с ухоженными дворцами и храмами, явно принадлежащими прежней эпохе; их тщательно восстановили, но, похоже, применения им не нашли. Еще я увидел кладбище, очень большое, в несколько миль протяженностью. Над морем зеленой травы высились идеально ровными шеренгами миллионы одинаковых белых столбиков.

Меня поселили в бараке, где живут сотни людей. Я сметаю палую листву с широких тропинок парка. По его сторонам — высокие серые дома, квадратные громады на фоне зернистого, пыльно-голубого неба. Крыши зданий увенчаны шпилями с развевающимися флажками, но рисунков на этих флажках мне не разобрать.

Я подметаю, даже когда листьев нет. Правила есть правила. Как только я здесь очутился, возникло впечатление, что это тюрьма. Но я ошибался. То есть, может, это действительно тюрьма, только не в привычном смысле слова. Каждый встречный мне казался либо заключенным, либо охранником, и, даже когда меня взвесили, измерили, осмотрели, и выдали мне робу, и привезли на автобусе в этот огромный безымянный город, почти ничего не изменилось. У меня была возможность поговорить с очень немногими людьми. В этом, конечно, нет ничего удивительного. Те, к кому я обращался, с живым интересом прислушивались к моему выговору, но сами о своих делах рассказывали очень осторожно. Я спрашивал, слышали ли они что-нибудь о мосте. Некоторые слышали, но восприняли как шутку мои слова, что я сам оттуда. А может быть, приняли меня за психа.

Потом мои сны изменились, были захвачены, порабощены.

Однажды ночью я проснулся в бараке. Сладко до тошноты пахло смертью, со всех сторон раздавались крики и стоны. Я выглянул в разбитое окно и увидел сполохи далеких разрывов, ровное свечение больших пожаров. Услышал приглушенный грохот снарядов и бомб. В бараке я был один, звуки и запахи проникали снаружи.

Я чувствовал слабость и жуткий голод — хуже, чем в поезде, что увез меня с моста. Оказывается, за эту ночь я потерял половину своего веса. Я ущипнул себя, укусил за внутреннюю сторону щеки, но не проснулся. Оглядел безлюдный барак: оконные стекла укреплены липкой лентой, на каждой прямоугольной пластине черный или белый икс. За окнами пылал город.

Там, где раньше хранилась моя роба стандартного образца, я нашел чьи-то неудобные ботинки и старый костюм. Оделся, обулся и вышел в город. Увидел парк, который мне полагалось подметать, только сейчас в нем повсюду стояли палатки, а здания вокруг превратились в руины.

В небе то и дело появлялись самолеты — одни ровно гудели, пролетая, другие с воем падали из ночных облаков. Земля и воздух сотрясались от взрывов, пламя взлетало ввысь; кругом — руины и запах смерти. Я увидел тощую клячу, убитую прямо в упряжке; повозка была наполовину погребена под обломками здания. Тощие мужчины и женщины с безумными глазами аккуратно разделывали конягу.

Облака казались оранжевыми островами в чернильном небе; пожары отражались в летучем паре и посылали навстречу колонны своей собственной мглы. Над пылающим городом кружили самолеты, как вороны над падалью. Иногда какой-нибудь из них попадался в луч прожектора, и небо вокруг еще сильнее затмевалось комками черного дыма. В остальном же город казался беззащитным. Несколько раз над моей головой свистели шальные снаряды, два легли поблизости, вынуждая меня бежать в укрытие; вокруг дождем сыпались пыльные осколки кирпича и камня.

Несколько часов я блуждал в этом бесконечном кошмаре. К рассвету решил вернуться в барак и увидел впереди старика со старухой. Они шли по улице, поддерживая друг друга; внезапно мужчина скорчился и упал, и женщина тоже не удержалась на ногах. Я поспешил к ним на помощь, но старик был уже мертв. Несколько минут не падало ни бомб, ни снарядов, и хотя я слышал треск стрелкового оружия, доносился тот издалека. Женщина, почти такая же седая и тощая, как покойник, кричала, рыдала и стонала, уткнувшись лицом в потрепанный ворот его пальто, и медленно качала головой, и повторяла какие-то непонятные мне слова.

Я и не подозревал, что в иссохшей старухе может быть так много слез.

Я вернулся в барак и увидел, что там полным-полно убитых солдат в серых мундирах. Одна койка была не занята. Я лег на нее и проснулся.

 

Никакой войны; я по-прежнему в мирном, невредимом городе. Все те же деревья, дорожки и высокие серые дома. Оглядевшись, я убедился, что вокруг те самые здания, которые только что лежали в руинах. Присмотрелся и обнаружил, что не все их блоки должным образом отреставрированы — некоторые хранят различимые, хоть и подтертые выветриванием следы шрапнели и пуль.

Такие сны преследовали меня неделями кряду, похожие, но никогда не повторяющиеся точь-в-точь. Почему-то я не очень удивился, когда узнал, что подобное тут снится всем. Удивлялись они — тому, что со мной такое происходит впервые. Непонятно, почему они так боятся этих видений. Ведь это в прошлом, говорил я им, а будущее может быть лучше, зачем же обязательно должно повториться прошлое?

