|
|||
Любовь сегодня⇐ ПредыдущаяСтр 27 из 27 Лили
Виктор Артемьевич с удовольствием услышал в телефонной трубке знакомый голос, хотя знал, что разговор предстоит не совсем приятный. – Как же, как же, Викентий Константинович, – откашлялся он. – Я в курсе, да вот беда: американцы заартачились; отказываются, вроде, от вашей Люли. – Не Люли, а Лили, – поправил невидимый собеседник. – Да, да, понимаю, – смущенно хмыкнул Виктор Артемьевич, – люля‑ кебаб и все такое… Но хрен редьки не слаще: совсем, было, купили, а теперь отказываются… – От чего отказываются? – Да от документации, от рекламации, от вашего изобретения, одним словом. – И вовсе они не отказываются, Виктор Артемьевич. Они выдвигают встречные предложения. «Уж кто всегда в курсе, так этот жох», – подумал Виктор Артемьевич, а вслух решительно парировал: – Но они для нас неприемлемы, эти встречные предложения, нежизненны, как раньше говорили. – Это почему же? – Они предлагают наладить совместное производство Люлю на наших территориях. – Лили! Ну и отлично. Что вас не устраивает? – Налаживать негде. – Как негде? Вы же закрываете Экспериментальный завод в Мочаловке. Чем закрывать, лучше переоборудуйте его под Лили. У людей будет работа, а у вас оборотные средства. – Но у меня дача в Мочаловке. – Продайте ее заблаговременно. Купите дачу по другой дороге. – Значит, вы даже успокоить меня не пытаетесь? – А вам нечего беспокоиться. Доллары есть доллары. – Викентий Константинович! А воздух‑ то! Дышать ведь будет нечем от вашей Лили. – А вы будете бить во все колокола, и американцам снова придется раскошелиться. В таких случаях они податливы. Особенно когда чувствуют себя виноватыми. – Это же будет… что‑ то вроде подмосковного ада. – Лучше экологический, чем экономический ад. А чтобы избежать худшего, возьмите к себе на работу сравнительно молодого специалиста, знающего к тому же Лили, так сказать, по себе. – Кто же это? – Любовь Платоновна, моя вторая жена. Она, кстати, сейчас не у дел. Американцев она возьмет на себя. Она же свободно говорит по‑ английски и по‑ французски. – У нас у самих сокращение, но я подумаю. – И думать нечего. Будем считать, что вы согласились. Не прогадаете. Невидимый собеседник, не прощаясь, повесил трубку. В последних словах явственно слышалась угроза. «Лучше не связываться с ним, – подумал Виктор Артемьевич. – Он что‑ то знает. Всегда нос по ветру держал. А я в последнее время что‑ то и газеты не читаю». Виктор Артемьевич взял со стола газету, раскрыл ее и не поверил своим глазам. Он снял очки, протер их, отложил в сторону, надел более сильные «рабочие» очки и вперился в заголовок. Да, в черной траурной рамке была напечатана фамилия Викентия Константиновича с его инициалами. Речь не могла идти об его однофамильце. Вне всякого сомнения, некролог был посвящен Викентию Константиновичу, известному химику, академику РАН, скончавшемуся в расцвете творческих сил. Но он только что, да, только что звонил Виктору Артемьевичу по телефону, Не слуховая же это галлюцинация? Или это звонил аферист какой‑ нибудь? Нечего сказать, положеньице. И посоветоваться не с кем, разве что с психиатром, но и это, пожалуй, преждевременно. А не лучше ли поступить так, как велит предполагаемый покойник? То есть позвонить этой самой Любови Платоновне? Осторожно выразить соболезнование, прозондировать почву, а там будь что будет. Виктор Артемьевич еще раз покосился на газету и набрал нужный номер. Любовь Платоновна немедленно взяла трубку. Она откликнулась на осторожное соболезнование с приличной сдержанностью. Оказывается, Викентия Константиновича успели уже похоронить. Некролог в газете несколько запоздал. При других обстоятельствах Виктор Артемьевич повременил бы, руководствуясь непременным принципом: «Семь раз отмерь, один раз отрежь», но тут словно что‑ то подтолкнуло его: он решительно пригласил Любовь Платоновну на работу в свой отдел. Ожидаемого взрыва благодарности, естественного при растущей безработице, не последовало. Любовь Платоновна приняла приглашение как должное. Не успел Виктор Артемьевич положить трубку, как телефон снова зазвонил. Коллега по тресту спрашивал, когда приступать к переоборудованию Экспериментального завода, словно дело это уже решенное. Виктор Артемьевич заикнулся, было, что повременить не худо бы, но коллега и слышать об этом не хотел. Подобные звонки продолжались весь вечер. Ближе к полуночи Виктор Артемьевич сам позвонил знакомому маклеру, поручив ему поскорее продать дачу в Мочаловке и приискать другую, желательно, где‑ нибудь под Новым Иерусалимом. Под фамильярно доверительным названием «Лили» фигурировало среди заинтересованных лиц новое горючее, полученное под руководством Викентия Константиновича в его институте. Имя «Лили» возникло как‑ то сразу и к нему быстро привыкли, хотя непосвященных оно все еще озадачивало. На вопрос, почему именно «Лили», заместитель Викентия Константиновича однажды ответил: «Называют же тайфуны женскими именами: Леонора, Диана, Дженни, а Лили, если хотите, – энергетический тайфун! » Работа над «Лили» началась лет двадцать назад, когда в условиях энергетического кризиса Запад начал поспешно разрабатывать новые, более экономичные виды топлива. Сектор Викентия Константиновича быстро включился в эту работу и неожиданно предложил свой, весьма эффективный вариант, произведший сенсацию. «Лили» казалась прямо‑ таки незаменимой для малолитражных двигателей. Она позволяла развивать фантастические скорости при минимальных затратах горючего. Но у «Лили» были и опасные свойства, ускользавшие, правда, от поверхностного наблюдателя. «Лили» отравляла воздух при использовании, а в особенности, при производстве. Неслучайно некоторые лаборанты прямо‑ таки влюбились в «Лили», хотя до нее сами не знали, что предрасположены к токсикомании. Промышленное производство «Лили» могло иметь страшные экологические последствия. Отравлен был бы не только воздух, но и осадки, что привело бы со временем к отравлению почв на больших площадях. Шептались и об онкологических заболеваниях. Выражение «экологический ад» не было просто полемическим поэтизмом. На экологических опасностях «Лили» особенно настаивали смежники, доказывавшие к тому же, что подобное малолитражное горючее окончательно собьет цены на нефть, а наша страна, крупнейший в мире экспортер нефти, заинтересована в чем угодно, только не в этом. Однако испытания «Лили» были столь эффектны и в то же время эффективны, что западные фирмы старались заполучить техническую документацию любой ценой. Авторитет Викентия Константиновича в научном мире возрос настолько, что его перестали выпускать за границу и, даже говорят, держали под колпаком, опасаясь, как бы ученый не поддался какому‑ нибудь соблазну. Со временем наш экспорт нефти начал сокращаться. Интерес к «Лили» вспыхнул с новой силой, и кто знает, каких высот мирового признания достиг бы Викентий Константинович, если бы не умер так несвоевременно. На следующий день Виктор Артемьевич имел несколько деловых свиданий. Он убедился: покойник звонил не ему одному. Викентий Константинович прямо‑ таки сидел на телефоне, обзванивая высокопоставленных работников. Покойник разговаривал по телефону с несколькими собеседниками одновременно. Мистификация при этом решительно исключалась. Голос покойника был уже записан, запись направлена на экспертизу компетентным органам, и те, сверив новую запись с прежними, официально подтвердили подлинность голоса, При этом Викентий Константинович звонил и зарубежным партнерам. Невозможно было не узнать характерного славянского акцента, с которым он говорил по‑ английски. Пребывание в загробном мире придавало его аргументам особую убедительность. Американцы прямо‑ таки сами просились в ловушку, которая их только и ждала. Имя «Лили» звучало у них в ушах, как завлекательное пение сирены. План Викентия Константиновича был сногсшибательно прост. Американцам (сингапурцам, японцам, южным корейцам, смотря кто клюнет) предстояло наладить совместное производство «Лили» в России, а потом расплачиваться за экологический ад. Расплачиваться придется, так как после внедрения «Лили» от нее будет очень трудно, практически невозможно отказаться (эффективность, эффективность и еще раз эффективность! ), а с другой стороны, экологические последствия не будут считаться с геополитическими границами и затронут весь мир, так что расплачиваться придется всем, а раскошеливаться самым богатым и промышленно развитым. Ничего не поделаешь, такова компенсация за технический прогресс. С помощью этой компенсации Новая Америка или нищая Россия (и то и другое по Блоку) будет латать дыры новорожденной рыночной экономики при некотором сокращении рождаемости и народонаселения (будем смотреть правде в глаза, господа! ). Через несколько дней ситуация в Мочаловке приобрела взрывоопасный характер. Немногочисленные, но радикально настроенные экологи столкнулись у проходной Экспериментального завода с толпой фанатичных сторонников «Лили», которым без нее в ближайшем будущем грозила безработица. Экологи несли плакаты с надписью: «Отстоим родные липы от Лилит, демона ночей». Их противники шли на них с плакатами: «„Лили“ спасет Россию». Даже не обошлось без потасовок Экологи вынуждены были отступить, но они не сдавались. Однако энергетики определенно брали верх. Чуть ли не все газеты вышли под шапкою: «Лили спасет Россию». Лили объединила консерваторов и либералов, партократов и демократов, космополитов и патриотов. В газетах самых разных направлений появлялись статьи, посвященные Викентию Константиновичу. Подготавливалось собрание его научных трудов в пяти томах. Со дня на день должна была выйти в свет его краткая биография. Интересно, что экологи тоже прикрывались авторитетом Викентия Константиновича. Утверждали, что в конце жизни он понял опасность «Лили» и уже писал статью, предостерегающую от ее дьявольского соблазна. Намекали на то, что Викентий Константинович умер при загадочных обстоятельствах. Да и не была ли вообще его смерть самоубийством? Или его устранили силы, заинтересованные в отравлении родной земли? Поговаривали, наконец, что Викентий Константинович жив, а вместо него был кремирован его ученик, смертельно обожженный при испытаниях «Лили» Викентий Константинович будто бы скрывается в одном из отдаленных монастырей и заявит о себе в свое время. Между тем в газетах появлялись все новые высказывания Викентия Константиновича. Викентий Константинович пропагандировал свое детище и предостерегал от него. В тесном кругу посвященных продолжали рассказывать о телефонных звонках и разговорах с Викеитием Константиновичем. Его звонки, очевидно, не прекращались. Круг посвященных быстро расширялся. Викентий Константинович звонил уже и совершенно незнакомым, но влиятельным деятелям, то пропагандируя «Лили», то предостерегая от нее. Популярность «Лили» только возрастала, впрочем, от его предостережений. Постепенно «Лили» приобрела живописно‑ иконографический облик. Ее изображали в виде ангелоподобного существа с привлекательным женским личиком. Глядя на это личико, многие силились вспомнить, кого же она все‑ таки напоминает, и, не вспомнив, думали про себя, что они где‑ то встречали подобную женщину, по крайней мере, по телевизору видели. Виктор Артемьевич не сомневался, впрочем, что «Лили» похожа на Любовь Платоновну. На кого же и быть ей похожей? Любовь Платоновна, действительно, оказалась незаменимой сотрудницей. Она составляла поистине неотразимые рекламные проспекты, посвященные «Лили». В ответ начинали поступать доллары, причем в непредвиденном изобилии. Любовь Платоновна с таинственным шармом принимала иностранных бизнесменов, называвших ее мисс «Лили», несмотря на ее бальзаковский возраст. Однажды в кабинете Виктора Артемьевича снова зазвонил телефон. Виктор Артемьевич взял трубку и уже без особого волнения услышал голос Викентия Константиновича. – А я, батенька, был о вас более высокого мнения, – огорошил его невидимый собеседник. – Помилуйте, Викентий Константинович, я же из кожи вон лезу. Завод в Мочаловке, считайте, уже переоборудован под вашу «Лили» и, кстати сказать, в основном за счет иностранных инвесторов. – Дачу‑ то новую где купили? – Под Новым Иерусалимом. – Вот и хорошо. Теперь пора подумать о хозяйке. – Да я с дочкой замужней живу, Викентий Константинович. – Живете? Звучит двусмысленно. Нет, нам с вами в наши годы при нашем социальном положении нельзя без молодой интеллигентной жены. Запомните: для преуспевающего бизнесмена жена – зеркало успеха. – Да куда уж мне, Викентий Константинович! Поздно, вроде. – Ничего не поздно. Я думал, вы сами догадаетесь, на ком вам жениться. Любовь Платоновна чем не невеста? – Любовь Платоновна! А вы‑ то как же? – Обо мне не беспокойтесь. Предоставьте мне беспокоиться о вас. Завтра вечерком купите цветы, бутылку легкого сухого вина и навестите ее. Виктор Артемьевич не посмел ослушаться. На другой день вечером он сидел напротив Любови Платоновны в просторной квартире покойного академика. «А и вправду недурна, – думал он то ли о хозяйке, то ли о квартире. – Только черт ее знает, о чем с ней разговаривать? Все о той же „Лили“, что ли». И вдруг его прорвало. – Любовь Платоновна, а вам он часто звонит? – спросил Виктор Артемьевич ни к селу ни к городу. – Нет, мне он никогда не звонит, – возмущенно вскинулась она. – Он все мои дела устраивает Он звонит в спецшколу, чтобы сына туда приняли, звонит в поликлинику насчет диспансеризации, в чистку звонит, а мне… нет, никогда. – Любовь Платоновна, – с некоторым облегчением продолжал Виктор Артемьевич. – Извините, конечно, если я некстати, а что если вам выйти замуж за меня? Одиночество так тягостно в нашем…, в вашем возрасте. Она потупилась, потом подняла на него глаза и как бы машинально повторила: – Нет, никогда, – и как бы спохватившись, добавила, – благодарю вас, нет, никогда! Спускаясь, на лифте, Виктор Артемьевич не без горечи, но и не без облегчения думал, что, слава Богу, она отказала ему. Садясь в машину, он вздрогнул: а что он скажет… что ему скажет на это Викентий Константинович?
