Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Последнее лето



 

 

Он вспоминал тот – самый первый – семестр, которым когда‑ то началась его преподавательская деятельность в Нью‑ Йорке. Как же он радовался, когда прислали приглашение, а затем в паспорте появилась виза, радовался, когда улетел из Франкфурта и когда в Нью‑ Йорке, забрав багаж и выйдя из здания аэропорта Кеннеди, он сразу окунулся в вечернюю теплынь, и радовался, когда, взяв такси, поехал в город. И долгий перелет был ему в радость, несмотря на то что ряды кресел в самолете стояли слишком тесно да и сиденье оказалось узковато; помнится, когда летели над Атлантическим океаном, он вдруг заметил вдали другой самолет и подумал: вот, словно путешествуешь на корабле и видишь в далеком море другой корабль.

В Нью‑ Йорке он и раньше бывал – туристом или в гостях у друзей, и на конференции летал туда. Но тут другое дело – он жил в ритме этого города. Он стал в Нью‑ Йорке своим. У него была собственная квартира в центральном районе, неподалеку от парка и реки. Утром он, как все, спускался в метро, совал в щель проездной, проходил через турникет, дальше – по лестнице на платформу, там протискивался в вагон и двадцать минут стоял, крепко сжатый со всех сторон, не мог даже пошевелиться, а уж газету развернуть – и не мечтай, потом кое‑ как пробивался к выходу из вагона. Зато вечером в метро можно было и посидеть и газету дочитать, а добравшись в свой район, он заходил в продуктовые магазины, что поближе к дому. В кино и в оперный театр он ходил пешком, благо до них было рукой подать.

В университете он не стал своим, но его это не огорчало. У коллег не было необходимости обсуждать с ним те вопросы, о которых они беседовали между собой, а студентам он читал только один курс, короткий, так что относились они к нему не столь серьезно, как к другим преподавателям, у которых они учились в течение нескольких семестров. Впрочем, коллеги держались приветливо, студенты слушали хорошо, его лекционный курс имел успех, а из окна его кабинета в университете открывался прекрасный вид на высокую башню готического собора.

Да, он радовался – и перед отъездом, и даже по возвращении некоторое время не покидала его радость. Но если честно, счастливым он в Нью‑ Йорке себя не чувствовал. Тот первый семестр в Нью‑ Йорке был ведь первым семестром, когда он, выйдя на пенсию, уже не читал курса в немецком университете, да он с превеликим удовольствием вообще не работал бы на пенсии, а проводил бы время так, как давно уже хотелось. Квартира в Нью‑ Йорке была темноватая, кондиционер на дворовой стене гудел громко, не давал заснуть, приходилось вставлять в уши затычки. Вечерами, когда он ужинал в недорогом ресторанчике или смотрел какую‑ нибудь ерунду в киношке, часто ему бывало тоскливо от одиночества. В университете из кондиционера вечно дуло в лицо сухим воздухом, и в результате у него началось гнойное воспаление носовых пазух, пришлось делать операцию. Ох, до чего же скверная операция, и после не лучше: проснувшись, он увидел, что лежит не в кровати, а на этаком шезлонге в общей палате, среди других пациентов, лежащих на таких же креслах, и в самом недолгом времени его отправили домой, невзирая на то что у него шла кровь из носу и сильно болела голова.

Он отогнал эту мысль – что не был счастлив. Ему хотелось верить, что он был счастлив. Ему хотелось в это верить, потому что из немецкого университетского городишки он прорвался в Нью‑ Йорк и стал своим в этом мегаполисе. Он хотел считать себя счастливым, потому что долго, долго мечтал о счастье и наконец дождался его. По крайней мере, все ингредиенты счастья, как он его себе представлял, были налицо. Изредка раздавался в душе тихий голосок, нашептывавший сомнения: а было ли счастье‑ то? Но голосок этот он живо заставлял умолкнуть. Еще в детстве, в школе, и потом в университете перемены, связанные с поездками, расставание с привычным миром и с друзьями были для него мучительны. Но сколько бы он упустил, если бы всегда жил дома! Потому‑ то в Нью‑ Йорке он внушал себе: такова твоя судьба – глушить в себе сомнения, чтобы находить счастье там, где, казалось бы, ничто его не обещало.

 

 

Этим летом снова пришло приглашение из Нью‑ Йорка. Достав письмо из почтового ящика и на ходу открывая конверт, он направился к скамейке на берегу озера, где любил посидеть утром, просматривая почту. Нью‑ Йоркский университет, с которым он сотрудничает вот уже двадцать пять лет, предлагает следующей весной провести у них семинар.

Скамья стояла у озера, на краю участка, отрезанном неширокой дорогой. Когда они покупали дом, жена и дети ворчали: мол, дорога портит пейзаж. Со временем привыкли. Ему же с первых дней полюбилось это место: здесь был особый маленький мирок и он мог по своему усмотрению затворять вход в него или оставлять открытым для других. Получив наследство, он отремонтировал и надстроил старый лодочный домик на берегу. Сколько летних месяцев провел он в нем на чердаке за работой! Однако нынешним летом приятней сидеть‑ по‑ сиживать на скамейке. Укромный уголок, здесь никто не увидит его ни от лодочного домика, ни с причала, где так любят играть внуки. Заплывая подальше от берега, они могли его увидеть, и он – их, и они махали друг другу.

Нет, не будет он весной преподавать в Нью‑ Йорке. И никогда уже не будет там преподавать. Поездки в Нью‑ Йорк, с годами ставшие неотъемлемой частью его жизни – частью настолько привычной, что он давно уж перестал раздумывать, счастлив ли он был там или нет, – теперь это в прошлом. А раз в прошлом… ну что ж, потому он и вспоминает сегодня о своем первом семестре в Нью‑ Йорке.

