|
|||
Все очень просто 5 страницаПотом мы шли разгоряченной толпой во всю ширину какой-то темной улицы. Кажется, от нас валил пар. Мы двигались в сторону Московского вокзала, особенно, впрочем, не заботясь о направлении. Откуда-то возникла бутылка водки и крохотная хрустальная рюмочка, которую всякий раз перед тостом торжественно ставили на асфальт посреди улицы и наполняли. Местные менеджеры бежали за нами, на ходу выкрикивая предложения, – все это уже было неважно. Это вот ночное ленинградское счастье живо во мне до сих пор. А в Питер мы вернулись скоро. Ровно через неделю. И началась наша гастрольная жизнь. Конечно, гастролями это в сегодняшнем смысле назвать было бы никак невозможно. Гастроли – это что-то такое длительное, профессиональное. Нам же звонили уже знакомые организаторы из Питера либо друзья-музыканты, мы покупали билеты, грузили свой аппарат в купе «Стрелы» и отправлялись в колыбель революции. Когда я сейчас пытаюсь представить себе, как это мы перли все наши ящики по платформе, затаскивали их в вагон, невзирая на вопли проводницы, помещались между ними и на них в купе, утром выволакивали все это на продрогший питерский перрон, везли к какому-нибудь безумному нашему фану на квартиру, задыхаясь, поднимали на пятый этаж – ленинградские подъезды не баловали нас лифтами, – а через пару часов уже спускали наши драгоценности вниз, чтобы закинуть в пойманный левым путем автобус и разгрузить все это в рискнувшем принять нас Доме культуры, науки или техники, настроить звук, потом, пьяные от успеха и общения с питерской тусовкой, опять все развинтить, собрать, довезти, невзирая на вопли проводницы, и ничего не потерять по дороге, – я не понимаю, сколько сил в нас бурлило и какой магический завод нами двигал. Понятие «техперсонал» тогда отсутствовало начисто, рассчитывать приходилось только на фанов, мечтающих проскочить на заветный сейшн. По окончании они, как правило, исчезали либо находились в состоянии, не позволявшем допускать их до аппарата. Пожалуй, на тот период достойных конкурентов, кроме «Мифов», в Питере у нас не было. Бешеный прием ленинградцев грел нас, как доброе вино. Были и другие причины наших миграций – в родной Москве мы уже задыхались в кругу одних и тех же знакомых по сейшенам лиц, а новые не могли нас увидеть, хоть застрелись, из-за проклятой конспиративной системы распространения билетов. Круг устроителей сузился до нескольких человек, у которых обломы случались не каждый раз, а, скажем, через два на третий. А ехать по приглашению какого-то новичка, зная, что потом придется долго и нудно давать показания, да еще тащиться ради этой радости, скажем, в Электросталь крайне не хотелось. Питер стал для нас спасением – правда, тоже ненадолго.