Любовь сегодня
Дачная комната. За открытым окном угадывается сад. Лучи заходящего солнца играют на бревенчатой стене. Женщина смотрит на часы, всплескивает руками.
Женщина
Ясно, ясно, ясно, ясненько! Семь часов, ведь это уже не шесть часов вечера после войны, это семь часов! Семь часов перед войной? Какая война, что ты, дурочка! Если уже семь часов, свою войну ты безнадежно проиграла. Но ведь моя война – это любовь, а не война… Хороша любовь! Тоже мне нашлась дитя‑ цветок, великовозрастная хиппи… Хиппи… хипес… хипеж… Похоже на предсмертный хрип, не правда ли? Ну уж, прямо, предсмертный хрип! От этого еще никто не умирал, дорогая моя! А отчего же умирают, если не от этого? Великовозрастный цветок! Ты посмотри на себя в зеркало! (Смотрит в зрительный зал. ) Что, хороша? Хоть бы потрудилась напудриться! Немудрено, что он бежит от тебя, как черт от ладана! Никакой ладан не поможет, когда ладу нет. Как ладу нет? Всё как на ладони! Ты помнишь, как Вера гадала тебе по руке? Вот она, линия верной любви! А часы у тебя верные? (Смотрит на часы. ) Десять минут восьмого, вернее некуда! Ладушки, ладушки, где были? У бабушки! Жаль, вот за бабушкой‑ то далеко идти… Бабушка Забавушка и собачка Бум… Действительно, бум, демографический бум, полиграфический бум, экономический бум. Бум – то есть, БАМ! Что же, мне теперь на БАМ ехать, если меня сократили? А ведь похоже на то, поэтому он и не возвращается. Кому я нужна, сокращенная? ЛИ, ЛИ, ЛИ… мои инициалы. Ля‑ ля‑ ля, ли‑ ли‑ ли… Лиля, лилия, но я что угодно, только не лилия, и уже во всяком случае не роза. Нет, я не роза, я проза, прозрачная проза разрыва. Итак, это разрыв? Что ты мелешь, почему разрыв? Да у тебя просто часы спешат. Надо проверить часы! (Включает транзистор, слышатся сигналы «Маяка». ) Да, точно! «Если б знали вы, как мне дороги подмосковные вечера…» Вечера, вечера… А что может быть ужаснее вечеров? Утром сломя голову бежишь на работу. На работе расчеты, зачеты, учеты, наконец, просто сведение счетов. Хорошего мало, но это еще ничего. На ночь принимаешь таблетки, одну, другую, скажем, третью, хотя это противопоказано, но, в конце концов, все‑ таки засыпаешь… А вот вечера, вечера! Вечера на Рижском взморье, на Черноморском побережье, и, наконец, подмосковные вечера. Именно по вечерам всегда случалось это! ЧТО – это? Сама знаешь, голубушка, ли‑ ли‑ ли, ля‑ ля‑ ля! Дай мне, зеркало, ответ, хороша я или нет? (Смотрит в зрительный зал. ) Как будто еще не дурна. Подруги уверяют меня, что я даже похорошела, что мне это к лицу. Это… Кстати, лучше бы им не знать об этом; да, может быть, этого еще и не будет, просто часы у меня спешат. Нет, не спешат, я только что проверяла их. Значит, разрыв? А что такое разрыв? Обязательно ли это взрыв? Взрыв навзрыд… (Всхлипывает, судорожно вытирает глаза. ) Этого еще не доставало. Москва слезам не верит. А чему верит Москва? Анкетам? Справкам? Характеристикам? Характеристика – заочное харакири. А если бы и вправду выпустить мои внутренности, то есть, мой внутренний мир, хотела я сказать. По крайней мере, я бы убедилась, что там такое завязалось. Разрыв, раскопки… Неизвестно еще, до чего докопаешься. Лучше под замком, на запоре, но на всякий запор найдется разрыв‑ трава. А ведь разрыв‑ траву ищут в сегодняшнюю ночь. Сегодня ночью цветет папоротник. Мы же и условились идти сегодня ночью смотреть, как цветет папоротник. Наверное, уже пора! Пора не пора, я иду со двора. Легко сказать, идешь, а куда? На электричку? Тогда уж лучше под электричку. Электричка‑ сестричка, а ты, милая моя, истеричка! Конечно, истеричка, пока еще истеричка, это моя профессия. Я же младший научный сотрудник института синтетического топлива, сокращенно, истеричка. Вот тебя и сократят, ли‑ ли‑ ли‑ ля‑ ля‑ ля. Что, достукалась, Лёлечка, Лялечка, Лилечка! Тебя ведь называли и так, и сяк, и эдак. А ты сама‑ то знаешь, как тебя зовут? Сама‑ то ты знаешь, кто ты такая? (Смотрит в несуществующее зеркало зрительного зала. ) Папа звал «Лёля», мама звала «Ляля», а в коллективе я стала «Лиля», по‑ модному. Мода – не мед, а без моды ты морда! Папа, папа, папоротник… Нет, папоротнику еще рано цвести, да и вообще, еще рано. Слушай, из‑ за чего ты, собственно, на стенку лезешь? Ведь рано, рано… Еще восьми часов нет. Сама подумай, что, собственно, случилось. Ну, задержался он чуть‑ чуть, ну, зашел выпить кофе, может быть, у него совещание. Он же ведущий научный сотрудник, в конце концов. Возьми себя, наконец, в руки, Лёля‑ Ляля‑ Лиля. Из‑ за чего весь сыр‑ бор разгорелся? Ну, прибежала утром сторожиха из конторы ДСК, ну, сказала: «Вам звонили с работы, просят срочно позвонить…» Может быть, все дело в этом «срочно», когда я слышу «срочно», я уже чувствую: я сокращенная истеричка. А он пошел, позвонил и говорит: это Нора просит меня приехать в лабораторию, сюрпризы с экспериментом. Я даже спросить не догадалась, какой там эксперимент: экономический или синтетический. А он еще такой внимательный, спрашивает: ничего тебе побыть одной в твоем положении, а то я попрошу тетю Глашу тебя навещать. Я возьми да и скажи: ничего, обойдусь, пока еще не пора, только ты скорей возвращайся. Тут он как‑ то и оживился и кинулся машину заводить. Я вышла проводить его, а он уже во дворе спрашивает: «Ты одна не соскучишься? А то послушай проигрыватель». И добавил: «Честно говоря, я всегда беспокоюсь, когда ты остаешься одна. Никак не могу привыкнуть к тому, что ты говоришь сама с собой». А я: «Можно бы и привыкнуть. Это у меня с детства игра такая. Считай, что я несостоявшаяся актриса и декламирую вслух». Ну, завел он мотор, сидит уже за рулем, а меня как будто дернуло: «Ты сегодня‑ то… вернешься? Мы смотреть собирались, как папоротник цветет! » А он усмехнулся (не люблю я, признаться, этой его усмешки): «Разумеется, вернусь, куда я денусь? Никуда твой папоротник от нас не уйдет. В котором часу он зацветает? Ты же знаешь, я пунктуальный». Я говорю: «Папоротник зацветет в полночь». А он: «Ну уж до тех‑ то пор я приеду. Улажу дела и приеду. Кстати, твоим делом тоже займусь». Крутанул руль и уехал. А я, как дура, смотрю вслед «Жигулю», не вернется ли. Знает ведь, что меня нельзя оставлять одну в моем положении. Да черт с ними, со всеми делами. Не проживем, что ли? Он же мировая величина. Вот возьмет и вернется. Там за мостом, где пост ГАИ, так хорошо разворачиваться. И через двадцать минут он был бы здесь. Но прошло двадцать минут, прошло полчаса, прошло сорок минут. Интересно, сколько времени сейчас прошло? (Смотрит на часы. ) Нет, все‑ таки часы врут. (Включает транзистор, слышатся позывные «Маяка») Ах, эти «Подмосковные вечера», они мне с детства осточертели. Еще Ван Клиберн повадился их играть. Итак, прошел час, а он не вернулся, и я решила поиграть. Когда я одна, я всегда играю… в большую семью. (Смотрит в несуществующее зеркало. ) И тогда меня навестила ты, моя дорогая Секундочка. И на том спасибо. Ведь, кроме тебя, у меня никого нет на свете. Абсолютно никого. Здравствуй, доченька! Хорошо, что ты не забываешь свою маму. У тебя все в порядке? Как отметки? Дай мне посмотреть твой дневник (раскрывает несуществующий дневник и смотрит в пустоту. ). Так! Русский язык «пять», английский язык «пять», математика «четыре», а химия… химия у тебя хромает. Представь себе, и у меня было точно так же. Поэтому‑ то я теперь и химик. Младший научный сотрудник института синтетического топлива. Сокращенно: «истеричка». Да, твоя мама – истеричка, и, очень может быть, уже сокращенная истеричка. Ты понимаешь, доченька, что значит сокращение штатов? Вы проходили по истории, кто такой Сократ? Это был греческий философ. Он жил и учил в Афинах, а начальству не нравилось, как он жил и учил, и тогда Сократа сократили. Я не Сократ, но меня тоже вот‑ вот сократят. Твой… почему твой, он не твой, а мой, впрочем, неизвестно, мой ли… Так вот он поехал улаживать мое дело, чтобы меня не сократили, а я предпочла бы, чтобы он вернулся. Пусть меня сократят, лишь бы он вернулся… Вырастешь большая, доченька, поймешь. Но я боюсь… Я боюсь, он не вернется, если меня сократят. Сокращение: я минус я, и этого не миновать, Лёля‑ Ляля‑ Лиля! Что ты смотришь на меня, моя Лолита? Неужели… Неужели я права? И у тебя свои проблемы. Что ж, ты хорошо сделала, что пришла прямо ко мне. Я тоже пришла к маме и сказала: «Мама, у меня будет ребенок…» А моя мама всплеснула руками, вот так (Всплескивает руками, как в начале действия. ), села и молча заплакала. Ты видишь, доченька, я, по крайней мере, не плачу… (Вытирает глаза. ) О чем тут плакать? Радоваться надо, когда у тебя ребенок. Все будут рады за тебя, и все тебе помогут. В любом учреждении перед тобой откроются все двери, На работе пойдут тебе навстречу. Смешное слово «навстречу», как будто на встречу Нового года. Но разве ребенок – не Новый год? Это же новая эра! С чего началась новая эра? С Рождества! Посмотри, как я похорошела. А ты, мама, все еще сидишь и плачешь. О чем ты плачешь? Я же так счастлива. Все подруги будут мне завидовать. Подумать только, ребенок! В моем‑ то возрасте! Или ты плачешь о моей девичьей чести? Да, представь себе, доченька, наверное, так оно и было. Моя мама была так старомодна… Говорят, я тоже старомодная, но ведь не настолько же… Ты видишь, я уже почти не плачу. Это у меня просто глаза на мокром месте. Ты должна понять: я просто растрогана. Знаешь, Секундочка моя, я все‑ таки была на годик постарше тебя. А ты молодец, ты даже нисколько не смущаешься, настоящая современная десятиклассница, А я‑ то стояла перед мамой, как в воду опущенная. Я первокурсница, и уже, и уже… Уже выуживаю свои секунды. Я же вижу: маме хочется спросить, когда свадьба, а что я ей скажу? Он ведь сам ничего не знает, он в армии служит. Он в институт не поступил, а я, дурочка, поступила на эту самую химию, будь она трижды проклята! Нет, нет, упаси Боже, доченька, я не тебя проклинаю, я проклинаю химию, всю мою жизнь она меня мучила. А все от того, что папа – химик. Менделеев, небось, тоже химик был, не папе моему чета, а дочка у него актриса, пусть плохонькая, зато жена Блока, прекрасная дама. Говоря теоретически, я тогда тоже уже была дама, хотя и не прекрасная. Ведь женщины делятся на дам и не дам… Посмела бы я это сказать моей маме! А тебе вот говорю. Мы же с тобой в одном положении. Хорошо, когда мать и дочь – подруги, по крайней мере, ни одна из них не одинока. У тебя будет дочка, а у меня и дочка, и внучка, и правнучка, и так далее… Я же родоначальница, праматерь в переводе того же Блока. Дочки‑ матери – любимая игра кисейных барышень! А ты, мама, все еще плачешь… Теперь‑ то я хорошо понимаю, о чем ты плачешь. Я раньше думала: о моей девичьей чести. Тесть любит честь, а зять любит взять. Хорошие были времена, когда так говорили. Вот и ностальгическая нотка, она теперь в моде. А мы провожали нашего Сержа в армию. Еще подшучивали над ним: Серж‑ сержант. «Даже к финским скалам бурым обращаюсь с каламбуром». Не могу сказать, что этот Серж особенно ухаживал именно за мной. Просто он был обаятельный мальчик. Стихи писал, знаешь ли:
Нас застигла в дороге гроза, Мы спаслись от нее под березой; Ты стояла, потупив глаза, Я смущенно курил папиросу. Гнулись травы под теплым дождем, Ветер мягко и ласково веял; Ты ко мне прижималась плечом, Всё теснее, теснее, теснее… Может быть, через несколько лет Ты припомнишь и эту дорогу, И на небе лучистый просвет, И грозы уходящей тревогу; Неуклюжую робость мою, Шепот листьев счастливый, усталый И короткое слово «люблю», Что чуть слышно ты мне прошептала.