Признаться самому себе, что в Нью‑ Йорке он был несчастлив, – в этом не было бы ничего страшного, если бы это признание не потянуло за собой другое. Вернувшись в тот самый первый раз из Нью‑ Йорка, он по воле случая – несчастного случая! – познакомился с женщиной: они ехали на велосипедах и столкнулись, потому что оба нарушили правила; ему еще подумалось: забавный способ знакомиться с дамами! Два года они встречались, ходили в оперу, и в театры, и в рестораны, несколько раз куда‑ нибудь ненадолго уезжали вдвоем и часто проводили вместе ночи, то у нее, то у него. По его мнению, она была хороша собой и в меру умна, приятно было обнимать ее, приятно было и когда она его гладила; он думал: вот, это и есть то, чего ты хотел. Потом ей понадобилось уехать по работе, и отношения сразу стали мучительно‑ трудными и мало‑ по‑ малу сошли на нет. Но лишь сегодня он, вспоминая, признался себе, что вздохнул тогда с облегчением: этот двухлетний роман давно его тяготил. И часто он чувствовал, что куда приятней было бы не ходить на свидание, а остаться дома, читать книги или слушать музыку. Он сошелся с ней, потому что подумал – в очередной раз подумал, – все ингредиенты счастья налицо, отсюда следует вывод: он счастлив.

Ну‑ ну, а как обстояло дело с другими женщинами в его жизни? Первая любовь? Его переполняло счастье, когда Барбара, самая красивая девочка в их классе, согласилась пойти с ним в кино, после кино не отказалась, когда он угостил ее мороженым в кафе, а потом он провожал ее домой и у дверей, на прощание, ее поцеловал. Ему было пятнадцать… первый поцелуй. Года через два его уложила к себе в постель Хелена, и все получилось лучше не придумаешь – не слишком быстро; она осталась довольна, до самого утра он давал ей все, что мужчина может дать женщине; да, ему было девятнадцать, а ей‑ то тридцать два… С тех пор они встречались, пока не вышла она, в тридцать пять уже, за адвоката‑ лондонца, с которым, как он позднее узнал, много лет была помолвлена. А он в те дни сдавал выпускные экзамены, выдержал отлично – сам не ожидал; его взяли на кафедру ассистентом; с тех пор он работал, писал статьи и книги, получил степень, стал профессором. Был счастлив… Или опять‑ таки лишь думал, что счастлив? Опять‑ таки лишь уверился в своем счастье, поскольку все ингредиенты счастья были налицо? И то, что он испытывал, опять‑ таки было не счастьем, а этакой сборной солянкой, суммой ингредиентов? Иной раз ему приходило в голову: а что, если настоящая жизнь не там, где он, а осталась где‑ то в другом месте? Но этот вопрос он вытеснил из своего сознания, так же как вытеснил мысль, что ухаживал за Барбарой и угождал Хелене лишь из тщеславия и что куда как часто усилия, положенные лишь на то, чтобы утолить свое тщеславие, бывали ему тягостны.

Размышлять о своем супружеском и семейном счастье он остерегался.

Как хорошо просто радоваться синему небу и синему озеру, зеленым полянам и лесу… Он полюбил этот вид, но не потому, что вдали высились Альпы, – он полюбил мягкие линии ближних гор, ласково обнявших озеро.

По озеру плыли в лодке девочка и мальчик, он – на веслах, а девочка сидела, свесив ноги в воду. Стекая с поднятых весел, капли воды ярко сверкали на солнце, от лодки и от ног девочки по водной глади разбегались круги. Дети в лодке – это, конечно, Майке, старшая дочь сына, и Давид, старший сын дочери, – молчали. С той минуты, как уехала машина, развозившая почту, ничто не нарушало глубокой тишины. Жена в доме, готовит завтрак, скоро кто‑ нибудь из внуков прибежит и позовет завтракать.

Чуть позже он подумал, что вывод об иллюзорности его счастья следует оценить не отрицательно, а, наоборот, принять как нечто позитивное. Что может быть лучше, чем такой вот итог, если ты решил уйти из жизни… А он решил уйти – ведь те несколько месяцев, которые ему остались, будут ужасны. Нет, терпеть боль – это он умеет. Он уйдет не раньше, чем боль станет нестерпимой.

Однако принять как нечто позитивное вывод о ложном характере своего счастья у него не получилось.

Идея со всеми вместе провести здесь лето – его последнее лето – была в то же время последней попыткой счастья, разделенного с близкими. Долго их уговаривать не пришлось – дети согласились приехать со своими семьями и провести месяц в доме на озере. Но все‑ таки без уговоров не обошлось. И жена тоже не сразу согласилась – она бы предпочла поехать с ним вдвоем в Норвегию, где она еще никогда не бывала, хотя ее бабка была родом из Норвегии. Как бы то ни было, вся семья в сборе, и старый друг обещал приехать на два‑ три денька. Да, он всех собрал и думал, что неплохо подготовил это последнее совместное счастливое лето. А теперь вот засомневался: не получилась ли опять вместо счастья лишь сборная солянка, набор ингредиентов?

 

 

– Деда! – Детский голосок и быстрые детские шаги – кто‑ то бежал через дорогу и лужок сюда, на озеро. А, это Матиас, младший сынок дочери, самый маленький из внучат, пятилетний бутуз, голубоглазый, со светлым чубчиком. – Завтрак готов!