С первых же приездов я слышал постоянно имя какого-то легендарного Коли Васина. Произносилось оно с особенным уважением и чуть ли не трепетом. На одном из сейшенов мне сообщили, что Васин будет. Я, между прочим, волновался. После нескольких песен на меня налетел, смял и поднял в воздух здоровенный малый в бороде и хипповых атрибутах. Между поцелуями он оценивал нашу игру словами, которые я здесь при всем желании и торжестве гласности привести не могу. По глазам окруживших меня ленинградских друзей я почувствовал, что их «отпустило». Потом я узнал, что Коля Васин, как правило, в оценках строг, а с мнением его очень считались. Этим же вечером мы оказались в его доме. Долго тряслись на трамвае, друзья-музыканты, загадочно улыбаясь, поглядывали на нас, и я понимал, что нас ожидает какой-то шок. Я даже предвидел, что связано это будет с Битлами. Но такого я, конечно, не ожидал. Какой там дом! Какой музей! Мы вдруг очутились внутри волшебной шкатулки, заполненной Битлами. Не было ни квадратного миллиметра без Битлов. Пространство уходило в полумрак и хотя, как я понимаю сейчас, было небольшим – казалось безбрежным и многомерным. Битлы смотрели с фотографий, постеров, картин самого различного художественного достоинства, со значков на портьерах, с самих портьер, с книжных полок и полок для пластинок и кассет. В углу даже располагалось чучело Ринго Старра в натуральную величину, показывающего всем «козу», то есть «лав». И все это горело безумными красками и дышало истинным хипповым духом. Может быть, на свете есть несколько человек, не уступающих Коле Васину в информированности о жизни «Битлз». Какой-нибудь Хантер Дэвис. Не знаю. Но всезнание Коли меня поражало. Поражало, как он все это собрал по крохам, живя в Ленинграде, и на какой любви все это было замешано. Его можно было спросить, что, скажем, делал Джон одиннадцатого августа 1964 года часов в восемь вечера, и в ответ шел немедленный рассказ, причем, произнося имена Битлов, Коля заикался от нежности. Его хата надолго стала моим любимым местом в Питере. Я мог оставаться там на несколько дней и, когда Коля уходил на работу, брал один из его альбомов и читал до вечера. Альбомы Коля делал сам. Их невозможно описать – их следует видеть. Это были неподъемные фолианты, содержавшие жизнь Битлов в статьях, текстах песен, фотографиях, его же, Колиных, картинах и картинках, а также комментариях. Это великий труд, пропитанный такой неподдельной любовью, что от осевшей в альбомах Колиной энергетики они чуть не светились в темноте. Коля был максималист. Он или любил – до удушения в объятиях, или не любил совсем, отводил глаза, физически не мог сказать что-то хорошее, если ему не нравилось. Да что я все «был» да «был». Жив Коля Васин, слава Богу, и давно переехал с дикой Ржевки в центр Питера и перевез свой музей, только вот смерть Джона Леннона сильно его согнула, и, может быть, от этого он оставил себя в том, что было до восьмидесятого года. Может, так оно и надо. Я его вижу иногда и очень его люблю. Четыре раза в год – в дни рождения Джона, Джорджа, Пола и Ринго – Коля устраивал грандиозные чисто питерские сейшены в их честь. Энергия его не знала границ. Художники рисовали плакаты и картины, музыканты разучивали песни именинника специально к этому дню. И все это происходило абсолютно без участия каких-либо денег, что приводило в изумление и неверие бдительных ленинградских ментов. Сейшены проходили с огромным количеством групп, в конце они обычно играли что-то вместе – дух праздника приближался к религиозному. Даже портвейн в туалете пился одухотворенно, только за Битлов, и ни в какое безобразие это не переходило. Я пару раз побывал на этих днях рождения и унес грустное чувство, что питерская музыкальная тусовка как-то дружнее московской (хотя и в столице все мы были друзья). Я не мог представить себе такого по-детски чистого, альтруистического всеобщего собрания людей, такого общего просветления в столице нашей родины. А может быть, у Москвы просто не было своего Коли Васина.