Ты не думай, эти стихи вовсе не мне посвящены. А то я тебя знаю, ты обо мне слишком высокого мнения. Полагаю, что они никому не посвящены, но он посылал их в редакцию, и литконсультант похвалил строку «Гнулись травы под теплым дождем». Но в ту ночь дождь был холодный. Мы провожали Сержа в армию на даче, за городом, осенью. Знаешь, такая бунинская атмосфера: «И ветер, и дождик, и мгла». Это было задолго до указа. Я, например, второй раз в жизни выпила водки в тот вечер. И, естественно, не ночевала дома. Мы всё повторяли: «Серж‑ сержант, Серж‑ сержант», а он хорохорился или, как тогда говорили, выпендривался, хотя я‑ то понимала: он чувствует себя неудачником, как‑ никак не поступил в институт. И вот как‑ то так случилось, что мы с ним остались наедине, в мансарде, чуть ли не на чердаке. Помню, дуло из всех щелей. По правде сказать, я просто продрогла. А он, доченька, наш‑ то Серж‑ сержант, подсел ко мне, уткнулся в плечо, и, представляешь себе, мамочка, расплакался. Да, да, расплакался, как маленький. И я поняла: ему, маменькиному сынку, страшно попасть к черту на кулички, в какую‑ то там казарму, в строй, куда там еще пошлют. Он и пить‑ то не умеет, и не застигала его в дороге гроза, и какая уж там неуклюжая робость. И вообще там, на чердаке, я поняла: мужчины – неудавшиеся женщины, их утешать надо, и тогда они твердеют, ожесточаются страстью, как сказал классик. Этого я никак не ожидала: что‑ то твердое, упругое, пружинистое, и больно, знаешь, больно… Ты‑ то теперь сама знаешь, сестричка. Это и есть секунда, когда нас застигают врасплох. Клин клином вышибают, и кончено. Вот тебе и девичья честь! Он тут же уснул, Он мне ничего не обещал, и я ему ничего не обещала. Не хочется вспоминать, как мне удалось платье простирнуть, так что никто не заметил. А тебе удалось? Мама, не слушай, не надо, это тебя не касается. То есть как не касается? А кого же это касается, если не мамы? Вот почему, доченька, ты так и не родилась, между прочим. Мама поплакала и начала действовать. Энергично действовать. У ней, оказывается, имелся знакомый врач, мастак по таким делам, вот бы никогда не подумала. С тех пор и я научилась ценить и поддерживать такие знакомства. Слишком хорошо научилась. Знаешь, вообще я способная. А такие дела лучше обделывать неофициально. На юридическом языке это называется «подпольный аборт». Какая‑ то аналогия с половым самиздатом. Впрочем, тут цель обратная: издание, например, ты, моя Секундочка, нелегально изымается, а не распространяется, как в самиздате. Что‑ то я зарапортовалась. Дети, кажется, всегда самиздат. А избавляться от них лучше негласно даже в условиях гласности. Мой тебе совет: оформляй отпуск за свой счел; если тебе удастся. Конечно, это дороже стоит, но для таких старомодных потаскушек, как я, это идеальный вариант. А Сержа‑ сержанта я не так давно встретила в метро. Вид у него преуспевающий. Обзавелся брюшком, лысеть начал. Благополучно отслужил, поступил в институт, чуть ли не в Плехановский (отбывших армию берут с тройками) и теперь хозяйственник. Такое впечатление, что развелся с одной женой и берет другую. Представь себе, все‑ таки узнал меня. И то хорошо. Разумеется, о том, как мы клин клином вышибали, ни слова. Знаешь, по всей вероятности, он действительно забыл об этом. Все‑ таки порядочно времени прошло. Опять же, был выпивши, да еще с непривычки. В принципе, я не особенно заинтересовала его. По моим наблюдениям, юноши, сочиняющие чувствительные стишки, быстро взрослеют и в зрелом возрасте не сентиментальны. Да и что я такое доя него? Quantity negligeable. Очень милая французская идиома. Величина, которой можно пренебречь. Меня бы и в штатном расписании так обозначали, будь наши кадровики пообразованнее. А вообще я сократичка, мечтающая о платонической любви. До сих пор, знаешь ли, Секундочка моя, тебе одной могу в этом признаться. У нас ведь с тобой платоновский диалог, а где Платон, там Сократ, а если не Сократ, так сократичка, то есть я. Quantity negligeable. Патологическая сократичка. Не то чтобы отброс общества, пока еще нет, я не бичёвка хотя бы потому, что никого не связываю. Но я сократичка, и меня вечно будут сокращать, так что мне следовало бы заблаговременно запастись цикутой. Кое‑ какие таблетки у меня есть, откровенно говоря. Подействуют ли они, когда это потребуется? Будем надеяться. А пока давай закурим, товарищ, по одной. Вспомню я пехоту и штрафную роту, и тебя за то, что ты дал мне закурить, (Закуривает папиросу, неумело затягивается. ) Да, закурить мне давали, что было, то было, вернее, давали прикурить. Так я в первый раз и замуж вышла. Он меня курить приучал и, вообще, был образчик мужественности. Не чета Сержу‑ сержанту. В институте был старше меня курсом. Из рабочей семьи. Раньше сказали бы, потомственный пролетарий. Ну, на заводе он, кажется, действительно работал. Так и в институт поступил. Завод, да еще армия, хороший старт. И собой был недурен, что называется, косая сажень в плечах, блондин, но не поворачивается язык сказать «белокурый», «белобрысый», точнее. Все время повторял, что на заводе два года оттрубил. Оттрубить и отрубить, опять плохой каламбур, да если еще рубить сплеча. То be or not to be… Быть или не быть. Только Гамлета тут не хватало. И опять же, Секундочка моя, были подмосковные вечера. Кстати, который час? (Включает транзистор, слышится сигнал «Маяка». ) Так точно: «Не слышны в саду даже шорохи». А пора бы мне услышать знакомый шорох шин на шоссе. Пора не пора, я иду со двора смотреть, как цветет папоротник. Папоротник, папоротник… Папа, папа, зачем ты мне позволил привести его в дом? Я же кисейная барышня, то есть киса, квартирное животное. А нас послали в колхоз, их курс тоже послали в колхоз, вот тебе и снова подмосковные вечера, и снова осенние, хотя, правда, сухие и прохладные. В тот вечер он ухитрился найти сено, которому полагалось давно быть убранным, и стал учить меня курить. Я все боялась, что сено загорится, а остального я уже не боялась. И знаешь, он даже зауважал меня за это. По его понятиям, кисейная барышня, профессорская дочка, кисейная, как есть, должна была раскиснуть, а я только чуточку смутилась, и он зауважал меня, но и вознамерился взять реванш. И ему это удалось. Разве ты, моя Секундочка, не реванш? Очередная моя Секундочка, единственная моя! Мама, ты помнишь, как он понравился тебе? Я поняла, что папу ты все‑ таки всегда считала книжным червем, а червь – он для души, не для чрева. А моей душе всегда так хотелось заморить червячка. Кстати, ты знаешь, какая разница между душенькой и душечкой? Душенька – Психея, ей подавай Амура, а душечка чем богата, тем и рада, она довольствуется амурами. Кисейная киса: мур, мур, мур… Так вот, скажи мне, моя Секундочка, у тебя такая же мурй? Моему пришлось бы ехать на Амур, если бы не амуры со мной. Он хотел остаться в столице, ему нужна была прописка, жилплощадь, и он действовал решительно. Все бы ничего, если бы не Нора звонила сегодня. Ах, это Нора, проныра. Настоящая Hopd для норовистого пожилого барсука. Нора с норовом! Послушай, за что, собственно, ты ее осуждаешь? Который час? (Смотрит на часы. ) М‑ да… Разве ты сама не звонила ему, бывало, точно так же? Знала ведь, что он женат. Но ты угадала: ему по штату полагается молодая интересная жена. Он только что отличился на международном конгрессе, один его патент приобрела Швейцария, но все‑ таки ему идет шестой десяток. Он отлично сохранился, не теряет формы и, вообще, не теряется, но пенсионный возраст не за горами, и молодая жена – это заявление о том, что на пенсию еще не пора. Вот и звонила я ему, как теперь Нора. Почуяла поживу Еще бы! Нора моложе меня и, наверное, умеет много такого, о чем я и не подозреваю. Пожилые джентльмены ценят спецобслуживание. Впрочем, мой‑ то еще хоть куда, он справляется собственными силами, но все‑ таки спецобслуживание есть спецобслуживание. Когда он приезжал к тебе, ты ведь не думала, милочка, как чувствует себя его старая жена. Почему старая? Он, кстати, с ней еще не развелся. У них как‑ никак, двое детей, правда, взрослые, алиментов платить не надо. Интересно, она чувствовала себя, как я теперь, или хуже? Может быть, он у нее? Обсуждает вопрос о разводе, это и есть мое дело, которым он обещал заняться. У нее или у Норы? Юность – это возмездие, по Ибсену. Нет, юность – это нора, куда норовит спрятаться старость. Так вот моя мама вздумала спрятаться в дочкино семейное гнездышко, которого никто не собирался вить. Мамочка, ведь это был твой медовый месяц, а не мой, правда? Ты была серьезно‑ курьезно влюблена в своего зятя, признайся. Еще бы не курьезно! Ты строила ему куры и готовила кур. А я попала, как кур в ощип. Ты же была тогда, как говорят, сравнительно молода, мой нынешний чуточку старше, а папочка был гораздо старше тебя. Я единственный поздний ребенок в профессорской семье. Украдкой мама плакала от радости за нас. Ты, мамочка, в моем лице наверстывала свою увядшую молодость. Помнишь, ты даже прическу изменила и, на мой взгляд, стала несколько злоупотреблять макияжем. Я понимаю, это было совершенно невинно, к тому же он не обращал на это внимания. Явно не способен был оценить твоих ухищрений. Вероятно, полагал, что у профессоров так и полагается. Впрочем, у него хватило смекалки оценить свой новый статус. Конечно, профессорская квартира – это не общежитие, откуда он перебрался к нам. И в свою роль он вошел быстро. Так сказать, самородок. Тугодум‑ отличник. Кажется, он продолжает играть эту роль и теперь, хотя механизм чуточку буксует. Входят в моду интеллектуалы‑ прагматики. А он по‑ прежнему режет правду‑ матку, и не без успеха: за него деревенская литература. Печальный детектив. Что печально, то печально. Его кондовая мужественность навеки обворожила маму, у меня‑ то с ним начались трения уже до свадьбы. До свадьбы заживет… Который час? Время еще детское… (Достает таблетки, выдавливает несколько таблеток на стол. ) Хватит? Пожалуй, добавим еще… Для верности… Ты заснешь надолго, Моцарт! Гений и злодейство… Мама, у меня твои гены, мы обе с тобой интеллигентные, а такие гены и счастье – две вещи несовместные. Так вот: наши с ним трения тренировали меня; я уже тогда была сократичка, а он получал повышенную стипендию. Науки давались ему трудно, это были даже не науки, это была учеба; он был усидчив, тяжел на подъем, а я птичка‑ сократичка, чик‑ чирик! – всё схватывала налету. Я без особого труда сдавала зачеты и экзамены, он брал их с бою. И теперь я сократичка, а он технократ. Стрекоза и муравей. Коза‑ стрекоза. Мне все казалось интересным: и песни бардов, и новые спектакли, и новые фильмы, и выставки; одно время он покорно таскался за мной, чтобы набраться культуры, но потом смекнул, что всей этой культуре грош цена, и опять засел за учебники. Мама преклонялась перед его почвенностью. Она вздыхала: «Вот настоящий мужик! » Ах, комплексы, комплексы! У него был свой комплекс неполноценности, у мамы свой, каждый комплекс растет, как снежный ком, и своих комплексов мы не замечаем. Мой комплекс был самый комический. Мало мне было радости от его мужичества. Знаешь, Секундочка: в постели я никак не могла оценить его мужественной тяжести, а он брал свое, брал реванш над телом интеллигентки, которой слишком легко все дается. Сдуру я поделилась с