Увидев лодку, а в ней брата и двоюродную сестру, Матиас принялся звать их, не умолкая ни на минуту, он с криком вприпрыжку носился по причалу, пока лодка не пристала.

– Бежим наперегонки!

Дети пустились бегом, дед медленно пошел за ними к дому. Еще год назад он бы со всех ног бросился за ними, а несколько лет назад, пожалуй, и обогнал внуков. Но разве не намного приятней идти себе не спеша и со стороны смотреть, как двое старших детей, взбежав по склону, пятясь, сбегают обратно, чтобы гонку выиграл малыш? Хорошо – именно таким воображение рисовало ему это лето, его последнее лето, в кругу близких людей.

Он уже придумал, как уйдет. Добрый приятель, врач, раздобыл по его просьбе коктейль, который дают тем, кто состоит в одном из Обществ добровольной кончины. Коктейль – название симпатичное. Раньше его никогда не тянуло попробовать коктейль где‑ нибудь в баре, стало быть, его первый коктейль будет и последним. Понравилось ему и то, как именуют члена общества, который подносит коктейль сотоварищу, решившемуся на добровольный уход из жизни, – «ангел смерти». Ну а он сам себе будет «ангелом смерти». Никакой шумихи – когда настанет его час, он вечером подождет, пока все соберутся в гостиной, потихоньку встанет, выйдет из комнаты, выпьет коктейль, бутылку сполоснет и припрячет, затем вернется в гостиную. Посидит, послушает их разговоры, заснет и умрет, будить его не станут, а утром увидят, что он умер, и врач скажет: от остановки сердца. Ему – мирная смерть без страданий, другим – мирное прощание, опять же без страданий.

Но пока еще время терпит. Ага, к завтраку накрыли в столовой. В начале лета он раздвинул там стол, воображая, как во главе будут сидеть они с женой, рядом с ним – дочь с мужем, рядом с женой – сын со своей женой, дальше – все пятеро внуков и внучек. Однако они не оценили по достоинству его систему и рассаживались где придется. Сегодня вот осталось незанятое место между невесткой и Фердинандом, ее шестилетним сыном, все ясно: малец капризничает, потому и отсел подальше от мамочки.

– Ну что тут у нас стряслось?

Но мальчуган лишь молча помотал головой.

Он любил своих детей и их супругов, и внуков любил. С ними было хорошо, ему нравилась их активность, нравились болтовня и забавы, даже ссоры и шум.

Приятней всего сидеть в уголке дивана и размышлять о своем, при этом он в кругу близких и в то же время сам по себе. Раньше он нередко работал в библиотеках или в кафешках, умея сосредоточиться, даже если рядом шуршали листками, слонялись, разговаривали. Иногда он участвовал, когда они играли в боча, случалось, брался за флейту, когда они музицировали, иногда вставлял реплики в их разговор. Они смотрели на него удивленно – да и сам он удивлялся, вдруг осознав, что играет, музицирует или о чем‑ то беседует вместе со всеми.

Жену он тоже любил. «Конечно, я люблю свою жену» – так он ответил бы, если б спросили. Было хорошо, когда она подсаживалась к нему на диван. Еще лучше, подумал он, смотреть на нее, когда она в кругу близких. Рядом с молодежью она словно молодеет, ни дать ни взять первокурсница, с которой он познакомился в университете, сам‑ то он в ту пору сдавал выпускные экзамены. В ней не было никакой искушенности и никакой фальши – того, что к Хелене его и влекло, и в то же время отталкивало. Он почувствовал тогда, что эта любовь очищает его от горького опыта отношений с Хеленой, сводившихся к тому, что он использовал женщину и женщина его использовала… Они поженились, после того как она окончила университет и стала учительницей. Родились дети, сразу, в первые годы их брака, и жена вскоре вернулась на половину ставки в школу. Рука у нее легкая – все спорится, за что ни возьмется. Со всем она справлялась играючи: растила детей, работала в школе, вела хозяйство в городской квартире и в этом загородном доме, а иногда еще и на весь семестр она приезжала вместе с детьми к нему в Нью‑ Йорк.

Что ж, подумал он, можно без опасений размышлять о своем супружеском и семейном счастье. Тут все удалось как надо. И в первые дни этого совместного лета все шло как надо. Внучата в своей компании, дети зять и невестка рады отдохнуть в своем кругу, жена с удовольствием занимается садом. Четырнадцатилетний Давид влюбился в Майке, ей тринадцать. Дед заметил, а остальные, похоже, не догадываются. Погода стоит прекрасная. «Каждый божий день как по заказу», – сказала недавно жена и улыбнулась, а гроза – вечером на другой день после приезда разразилась гроза – тоже была как по заказу; он сидел на веранде, любуясь великолепием тяжелых черных туч, глубоко потрясенный блеском молний, громом и, наконец, отрадной свежестью хлынувшего ливня.

И пусть опять он собрал свою солянку счастья, пусть счастье этого последнего их общего лета чревато несчастьем – не все ли равно? Он‑ то этого уже не узнает.

 

 

Ночью – в постели – он спросил жену:

– Скажи, ты была со мной счастлива?

– Я рада, что мы здесь. В Норвегии мы не чувствовали бы себя счастливее.

– Я не об этом. Со мной – была ли ты со мной счастлива?

Она приподнялась и поглядела на него:

– Ты про все годы, что мы с тобой женаты?

– Да.

Она опустилась на подушку.