Мы не оставались в долгу и по мере своих сил вытаскивали питерские команды в Москву. В качестве рупора использовался Архитектурный институт, где я как-никак все еще учился. Таким образом Москве были показаны «Аквариум» и «Мифы». Московско-питерская музыкальная дружба доросла до того, что по окончании одного из наших наездов на Ленинград солист «Мифов» Юрка Ильченко отказался расставаться и вместе с нами укатил в Москву. Причем решение было принято прямо на вокзале минут за пять до отхода поезда, а так как все имущество Ильченко состояло из гитары, которую он притащил с собой, – никаких проблем не возникло. Юрка вообще был (да, наверное, и остался) необыкновенно легким человеком. Я, пожалуй, легче и не встречал. Он был настоящий человек рок-н-ролла. Деньги у него тогда в принципе не водились, а если случайно и появлялись, то расставался он с ними с радостью, граничащей с отвращением. Места проживания он менял так часто, что домом ни одно из них назвать было нельзя. От его паспорта, сложенного обычно вчетверо, милиционеры падали в обморок. Хипповое начало было у него не элементом моды, как у девяноста процентов тусовки, а росло где-то внутри, как небольшое дерево. Комплексами он не страдал вообще, и это как раз затрудняло длительное общение с ним людей, комплексы имеющих, то есть всего остального человечества. Он подтверждал собой ту истину, что если человек талантлив, то талантлив во всем. Брал в руки карандаш – и оказывалось, что он прекрасно рисует. Пробовал шить – и через неделю уже делал это лучше и быстрее всех остальных, и половина Питера ходила в построенных им клешах. Делал гитары, на которых сам и играл Не было в нем только стержня, без которого невозможно ни одно дело довести до конца. Я это очень чувствовал, когда он писал какую-нибудь новую песню. После того как он находил что-то для себя главное – удачное четверостишие, музыкальный ход, в общем, феньку, – вся остальная работа по доделке теряла для него всякий интерес, и я безуспешно пытался заставить его что-то подчистить. Хотя песни он писал отличные, на гитаре играл именно так, как надо, не поражая скоростью, но очень вкусно и с удивительным ощущением стиля – то, что у большинства наших виртуозов отсутствует. Про его манеру петь я уже не говорю. Вообще петь по-русски умели тогда единицы, не корежа русский язык английским прононсом (меня от этого могло стошнить прямо на сейшене). У нас и сейчас-то от этого далеко не все отделались, а уж тогда это, видимо, казалось единственным способом сблизить свои беспомощные поэтические опыты с как бы проверенным американским роком. Юрка пел удивительно – абсолютно по-русски, легко и свободно, и это был настоящий рок. (В жизни он слегка заикался и говорил голосом, отнюдь не наталкивающим на мысль, что этот парень может петь. ) Думаю, что был он одним из лучших вокалистов нашего рока вообще – по тем временам во всяком случае. Мне трудно сейчас оценить музыку, которую мы играли вместе с Ильченко. Коля Васин считает, например, что это был самый сильный состав «Машины». Мы с Юркой совместно ничего не написали – просто играли и его, и мои песни и помогали друг другу доводить их до ума. Наверно, был хороший контраст: при массе общего мы с ним все-таки были очень разные. И в музыке тоже. Но нам нравились песни друг друга, и из этого, видимо, что-то выходило. Продлился наш альянс около полугода Жил Юрка все это время у меня на кухне, и совместное наше проживание лишний раз доказывало мне, что все на свете относительно, и не такой уж я хиппи, как мне самому казалось. Ничто в жизни не обременяло Юрку, кроме музыки, и он мирно спал, когда я, опухший и злой, бежал на работу в постылый «Гипротеатр». Где-то к обеду я ломался и засыпал. На этот случай в столе под чертежами была проделана дырочка, куда вставлялся грифелем твердый карандаш, после чего на него можно было «повесить» кисть правой руки. Левой рукой подпиралась голова, и образ архитектора, задумавшегося над проектом, был налицо. В этой трудной позе я чутко спал до семнадцати тридцати, после чего летел в институт засветиться, узнать, когда и какие зачеты, и, наконец, к девятнадцати ноль-ноль оказывался на репетиции, где меня уже ждал свеженький, только что проснувшийся и заботливо накормленный моими родителями Ильченко. Беспомощная зависть смешивалась во мне с праведным гневом труженика. Конечно, Юрка ни в чем не был виноват. Скорее всего мы просто за полгода сыграли вместе все, что нам хотелось. Но сейчас кажется мне, что это было долго и хорошо, а летом мы еще устроили с Борзовым путешествие в дикую Карелию, а потом рванули с Ильченко в Гурзуф – любимое мое место тогда. Золотое это было время! И Гурзуф был еще Гурзуфом, и в «чайнике» рядом с причалом продавали волшебный ялтинский портвейн, от которого делаешься только лучше и добрее, и море было хрустальной прозрачности, и не существовало еще слова «спид», и городишко Чернобыль ничем не выделялся на поверхности страны.