подругой своими проблемами такого рода. «Фригидная фря», – сказала мне она. Я убеждена: ты, мама, выразилась бы точно так же, если бы лучше владела сленгом. В общем, ты имела в виду то же самое, когда говорила мне: «Привереда! » К сожалению, он имел успех у всех женщин… кроме меня. Конечно, я бы дорого заплатила за то, чтобы поговорить откровенно с его нынешней женой. Но я и так дорого заплатила… А уж если говорить откровенно, с меня хватит тебя, моя Секундочка! Да и его жена разве не ты? Разве есть в мире женщина, кроме секунды, ты мой маленький секундант в моей дуэли с жизнью? Дуэль? Мы с тобой дуэт, мы спелись, ты моя дуэнья, Секунда. Мамочка, зачем ты подтирала за ним пол? Сначала он переобувался, когда приходил в профессорскую квартиру, потом перестал переобуваться, потом перестал вытирать ноги. А ты безропотно и даже с наслаждением самоотверженности подтирала его грязные следы. Я тоже его грязный след, а меня ты не вытерла, но ты так и не простила меня, ты‑ то осталась ему верна, ты до гробовой доски продолжала винить меня в том, что произошло, признайся. Помнишь? Года не прошло, как в один прекрасный вечер в нашу прекрасную квартиру он просто привел другую и просто сказал мне: «Вот моя жена. Мы пока поживем в этой комнате». Собственно, даже разрыва не было. Мы просто самоуплотнились, удовольствовались двумя комнатами вместо трех. А он… Он был верен себе, и ты была верна ему. Ты восхищалась его загадочным хамством и общалась на кухне с нашей новоявленной соседкой, его женой. Я тоже общалась с ней, не могла не общаться, она была моей подругой. А я была пройденным этапом в его самоутверждении. Он успел понять по твоему поведению: папа профессор все равно поддержит его, даже перестав быть его тестем. Тем более поддержит. По соображениям высшей объективности. По требованиям интеллигентской морали. Аморально продвигать своего зятя, и аморально не продвигать бывшего зятя. Вот вы с папой и продвигали таинственного самородка. Он защитил диссертацию раньше меня. Правда, ученый из него не получился, но зато он организатор производства, ученая степень в таком деле тоже не мешает по нынешним временам. Согласись, мама: я примирилась со своей участью, я никому не устраивала сцен. На этот раз даже мама ничего не знала. Я уже научилась обходиться без мамы в таких случаях. А ты, моя Секундочка, опять не родилась, хотя… хотя… хотя мне так тебя хотелось уже тогда. Не веришь? Что ж, у тебя есть все основания не верить мне. Тем не менее – это правда. Правда хорошо, а счастье лучше, правда? (Смотрит на часы. ) Как быстро ты проходишь, Секундочка! Но, в конце концов, ты‑ то остаешься, всегда остается хоть секунда, и то хорошо, дорогой мой секундант. Сколько раз я избавлялась от тебя, но ты всегда при мне, к несчастью. Ты к несчастью, моя Секунда, несчастье мое… Почему я не сказала ему о тебе? Не знаю… Не сказала, и всё. Ему ведь было не до нас с тобой. А так я все‑ таки отомстила: отняла тебя у него… и у себя. Он же тебя не достоин, пойми, доченька! А я достойна? Нет, я не стбю даже секунды. Наконец, мы разменяли нашу квартиру и оказались втроем в двухкомнатной. Я чувствовала себя виноватой перед родителями и решила взяться за ум, сократичка несчастная. Меня обуяло рвение к учебе. Именно к учебе, а не к науке, сказывалось его влияние. Я вознамерилась показать ему, что я не хуже. Целые вечера просиживала в библиотеке. Конечно, кроме химии, почитывала еще кое‑ что. Иначе я была бы не я. И к библиотеке я приспособилась, так сказать, нашла себя. Представляешь себе, где? В курительной комнате. Ты‑ то знаешь, я не ахти какая курильщица, он только в колхозе меня приучал, а потом ему было наплевать на меня. Я не столько курила в курительной, моя милая, сколько прислушивалась к тамошним разговорам. Разговоры были интересные. О том, о сём. Об экологии большей частью, но и об инопланетянах, об экстрасенсах, иногда даже о правах человека (вполголоса, конечно). Ну и о сексе тоже говорили (чуточку погромче). Постепенно я освоилась в курительной. И ко мне там привыкли, перестали стесняться. И вот я увидела, кто там властитель дум. В каждой курительной есть свой властитель дум. Там это был он, бесспорно. Из себя невзрачный. Прямо скажем, прямая противоположность моему прежнему. Говорил редко да метко, а я и уши развесила. Вот уж кто курил, так это он. Как самовар, дымил. В одном романе я читала, как привлекает юную девицу мужской запах табака. Чего другого, а это было. До сих пор стоит мне вдохнуть табачный дым, и он мне мерещится. Весь прокуренный был. Кажется, пиджачишко поношенный обсыпан пеплом, и волосы в пепле. Так у него выглядела седина. Ему было далеко за тридцать и недалеко до сорока. Молодиться он не пытался, наоборот, подчеркивал свой возраст. Маститый мастер мистерий… Как от него все‑ таки табаком пахло! Я и моего теперешнего полюбила за этот запах. Жаль, что он курить бросает, право! Может, уже бросил… И меня бросил… (Смотрит па часы. ) Я же окурок в губной помаде. Ничего не поделаешь: мужчины любят, когда их внимательно слушают. Перед этим не может устоять ни один. Любая дурнушка может обольстить любого красавца, если у ней хватит терпенья дослушать его до конца. А я, понимаешь, слушала его. Представь себе, мне было интересно. Может быть, это был способ отлынивать от занятий химией. Я слушала, как он говорит о проблемах современного человека, и он, избалованный всеобщим вниманием, обратил внимание на меня. Я спросила: «Что же, по‑ вашему, человек человеку нуль? » «Нет, – ответил он, – nihil, а не нуль, nihil – это всё, только с минусом». И вызвался проводить меня. И называл с тех пор «Ненуль», Нинуля. Лёля‑ Ляля‑ Лиля, и Нинуля тоже. Я с самого начала понимала, что он интеллектуал, а потом узнала, что он философ, а философия – это не профессия, а способ существования. Он предложил мне дать почитать Хайдеггера, и я поехала к нему. Жил он в центре, но в коммунальной квартире, в комнатушке. Там все шло как по писаному Там я и обрела всё с минусом. Доченька, это же тема, старая, как мир, – ехать к одинокому мужчине и оставаться с ним наедине. Или ты не согласна? Для вашего поколения это проще? Говоришь, не проще? Так я и думала. Каждое поколение решает эту проблему по‑ своему, но более или менее неудачно. Возьмем хотя бы проблему юбки. Разве это только вопрос моды? Ты согласна, что нет. Кстати, судя по твоей юбочке, мини‑ юбки опять входят в моду. Или я ошибаюсь? Впрочем, длинная юбка с разрезом до пояса стоит мини‑ юбки. Разве юбка – только предмет туалета? Нет, извини меня, юбка – это ты сама, твой социально‑ биологический статус. Наш подол – знамя извечной женской уязвимости. Это же особая техника – оправить юбку наедине с мужчиной, своего рода предварительная или, чаще, запоздалая декларация не знаю чего, независимости или зависимости, последнее вернее. По крайней мере, мужчина, глядя на то, как ты это делаешь, полагает, что ты предлагаешь ему вести себя определенным образом. Бог мой, как трудно говорить на такие темы даже со своей родной Секундой. Говорят, это пошлость, и, если угодно, это действительно пошлость, но действительно, как это надо делать: так? так? или так? Что ты мне посоветуешь, дорогая? Носить брюки? Но брюки тоже обязывают. Они обязывают снимать их по первому требованию или даже проявлять известную предупредительность в этом вопросе. А я, видишь ли, была в юбке, причем в мини‑ юбке, по тогдашней моде, и «он снова тронул мои колени почти недрогнувшей рукой». Ты, конечно, читала Ахматову? А он был нормативен в каждом своем слове и в каждом движении. Дескать, если я так делаю, значит, так и должно быть, и ты отсталая дура, если не понимаешь этого. Категорический императив современности. Кстати, именно он объяснил мне, что такое категорический императив. Категорический императив, видишь ли, заключается в том, чтобы твое поведение могло стать закономерностью во всех аналогичных ситуациях. Интересно, что сам он подвергал критике понятие «категорический императив» как субстанциалистское, если не ошибаюсь. У него выходило, что закономерность несовместима со свободой, а свободу нужно всегда выбирать, даже если свобода – абсурд. Такой вот нормативный абсурд, категорическая свобода. А его рука у меня на колене, и она уже продвигается дальше по чулку, и ты не думай, что он все время говорит, нет, он делает паузы, и паузы еще весомей слов, паузы‑ узы, дескать, ты из тех избранных, которые понимают, что такое свобода, и нет нужды объясняться по такому низменному поводу, и даже нет нужды что‑ нибудь обещать. Мол, я тебя слишком уважаю для этого. Короче говоря, прелюдия на высшем уровне. Легко себе представить, чем это кончилось. Признаюсь, до последнего момента я этого не ожидала. Он же мне объяснял, что такое пограничная ситуация. Только в метро я задалась вопросом: в кого ты превращаешься, ли‑ ли‑ ли, ля‑ ля‑ ля? За кого он тебя принимает? Ты, Ненуль? А что если ты для него безразличней нуля? Три или четыре вечера подряд я не приезжала в библиотеку. Потом все‑ таки поехала. Добросовестно занималась в читальном зале, но все‑ таки потащилась в курительную. Он меня ждал там. И все повторилось, как по нотам, только тема философской беседы была другая: кажется, бытие для смерти. И пошло, и пошло… Правда, от занятий он меня не отвлекал, к нему я ездила раза два в неделю, не чаще, Пожалуй, я даже стала собранней и сосредоточенней. Работала над дипломом вовсю. Этим и объясняла маме мои отлучки по вечерам. Мама, ты догадывалась, что в действительности со мной происходит? Где я бываю? С кем? Неужели нет? Ох, неправда! Я бы на ее месте заметила, доченька, какая ты стала скрытная. Но ты, мама, молчала, и мне в твоем молчании чудился упрек. Упрек в том, что я не удержала такого мужа (так ты мне однажды сгоряча сказала), упрек в том, как я теперь живу (и с кем, с кем! ). Впрочем, не исключаю: это была просто моя виноватая мнительность. А вообще это было не худшее время в моей жизни. Я усиленно готовила диплом и тешилась мыслью, что я не какой‑ нибудь синий чулок, что у меня все‑ таки есть личная жизнь, сакраментальное выражение для современной женщины. А у тебя, Секундочка, есть личная жизнь? Совсем без нее нельзя, поверь мне, здоровье требует. Однажды я слышала, как одна лотошница говорила другой: «Мужику что, он напьется и спит, и ему хоть бы вообще баб не было, а женщине это для обмена веществ нужно». Так что в смысле обмена веществ у меня было все в порядке, и это придавало мне некоторую уверенность. Моя уверенность пахла табачным перегаром, как и философия, но все‑ таки я отлично защитила диплом, и меня даже приняли в аспирантуру. Вот тебе и сократичка! На‑ ка, выкуси, мой залетка! А он предложил мне поехать с ним отдохнуть в Юрмалу. Я немножко смутилась. До сих пор мне даже нравилось, что с ним не нужно расписываться, во‑ первых, так современнее, а во‑ вторых, не нужно его прописывать, квартира целее, она у нас и так всего‑ навсего двухкомнатная по моей вине. Да, мама, да, я никогда не забывала об этом. Но тут… надо куда‑ то ехать с ним, жить с ним на людях… Однако его категорическая императивность уже оказывала на меня неотразимое влияние. Нужно выбирать свободу, даже если свобода – абсурд. А что, в сущности, особенного? Или я себе комнату отдельно от него в Юрмале не сниму? Родителям