– Мне было трудно привыкнуть к тому, что ты так часто надолго уезжал. Было трудно свыкнуться с тем, что я оставалась одна. Одна должна была растить детей. Когда Дагмар в пятнадцать лет убежала и полгода не возвращалась, ты был дома, верно, но в горе ты замкнулся, ты в одиночку переживал это несчастье, бросив меня одну. А когда Хельмут… Да ладно, что толку ворошить прошлое! Сам прекрасно знаешь, когда мне жилось получше и когда – плохо. Я ведь знаю, в какие времена тебе жилось хорошо, в какие – плохо. Когда дети были еще маленькие, а я вернулась в школу, тебе пришлось несладко. Да, тебе хотелось, чтобы я больше интересовалась твоей работой, читала, что ты пишешь. Еще тебе хотелось чаще спать со мной. – Она повернулась на бок, спиной к нему. – Мне и самой часто хотелось приласкаться к тебе.

Спустя минуту‑ другую он услышал ее ровное дыхание. Как же так? Им больше нечего сказать друг другу?

Левое бедро ныло. Не сильная боль, однако непрерывная, упорная – судя по ощущению, боль вознамерилась обосноваться в его теле надолго и всерьез. Или уже обосновалась? Кажется, вот уже несколько дней, нет – недель левое бедро и вся нога немеют, когда поднимаешься по лестнице. По‑ видимому, с ногой уже давно что‑ то не так, но он ходил, превозмогая слабость и покалывание в ноге, затрачивал больше сил на ходьбу, чем раньше. Но не обращал внимания на эти мелочи. Одолевал лестницу – и боль исчезала. А ведь то покалывание, возможно, было предвестником боли, которую он ощущал сейчас, – боли, внушающей ему страх. Да ведь и сцинтиграмма[19] скелета показала вроде бы наличие очагов с локализацией в левом бедре. Показала или нет?

Точно не припомнить. Да и не желает он сделаться таким, как те больные, которые все знают о своей болезни, умничают, нахватавшись сведений из Интернета, книг и разговоров с товарищами по несчастью, ставят врачей в дурацкое положение. Левое бедро, правое – да не слушал он, когда врач разъяснял, какие там кости уже захватило. Подумал тогда: «Дойдет до дела, сам почувствую какие».

Он тоже повернулся на бок. Что там левое бедро, все болит? Или теперь болит правое? Он прислушивался к своим ощущениям. И в то же время слушал, как шумит за окном ветер, и шелестит листва, и разоряются лягушки на озере. В окно видны были звезды на небе, и он подумал, что вовсе не золотые они и не сияют, – это крохотные неоновые искорки, жесткие и холодные.

Ну так и есть, левое бедро болит и болит. Но теперь болит еще и правое. Прислушиваясь к своим ощущениям, он чувствовал боль не только в ногах и в позвоночнике, но и в руках, и в затылке. В любой части тела, стоило лишь прислушаться, боль как будто только того и дожидалась, чтобы сообщить: она здесь поселилась. Здесь теперь ее дом.

 

 

Спал он плохо, проснулся ни свет ни заря. На цыпочках дошел до двери, осторожно ее отворил, осторожно закрыл за собой. Половицы, ступеньки, двери – все скрипело. На кухне он заварил себе чаю и вышел с чашкой на веранду. Светало. Галдели птицы.

Иногда он помогал жене в кухне: накрывал на стол, вытирал вымытую посуду. Но ни разу в жизни он не приготовил что‑ нибудь самостоятельно, ни разу не угостил других собственном стряпней. Раньше, если жена куда‑ нибудь уезжала, завтрак попросту отменялся, а обедать и ужинать он с детьми ходил в ресторан. Да, но раньше‑ то у него вечно не было свободного времени. Зато теперь появилось.

В кухне он разыскал «Поваренную книгу для начинающих» доктора Эткера. Захватил ее на веранду.

С помощью поваренной книги как‑ нибудь управится даже он, философ, специалист по аналитической философии, даже он напечет блинчиков к завтраку! Даже? Не кто иной, как он, а не «даже»! Как там говорится у Витгенштейна в «Tractatus logico‑ philosophicus»? «То, что можно описать, может быть сделано». Однако блинчиков в поваренной книге не оказалось. Может, у них там блины как‑ нибудь по‑ другому называются? Не имеющее именования не может быть найдено. Не могущее быть найденным не может быть испечено.

Нашел он рецепт оладий, прочитал, какие нужны продукты, все данные по количеству указанных ингредиентов умножил на одиннадцать, по числу едоков. И приступил к делу. Пришлось долго шарить в кухне, пока он не собрал на столе все необходимое. 688 граммов муки, 11 яиц, литр молока, 1/3 литра минеральной воды, почти полкило маргарина… так, еще – сахарный песок и соль. Досадно – хоть бы словечко о том, сколько взять этого добра. Ну как прикажете делить «песок» и «соль» на четыре и потом умножать на одиннадцать? А вот и еще досадная история: не объяснено ни как отделять желтки от белков, ни как взбить белки в пену. Хорошо бы, чтобы эти оладьевидные блины получились нежные и воздушные. Просеять муку, все смешать, растереть массу до полного исчезновения комочков – тут он не дал маху.

Потянул из шкафчика сковороду – и выронил, сковорода с грохотом заплясала на керамической плитке пола. Поднял ее, прислушался – все ли в доме тихо – и услышал на лестнице шаги жены. В ночной рубашке она вошла в кухню и огляделась.

– А ну‑ ка! – Он обнял ее и почувствовал – какая‑ то она одеревенелая.

«Наверное, и я на ощупь такой же одеревенелый, – подумал он. – Когда же это было, когда мы последний раз обнимались? Давно, ох как давно! » Он не отпускал жену, а она, хоть и не прижалась к нему, все‑ таки приобняла за плечи.

– Что это ты делаешь в кухне?