Расставание с Ильченко случилось не вдруг. Мы чувствовали, что к этому как-то шло. И все же, когда он сказал, что истосковался по Питеру и не в силах более бороться с зовом родной земли, стало грустно. Расстались мы друзьями, но «Машина» наша за эти полгода приобрела такое плотное звучание, что возврат в трио был уже невозможен. Мы как-то вяло поиграли втроем, съездили в Таллинн во второй раз – теперь уже фестиваль проходил не в зале ТПИ, а во Дворце спорта «Калев». Мы никогда еще не играли на такой большой аудитории. Выступили мы хуже, чем за год до этого, – нас уже ждали, как героев, а я накануне отъезда простудился так, что ни петь, ни говорить, ни шептать не мог. Меня шатало от аспирина, меда, коньяка, и прошли мы во многом благодаря прошлогодней славе. «Високосное лето», приехавшее в Таллинн впервые, нас явно затмило. Было обидно, но не очень – все-таки наши, московские! Приехав домой, мы поняли, что дудочное звучание «Мифов» не дает нам покоя. И мы кинулись искать духовую секцию. Меня лично привлекал совсем не джаз-рок, входивший тогда в моду. Мы хорошо относились и к «Чикаго», и к «Blood, Sweat and Tears», и к Леше Козлову, но шли не за ними. В сверкающих дудках было что-то победоносное и необъяснимо жизнеутверждающее. Мне наша духовая секция виделась почему-то в парадных никелевых пожарных касках. Жаль, что за год ее существования я этих касок так и не смог достать. Надо сказать, что у нас практически не было знакомых в духовом мире, который не очень-то пересекался с рок-н-ролльным. За помощью мы обратились к нашему другу Саше Айзенштадту, человеку из джаз-роковой прослойки. Очень скоро он прислал к нам саксофониста Женю Легусова, эдакого смешного блондинистого парня, который неожиданно оказался очень деловым, уяснил задачу, нами поставленную, и обещал духовиков в ближайшие дни набрать. Так как у нас не было опыта в аранжировках духовых, мы в порядке испытания дали ему песню «Посвящение хорошему знакомому» с условием вписать туда дудки. Буквально дня через три Женя позвонил и доложил, что задание выполнено. Через час мы собрались на нашей базе в ЖЭКе №5. Женя и два незнакомых малых вынимали из чехлов сверкающие золотом инструменты, что-то там подвинчивали, вставляли, поплевывали – так готовят оружие к бою. У меня по спине шли мурашки от ожидания. Потом появились листочки с нотами. Это нас потрясло. Мы за все время существования «Машины» нотами не пользовались и вообще считали нотную запись продажной девкой официальной эстрады. Мы грянули «Посвящение», и я от восторга не мог петь. Пришлось раза три или четыре начинать сначала. Это было потрясающее чувство – когда слышишь свою песню в совершенно новом звучании и становится ясно, чего же ей не хватало все это время. Как будто за нашими спинами появилась артиллерия, поддерживающая нашу атаку мощными медными залпами. Ничто не заменит звук живых дудок! Третий духовик – тромбонист – через несколько дней куда-то исчез, но это было неважно, вполне хватало саксофона и трубы. На трубе играл Сережа Велицкий – человек с ангельским взором и мягким южным говором. Родом он был из Керчи, имел прекрасный классический звук. В команду нашу он, в отличие от Легусова, как-то сразу не вписался. Я часто раздумывал над этим явлением – такое происходило у нас частенько с новыми людьми. И никогда не случалось, чтобы, скажем, сначала не вписался, а потом – ничего, подошел. Это было ясно с самого начала, и в конце концов человек всегда уходил. Не могу объяснить, в чем тут дело. И уж никак не в том смысле, что, мол, мы