я сказала, что поеду отдохнуть недельки на три, они не возражали, и мы поехали. Должна тебе сказать, Секундочка, он не проигрывал при более близком знакомстве. Его нормативность срабатывала безукоризненно. Он вел себя так, что всегда знаешь, как самой себя вести, находка для кисейной кисы. Оказалось, мы приехали в Юрмалу гостить у друзей, и никакой отдельной комнаты я, разумеется, не сняла. Оказалось, что он величина, его все знают, он работает над монументальным исследованием «Экзистенция в социуме». Знаешь, Секундочка, что такое «экзистенция»? Это человеческое существование, вернее, сам человек в своем существовании. А социум – это, грубо говоря, общество, но попробуй скажи «Личность в обществе», и вся проблематика сразу исчезнет. То ли дело «Экзистенция в социуме»! Современное мышление – это термины, термины и термины! Поняла? А я поняла, что денег у него нет. Пока мы гостили у друзей, расходов практически не было, а потом мне пришлось телеграфировать родителям, чтобы выслали денег на обратный билет, на два билета, как ты понимаешь. С вокзала я поехала прямо к нему и впервые увидела рукопись «Экзистенции в социуме», несколько монументальных папок. Оказалось, что он давно уже нигде не работает, уволен за самобытную философскую мысль, живет случайными заработками, то заметка в журнале, то перевод. А как же иначе жить мыслителю в наших условиях. Надо делать свой выбор! Нормативная свобода! Я поехала домой и сказала родителям, что ухожу из аспирантуры, поступаю на работу, так как выхожу замуж. Прости меня, мама, но я не могла иначе: надо было дописывать «Экзистенцию в социуме», а на мою аспирантскую стипендию мы бы не прожили вдвоем; на вашу помощь я не позволяла себе рассчитывать; я нашла для себя подвиг, служение, послушание, по‑ православному говоря, Секундочка, а ты православная? (Крестится. ) Что такое секунда, если Бога нет? Он, правда, говорил, что религиозная экзистенция еще трагичнее в своей заброшенности ввиду своей несоизмеримости с проблематикой Божественного бытия. Так вот я и поступила на завод, и мы стали жить‑ поживать… у него в коммунальной квартире. Соседки уже раньше привыкли ко мне. Они не ожидали, что он на мне женится, и даже растрогались, когда это произошло. Моих родителей мы навещали. На этот раз он нашел общий язык с папой, а не с мамой. Папа достиг того возраста, когда пора подумать о душе или об экзистенции на худой конец. Не спорь, мама, я знаю, ты предпочитала моего первого, с этим ты только вежливо мирилась, и все спрашивала меня по телефону, когда он устроится на работу. Но он же работал над «Экзистенцией в социуме». Я служила его призванию и преклонялась перед ним даже в постели. Я и не подозревала, что в своем самоотверженном служении теряю очередного мужа. Знаешь, доченька, как это вышло? Он, оказывается, давно уже подал на выезд, и тогда ему отказали. А тут вдруг появилась его статья в зарубежном философском журнале, и его отпустили. Нужно отдать ему справедливость, он звал меня с собой, но где же он был, когда я на завод оформлялась, у меня же допуск к секретной документации, кто меня отпустит? И мы решили, что я приеду к нему потом, когда срок допуска истечет. Но, по правде говоря, моя Секундочка, я бы все равно с ним не поехала. Скажешь, патриотка? Пожалуй, что и так… Но нечего мне становиться в позу. И здесь‑ то я сократичка, а там бы я не имела права даже на пособие по безработице, К тому же папа был смертельно болен, а как бы я его оставила. И тебя, моя Секундочка, я не оставила. А ты уже была, но я опять ничего не сказала ему. Зачем обременять экзистенцию социумом? Так что вас уже было три у меня. Три девицы под окном пряли поздно вечерком. Три сестрицы, три неточки, три оборванные ниточки. Между прочим, дорогая моя, наши отношения на этом прервались не совсем. Он, знаешь ли, писал мне оттуда… Время от времени… Знаешь ли, знаешь ли… А сама‑ то ты знаешь, который час? Пора уже свет зажигать (включает электричество, берет в рот таблетку, надкусывает, выплевывает). Тьфу, какая гадость! Врешь, не хуже, чем все остальное! Ты проглотишь их, ты же все проглатываешь. Надо только запить их… А не лучше ли растворить в стакане воды? Нет, запретный плод вкушают, с проглотцем, так сказать, как и кое‑ что другое. Да, первое время он писал мне и писал довольно искренне, хотя и сохранил свою нормативность, но контекст ее изменился. Вакуум вместо социума, если выражаться в его стиле. Он вроде бы продолжает работать над «Экзистенцией в социуме», обогащает свой труд новыми материалами, а я так понимаю, там тоже не нашлось издателя для его опуса. Экзистенциализм устарел, я слышала. Вышел из моды. И структурализм‑ то уже под вопросом. И там трудно держаться на плаву. Изредка я ловлю его выступления по радио. Он явно повторяется, что есть, то есть. На разные лады превозносит свободу выбора. Этим он и меня достал в свое время. Пока есть альтернативы, варианты, вариации, он экзистенция, спору нет. А когда нет выбора, когда выбор сделан, что он такое? Структуральная единица в социуме, штатная единица, как я (пока еще). А может быть нуль? И есть ли у него там такая Ненуль, как я? Боюсь, что нету… А он все так же много курит. По радио табачным перегаром пахнет, когда он говорит. Знаешь, чем это кончается, милый мой? Лучше сидел бы по‑ прежнему дома, то есть у меня на шее, место надежное. Я ведь ни о чем другом и не мечтала. А ты бы, наша Секундочка, уже училась бы в школе. Постой, может быть, он сейчас по радио говорит? Хоть его голос услышать, и то хорошо. Нет, моя милая, ты сегодня исполняешь партию человеческого голоса… Кокто‑ Пуленк… И если есть еще на земле человечество, тебя слушают, ничего другого им не остается. Но радио тоже можно послушать (включает транзистор, женский голос поет ):
Там, где бурей всенародной Много гнезд разорено, Скорбный лик жены бесплодной Распознать немудрено. Вьется волос прядью ржавой, Не седея никогда, Оставаясь моложавой, Не бываешь молода. Поневоле режешь косу, Не решаясь проклинать; Лучше нянчить папиросу, Чем ребенка пеленать. Не надеясь, не гадая, Счастья другу не суля, Сохни, знай, немолодая, Словно мать сыра земля.
(Выключает транзистор. ) Что, нарвалась, душенька? Ли‑ Ли‑ Ли‑ ля‑ ля‑ ля! Не в бровь, а в глаз, чертовка ты подколодная! Свобода выбора… А по‑ моему это никакая не свобода, когда нельзя не выбирать одно из двух. Выберешь что‑ нибудь одно, ан нет, ты выбрала новый выбор, иначе свободе конец. Так, что ли? Дурная бесконечность выборов… Осел между двух одинаковых стогов сена оставался свободен, пока не издох. Мой‑ то прежний анализировал ситуацию этого осла, называл ее парадигмой экзистенции. А если захочется выбрать и то и другое? Или не выбрать ничего? Выбрать ничего? Это и есть все с минусом? А если я вообще не хочу выбирать? Но ты же выбрала жизнь… А вот возьму и выберу смерть. Нет, кроме шуток, Секундочка, как выбирать, если то, что тебе предлагают, одинаково плохо? И потом, откуда мне знать, что хорошо, что плохо, что лучше, что хуже? Если бы мне было хорошо, я знала бы, что мне хорошо, не ошиблась бы. Если бы ошиблась, значит мне не хорошо. Свобода, когда хорошо, и хорошо, когда свобода, это же так просто. Причем тут выбор? Лучше всего блаженство, оно и свободу включает в себя. Но вот в раю было блаженство, но там был и выбор, и ты, голубушка, сделала дурной выбор, выбрала запретный плод. Ничего другого ты с тех пор и не делала. Да, но меня подвел змий. Так‑ таки уж и змий? Не сама ли ты флиртовала со змием и продолжаешь флиртовать? Разве поэт не объяснил тебе, чем вы со змием занимались? Разве не назвал он райскую змею приват‑ доценткой, ползучим синим чулком. Тебе предложили познание добра и зла, то есть выбор между блаженством и выбором, а выбор – это выбор между добром и злом. И ты выбрала выбор, то есть зло. Выбор – это зло. До твоего выбора не было добра и зла, было блаженство. Значит, добро и зло в тебе самой, и ты выбрала всего‑ навсего самопознание. Ты сама для себя запретный плод. То‑ то и оно, Секундочка. Я была создана для материнства и предпочла ему… что? Самопознание, то есть научную карьеру. Змий шептал мне на ухо: «Будете как боги! » Престижный статус, ничего не скажешь. А разве богини не беременеют? Хотят – беременеют, хотят – не беременеют, на то они и богини. Диана и Афина не рожают в принципе. Стало быть, мудрость бесплодна? Скорбный лик жены бесплодной… Велика мудрость. Но вот выкидышей у богинь вроде бы не бывает, и абортов богини не делают, и к противозачаточным средствам не прибегают. Любопытно, как Диана устраивается в этом смысле с красавчиком Эндимионом, Может быть, запретный плод – противозачаточная пилюля для Евы и наркотик для Адама? Эндимион, говорят, все время спит. И вечный кайф, покой нам только снится! Змий будет уязвлять меня в пяту, а мое семя сотрет голову змию. Одно с другим как‑ то уж слишком связано, вы не находите? Несколько дней ежемесячно меня уязвляет змий, и я проливаю свою кровь. В Библии это называется: обыкновенное женское… Женщина проливает свою кровь, когда становится женщиной и когда своим семенем стирает голову змию, то есть когда рожает в муках (следствие грехопадения). Делаешь аборт, и тоже проливаешь свою кровь. Наконец, ничего не делаешь, а твоя кровь все равно проливается каждый месяц: проливать свою кровь – обыкновенное женское. Древние считали, что я в эти дни нечиста, даже если невинна. А что если я всегда невинна и всегда нечиста? Почему так, я спрашиваю? Каждый месяц меня уязвляет змий, и тогда я богиня, я не беременею в эти дни никогда или почти никогда (говорят, бывают исключения). Итак, я богиня в мои змеиные дни. Хочешь, Секундочка, я расскажу, какую шутку мои змеиные дни со мной сыграли? После папиной смерти мама тоже начала прихварывать. Она была намного моложе папы, но как‑ то вдруг сдала. Врачи предупредили меня, что можно опасаться худшего, и я превратилась в сиделку при маме. Нелегко это было, мама уже вслух винила меня во всех бедах, главным образом в том, что она лишилась любимого зятя, не за кем стало пол подтирать. Теперь я чувствую, Секундочка, я вся в нее; я была для нее такой же секундой, как ты для меня. Секунду всегда секут, на то она и Секунда. Чтобы утешить маму, я решила сдать кандидатский минимум и, представь себе, сдала. Вот тут‑ то меня и угораздило связаться с диссертацией. Работала я уже не на заводе, а в научно‑ исследовательском институте, и для меня открывались кое‑ какие перспективы. Ох, уж эти перспективы! Что такое, по‑ твоему, диссертация? Скажешь, научная работа? Ошибаешься! Диссертация – это ловушка, в которую попадаешь, когда начинаешь ее для себя сооружать. Мне слишком легко все давалось, и потому ничего не далось. Я могу запоминать и исполнять, а придумывать ничего не могу, иначе бы я саму себя придумала. У меня, видишь ли, хорошая память, так мне всегда говорили. Но мне‑ то видней: у меня память девичья. Память на секунду, на отдельную секунду. А личность – это, наверное, то, что заполняет промежутки между секундами. Вот этих промежутков для меня никогда не существовало ни в собственной жизни, ни в диссертации. Моя диссертация тоже распадалась на секунды, секунда проходила, диссертация устаревала, а скомпоновать эти чертовы секунды я не умела, помнила каждую, а себя не помнила. Если