|
|||
4: Апрель 4 страницаПодобные колебания должны не затемнять – скорее высвечивать – тот факт, что мы имеем дело с одним из тех табу, которые общество наследует как часть полузабытого пережитка, посредством чего вполне практичные общественные установления прошлого в смутные и репрессивные эпохи пугающим образом реанимируются. Как показал в своей недавней монографии доктор Дж. Г. В. Крук – см. «Инцест», издательство Майкл Олбин, 1976, – к моему удовлетворению (а также к удовлетворению знатоков: «Убедительный и по-настоящему научный образчик демифологизации»), дело сводилось всего-навсего к уловке, с помощью которой пожилые люди стремились обогатить семью новыми отпрысками мужского пола. Вряд ли же вам захочется, чтобы ваши беспомощные, бесхитростные дочери укрепляли фамильные твердыни, выходя замуж за собственных сыновей, когда в соседней лачуге томится без дела здоровенный пентюх, который был бы только рад пошевелиться и помочь вам заняться хозяйством, охотой, наколоть дров, помешать вашим соседям облапошивать вас и так далее. Такова была единственная причина введения предохранительных мер. В родственных браках больные гены действительно размножаются лучше – но ведь и здоровые тоже. Возьмите, к примеру, великолепную египетскую династию (Клеопатру, Рамзеса II и так далее): на протяжении нескольких поколений правили единоутробные и единокровные братья и сестры; все они были превосходно воспитаны, физически безупречны, одаренны, красивы и сильны. Нет, боюсь, «инцест» – это всего лишь словечко из пошлых, извращенных заголовков трущобных газетенок, пугало в устах филистеров и обывателей, «грех» – лишь в глазах людей, живущих злобой и ненавистью. Кроме того, у нас и было-то это всего один раз.
Вот так все началось. Мне девять, моей сестре – семь. Лето, и мы играем на берегу Пруда – широкого, несколько подзаросшего округлого озера в северной оконечности нашего большого поместья. Один из тех мерцающих, легкомысленных, полных цветочной пыльцы полдней; рябь медленно разбегается по воде, на которую жаркий ветер нанес пушок одуванчиков. Смогу ли я отыскать хотя бы обрывки моего детства? Смогу ли сложить их вместе? Где они? Фигура Урсулы как у загорелого подростка-сорванца; ее развевающиеся светлые волосы свисают до плеч; на ней только безупречно белые трусики. Я примерно на голову выше, и в моем теле уже просматривается та атлетичность и экономность движений, которые впоследствии сослужили мне такую хорошую службу в гимнастическом зале и на спортивных полях; моя кожа тоже приобрела приятный для глаза бронзовый оттенок в поздних лучах этого долгого лета (мои новые теннисные туфли и белые шорты в обтяжку со мной согласны). Мы играем с нашим плотом – неровным и неверным сооружением из связанных вместе бревен, старых дверей, ненужных брусьев и толстых бензиновых труб. Я предлагаю опробовать его, проплыв вокруг всего озера, и, умело отталкиваясь шестом, пускаюсь в плавание, пока Урсула, спотыкаясь, бежит вдоль берега, пронзительными и властными возгласами предупреждая меня о каждой заросли камышей, о каждой низко свисающей ветке и умоляя не заплывать слишком далеко. Широко расставив ноги, стараясь удержать равновесие на своем то и дело уходящем под воду отсыревшем плавсредстве – и осторожно пытаясь вконец не погубить новенькие теннисные туфли на илистом берегу, – я хладнокровно завершаю круг под восторженные крики Урсулы, в которых явно слышится облегчение. – Какой ты умный, какой чудесный, – сказала она. – Ох, как замечательно все получилось. – Давай, давай, поднимайся. Поплывем на остров, – сказал я, оборачиваясь к заросшей кустами возвышенности посреди озера. При этих словах, конечно, лицо Урсулы омрачается поистине неземной скорбью. – Нет. Остров – это слишком далеко. И слишком глубоко. – Я буду тебя оберегать. Давай! Она вцепилась в меня, вся дрожа, пока я переносил ее на плот, но мне удалось усадить ее на нос и заставить сидеть спокойно; очень скоро она даже начала помогать мне, с удовольствием загребая ладошками самоцветную воду. Несколько измотанный жарой и напряжением, я лениво и размеренно поднимал и опускал шест, завороженный солнечными лучами, преломляющимися в окружавшей нас влаге, блестящей спиной девочки, радугой, запутавшейся у нее в волосах… Наш остров оказался красивее, чем выглядел издалека, – за