– Блинчики… Хочу испечь тот блин, что всегда комом. А остальные спеку, когда все уже сядут за стол. Не сердись, я не хотел тебя будить.

Она окинула взглядом стол – пакет с мукой, яйца, маргарин, миска с тестом.

– Это все ты сюда?..

– Хочешь попробовать первый блин?

Отпустив жену, он зажег газ и поставил сковороду на огонь. Заглянув в поваренную книгу, растопил на сковороде полпачки маргарина и плеснул туда ложку теста, потом выудил и переложил на тарелку полуиспеченный блин, добавил на сковороду маргарина, скинул туда блин, перевернув поджаренной стороной кверху, и наконец с торжественным видом поднес его, золотисто‑ желтый, жене.

Она попробовала:

– Вкусно. Прямо как настоящий блин.

– Это и есть настоящий блин! А где же поцелуй? Я заслужил.

– Поцелуй? – Она уставилась на него во все глаза.

Когда же это было, когда же они последний раз целовались? Давно, совсем давно. Она медленно поставила на стол тарелку, подошла к нему, поцеловала в щеку и осталась возле него, как будто растерявшись и не зная, что делать.

На пороге кухни выросла Майке:

– Что тут такое?

Она с любопытством смотрела на деда и бабушку.

– Он печет блинчики.

– Деда печет блинчики? – Ей, конечно, не верилось.

Но вот же все они тут, ингредиенты, и миска с тестом налицо, и сковорода, и половина блина на тарелке, и он сам в кухонном переднике. Майке взлетела на второй этаж и принялась стучать во все двери:

– Деда печет блинчики!

 

 

В этот день он не стал уединяться на скамейке у озера. Притащив из лодочного домика стул, уселся на причале. Раскрыл книгу, которую принес с собой, но не читал. Он смотрел на своих внуков.

Влюблен, влюблен Давид в Майке! Вон как старается произвести впечатление на девчушку, с каким непринужденным видом ходит, как независимо держится, а собравшись прыгнуть в воду вниз головой и с оборотом, сперва оглянулся – смотрит ли она, и еще, этак невзначай упоминая, хвастается книгами, которые прочитал, фильмами, которые посмотрел, а уж с каким равнодушием – нигилист, да и только! – он говорил о своем будущем. Неужели Майке ничего этого не замечает? Или ведет с Давидом свою игру? Она как будто не видит ничего особенного во всех его подвигах, да и вообще она спокойна и уделяет Давиду не больше внимания и веселой приветливости, чем остальным.

Страдания первой любви! Посматривая на Давида, такого неуверенного в себе, он живо вспомнил, как лет этак пятьдесят тому назад сам мучился от робости. Когда‑ то и он в мечтах о своей ненаглядной заносился высоко, а иногда ощущал себя полным ничтожеством. Когда‑ то и он думал: если Барбара увидит, какой он на самом деле и как ее любит, то ответит на его любовь, но он не умел ни открыть, какой он, ни признаться в любви. Когда‑ то и ему в малейшем дружеском жесте девочки, в каждом приветливом слове виделось некое обещание, но при всем том он знал, что Барбара ничего ему не обещает. Он тоже прикрывался маской стоического равнодушия, делая вид, что ни во что не верит, ни на что не надеется, и вообще всем своим поведением показывал: ничего, дескать, ему не нужно. Но ненадолго его хватало – он опять томился и тосковал.

Ему стало жаль внука, а заодно и себя самого.

Страдания первой любви, болезни взросления, разочарования взрослой жизни – хорошо бы сказать Давиду что‑ нибудь в утешение, приободрить паренька, но что же тут скажешь? … Все‑ таки нельзя ли ему помочь? Он подошел и примостился рядом с Давидом, сев на доски причала.

– Честное слово, деда, в жизни бы не подумал, что ты вдруг напечешь блинчиков!

– Да, оказывается, заниматься кулинарией – это по мне. Вы, старшие, поможете мне завтра? Грандиозных планов я не строю, но с вашей помощью спагетти болоньезе и салат я бы сварганил.

– А на десерт шоколадный мусс?

– Ладно. Если отыщем рецепт в поваренной книге Эткера.

Еще немного посидели, но Давид и Майке молчали. Ну да, он же помешал их разговору, а о чем теперь поговорить с ними обоими, не знал.

– Я, пожалуй, пойду. Итак, завтра в одиннадцать? Слетаем в магазин и – за работу?

Майке засмеялась:

– Круто, деда! До завтра еще сто раз увидимся.

И он опять уселся на своем стуле. Матиас и Фердинанд бултыхались недалеко от берега, нашли там отмель и, натаскав камней, сооружали остров. Однако что‑ то не видно двенадцатилетней сестренки Давида и Матиаса.

– А где Ариана?

– На твоей скамейке сидит.

Он поднялся и побрел туда. Левое бедро болело.

Ариана читала, поджав под себя ногу и пристроив книгу на коленке; услышав его шаги, подняла голову:

– Ничего, что я тут сижу?

– Конечно сиди. А я‑ то тебе не помешаю?

Она спустила ногу со скамейки, закрыла книгу, подвинулась. При этом она заметила, что он прочитал заглавие книги – «Почтальон звонит дважды»:

– У вас на полке стояла. Может, и не понравится – не поняла еще. Но интересно. Я думала, мы тут больше времени будем вместе, но у Давида один свет в окошке – Майке, а у Майке – Давид. Она, конечно, притворяется, будто это не так, а он не понимает, что она притворяется.

– Ты уверена?

Кивнув, она снисходительно взглянула на него как старшая. Подрастет Ариана – станет красавицей, подумал он, да, да, однажды она снимет очки, распустит волосы и накрасит губы.