хорошие, а он – плохой. Какие-то очень тонкие понятия из области юмора, взаимопонимания, поведения, вкуса, не знаю, чего еще. Нам никогда не приходилось объяснять это друг другу – но «наш – не наш» бывало порой важнее всех музыкальных талантов новобранца. Но на этот раз оказалось не до того – слишком захватил сам звук, новые звуковые возможности. Мы с Кавой кинулись сочинять аранжировки для духовых. Это нас настолько увлекло, что техника записи этих аранжировок на нотную бумагу далась нам за несколько дней. Меня, правда, поразило, что для духовых существуют различные ключи записи, и для трубы, например, следовало всю партию записывать на тон ниже. Жуткая глупость! Кава вообще ненавидел ноты как класс. Он не мог понять, почему это мы можем играть импровизируя, сразу в любом стиле, а дудкам обязательно нужен для этого проклятый листок с закорючками. И вообще нотные пюпитры (слово-то какое! ), стоящие на сцене, лишают ее рок-н-ролльного начала. Поэтому с духовиков было потребовано учить партии наизусть. Если обещание не сдерживалось, Кава запросто мог во время концерта посреди песни выскочить из-за барабанов, сшибить ногой ненавистный пюпитр и, довольный, вернуться на место. На носу маячило лето, и нас тянуло играть на юг. Это уже было неизлечимо – команда, однажды съездившая поиграть на юг, оказывалась навсегда отравленной этим сладким ядом и готова была идти на любые, самые унизительные условия, лишь бы оказаться там вновь. Условия, впрочем, были практически везде одинаковы: «будка и корыто». Правда, одно дело – «Буревестник» с роскошными коттеджами, чешским пивом, столовой ресторанного типа и всем женским цветом страны и совсем другое – палаточный лагерь какого-нибудь Тамбовского института связи с перловой кашей по утрам и обязательным обходом в 23. 00. Но даже это было неважно. Бесплатная счастливая жизнь, возможность играть и репетировать, не прячась в подполье, и высокий авторитет в глазах женской части отдыхающих – за это можно было пойти на все. И когда в начале июня мне позвонил какой-то массовик-затейник и сообщил, что нас ждут в такой-то точке Кавказа, в таком-то пансионате с такого-то числа – я лично принялся считать дни до отъезда. Дальше случилось непредвиденное – на южной станции нас никто не встретил. Чувствуя неладное, но не теряя надежды, мы поймали грузовик, закидали туда колонки и с большим трудом отыскали в темноте южной ночи нужный нам пансионат, где нам хмуро сообщили, что массовик такой-то в отъезде, а оркестр для танцев у них уже есть. На чем беседа и закончилась. Ночевали мы на лавочках того же пансионата, стараясь во сне прикрывать какой-либо частью тела часть аппарата, стоявшего тут же. Утром на оставшиеся деньги были куплены яблоки, и мы с Легусовым двинулись вдоль побережья в поисках работы. Баз отдыха и пансионатов вокруг располагалось хоть отбавляй. К сожалению, все они уже имели своих музыкантов. Прошагав целый день и вдоволь наунижавшись, мы набрели на палаточный лагерь в поселке Джубга. Не помню, какому ведомству он принадлежал. Кажется, МВД. Во всяком случае, начальник лагеря в недавнем прошлом был начальником совсем другого лагеря, о чем нам сразу сообщили. Но музыкантов у них не было. К счастью, наше название, уже вызывавшее трепет в хиппово-студенческой среде, оставалось еще совершенно неизвестным административной прослойке Черноморского побережья, и нас взяли на неопределенный испытательный срок. Очень скоро зав. культсектором лагеря (он же баянист-затейник) почувствовал, что совершена крупная