Однако они считают, что угроза есть. Я им говорю, что нет, но к моим доводам не прислушиваются. Некоторые даже стали меня избегать. Тем, кто слушает, я говорю, что они в тюрьме, только это не простая тюрьма, она — у них в головах.

 

Этой ночью я пил спирт с товарищами по бараку. Я им рассказывал про мост и про то, что ничего опасного для них по пути сюда не увидел. Большинство работяг обозвали меня чокнутым и разошлись спать. А я засиделся допоздна и слишком много выпил.

Утром я страдаю похмельем, а ведь рабочая неделя только началась. Беру на складе метлу и выхожу в прохладу парка, где лежат листья, мерзлые или оттаявшие — в зависимости от того, куда падают снопы солнечных лучей. В парке меня уже поджидают четверо в большом черном автомобиле.

В машине двое бьют меня, а двое других болтают о том, как на этих выходных пялили своих баб. Мне больно, хотя истязатели не усердствуют, — похоже, им просто скучно. Один рассадил о мой зуб костяшку пальца и как будто осерчал, но, когда он вынимает кастет, другой что-то говорит ему, и первый прячет железку и потом только сидит, посасывая ранку. С воем сирены машина несется по широким улицам.

 

На лице сидевшего за столом худого седого человека я вижу почти виноватое выражение. Лупить меня не полагалось, но это стандартная процедура. Он говорит, что я просто счастливчик. Я вытираю кровь под носом и подбитые глаза платком с монограммой (каким-то чудом он до сих пор не украден) и пытаюсь соглашаться с незнакомцем. «Вот если б вы были из наших…» — говорит он и загадочно качает головой. И постукивает ключом по поверхности серого металлического стола.

Я где-то в большом подземном здании. В машине, по пути к большому городу (даже не представляю, где он находится), мне надели повязку на глаза. О том, что мы въезжаем в город, я догадался по транспортному шуму, среди которого автомобиль ехал больше часа, пока наконец не нырнул в гулкое подземелье и не покатил по спирали вниз. Когда наконец остановился, меня высадили и бесчисленными кривыми коридорами привели в эту комнату, где сидел худой и седой человек, постукивал по металлическому столу ключом и пил чай.

Я спрашиваю, как со мной собираются поступить. Вместо ответа он рассказывает мне о здании, куда меня привезли, — тюрьме, совмещенной с управлением полиции. Как я и догадывался, сооружение располагается большей частью под землей. С неподдельным энтузиазмом (и постепенно входя в раж) он объясняет, по каким принципам оно построено и как действует. Тюрьма-полиция представляет собой несколько высоких цилиндров, врытых в землю. Этакие трубчатые перевернутые небоскребы, составленные вплотную друг к другу в городских недрах. Точное число цилиндров он не разглашает, но у меня складывается впечатление, что их от трех до шести. Каждый содержит множество помещений: камеры, туалеты, кабинеты, столовые, спальни и тому подобное, и каждый цилиндр способен вращаться независимо от других. Так что можно почти непрерывно менять пространственную ориентацию коридоров и наружных дверей. Допустим, сегодня дверь ведет к лифту, или к подземной стоянке автомобилей, или к железнодорожной станции; завтра она откроет путь в другой цилиндр или за ней окажется глухая скала. Каждый день, а в условиях чрезвычайного положения даже каждый час эти циклопические цилиндры дружно проворачиваются — либо наугад, либо по сложному секретному алгоритму; поэтому заранее планировать побег из тюрьмы совершенно бессмысленно. А информация, потребная для расшифровки этого сложнейшего алгоритма, поступает к рядовым полицейским и тюремщикам по крупицам, ровно в том объеме, какой необходим для выполнения их непосредственных служебных обязанностей, так что посторонний нипочем не догадается и не разнюхает, какую конфигурацию примет в следующий раз мудреный подземный комплекс. К машинам, которые регулируют и контролируют это вращение, имеют доступ лишь самые честные и проверенные сотрудники, а механические и электронные мускулы и нервы машин сконструированы таким образом, чтобы никакой инженер или рабочий, привлеченный к устранению той или иной неполадки, не получил возможности увидеть систему целиком.

Обо всем этом поведал мне седой собеседник, обладатель ясного и открытого взгляда. У меня болит голова, перед глазами все плывет, и неплохо бы посетить туалет, но я вполне искренне соглашаюсь: да, мол, в инженерном деле вы достигли немалых успехов. «Но разве вы еще не догадались, — спрашивает он с лукавой улыбкой, — разве вы еще не поняли, что послужило прототипом? » «Нет, не понял», — сознаюсь я. В ушах звенит.

«Замок! — выпаливает он торжествующе, с блеском в глазах. — Это же песня, симфония металла и камня, абсолютная реализация идеи замка, надежнейшее хранилище, из которого ни за что не вырваться злу».

Я понимаю, что он имеет в виду. В голове пульсирует боль, и я валюсь без чувств.