я – это промежуток между секундами, то я не я, и диссертация не моя. Не клеилась у меня диссертация, понимаешь? А секунды летят. Правда, ко мне они возвращаются; я не исключаю, что нет разных секунд, и моя Секунда одна и та же, но нормальная память соединяет вас, а моя разъединяет, даже тебя ухитряется расчленить. Но я отвлеклась. Маме стало получше, и я вздумала использовать свой отпуск. Шел октябрь, и я на три недели отправилась в Сухуми. Снимала комнатушку в частном секторе. Выпадали хорошие дни, я даже купалась. Знакомств избегала; обжегшись на молоке, дуют на воду. Больше всего мне нравилась кипарисовая аллея в Эшера. Смолисто‑ хвойный запах, да еще и мандаринами пахнет. Каждый вечер я выходила на берег моря и смотрела, как солнце садится. Такой у меня выработался ритуал: проводы солнца. Каждый вечер я с ним прощалась навсегда, а поутру его возвращение было для меня неожиданностью, подарком судьбы. В пасмурные дни я все равно ходила к морю, и перед тем, как сесть, солнце выглядывало, чтобы снова проститься со мной навсегда. Так я играла с красным солнышком и была, поверишь ли, почти счастлива. Но в игру вмешался еще один партнер. Высокий, очень худой, костюм на нем сидит мешковато. Приходит и тоже прощается с солнцем. Так, по крайней мере, мне думалось, Каждый вечер он подходил ко мне ближе примерно на шаг; я даже вычислила график его приближения, рассчитала, что он подойдет ко мне вплотную послезавтра. И не ошиблась. Когда солнце село, он почти коснулся меня плечом. Я глянула на него вопросительно, если не осуждающе, а он сказал: «Извините, но мы вместе с вами провожали солнце, неужели это не дает мне права проводить вас». Не скрою, мне понравилась эта фраза. В наше время такое услышишь не часто. Современный мужчина или не знает, как подойти к тебе, или начинает ухаживать с места в карьер. А у него была галантность, и было чувство меры: редкое сочетание. Я говорю ему: «Какой смысл провожать солнце? Оно и так никуда не денется». А он: «В этом больше смысла, чем вы думаете. Вернее, делаете вид, что думаете. Если бы вы действительно так думали, вы бы не ходили сюда каждый вечер». «Я хожу сюда каждый вечер, потому что… хочу подышать морским воздухом…» Он: «И в этом вы пунктуальны, как само солнце…» Я: «Солнце уходит, когда я прихожу…» Он: «А я прихожу, когда вы приходите, и солнце приходит к нам снова». Я: «И какая же связь? » Он: «Простая пунктуальность. Основа миропорядка». Я: «Это или слишком просто или слишком сложно». Он: «Крайности сходятся, что и требовалось доказать». Я: «Вы математик? » Он: «Нет, всего‑ навсего инженер. Но ведь и вращение земли вокруг солнца – инженерный проект, лично для меня образцовый. Даже наша встреча в нем предусмотрена». Я: «Ваша предусмотрительность заходит чересчур далеко». Он: «Я признаю только одну разновидность непредусмотренного: непредусмотренное счастье, но оно возможно лишь тогда, когда предусмотрено все остальное». Мы говорили и шли. Оказалось, что он уже провожает меня… до калитки. И так каждый вечер. Дальше он не заходил. Эти проводы солнца даже начали настораживать меня. К чему эти регулярные встречи? Неужели он ждет, что я проявлю инициативу? Целые дни напролет я думала о том, что было вчера вечером и что будет сегодня. Я перебирала его слова, взвешивала их, любовалась ими. Поэтому я до сих пор помню каждое его слово. Да, да, не удивляйся, Секундочка; моя хваленая память не подводит меня… К сожалению… Или к счастью… Хорошо счастье, нечего сказать. Да, такое вот счастье, и на том спасибо. Помню, как он сказал: «Слава Богу, в Солнечной системе не бывает аварий, но кто поручится, может быть, и там они не исключены». «Если бы кто и мог за это поручиться, то разве только Бог…» (Моя реплика, разумеется. ) Он: «А вы уверены, что у Бога не бывает неудач? Не просчитался ли Бог, вверив нашей ограниченной предусмотрительности слишком многое? » Я: «Что же такое нам вверил Бог? » Он: «По‑ моему, Бог доверил нам предотвращение аварий». Я: «Не злоупотребляете ли вы словом: авария? Авария в Солнечной системе – это уже не авария, это катастрофа». Он: «Для меня любая авария катастрофа». Нельзя сказать, что он со мной разоткровенничался, он был поразительно, беззащитно откровенен с первых же слов. Я думала, он говорит мне комплименты, а он просто был рад возможности высказать вслух свои мысли. Я была для него возможностью, понимаете? Я возможность, выше этого я никогда не поднималась, И невозможное возможно, – странная, загадочная строка. Наверно, только невозможное‑ то и возможно. Но как это ужасно: навсегда остаться голой возможностью! Смотрите: Вот она я, Возможность. И слово‑ то «возможность» женского рода, не то что бесполое «осуществление». Да, но он‑ то искал как раз невозможности, голубушка. Невозможность аварии – вот к чему он стремился. Легко сказать! Чуть ли не на практике еще он видел аварию самолета. Ни за что не хотел описать мне то, что он видел. «Не надо этого никому знать, кроме тех, кого это касается, – говорил он, и особенно тебе не надо это знать». Мы были уже на «ты», понимаешь? Как‑ то само собой так вышло. У меня с ним всё выходило само собой, кроме… кроме тебя, Секундочка. Так вот, он увидел аварию самолета и хотел поменять профессию, но раздумал. Счел это трусостью. Напротив, он поставил себе цель в жизни: сделать аварию самолета невозможной. Пусть в самолете срабатывает специальное устройство, чтобы самолет не взлетал, когда есть вероятность аварии. И он начал разрабатывать такое устройство, но его на смех подняли, едва он заикнулся об этом. «Да у нас тогда ни один самолет не взлетит, – урезонивали его, – Аэрофлот ликвидировать придется за ненадобностью». А он стоял на своем. Ему говорят: «У нас нет никаких гарантий, что шар земной не потерпит аварию в своем полете, а ты хочешь дать такую гарантию самолету». «Если мы создадим такую гарантию для самолета, мы создадим ее и для земного шара. Гарантии – дело наживное», – парировал он. Его засыпали аргументами. Не трудно доказать: авария самолета не от одного самолета зависит. Тут качество стали играет роль, и оптика, и горючее. Да, да, горючее, милая моя истеричка, институт синтетического топлива! Но и этого мало. Есть еще пресловутый человеческий фактор, то есть, говоря приблизительно, «летчик». Что он ел на обед, например, как он вообще питается. Так что и от продовольственной программы зависит безаварийный полет. Тут и урожайность, и механизация сельского хозяйства, и химизация. А куда экологию девать? И от нее никуда не денешься. Вот и пришел он к выводу: «Авария самолета возможна, потому что в России невозможности нет». Старая острота, у Лескова она где‑ то встречается, но какая актуальная, согласись. Это как раз то, что теперь называют «застоем». Что же прикажешь делать: Россию исправлять? Пустяки мелешь, душечка, это называют активной жизненной позицией, гражданственностью, а на самом деле это маниловщина или, точнее, утопическое прожектерство. От него тоже аварии бывают, от прожектерства‑ то, от него‑ то преимущественно и бывают. Дошло, голубушка? Россию исправлять нечего; не Россия, а мы неисправны, каждый из нас подготавливает аварию. Когда терпит аварию твоя отдельная маленькая жизнь, ты подготавливаешь множество других аварий, из которых слагается авария всемирная. «Что ж, ты всё исправлять берешься? » – спрашиваю. «Нет, – говорит, – в том‑ то и штука: за всё браться значит ничего не делать. Беда, коль пироги начнет печи сапожник. Моя задача предотвращать аварию на моем месте, а свое место должен досконально знать каждый, не исключая Самого Господа Бога. У него тоже Свое место. Каждый за себя, один Бог за всех, – в принципе, это правильно, толкование только укрепилось неверное». «Ну а ты бы изобрел что‑ нибудь», – говорю. Я тогда еще не знала, сколько за ним патентов числится, он об этом говорить не любил. Усмехнулся в ответ: «Время изобретателей‑ одиночек прошло, – говорит, – изобретатель‑ одиночка – такая же бессмыслица, как мать‑ одиночка. Каждый на своем месте изобретателем должен быть, иначе на свет родиться не стоило», Потом только рассказал мне: не подписал он один проект, счел его аварийным, не подписал другой проект и пе: рестал продвигаться. Неперспективный работник… Тогда ведь в моде было дерзание. Отсюда и аварии. И сам он аварии не избежал, от него жена ушла. Кому неперспективный нужен. Жена ушла, а сын с ним остался. Сын кончил десятилетку в этом году, на заводе работает, в армию готовится. «Как же ты его одного оставляешь», – говорю. «А он этот месяц с матерью общается. Не хочу мешать ему Да и вообще он у меня самостоятельный. Ты с ним подружишься, вот увидишь». Ах да, я не сказала тебе: к тому времени мы с ним решили пожениться… Он пришел на проводы солнца с букетом роз и сделал мне предложение по всей форме. Я говорю: мне надо подумать. Больше из кокетства, для модели, так сказать. Но думала я недолго, на другой день сказала «да». Проводили мы солнце и меня проводил он… до калитки, не дальше. Очень мне хотелось впустить его, но раньше времени начались мои змеиные дни, обыкновенное женское, особенно мучительное тогда. Я даже к врачу собиралась, но отложила до Москвы: у меня уже был билет на самолет. А ему даже нравилась моя неприступность. Один‑ единственный такой мне встретился: такой современный и такой старомодный. Я впервые в жизни себя с ним чувствовала невестой и поневоле вела себя как невеста. Богиня да и только. Но ведь богиня‑ то ценой грехопадения. Что и говорить, змий знал, что делал. Я вернулась в Москву, он должен был вернуться через три дня. И представляешь себе, на четвертый день утром звонит мне на работу. Встретимся? Встретимся! В пять часов вечера у памятника Пушкину Я примчалась туда без четверти пять. Такси взяла. Стою, жду. Дождь со снегом идет. Ну, думаю, на этот раз мы действительно проводили солнце. Пять часов, его нет, полшестого, его нет. Шесть часов, его нет. До восьми часов я там дрогла одна, уже милиционер на меня коситься стал. А дома мама лежит больная, я не накормила ее ужином, и, пожалуйста: ей стало хуже. Три дня я выдерживала характер, потом не выдержала. Он мне только свой домашний телефон дал, служебного не дал. Набираю номер, никто не отвечает: в трубке редкие гудки. Еще раз набираю, то же самое. Веришь ли, до полуночи набирала номер: редкие гудки, редкие гудки. И во сне у меня в ушах… редкие гудки. И повадилась я набирать этот номер каждый вечер до полуночи. Действительно, Кокто, как‑ то. Даже говорить стала в ответ на редкие гудки: Oui, mon cheri… Oui, топ cheri… Oui, топ cheri… Не то воркую, не то вою. Мама спрашивает: «С кем ты по‑ французски разговариваешь? » «А у меня, – говорю, – знакомый француз; он при нашем институте консультант, я у него вместо переводчицы». Мама говорит: «Видишь, как хорошо, что мы тебе учительницу французского языка приглашали. В крайнем случае с языком проживешь и без степени». Она все не могла примириться с тем, что я диссертацию не защитила. «А как зовут твоего француза? » – спрашивает. Я и отвечаю: «Этьен‑ Рене‑ Франсуа». «А как фамилия? » «Плантард де Сенклер, – говорю. – Он то ли маркиз, то ли виконт. Род очень знатный, но обедневший. У него замок в Тулузе». «А он часом не женат? » – мама‑ то спрашивает. «Холостой, мамочка, и, знаешь, мне предложение сделал». Мама