обрамлявшей берег грязной глинистой полосой росли три аккуратных куста, ветви которых смыкались над поросшей изумительно густой и плотной травой полянкой, где мы уже скоро расположились в полнейшем блаженстве. Урсула осмотрелась, скользя взглядом по глубокой воде, окружавшей нас со всех сторон. – Порядок. Как чудесно, как красиво, – сказала она. – Может, разденемся? – спросил я. О, этот затерянный мир. Клубящиеся образы, сгущаясь, проносились под нашими закрытыми веками, солнце изливало потоки света на наши солоновато-пряные, как от морской воды, тела – оно словно зависло над неподвижно застывшим озером, а наш островок рос, расширяясь на все четыре стороны света оттесняя все дальше остальные земли. Когда я положил руку на выпуклую бороздку между ее бедер, Урсула ободряюще взглянула на меня, на лице ее играли мечтательные отсветы озерной воды. Очнувшись, мы, разумеется, увидели, что наше судно соскользнуло с берега и его неслышно отнесло на десять – пятнадцать футов, а поскольку оба мы не умели плавать (ненавижу плавание), то на какое-то время оказались как бы потерпевшими кораблекрушение. Однако уже через полчаса показалась служанка, которую матушка послала отнести нам холодный сок; двое услужливых старших садовников принесли с Ивового озера гребную лодку, и юных потерпевших расторопно перевезли обратно на берег (горячий румянец полыхал на веках Урсулы, оттого что прислуга видела ее в одних трусиках). О, ничего особенного, ровным счетом ничего. Но на мгновение, когда мы были там, нагие, замерзшие, испуганные при мысли, что остались одни в опустевшем мире, нами овладела жажда созидания. После этого случая между мной и Урсулой не было тесного физического контакта больше года. Дело не в том, что наш любовный пыл хоть капельку охладел. С самого начала – с того момента, когда мы ощутили, кто мы и что мы, – связывающие нас братско-сестринские узы стали, быть может, найредчайшими и самыми возвышенными. Я не припомню между нами ни единой вспышки гнева или ссоры, ни единой попытки соперничества или неласкового слова. (Хорошо помню наше смущение, когда однажды в деревне мы стали свидетелями истеричной перебранки между мужланистыми братом и сестрой. Мы обменялись недоверчивыми взглядами, словно желая сказать: «Но ведь это брат и сестра, разве нет? Такие же, как мы». ) Всю нашу долгую эдемскую, детскую пору мы с Урсулой любили друг друга безоблачной, уверенной и в полной мере бестревожной любовью: ее несчастья были моими несчастьями, мои победы – ее победами. Внезапно, подобно ливню, обрушившаяся на нас физическая осмотрительность была не столько отливом в половодье чувств, сколько периодом сдержанности и осторожности. Очень скоро мы с хмельным юношеским пылом снова стали открывать друг для друга свою телесность, путешествие, продолжавшееся много лет, до самого своего неожиданного, оглушительного конца – но это случилось уже после того, как отец заболел, после появления Теренса, когда мир стал потихоньку разваливаться.
В начале месяца сестра позвонила мне в галерею. Я как раз водил какую-то сурового вида матрону по новой персональной выставке и почувствовал сердечное облегчение, когда Одетта Стайлз, на простоватом лице которой угадывался героический минимум неодобрения, поманила меня в помещение под офисом: меня к телефону. Старик Джейсон тоже был где-то здесь, и я почувствовал, как на мои плечи ложится вялый груз их вожделения, когда сказал: – Грегори Райдинг слушает. – Привет, это я. Кто эта ужасная женщина? – Как поживаешь, любовь моя? Это долгая история. – Толстуха, которая все норовит тебя поцеловать? – Именно. – Грегори, можно я приеду к ланчу? – Конечно можешь. Не тяни! Я положил трубку и повернулся как на шарнирах. Старая матушка Стайлз, с беспрецедентным бесстыдством едва не набросившаяся на меня сегодня утром в нижнем коридоре, невесело курила одну из своих омерзительных французских сигарет, уставившись в круглое окно, ведущее в галерею. Я повернулся и увидел поблескивавшие глазки Джейсона, устремленные на меня в полутьме. – Сегодня мне надо выйти, – объявил я. – Надеюсь, сегодняшний ланч не затянется, как обычно, – вздохнула Одетта, увидев, что я беру плащ и устремляюсь через зал. Теперь для Урсулы все должно быть именно так – и уж я, конечно, постараюсь, чтобы так оно и было. У меня заказан мой всегдашний столик