идеологическая ошибка. «Опять одни шейки! – в ужасе кричал он после очередных танцев. – Слишком много шейков! » Мы попробовали перейти на блюзы, но сметливый работник культуры справедливо заметил, что блюз – тот же шейк, только медленный. По побережью шныряли разного рода комиссии – проверить идеологически-художественный уровень отдыха трудящихся, а заодно выпить и отдохнуть на шару, и баянист понимал, как лицо ответственное, что его южная жизнь висит на волоске. Честно говоря, мы сами были не в восторге от Джубги – место оказалось глухое, наша публика отсутствовала начисто, а мрачный престарелый туристский контингент базы никак не врубался в нашу музыку. Не помню уже, кто посоветовал нам, не дожидаясь взрыва, сложить свои пожитки и двинуть в Ново-Михайловку на турбазу «Приморье». После скучной плоской Джубги место показалось райским. Дорога, идущая вдоль моря, упиралась в ворота базы и заканчивалась. Дальше шли дикие скалы. С другой стороны база была ограничена лагерем Ленинградского политеха, наполненным милыми девушками. Сама база стояла на крутом склоне горы, утопая в зелени. Между деревянных домиков бродили куры, чудом удерживаясь на склоне. Место было что надо. Старшим инструктором оказался могучий человек по фамилии Черкасов – любитель походов, Высоцкого, туристской песни. Не знаю, чем мы ему понравились. Знаю, что он принял на себя несколько атак всяких идеологических комиссий, но нас отстоял. На счастье, в ларьке «Союзпечать», стоявшем прямо на территории базы, продавалась наша пресловутая пластиночка с трио Линник, то есть «Зодиак», подтверждавшая наше, так сказать, официальное существование. Южная жизнь наладилась. Единственное, что слегка огорчало, – это постоянное чувство голода. Кормили на базе скромно, к тому же наш жизненный распорядок шел в полный разрез с установленным расписанием. Спать мы ложились примерно за час до завтрака и, естественно, попасть на него никак не могли. Так что обед у нас переходил в завтрак, ужин – в обед, а вечером мы уже кусали локти. У ворот базы торговали люля-кебабами. Запах бесил нас, но денег не было. Расхаживающие по территории куры, толстые, как свиньи, не давали нам покоя. Принадлежали они, видимо, обслуживающему персоналу базы, и было их много, из чего возникло предположение, что пропажу одной из них никто не заметит. Духовая секция разработала несколько планов покушений. Хитрые куры, спокойно гулявшие под ногами, проявляли небывалую прыть при попытке просто поймать их руками. Первым делом была испробована мышеловка. Она щедро усыпалась крошками хлеба и заряжалась. При этом делалось предположение, что если курицу и не прихлопнет, то, во всяком случае, неожиданный удар по голове лишит ее на мгновение бдительности и тем самым позволит ее пленить. Терпеливый Легусов полдня просидел в кустах, но догадливые птицы склевывали все, кроме последнего кусочка непосредственно на мышеловке. Было предложено использовать мое ружье для подводной охоты, но я не мог позволить осквернить честное оружие таким образом. Наконец однажды путем сложных уговоров Легусов заманил курицу в душевую. Душевая представляла собой бетонный бункер с единственным дверным проемом, впрочем, без двери. В качестве вратаря в этот проем встал трубач Велицкий, и Легусов медленно пошел на птицу. Когда курица осознала, что попала в скверную историю, она закричала страшным голосом, вышибла худенького Велицкого из дверей на манер ядра и унеслась в южное небо. Я и сейчас вижу ее, дерзко парящую над зелеными кипарисами и лазурным морем.