– Вот, значит, как оно обстоит дело с Давидом и Майке. Может, нам с тобой придумать что‑ нибудь?

– Например?

– Например, можно посмотреть здешние замки и церкви, а то давай проведаем моего знакомого художника или, хочешь, съездим к автослесарю? У него в мае терской все так, как было пятьдесят лет назад.

Она немного подумала:

– Ладно, давай проведаем художника.

 

 

Прошла неделя.

– Что же это у нас творится? – сказала жена. – Если нынешнее лето идет как надо, значит, все прошлые годы что‑ то летом было не так, как надо. А если все прошлые годы лето шло как надо, значит, теперь все не так. Сам посуди: ты ничего не читаешь, ничего не пишешь. Целыми днями ты мотаешься по округе с внуками или с детьми. А вчера ты заявился в сад и вздумал подстригать живую изгородь! И при каждом удобном и неудобном случае ты норовишь меня облапить. Нет, правда, можно подумать, ты не в состоянии держать руки при себе! И более того, ты… – Она покраснела и покачала головой. – Ну, в общем, все не так, как всегда, и я желаю знать, в чем тут дело.

Они сидели на веранде. Дети, зять и невестка ушли на весь вечер к друзьям, внуки уже легли спать. Он зажег свечу, откупорил бутылку вина, наполнил два бокала.

– Вино при свечах! Опять же – нечто небывалое.

– Но разве не пора кое‑ что наверстать? Заняться внуками и детьми, возделывать сад? И вспомнить, как приятно подержаться за тебя? – Он обнял ее за плечи.

Но она сбросила его руку:

– Нет, Томас Велмер. Это никуда не годится. Я не машина, которую ты можешь то включать, то выключать. Совсем не таким воображала я когда‑ то наш брак, но, как видно, было невозможно жить так, как хотелось мне, и я приспособилась, свыклась с той жизнью, какая получилась. Не надейся, что я пойду на поводу у какой‑ то твоей прихоти, меня не купишь каким‑ то одним летом, которое через пару недель кончится. Лучше уж сама буду возделывать свой сад.

– Три года, как я оставил преподавание. Мне жаль, что я упустил столько времени, пока не понял, как хороша вольная жизнь на пенсии. Ведь в университете не в один день уходишь на пенсию, как на государственной службе, – ты еще руководишь диссертантами, какой‑ нибудь курс дочитываешь, тебя приглашают в комиссии, и ты думаешь, надо бы написать то, что давно задумал, да не написал, потому что времени не находилось. Вроде как мотор: когда отключишь, машина еще немного проедет на холостом ходу. И если дорога идет под уклон, то…

– Ты автомобиль, твой мотор отключился с выходом на пенсию. Так, а дорога под уклон – это, интересно, кто?

– Все, кто относился ко мне так, словно мотор еще тянет.

– Ах, значит, я должна относиться к тебе по‑ другому. Не так, словно мотор еще тянет, а так, словно он заглох. И ты…

– Нет, ничего уже не надо. Три года с тех пор прошло. Машина встала.

– И с этого момента ты проявляешь интерес к внукам, а также к садовой изгороди?

Он засмеялся:

– И не даю тебе прохода.

Они сидели бок о бок, близко, он буквально ощутил ее недоверие – эти токи словно струились от ее плеча, руки, бедра. Что, если еще разок попробовать обнять ее за плечи? Пожалуй, она не сбросит руку – они же разговаривают, они же слышат друг друга. Не сбросит‑ то не сбросит, но будет ждать, когда он уберет руку. А может… Нет, может, сама чуть погодя положит голову ему на плечо? Ведь тогда и кухне‑ то обняла легонько, словно хотела показать, что понимает его, ничего не обещая обняла, просто так.

 

 

Он ухаживал за ней как влюбленный. Утром подавал ей чай и постель; когда она работала и саду, приносил лимонад; он подстригал изгородь и косил газон, он каждый вечер готовил ужин, в чем ему нередко помогала Ариана; он развлекал внуков, если те маялись от безделья; он следил, чтобы и доме не переводились бутылки яблочного сока, минеральной и молока. Каждый день он приглашал жену погулять вдвоем, и если поначалу она скоро говорила, что пора вернуться домой, где ждала ее работа, то через несколько дней уже не возражала, когда он уводил ее все дальше, и не отнимала свою руку, пока ей на глаза не попадалось что‑ нибудь, что ей хотелось подобрать с земли, или цветок, который надо было сорвать и рассмотреть, повертев в пальцах. Однажды вечером он привез ее в ресторан на другом берегу озера. Всего с одной звездочкой заведение, зато столики расставлены на лужайке, под плодовыми деревьями. Они долго смотрели на озерную гладь, блестевшую в зареве заката, как расплавленный металл, как свинец с крохотной добавкой бронзы, потом на воду опустилась, захлопав крыльями, пара лебедей.

Он положил руку на стол:

– А ты знаешь, что лебеди…

– Знаю. – Она положила на его руку свою.

– Когда вернемся, я хочу быть с тобой.

– А ты помнишь, когда это было последний раз? – Она не убрала руку.

– Перед твоей операцией?

– Нет, не перед, а после. Я думала, нее будет как раньше. Ты говорил, что я такая же красивая, какой была, и что любишь мою новую грудь, как любил прежнюю. По потом, и ванной, я посмотрела на этот багровый шрам и поняла: нет, все будет уже не так, как раньше, все будет стоить усилий, преодоления. Мне это тяжело, и тебе тоже. Ты с пониманием отнесся к моему решению, тактично сказал, что наберешься терпения и подождешь, пока я сама не дам тебе знак, когда почувствую, что опять могу быть с тобой. Знака я не дала, однако тебя это устраивало – сам ты тоже не подавал мне никаких знаков. Потом я заметила, что и до моей операции все у нас с тобой было и точности так же, то есть между нами ничего никогда не происходило, если я не подавала тебе знака. И тогда мне вообще расхотелось подавать какие‑ то там знаки.