ничуть не удивилась. «Вот и дождалась ты, – говорит, – заморского принца. Вот умру я, недолго ждать‑ то, ты и выходи за него, только на всякий случай гражданство сохрани». И принялась она меня каждый вечер расспрашивать про Этьена‑ Рене‑ Франсуа и учить, как вести хозяйство в Тулузе, чтобы все было не дорого, но шикарно. Наконец, устала я ей рассказывать и говорю: «Мама, он прямой потомок Лоэнгрина и Эльзы Брабантской». И поставила ей пластинку с арией Лоэнгрина. А моя мама: «Доченька, как же все сбывается. Ведь мы с папой как раз в Большом „Лоэнгрина“ слушали, и после этого ты родилась». И я ей каждый вечер ставила долгоиграющую с «Лоэнгрином». Она про Грааль слушает, а я слушаю… редкие гудки. Так мама и умерла под арию Лоэнгрина: «Замок стоит, твердыня Монсальват». После похорон вошла я в пустую квартиру, не пила, не ела, набрала номер и ушам своим не поверила: вместо редких гудков голос: «Да? » Я собралась с духом и говорю: «Можно такого‑ то? » «Его нет», – отвечает голос. «А когда он будет? » «Никогда его не будет». «Как? » «Он умер. В автомобильной катастрофе погиб». «Когда? » Голос назвал мне число, когда я ждала его у памятника Пушкину. И частые гудки после этого. Трубку повесил. Потом я узнала: он ко мне ехал на своей машине и разбился вдребезги, замечтался, видно, вспомнил, как мы солнце провожали. Выходит, и в его смерти я виновата. Вот с ним у меня не было тебя, моя Секундочка. Змей подвел. Так я и осталась его невестой, богиней. Если бы навсегда… Но тебя ведь не может не быть, Секунда, ты все равно приходишь. На другой день (было как раз воскресенье) утром набираю тот же номер. Опять слышу тот же голос: «Да? » «Вы его сын? » – спрашиваю. «Да». «Он поручил мне кое‑ что вам передать». «Что? » «Это не телефонный разговор. Надо бы нам встретиться». «Когда? » «Да хоть сегодня у памятника Пушкину через час». Кое‑ как оделась, причесалась, беру такси, лечу. По дороге спохватилась: а как мы узнаем друг друга? Ну думаю, мне его сына не узнать! Хоть бы посмотреть, какой он. И представь себе, сразу узнала его. Стоит, ждет. На том самом месте. У памятника. Не то чтобы вылитый отец, а похож. Подхожу, не знаю, что сказать. Он спрашивает: «Это вы? » Говорю: «Я». Говорит, как лорд Фаунтлерой: «Пойдемте куда‑ нибудь». Зашли в кафе, сели за столик. Сидит он напротив меня и смотрит вопросительно. Я помолчала минутку‑ другую и говорю: «Ваш папа говорил мне, что мы с вами подружимся». Лучше бы он просто заплакал в ответ, честное слово. Нет, посмотрел исподлобья и только губу закусил. Вылитый отец. И стали мы с ним встречаться все чаще и чаще. Каждый вечер встречались. И по выходным тоже. Очень ему одиноко было без отца. Словом не с кем перемолвиться. Мать была занята тем, что две однокомнатные квартиры меняла на одну двухкомнатную, да и продолжала она, что называется, свою личную жизнь. А мы ходили в музеи, на выставки, на концерты. И разговаривали, разговаривали. Развитой мальчик был. Весь в отца. Я заметила, что ему лестно со мной на людях появляться. Как‑ никак взрослая женщина, но еще молодая и недурна собой. Подошло время ему призываться. И устроили его друзья прощальную вечеринку на даче. С девочками. Как мы когда‑ то. Только не осенью, а весной, на первое мая. А он стеснительный был, и у него с девочкой не получилось, и та его при всех на смех подняла. Мне он, разумеется, никогда ничего не рассказал бы, но я взглянула на него и угадала. Не идти же, думаю, ему в армию с такой травмой. Бог знает, что может случиться, И пригласила я его к себе домой. В первый раз. Свой уголок я убрала цветами, и у него всё со мной отлично получилось. Ожил мальчик. Стал даже чересчур уверен в себе, что мне меньше нравилось. Но я подумала: возрастная эйфория, пройдет. Да и недолго гулять ему осталось. Забрили его, что называется, и отправили на Дальний Восток. Мы с ним аккуратно переписывались, но ни в одном письме я не писала, что со мной. А было о чем писать. У меня не заржавеет. Ты‑ то состоялась, моя Секундочка, доченька, и мне опять пришлось избавляться от тебя. Ты спросишь, что же мне помешало на этот раз? Ведь я могла бы просто родить тебя, и отчет мне давать было некому Что мне помешало? Во‑ первых, память. Не могла же я родить ему внучку когда хотела от него дочку. Так‑ так, а не помешала тебе память переспать с его сыном? Но ведь я хотела как лучше, хотела помочь ему и помогла как умела. Тоже память… Память, память! Неправильно ударение ставишь! Не память, а помять, помять, помять! Видишь, как я помята! Но не могла же я, согласись, навязать ребенка этому ребенку. Он же воображал, что я жду его. Ну и пусть бы воображал, а у тебя действительно был бы ребенок, и от него, от него, все‑ таки от него, подумать только! Но что же я была бы тогда: мать‑ одиночка! А вот это деловой разговор. Это во‑ первых, во‑ вторых, в‑ третьих и в последних: страх, нет, даже не страх, лень! Нет, не лень, хуже: назовем вещи своими именами: диссертация! диссертация! диссертация! Господи Иисусе Христе, Сыне единородный безначального Твоего Отца, Ты сказал самые прекрасные слова из всех слов, сказанных на земле: «Ей много простится, ибо она много любила, а кому меньше прощается, тот меньше любит». Прекрасные слова, но какие загадочные, Господи! Или они слишком откровенны для нашего ума, привыкшего к обинякам и недомолвкам? Кому меньше прощается, тот меньше любит? А кому совсем нечего прощать, тот совсем не любит? Ты, например, Ты безгрешен, и Тебе нечего прощать, неужели же Ты не любишь? Но ведь Бог есть Любовь, и что же Ты такое, если не Любовь? Так, может быть, сама Любовь непростительна? Или мир непростителен для Тебя? Зачем, Господи, Ты сотворил мир, где меня никто не любит? Зачем Ты сотворил мир, где я убиваю своих нерожденных детей, Твоих детей, Господи! А если бы у Твоей Пречистой Матери не было Иосифа, и она поступила бы с Тобой, как я? Что, если каждый неродившийся младенец – это Ты, Господи? Верю, Ты простил бы Ей, так прости же и мне. Ты взял на Себя все грехи мира, который Ты сотворил, иначе Ты не сотворил бы его. Ты пошел на крест, потому что признал: Ты виноват в том, что сделаю я, и Ты прав, потому что любишь больше всех. Чем больше прощаешь, тем больше прощается Тебе; чем меньше прощаешь, тем меньше прощается. А больше всего прощает Любовь, значит, и в прощении больше всего нуждается Любовь. Вот она, Твоя суть, Господи! Вот он, Твой крест, Господи! Но как же я, тварь, смею прощать моего Творца, моего Отца? А зачем же иначе Ты сотворил меня? Или я никого не любила? Просто мной пользовались? Нет, я любила, я в каждом любила Того, кем никто из них не был, разве только один, и тот погиб в катастрофе, которую хотел предотвратить. Это дьявол сделал, он кат, отсюда и катастрофа. Я люблю Того, кем никто из них не был, и люблю Ту, которой не родила. А тебе много ли прощается, моя Секундочка? Много ли ты любишь? Умеешь ли прощать? Но ты некрещеная! Подкидышей крестят, не крестят выкидышей. Вот что надо мне прощать, ибо я много возлюбила. А мальчик служил и воображал, что я его жду. Отслужил и прямо с вокзала приехал не к матери, а ко мне. Не скрою, я была сначала даже тронута, но тут же разочаровалась. Слишком он изменился, и к худшему, по‑ моему. Вел себя, как этакий грубоватый ветеран, берущий продукты без очереди, только продуктом была я, и он пытался взять меня нахрапом, как свою законную добычу. Пришлось дать ему от ворот поворот. Не то чтобы я выставила его из квартиры, но осадила его довольно решительно, и самоуверенность с него как рукой сняло. Пытался извиняться, напрашивался на ночлег, но я отправила его к матери в прямом и в переносном смысле. Надеялась, что это пойдет ему на пользу. Не тут‑ то было. Он принялся звонить мне домой и на работу. Я бросала трубку, а он подстерегал меня у дверей. Я ехала после работы в библиотеку, он тащился за мной и провожал меня до квартиры, пока я не захлопывала дверь у него под носом. Я надеялась, что, в конце концов, ему надоест и он отстанет. Пробовала говорить с ним по‑ хорошему. Напоминала, что я старше его на десять лет (на двенадцать, нечего лукавить, милая). А он ходил за мной, как пришитый, и грозил, что убьет его. Догадываешься кого, Секундочка? Теперь я понимаю: у него, действительно, никого в мире не было, кроме меня. Мое же воспитание сказалось. И папочкино тоже. Но тогда я всерьез начала бояться скандала. Тем более что мне начала звонить его мать, грозила, требовала оставить в покое ребенка. Конечно, в растлении малолетних меня не обвинишь, поскольку речь шла о малом, отбывшем действительную военную службу, но письмо на работу меня тоже не устраивало… по многим причинам. Вроде бы он стал реже попадаться мне на глаза. Потом совсем исчез. Я даже забеспокоилась. Хотела позвонить, но думаю, опять задурит. Может быть, за ум взялся, забыл меня. Да и на мать боялась нарваться, они жили вместе, в желанной двухкомнатной квартире. Представляю себе, как он мешал ее личной жизни. Вдруг получаю повестку. Меня вызывают к следователю. Иду сама не своя. Чуяло мое сердце: он что‑ нибудь натворил. Так оно и было. С компанией наркоманов связался. В квартире был обыск. Нашли у него и травку, и колеса, и прочую дурь. Мать показала на меня, дескать, я его вовлекла. Следователь явно подозревал меня, допрашивал по всей строгости. Слава Богу, никаких доказательств у него не было, и на суд я попала как свидетельница, а не как обвиняемая. А то уж совсем было в тюрьму собралась. Думала, может, оно и к лучшему, мне там самое место. Вот изменят законодательство в кое‑ каких интимных пунктах, и мне тюрьмы не миновать. Но мой сокол категорически отказался давать показания против меня. Отцовская порода дала себя знать. Этим он даже новые подозрения на меня навлек. Адвокатесса прямо так и спросила, имела ли я интимные сношения с подсудимым. Что мне было делать? Я не отрицала, даже не напомнила, что это было три года назад. Суд приговорил его к принудительному лечению, а мне вынес частное определение. Пришло оно на работу, но у меня к тому времени уже был высокий покровитель. Он эту историю замял. До моего прошлого ему дела не было. Сам видел, что не девочка. А в других отношениях я его вполне устраивала; тогда, по крайней мере. Ты догадываешься, Секундочка, о ком я говорю? Да, да, о моем нынешнем. Может быть, и он теперь уже прежний, похоже на то (смотрит на часы ). Я вот который год ломаю голову, что он за человек, и невдомек мне, хоть ты тресни. Одно могу сказать: современный он человек и отнюдь не старомодный в отличие от… кое от кого. Это‑ то и страшно, Секундочка моя! Никогда не знаешь, чего от него ждать. Он, действительно, не придал никакого значения той истории с мальчишкой, а застал меня однажды, когда я слушала по радио того… помнишь – «Экзистенция в социуме»… так, поверишь ли, рвал и метал. Дескать, мало того, что я не забыла своего прежнего, я вражеские голоса слушаю, значит, сама к нему за рубеж собираюсь, а у меня допуск, чуть ли не государственной изменой это пахнет. Дескать, не только ему я мысленно изменяю, но и Родине. Как будто он моя Родина. А сам, небось, ни одной зарубежной командировки не пропустит, месяцами там торчит и такие анекдоты рассказывает в своем кругу… Ну да ладно. Мне все равно не собрать на него столько материала, сколько он на