Год семьдесят восьмой ознаменовался заменой в секции духовых. Вместо Сережи Велицкого в команду пришел Сережа Кузминок, человек с могучим здоровьем, тонкой поэтической натурой и трубой, граненной как стакан. Пытались сделать запись с помощью нашего тогдашнего звукорежиссера Игорька Кленова и двух бытовых магнитофонов. Ютились мы в то время на территории красного уголка автодормехбазы №6 (куда только не заносило! ). Запись производилась ночами, когда за окнами не ревели грузовики и никто нами не интересовался. Получилось лучше, чем можно было ожидать, но запись эта у меня не сохранилась. Весной случилась еще одна занимательная история. Мне позвонил Артем Троицкий – ныне известный критик и авангардист – и сообщил, что по его рекомендации мы приглашены в Свердловск на рок-фестиваль «Весна УПИ», где он пребывает в составе жюри. Окрыленные таллиннскими победами, мы махнули в Свердловск. Фестиваль обещал быть грандиозным – около шестидесяти групп. Но с первых же минут мы поняли, что попали куда-то не туда. Таллинном тут не пахло. Шел типичный комсомольский смотр патриотических ВИА. Исключением была группа Пантыкина. Они играли совершенно заумную музыку, но без слов, и это их спасало. Все остальное находилось на идеологическом и музыкальном уровне «Гренады». Хитрый Троицкий задумал подложить бомбу в виде нас под комсомольское мероприятие. В нас самих проснулся нездоровый азарт ударить московским роком по всей этой клюкве. Не знаю уж, в каких лживых розовых красках расписал Артем «Машину» организаторам, но когда они увидели наши концертные костюмы, они заметались – все остальные выходили на сцену либо при комсомольских значках, либо в военной форме, либо и в том и в другом. Наше первое выступление должно было состояться вечером. По мере приближения назначенного часа росла паника комсомольцев и ажиотаж зрителей. К началу зал был заполнен минимум дважды – люди стояли у стен, толпились в проходах, сидели на шеях у тех, кто стоял у стен и в проходах. К тому же все музыканты шестидесяти групп-участников потребовали мест в зале, а когда им попытались объяснить, что мест нет, они заявили, что приехали сюда не комсомольцев тешить, а посмотреть «Машину», и если их не пустят, они сейчас запросто двинут домой. Согласитесь, это было приятно. Музыкантов запустили в оркестровую яму, в боковые карманы сцены и за задник. Концерт задержали почти на два часа. Последней запрещающей инстанцией оказался обезумевший пожарный, который, наверное, никогда во вверенном ему зале не видел такой пожароопасной обстановки. Я не помню, как мы играли. Видимо, хорошо. Вечером состоялся банкет для участников – последнее место, куда нас пустили. Дальше фестиваль уже продолжался без нас. Члены жюри хлопали нас по плечу и улыбались, музыканты жали руки, комсомольцы обходили стороной. В конце вечера они, отводя глаза, сообщили, что лучше бы нам уехать с их праздника. Возражений, собственно, не возникало – мы уже выступили и доказали, что хотели. Правда, трусливые и мстительные комсомольцы не выдали нам денег на обратную дорогу, и не помню уж, каким чудом мы их наодалживали.