Он кивнул:

– Потерянные годы – не могу передать, как я о них жалею. Я ведь думал, непременно нужно доказать что‑ то такое самому себе и окружающим, стать ректором или госсекретарем или возглавить какое‑ нибудь солидное объединение, но ты оставалась безучастной ко всем этим вещам, и я чувствовал себя так, будто ты меня предала. Между тем ты была права. Вот оглядываюсь я назад и вижу: ничего они не значили, те годы. Шум, гонка – нот и все, что было.

– У тебя была любовница?

– Нет! Кроме работы, ничего и никого, я никого не подпускал к себе. Да иначе я и не справился бы с работой.

Она тихонько засмеялась. Почему? Вспомнила его тогдашнюю одержимость наукой? Или вздохнула с облегчением – он же сказал, что не было любовницы?

Он попросил счет.

– Так что ты думаешь, еще не поздно попробовать?

– Мне страшно, как в самый первый раз. Или еще страшней. Не представляю себе, как все это будет…

 

 

А никак. Он сжал ее в объятиях, и тут – сильнейший приступ боли. Боль с дикой силой ударила в копчик, волны боли покатились по спине, бедрам и ногам. Она была куда свирепей, чем самые сильные боли, какие он испытывал до сих пор. Она убила желание, чувства, мысли. Боль завладела им, мгновенно превратив в существо, не способное чувствовать ничего за ее пределами, не способное даже пожелать, чтобы она прекратилась. Он невольно застонал, не сознавая, что стонет.

– Что с тобой?

Он повалился на спину и сжал ладонями лоб. Ну что сказать?

– Кажется, радикулит, ох, такого еще не бывало.

С мучительным трудом он слез с кровати. В ванной проглотил таблетку новалгина – врач выдал обезболивающее на случай острого приступа. Опершись руками о раковину, он поглядел на себя в зеркало. Странно – ему так плохо, как никогда в жизни еще не было, однако в зеркале он увидел свое привычное, ничуть не изменившееся лицо. Русые волосы с сединой на висках и кое‑ где на темени, серо‑ зеленые глаза, глубокие складки над переносицей и от носа к уголкам рта, лицо как лицо, да еще волоски, торчащие из носа, – утром надо их подстричь, – узкие губы… Кажется, полегчало, можно подумать, оттого, что он поделился болью с этим привычным лицом в зеркале и оно, стиснув зубы, подтвердило: нет, не околел еще старый барбос! Боль немного стихла, и он вернулся в спальню.

Жена уже уснула. Он опустился на свою половину кровати очень, очень осторожно, боясь разбудить спящую. Ее веки вздрагивали. Может, она не совсем уснула, а лишь слегка задремала? Или ей что‑ нибудь снится? Интересно, что? Как знакомо ему это лицо! Он хорошо помнит и юное лицо жены, оно живет в этих постаревших чертах. Два лица: юное, сиявшее детской радостью и простодушием, и другое – усталое, с выражением горечи. Как же получается, что эти два лица, такие разные, друг с другом ладят?

Ложиться он не стал. Как бы не спровоцировать новую атаку боли. Боль показала себя – теперь он знает, она не просто устроилась в его теле как дома, она сделалась в нем полновластной хозяйкой. Сейчас‑ то ушла в какую‑ то отдаленную комнатку, но дверь оставила незатворенной, чтобы мигом наброситься, если не окажут ей должного почтения.

Волосы жены – глядя на них, он растрогался. Покрасилась в темно‑ каштановый цвет, а волосы отросли, корни уже белые, седые, да, тут идет война со старостью, бесконечная, – каждая битва завершается поражением, но не капитуляцией. Перестань жена краситься, она была бы похожа на старую и мудрую индейскую скво – нос с горбинкой, высокие скулы, морщины, а главное, глаза. Он так никогда и не мог понять, отчего ее взгляд иногда становился загадочным – от глубины мыслей и чувств или от пустоты. Теперь уж никогда не разгадать ему этой загадки.

Утром она смущенно сказала:

– Ты уж не сердись. Шампанское, потом вино, да ужин, да еще эта затея насчет интима, которая потерпела фиаско, когда было так хорошо, да твой радикулит – всего этого мне за глаза хватило. Вот я и заснула.

– Нет, это ты меня прости. Врач предупреждал, что могут быть приступы радикулита, он и таблетки велел принимать. Но я не ожидал, что будет такой сильный приступ, да еще в самый неподходящий момент.

Он не рискнул повернуться на бок и просто протянул ей руку.

Она положила голову ему на плечо:

– Надо мне вставать, завтрак готовить.

– Не надо.

– Надо, надо.

Это она не всерьез. Хотела она того же, что и он.

Он упросил свою боль еще посидеть в дальней комнатушке – только этим утром и в этот час.

– Забирайся на меня.

 

 

Когда они с женой спустились в столовую, все уже заканчивали завтрак. Ариана взглянула на деда с бабушкой лукаво, словно догадалась, почему они так поздно встали. Ариана, двенадцатилетняя девчушка? А все‑ таки он покраснел, жена тоже покраснела и, словно желая показать всей честной компании, что да, было у них кое‑ что, поцеловала его.