меня собрал. Не знаю, кого он любит: меня или материал, на меня собранный. Без компрометирующего материала он бы до меня не снизошел, но боюсь: если материала накопится слишком много, он меня тоже бросит. Я для него материал. Весь мир для него – материал. Он же отвергает в принципе высокие материи. Мир материален, потому что всё в мире – материал, из которого он делает всё, что считает нужным, то есть одно: карьеру. Кара – карьера, карьера – кара. Что ты каркаешь? Где ты это вычитала? Опять цитата? Твоя проклятая память напичкана цитатами. Сама ты цитата! А ты, Секунда, ты не цитата? Основная функция совести – цитировать. И с отвращением читая жизнь мою… А у него есть совесть, как ты думаешь? Есть ли совесть у современного, отнюдь не старомодного деятеля? Знакомы ли ему змей сердечной угрызенья? Вряд ли… Он может беспокоиться, тревожиться за свое положение, но мучиться совестью? Не представляю себе… Для него нет греха, только ошибка. Он ни в чем не уверен, отсюда его самоуверенность. А ты уверена, что ты не ошибаешься? Хорошо ли ты его знаешь? Мне ли не знать его? Он был моим научным руководителем. Он показал мне, что такое научная работа. Несколько вариантов моей диссертации забраковал, несколько диссертаций, в сущности. А почему забраковал, ты помнишь? Потому что они устаревали. А почему они устаревали? Потому что их данные успевал использовать он. Я‑ то знаю цену его достижениям. Даже иностранцам научился пускать пыль в глаза. Весь мир для него – материал, а материал – это пыль, которую пускают в глаза, так что глаза в свою очередь становятся материалом, то есть пылью для других глаз. Нет, он не промывает мозги, он их пудрит, и от мозгов остается пудра. Вот вы покупаете патенты? Знаете ли вы, что вы покупаете? Спросите меня. Да, небольшим количеством топлива он приводит в движение мощные агрегаты, это выглядит очень эффектно и привлекательно, а вы знаете, во что обходится такое топливо? Не верьте его сметам, его экономика экономна только на бумаге, фактически все это стоит дороже в десятки, в сотни раз даже в денежном исчислении, не говоря уже о человеческих жизнях, включая мою и ту, что во мне. А вы знаете, с какой легкостью воспламеняется это небольшое количество топлива и какими пожарами грозит? А вы знаете, как оно взрывается? А вы знаете, какую коррозию оно дает и с какой быстротой от него изнашиваются механизмы? Я уже не говорю о том, как оригинально оно отравляет воздух, Я сама исследовала его отравляющий эффект, так сказать, для души, и я ужаснулась, но промолчала. Почему промолчала? Да потому, что я тоже материал, я пыль, которую он пускает в глаза другим. Возраст подводит его. А ведь у него такое будущее. Он мог бы возглавить институт, но предпочитает оставаться ведущим научным сотрудником, генератором идей, это выгоднее, и ответственности меньше. Вот чего он не любит: ответственности. Поэтому он и меня бросит, рано или поздно. А сейчас рано или поздно? И то и другое. Единство противоположностей. Когда все это начиналось, я уже отлично усвоила: среди научных сотрудниц у него всегда есть приближенная. Он использует ее материал в своих трудах и в постели… для верности. Таков его метод руководить коллективом. Я знала нескольких моих предшественниц, не всех, конечно, но в количестве, вполне достаточном, и все‑ таки была польщена, когда он приблизил меня к себе. Я знала, что с ним я сделаю диссертацию и сделала ее. Не поздно ли? Рано или поздно? Но вы не думайте, это был не только расчет; в конце концов, я привязалась к нему, полюбила, если хотите, даже теперь люблю, что греха таить. Нужно же кого‑ нибудь любить, нужно же… Скажите, вы знаете, что такое женское одиночество? Конечно, вы слышали: в больших городах существует такая социально‑ психологическая проблема. Но вот кончается рабочий день, я выхожу на улицу, и я никому в мире не нужна. Если б знали вы, как мне дороги эти тихие вечера. А выходные, а праздники, когда и библиотека закрыта, а в кино, в театры я стесняюсь ходить одна, мне кажется, на меня косо смотрят, косо смотрят, кисейная ты киса. Вот и кисни дома, читай, читай до одури. Можно записаться в кружок современного бального танца. Конечно, противно, когда к тебе прикасается всякая сволочь, но все‑ таки и это какое‑ то внимание, кобенишься под музыку, и все‑ таки ты не одна, вернее, не одна ты одна… Не одна ты одна! Cest le mot. А потом едешь домой на такси и рада, если водитель снизойдет до того, чтобы подняться к тебе в квартиру. Снизойдет, чтобы подняться! Можно ли ниже пасть, голубушка? Но до тебя снисходил водитель собственной машины, твой руководитель, и ты стала его машиной, безотказной в лаборатории и в постели. А ты помнишь, моя хорошая, чем кончается женское одиночество? Услышь меня, хорошая, услышь меня, красивая! Оно кончается тем, что убиваешь своего собственного ребенка, до того беззащитного, что ему даже родиться не дают, вот почему женское одиночество никогда не кончается. Я слышала, Папа Римский сказал, будто противозачаточные средства и душегубки – явления одного порядка и аборт самое обыкновенное убийство. Да, вы правы, святой отец, о как вы правы, тысячу раз правы! Смотрите! Перед вами преступница. Меа culpa. Я не просто убивала, я совершала преступление против человечности: я занималась геноцидом. Он сказал: кто сам без греха, пусть первый бросит в нее камень. Что же вы медлите? Где ваши камни? Я скажу «спасибо» за каждый камень, брошенный в меня. Неужели я даже камня не стою? Нет, постойте, не расходитесь. Вы сами не без греха. Ты, ты, ты виновна в том же, а если виновна ты, то не одна же ты виновна. Он сказал: не судите, да не судимы будете! Как же вы смеете судить меня? Святой отец, вы мой соучастник, вы толкаете меня на детоубийство вашей правотой. Ваша правота входит в систему, которая перемалывает мое семя. И вы тоже, святой отец, вы тоже. У вас ведь нет детей, вы благоразумно выбрали безбрачие, но признайтесь: не делала ли женщина аборта от вас? Вы не удостаиваете меня ответа, и вы опять правы, Допустим, лично вы безгрешны в этом отношении, но тогда не заморили ли вы в себе семя, вверенное вам Богом для женщины? Это не геноцид, святой отец? Вам возражают, мол, бесконтрольная рождаемость тоже приведет человечество к гибели, но в этом вопросе, святой отец, я на вашей стороне. Нельзя спасать человечество ценой человеческой жизни. Вы правы, святой отец, но вам мало прощается, потому что вы мало любите – не в этом ли ваша непогрешимость? – а миру ничего не нужно, кроме любви. Бог есть любовь, не забудьте, святой отец, и Бог прощает. Но Бог прощает, потому что я не прощаю себе. Я выношу себе смертный приговор и привожу его в исполнение. Молитесь за мою бедную душу на Духов день, когда можно молиться за самоубийц, но это не самоубийство: я лишь привожу в исполнение приговор вашей правоты. Не был же самоубийцей Сократ, когда пил цикуту, а я сократичка. (Бросает в рот пригоршню таблеток, выплевывает их. ) Нет, постойте! Бросьте в меня лучше камень, умоляю вас! Я же не одну себя казню, я убиваю невинную жизнь, которая теплится во мне. Возьмите это на себя, бросьте в меня камень! Я не хочу выпихивать новую жизнь в мир, где детей загоняют в казармы и старая блядь вроде меня учит их блуду вместо любви, чтобы очередного наркомана направляли на принудительное лечение. А можно ли перенести без наркоза операцию этой жизни? Нет, погодите! Кто знает, может быть, именно я ношу в себе зачаток новой человечности, более чистой, более мудрой, истинно любящей. Всякое зачатие – непорочное зачатие, слышите? Оно становится порочным лишь тогда, когда оно насильственно прервано. Боже мой! Почему он не едет? Как я рожу без него? Всю жизнь я боялась родить… без него. Ребенок без отца – это извращение естества. У тебя, Господи, и то был Иосиф. Врешь! Ты не рожала потому, что ты писала диссертацию. До сих пор у тебя было время блудить, но не было времени рожать. Теперь ты защитила диссертацию, ты Ненуль, так попробуй роди! Нет, ты именно нуль, ты нуль без палочки, а палочка у него. Палочка‑ выручалочка. Ты живешь из‑ под палочки, ли‑ ли‑ ли, ля‑ ля‑ ля. Ты морально устарела, понимаешь? Твоя диссертация давно утратила то значение, которое ты ей приписывала. Кому ты нужна со своей степенью в условиях полного хозрасчета? Ты нерентабельна, Ненуль! Ты пройденный этап. Теперь Нора подготавливает его очередное рентабельное открытие, а тебя лучше сократить, чтобы не болтала лишнего. Да, но они не имеют права сократить беременную. Да, но твоя беременность официально не зафиксирована. Ты не оформляешь декретный отпуск, пока твои отношения с ним не оформлены, а он еще не разведен. Дети у него уже есть. Взрослые дети. Правда, новый ребенок ему нужен, это точно, нужен, чтобы доказать свою неувядаемую молодость, свою жизнеспособность, свою продуктивность, в конце концов. Слышишь ты, деточка, слышишь ты, мой брюшнячок! Ты тоже пыль, которую он пустит в глаза общественности. Кстати, поручишься ли ты, Секундочка, что Нора не беременна? Это будет еще эффектнее и, следовательно, эффективнее. Она ведь моложе тебя. А ты морально устарела. Куда ты годишься? Что же, посмотрим, куда я гожусь. Я тоже сбрасываю платье, как роща сбрасывает листья (сбрасывает платье). Вот она я дубликатом бесценного груза: читайте, завидуйте!
Вьется волос прядью ржавой, Не седея никогда; Оставаясь моложавой, Не бываешь молода.
(Танцует, напевая мелодию зонга «Скорбный лик». ) А у меня еще хорошая фигура, не правда ли? Фиг тебе, фигура. А вы такой приятный кавалер. Еще бы. Ваша специальность – ковы. Вы дьявол, если не ошибаюсь? Молчанье – знак согласья. Зачем вы посетили меня в этот вечер? Моя душа ничего не стоит, даже вы ее не купите. А мое тело вам не нужно, вы же бесплотны, вы бесплодны… из принципа. Или вы запаслись чужим семенем для меня? Напрасный труд! Мне своего хватит. А вы хорошо танцуете. Это я совсем разучилась танцевать. Всё диссертация, диссертация, знаете ли. Диссертация и ваше общество на десерт. Ну, не сердитесь, не сердитесь, я пошутила. Вы инкогнито, вы инкуб, я инкубатор. Значит, вы только что были суккубом, чтобы раздобыть его сперму, чтобы я сделала очередной аборт… от вас. Аборт всегда от лукавого. Скажите, когда вы были суккубом, вас не Норой звали? Суккуб, суккуб… Сука, а не суккуб. Сгинь, проклятый! (Накидывает халат. ) Знаешь, а твоя беременность еще не заметна. Не ошибаешься ли ты? Может быть, обойдется… без аборта? Лучше нянчить папиросу, чем ребенка пеленать. Ты воображаешь, что можешь родить живое существо, сократичка несчастная? После всего того, что ты над собой сделала? Фиг тебе, фигура! Ты ничего не родишь, кроме Секунды. Ты сама секунда, увечие века. Весь вечер ты зовешь на помощь, и никто не отзывается. Никто еще не родился, и сама ты не родилась. (Кричит в зрительный зал. ) Слышите? Вы все не родились! Я ваша бездетная мать; я не родилась, потому что не желаю родиться! (Свет гаснет. Слышится шум подъезжающей машины. На стене появляются отсветы фар. ) Он возвращается. Быть не может! Значит, всё пустяки! Он просто задержался, а я навоображала. Бог знает что. Это же так естественно в моем положении. (Бросается вон из комнаты. ) Папоротник зацвел! Папоротник зацвел! Папоротник зацвел! (Фары ярко освещают пустую комнату, потом все гаснет. ) 1983–1999
|
|||
|