в «Le Coq d'Or», [5] и добряк Эмиль тут как тут, когда мы с Урсулой появляемся в больших двойных дверях. (Урсуле и мне нравятся большие рестораны. ) Пока я одним движением, по-балетному скидываю плащ, а Урсула уступает свой модный белый макинтош двум бросающимся к ней наперегонки халдеям, наши ноздри уже раздуваются, почуяв спокойную, ничем не на-рушимую элегантность обеденного зала, блистающего хрусталем, элегантность, запечатленную на зернистую кинопленку: изысканная симметрия карнизов и люстр, тени официантов, инкогнито скользящие взад-вперед по контрасту с торжественно праздничными явлениями ослепительных метрдотелей, поначалу неразличимое на заднем плане присутствие дорогих и модных посетителей, плавная взвешенность каждой детали этого подводного царства. – Ваш всегдашний столик, сэр? – Разумеется, Эмиль, – говорю я, вкладывая сложенную пятифунтовую банкноту в его шелковый нагрудный карман. – И, как всегда, коктейль, сэр, пока готовится ваш ланч? Сейчас, когда мы проходим мимо собравшихся в обеденном зале, я окликаю некоторых из них, приветственно машу им рукой и даже останавливаюсь перекинуться парой слов с известным молодым актером (Урсула это обожает). – Пожалуйста, Эмиль. Мы с моей гостьей должны сначала сесть за столик, прежде чем обдумать такой сложный вопрос. – Конечно, мистер Райдинг. Мы занимаем наш стол, безусловно лучший здесь, стоящий в похожем на грот, освещенном свечами углублении рядом с великолепным импрессионистическим ню, которого я долго домогался, откуда открывается чудесная широкая панорама всего ресторана. Урсула выбрала свой любимый коктейль (сегодня мы то и дело пересмеивались), а я… – А мне, Эмиль, водку с мартини и… – Знаю, сэр. И двумя ломтиками лимона. – Прекрасно, Эмиль. На тебя всегда можно положиться. И если всякий раз, что мы устраиваем наши грандиозные обеды, Урсула неизменно садится спиной к залу и жестом подсказывает, чтобы я сел лицом к разряженной толпе, то происходит это по совершенно очевидной причине… Я наклоняюсь к ней, облокачиваюсь на белую скатерть – так что кончики моих пальцев находятся в миллиметре от губ – и начинаю: – Там, в дальнем углу возле двери, – Сэм Данбар, «скульптор». Он занимается подделками под Джакометти, [6] похожими на украденные микрофонные стойки, плюс делает странные стальные вещицы, смахивающие на беременных побродяжек, – невыносимо сентиментальные. Данбар обернулся и разговаривает с Торкой. С ним Миа Кюпер, самая приставучая из всех лондонских хозяек, которые устраивают у себя приемы на широкую ногу, – она вполне способна скормить каждому из гостей по два омара, вот что значит паническое желание произвести впечатление. За два столика от них – Эрнест Дейтон, архитектор, совершенный жлоб; он возвел боковое крыло Южного банка, а теперь пытается обольстить Селию Ханну, издательницу журнала мод, и что-то нашептывает ей своими толстыми губами. Ближе к нам – не оборачивайся – Айзек Стэмп, банкир, антрепренер и еврей, неумело спаивает какую-то девицу, похожую на его телохранительницу. Стэмп – ленивый мошенник, который… …Но настал черед делать заказ; Эмиль материализовался рядом со столиком – весь почтительное внимание, а Урсула к этому времени уже чуть не лопнула от смеха. Я заказал дюжину устриц – не совсем таких, какими их подают в английских ресторанах, – сопроводив их блюдом из блюд faisan & #224; la mode de Champagne; Урсула после долгих колебаний и манипуляций с меню неизбежно выбрала то же самое. И хотя моя сестра пьет очень мало и совершенно не разбирается в винах, я настоял на бутылке потрясающего Ротшильда урожая пятьдесят второго года, подмигнув Эмилю и добродушно посоветовав ему долакать за нами остатки. Потом Урсула принялась в свое удовольствие ковыряться в пудинге (иногда мне кажется, что это нравится ей более всего), пока я наслаждался крепким ликером с кофе – и даже шутки ради попросил принести огромную гаванскую сигару, чтобы позабавить Урсулу. Было, наверное, часа четыре, когда мы наконец выбрались на улицу. Должен сказать, что У. выглядела крайне соблазнительно в своем белом макинтоше, и когда я на несколько мгновений увлек ее в тихий портик, мы скоро слиплись в единое целое, по-голубиному воркуя. Прошло немало времени, пока я проводил ее на занятия, а сам вернулся в относительный полумрак галереи; когда я вошел, величественная