А просыпаюсь уже в другом поезде. Во сне я обмочился.

 

Миоцен

 

«Сеются по свету разные правды Роем пластиковой шрапнели, Многим они проникают под кожу, Кое-кому задевают нервы. Лишний симптом застарелой хвори, Лишний стигмат миропорядка; Расцвет и тленье вашей системы, Диабетического материализма. Давайте просите у нас прощенья. Ответьте, ради чего вся подлость. Скажите: „Хотели сделать как лучше, Боль причиняли для вашей же пользы“. Мы улыбнемся в ответ притворно, Припомнив Кровавые Воскресенья Вместе с Черными Сентябрями, — Время, что вы растратили зряшно.

Нам это — повод считать патроны, Думать, где выстроим баррикады, Выбрать решительных командиров, Смазать винтовки и ждать сигнала. А до тех пор бормотать согласно: «Да, ну конечно, все так и было. Мы не в претензии — понимаем: Вы же всегда хотели, как лучше…" »

— Очень, очень радикально, — кивнул Стюарт. — Сплошь уличные лозунги. Я всегда говорил, что хороший стих заменяет десяток «Калашниковых». — Он еще раз кивнул и поднес к губам стакан.

— Слышь, ты, жопа с ручкой, а как тебе «диабетический материализм»? Не возражаешь?

Стюарт пожал плечами, потянулся за новой бутылкой «Пильза».

— Ни в коем разе. Валяй дальше, чувак. Это новые стихи?

— Старье. Хотя подумываю, не рискнуть ли что-нибудь напечатать. Просто боялся, ты обидишься.

Стюарт рассмеялся:

— Ну и мудила же ты иногда! Сам-то хоть об этом знаешь?

— Догадываюсь.

Это было в Данфермлине, в доме Стюарта. Шона с детьми отправилась на выходные в Инвернесс. Он приехал оставить рождественские подарки и пообщаться со Стюартом. Хотелось с кем-нибудь поговорить. Он откупорил новую банку «экспортного» и добавил пробку с колечком к растущей в пепельнице груде.

Стюарт налил себе в стакан «Пильза» и перебрался к вертушке. Последняя пластинка доиграла несколько минут назад.

— Как насчет тряхнуть стариной?

— А чего? Давай поностальгируем. — Откинувшись на спинку кресла, он глядел, как Стюарт ворошит большим пальцем коллекцию дисков, и жалел, что не придумал ничего оригинальнее, чем дарить детям пластинки. Впрочем, они именно пластинки и просили всегда. Одному было десять, другому — двенадцать. Он вспомнил, что первый сингл купил себе на шестнадцатилетие. А у детей Стюарта уже свои коллекции альбомов. Что тут скажешь?

— О господи, — пробормотал Стюарт, вытягивая и удивленно разглядывая голубой с серым конверт. — «Deep Purple in Rock».

Неужели это я покупал?

— Обкурился, наверное, в дупель, шандарахнуло в голову, как булыжником, — сказал он.

Стюарт повернулся к нему и подмигнул, доставая диск из конверта:

— Что это с тобой? Проблеск остроумия?

— Крошечная искорка. Да ставь же диск, япона мать!

— Погоди, сейчас почищу, давно не слушал. — Стюарт протер диск и опустил иглу: «Can't Stand the Rezillos».

«Так это аж семьдесят восьмого! — подумал он. — Ни хрена себе! Вот уж правда, трясем стариной».

Стюарт покивал под музыку, потом сел в кресло.

— Люблю я эти нежные, мелодичные песни, — прокричал он.

Проигрыватель оглашал комнату грохотом «Somebody's Gonna Get Their Head Kicked In Tonight».

Он отсалютовал Стюарту пивной банкой:

— Семь лет! Боже Всемогущий! Стюарт наклонился вперед, приставил к уху согнутую ладонь.

— Семь лет, говорю. — Он кивнул на хайфай: — Семьдесят восьмой…

Стюарт откинулся в кресле, выразительно покачал головой:

— Не-а. Тридцать три и одна треть.

 

Я понижен в должности, и теперь моя работа — рассказывать истории из прежней жизни. Копаюсь в своих снах, выискиваю там лакомые кусочки для привередливого фельдмаршала и его пестрого воинства — банды отъявленных душегубов. Мы сидим на корточках вокруг костра; горят музейные знамена и драгоценные книги, пламя сверкает на патронташах и штыках. Мы едим человечину и пьем дрянное виски. Фельдмаршал хвастает выигранными им битвами, трахнутыми им женщинами, а когда запас его фантазии иссякает, наступает моя очередь. Я рассказываю про мальчика, у которого отец держал на пустыре голубятню. Мальчик вырос, и самым счастливым в его жизни был тот день, когда он предложил своей девушке руку и сердце и получил отказ, а случилось это на вершине громадного архитектурного памятника, и там тоже жили голуби.

Однако на фельдмаршала моя история, похоже, не производит впечатления, поэтому я возвращаюсь к самому началу.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.