В Москве до меня дошли слухи, что «Високосное лето» нашло какую-то студию и пишет там альбом! Это было невероятно. Вскоре детали прояснились. Кутиков, после лопнувшей тульской затеи вновь оказавшийся в «Високосном лете», устроился на работу в учебную речевую студию ГИТИСа. Устроился не без задней мысли задействовать данную студию по назначению. Работал там также веселый и легкий человек Олег Николаев, спокойно позволявший в свободное от занятий время всякие безобразия. Оборудование студии было бедным – два СТМа, тесловский пультик и все. Зато это была настоящая студия со звукопоглощающими стенами и режиссерской кабиной за двойным стеклом. Мы о таком не могли и мечтать. Естественно, я попросил Кутикова оказать содействие старым друзьям. Кутиков, не прекращавший питать к нам симпатии, пообещал все уладить с Олегом и через пару дней сказал, что можно начинать. Он же вызвался быть звукорежиссером. Я страшно волновался весь день. Первым делом я отпросился на работе на максимально возможный срок, пообещав, что потом, в какой-нибудь трудный для «Гипротеатра» момент, все отработаю – за мной не заржавеет. Получилась целая неделя. Писать предстояло ночами. То есть с утра в студии шли всякие занятия, часа в четыре они заканчивались, и до вечера студия превращалась в этакий театральный клуб. Там еще была третья комната, большая, с длинным столом, покрытым зеленым сукном. И вот в ней собирались выпускники, какие-то молодые непризнанные и признанные режиссеры, сценаристы. Они спорили, читали сценарии, пили дешевое арбатское вино. Я слушал их раскрыв рот. Они все казались мне такими гениальными! Это уже было неофициальное время, но нам начинать было нельзя, так как на звуки музыки мог заскочить какой-нибудь засидевшийся в институте педагог или, скажем, пожарный. К тому же мне очень не хотелось останавливать беседу об искусстве за зеленым столом. Да я, в общем, был и не вправе. И только после десяти, когда здание института вымирало, мы распаковывали аппарат и начинали. Первый день, то есть ночь ушла на настройку. Назавтра работа пошла. У нас не было определенной концепции альбома (мы в этом отстали от ленинградцев – они сразу начали мыслить альбомами). А мы просто хотели записать по возможности все, что у нас есть. Ночи через три студия представляла собой удивительное зрелище. Хипповая Москва прознала, что «Машина» пишется в ГИТИСе, и в комнате с зеленым столом собиралась тусовка. В принципе это были наши друзья и знакомые, и, в общем, они нам почти не мешали: сидели довольно чинно и тихо, интеллигентно выпивали что у кого было, гордые своей приобщенностью к сокровенному акту искусства, творившемуся за дверью. Тут же на них можно было проверить качество свежей записи. А если вдруг они начинали шуметь, Кутиков их легко выгонял. Мы работали как звери. Может быть, с тех самых пор мы на студии постоянно работаем быстро, и это, кстати, не всегда идет на пользу конечному результату. Но тогда у нас были все основания спешить – никто не знал, сколько еще ночей у нас впереди, а успеть хотелось как можно больше. Помню странное ощущение, когда мы, измученные, опухшие и небритые, выходили на Арбатскую площадь часов в восемь утра (примерно в это время приходилось заканчивать), и я с удивлением видел свежих, выспавшихся людей, спешащих на работу, и всякий раз не мог отделаться от мысли, что у них уже сегодняшний день, а у нас еще вчера, так как мы не ложились и отстали на сутки. Запись получилась отличная. Оригинал ее утерян, и копия, которая осталась у меня, – не лучшая. Но сейчас, слушая ее, я удивляюсь, как мы добились такого звука при той убогой аппаратуре. Технология была проста. Сначала на первом СТМе писалась болванка, то есть, скажем, барабан, бас и гитара. Если все получалось, то эта запись переписывалась на втором СТМе с одновременным наложением дудок и еще одной гитары. Если опять все получалось, то все переписывалось обратно на первый магнитофон с наложением голосов. Какое-либо микширование исключалось, вернее, происходило в момент записи, и если кто-то слажал, то приходилось начинать заново. Все приборы обработки состояли из сиротского пленочного ревербератора «Swissecho», купленного случайно по газетному объявлению. Кутикову, конечно, за работу в таких условиях следовало тут же в студии поставить памятник. Помню, как мы записывали посвящение Стиви Уандеру («Твой волшебный мир»), и я как-то очень удачно и проникновенно спел и возрадовался, потому что тональности тогда выбирал запредельные и пел на грани возможного, а помощник по записи Наиль нажал не на ту кнопку и стер мое гениальное исполнение, и я потом корячился всю ночь, бился об стену, гасил в студии свет для состояния, выпил почти бутылку рома для связок, чуть не сорвал голос, но так хорошо уже не получилось.
|
|||
|