матрона бросила на меня ревнивый взгляд сквозь свое оконце, но я уклонился от встречи с ней, легко сбежав по ступеням; остаток дня я провел в хранилище, где вдоволь нахихикался над уморительными гравюрами, которые она, проявив вопиющую бестолковость, недавно привезла из Гааги. Кто знает, веди я сам не столь оживленную сексуальную жизнь, быть может, я был бы готов стерпеть, если не простить, все более явные знаки внимания со стороны миссис Стайлз. Но ситуация сложилась так, что я чувствую себя как… как одна из намеченных Теренсом жертв, постоянно преследуемый и вынюхиваемый этой озабоченной старухой в течке. Три дня назад старая ведьма застигла меня врасплох в уборной – я приводил в порядок свою прическу и совершенно позабыл принять меры предосторожности: запереть дверь на два оборота. «Зря ты об этом беспокоишься, Грег! » – весело воскликнула она и едва не обняла меня сзади. Ну разумеется, материнский жест. Но за вялым давлением ее грудей, за бешеным трением лобка о мои бедра я почувствовал напряженные содрогания не обремененного нервной системой животного. Происходящее в эти дни у Торки становится диковатым, и спрос на Грегори Райдинга, эсквайра, стремительно растет. Я прекрасно знаю, что сейчас считается очень модным искать корыстный смысл в шелковом убранстве декаданса, беспокоиться об оборотной стороне вседозволенности, сурово порицать наслаждение. Разумеется, все это гнусный бред. (Не менее смехотворна мысль о том, что декадентство – это нечто предосудительно антидемократичное. Достаточно просто посмотреть на низшие слои – посмотреть серьезно, внимательно. Естественно, они замыкаются на себе. Кому еще они нужны? Они созданы друг для друга. ) У Торки никогда не происходит ничего омерзительного, способного вызвать отвращение. Его опрятная квартира лишена болезненного привкуса некоторых декадентских сборищ, которые мне доводилось видеть, привкуса грубой продажности и садомазохизма, в ней нет скрытых камер и односторонних зеркал, в ней не чувствуется криминального душка. Нет, все утопает в роскоши, все в высшей степени цивилизованно и крайне забавно. Я приезжаю к восьми, выпрыгиваю из своего дорогого автомобиля, теплая вонь подземки смыта струями душа, сейчас мое тело плотно облечено в дерзкое, провоцирующее ночное белье. Смешливый мальчишка-слуга Торки снимает с меня плащ, я бросаю серьезный, пристальный взгляд на свое отражение в огромном зеркале, висящем в холле, и все тот же слуга, по-обычному суетливый слуга, проводит меня в наполовину заполненную гостиную, балконные окна которой распахнуты навстречу русалочьим огням парка. Под устремленными на меня тяжелыми, горящими взглядами я прохожу к мраморному столу с напитками, наливаю себе бокал дорогого белого вина и присоединяюсь к знаменитому Торке, полулежащему в своем излюбленном шезлонге, чтобы пару минут потолковать с ним на профессиональные темы, прежде чем начнется первая, оценочная часть вечера. Итак, кого мы здесь видим? Разумеется, Адриана, разумеется, Сюзанну (сейчас мы с ними не разговариваем), кроме них: молодая американка интригующего телосложения, о которой все отзываются весьма лестно, застенчивый мальчик, настоящий милашка, если с ним подольше повозиться, широкогрудый швед, который в последнюю ночь был ну просто несчастье, телепродюсер с женой, не совсем соответствующие нашим стандартам, которые знают об этом (их всегда оставляют напоследок), Джонни (последняя находка Торки), близняшки (восточные сестрички, которых мне удалось хорошенько «прощупать» в прошлый раз, – забавные зеркальные отражения), Мэри-Джейн, которая на первый взгляд немного старовата и старомодна, но на самом деле великий знаток в искусстве обожания, Монтегю, который всегда только смотрит, слава богу, два новых мальчика (один – грубоватый ковбой, его-то как сюда занесло? – зато другой гораздо более многообещающий, с красивым взглядом пантеры) и три новые девицы (затянутая в кожу байкерша, другая, о которой поговаривают, что она сорвиголова, но на многое не годится, и, наконец, третья – приятная рыжеволосая атлетка с плотно сбитым загорелым телом, которое мне так нравится). Все – сплошная игра глаз. Часам к девяти темы разговоров начинают мало-помалу выдыхаться – бокалы остаются недопитыми, ложечки для кокаина отложены в сторону, воздух становится тяжелым от смолистого дыма, – и взгляды собравшихся начинают блуждать по гостиной. Это взгляды-догадки, ничем пока не связанные, которые предлагают, пренебрежительно отвергают, рисуются, не переставая обшаривать залу, пока не встречаются с благосклонными взглядами, в которых читается ответная симпатия, и приветствуют друг друга, критически высказываются относительно других взглядов и приходят к согласию или расходятся, вступая в новые сочетания. Затем мы выскальзываем из гостиной. В конце концов я очутился в самой большой из пяти спален Торки с тремя новичками – пантеристым блондином, кожаной байкершей и рыжей атлеткой. (Кроме того, мне показалось, что ветеранша Мэри-Джейн тащится за нами по пятам или, по крайней мере, подглядывает в тщетной надежде, что на горизонте покажется хоть какая-нибудь незанятая дырка. ) Само собой, можете себе представить, скоро я стал средоточием их глаз, губ и рук. Рыжая целовала меня во все места, кожаная расстегивала рубашку, а пантера помогала стянуть облегавшие шелковые брюки. Когда мои неустрашимые мужские принадлежности выпростались на всеобщее обозрение, обожатели принялись неловко толкаться, и с трех сторон ко мне потянулись жадные губы. Я слышу тонкое потрескивание расстегивающихся молний кожаной амуниции и внезапно ощущаю мощный аромат здоровой плоти, когда рыжая стремительно скидывает белый комбинезон и, оседлав меня, мягко сжимает мою грудь своими теплыми веснушчатыми бедрами, прогибаясь назад, в то время как мальчик-пантера (пожалуй, слишком крепко) обхватывает сзади ее груди, таким образом оставляя простор деловитому рту успевшей раздеться байкерши, которая в полном самозабвении покусывает мои чресла, и через несколько мгновений каждая клетка моего тела дрожит в восхищенном упоении. Эту часть я люблю больше всего (хотя, разумеется, все представление уже далеко не ново). Чем дальше заходит дело, чем чаще мне кажется, что меня окружает мешанина кожи, волос, разрозненных членов, никчемная и слишком знакомая, человеческие останки, хлам.
Как-то раз под конец этого сырого и некомпанейского марта я рано вышел от Торки – произведя назойливый фурор – и, браво шагая, направился домой по ночным улицам. Мой вручную сделанный автомобиль, в котором зимой есть что-то от примадонны снова оказался в Воровском Гараже, и я отправился в позднее сафари по Бейсуотер-роуд и Квинсуэй, этой не охраняемой полицией, заброшенной полоске территории, где циркулируют неприкаянные обитатели Средиземноморья, больные бродяги, рулят на велосипедах пьяницы и проезжают редкие такси. Только на прошлой неделе я стал свидетелем отвратительной сцены на залитой светом площадке на углу Смит-авеню. Сосредоточенно согнувшийся мужчина мерно подымал и опускал дубинку, обрушивая ее на другого, валявшегося на земле; толстая восточноевропейская овчарка нервно бегала рядом с ними взад-вперед. Так или иначе, Торка в тот вечер был явно не в форме. Вполне привлекательная и вполне энергичная новая парочка (больше выбирать было не из чего) попросту затащила меня в спальню, откуда я вышел девяносто минут спустя, слишком усталый и пресыщенный, чтобы терпеливо выслушивать сварливые упреки Адриана. Сам Торка горячо спорил на кухне с каким-то не то декоратором по интерьеру, не то балетным критиком, так что я просто незаметно выскользнул из дома. (Лучше бы я поехал проветриться в Брайтон с Кейном и Скиммером. ) Я чувствовал себя разбитым и окоченевшим – на улице было холодно. Когда я свернул с проспекта и стал петлять по скверам, пошел мелкий противный дождик. И тогда я увидел его. Одна из стен моей лестницы, стеклянная, выходит на улицу – тонкое, гибкое стекло дрожит при сильном ветре. На верхнем этаже возле моего пентхауса я увидел приземистую и коренастую фигуру своего названого брата, мученически распластанную, прижавшуюся к залитому дождем стеклу. Я застыл на месте. Теренс медленно вытянул руки. Он был похож на охваченного ажиотажем ребенка, расплющившего нос о витрину ночи. Что виделось ему там, за стеклом? Как складывается его жизнь? Я на мгновение закрыл глаза и представил, что стекло рушится и он, переворачиваясь, падает сквозь темный воздух. Когда я открыл глаза, его уже не было. Меня пробрала дрожь. Способно ли хоть что-то здесь удержать его? Осторожно, Терри, осторожно: пожалуйста, осторожнее, не то что-нибудь разобьешь.
4: Апрель
|
|||
|