Около полудня он поехал на станцию встречать старого друга. Поезд пришел и встал у платформы, тут выяснилось, что подножка довольно высоко над платформой или, наоборот, платформа слишком низкая, – в общем, другу пришлось спрыгнуть. Он спрыгнул, как всегда улыбнувшись смиренной улыбкой. Как будто уверен был, что полетит носом в землю и, вместо того чтобы погостить день‑ два у старого приятеля, проваляется месяц в провинциальной больнице.

Смиренность – словно признающая, что игра, толком не начавшись, уже проиграна, в сочетании с обаятельной веселостью, говорящей: так‑ то оно так, да только ерунда это, пустое. Друг всегда был таким. Он и когда учился, не слишком усердствовал, не питал честолюбивых надежд, но со всеми был приветлив, и все его любили, в том числе и те, кто его экзаменовал, а после университета – те, у кого он устроился на работу. Он стал известным адвокатом и своими успехами был обязан, конечно, профессиональной компетенции, но ничуть не меньше и своему умению со всеми находить общий язык – с клиентами, представителями другой стороны и судьями. Он их очаровывал. Очаровывал и жен, и детей своих друзей, его любили, хотя среди жен друзей попадались собственницы, старавшиеся привязать мужа к своей юбке и ни в грош не ставившие его старых друзей.

Хельмут, сын, души не чает в его старом друге. Когда Хельмут был еще малышом, они с другом брали его с собой в отпуск, который проводили вместе, – отпуск настоящих мужчин. Зимой катались на лыжах, и, если Хельмут уставал или капризничал, друг, бегавший на лыжах в джинсах и пальто, ставил мальчугана на свои лыжи, перед собой, зажимал между колен и летел с ним с горы. В глазах маленького Хельмута друг в развевающемся темном пальто, ловко и храбро летавший с ним по крутым склонам, был герой, Бэтмен. Позднее друг часто помогал дельным советом, когда Хельмут учился в университете, на первых порах помогал ему и в работе. Если бы не друг, сын не выбрал бы профессию адвоката.

Хельмут хотел, конечно, поехать с ним встречать гостя. Но только в дороге – пока добирались со станции и на другой день, когда ехали вечером на станцию, – они, два друга, могли потолковать без помех.

Они и в этот раз поговорили о житье‑ бытье на пенсии, о своих родных, о лете. Потом друг спросил:

– Ну а как ведет себя твой рак?

– Давай там, наверху, остановимся. – Не спеша отвечать, он указал на горку, куда поднималось шоссе. – Пройдемся немного.

В который раз он взвешивал, сказать другу о своем решении или не говорить. Никаких тайн у них не было, о раке они говорили легко и просто, потому что эта судьба постигла обоих несколько лет назад и ему, и другу поставили этот диагноз. Рак, разумеется, у каждого свой, и протекала болезнь у каждого по‑ своему, но оба перенесли операцию, оба прошли лучевую терапию и химию. Все бы ничего, но если друг узнает о решении, каково ему будет встретиться с его родными?

Они поднялись на горку. Справа тянулся лес, слева виднелось озеро, и совсем вдали – Альпы. Было тепло – мягкая, густая теплынь лета.

– Когда откажут кости – это только вопрос времени. Скоро они начнут крошиться, ломаться и боль станет нестерпимой. Уже были прелюдии этой петрушки, но пока все терпимо. А твой рак что?

– Он вот уже четыре года как затаился. В прошлом месяце надо было обследоваться, а я вот взял да не пошел. Впервые. – Воздев руки, друг опустил их жестом безнадежной покорности судьбе. – Скажи‑ ка, как ты думаешь поступить, когда боль станет нестерпимой?

– А что бы ты стал делать?

Они шли и шли, но друг молчал. И наконец рассмеялся:

– Радоваться лету, в меру возможного конечно. Что ж еще?

 

 

После ужина он устроился в уголке дивана, сидел и смотрел на остальных. Они играли в какую‑ то игру, рассчитанную на восьмерых участников. Сидя в сторонке, он мог, не привлекая к себе внимания, менять положение тела, так и этак прилаживать подушку – за спину, под бедро, за поясницу. Эти перемены приносили временное облегчение, пока боль, освоившись с новой позой, не располагалась в его теле с прежним комфортом. Новалгин он принял, но лекарство уже не помогало. Что же дальше‑ то? Ехать в город к врачу, просить, чтобы выписал морфий? А может, пора? Пора достать из холодильника, где вино, пузырек, спрятанный за бутылкой шампанского, и выпить свой коктейль?

Раньше, когда он воображал, каким будет его последний вечер, в мечтах не находилось места боли. А теперь вот он понял, что не так‑ то просто будет выбрать подходящий вечер. И чем дальше – тем будет хуже, он перемогается, кое‑ как тянет, а меж тем все реже будут выдаваться вечера без боли, становясь с каждым разом желанней и драгоценней. Ну как ради смерти пожертвовать таким вечером? Однако умирать в мучениях он тоже не хочет. Морфий… Морфий – это выход? Превратятся ли благодаря морфию вечера без боли из драгоценной, редко выпадающей случайности в рукотворное благо?

Двери и окна открыты, теплый ветер с озера нагнал в дом комаров. Он попытался прихлопнуть правой рукой комара, севшего на левое плечо, и не смог даже поднять руку. Рука не послушалась. Но чуть позже, когда на плечо опять сел комар, руку удалось поднять, все получилось и еще раз, хотя он в своем уголке опять устроился в той позе, как в тот раз, когда рука не повиновалась. Он перепробовал разные положения – рука слушалась, и он даже засомневался: может, первая неудача ему просто померещилась? Да нет, тут дело ясное, яснее некуда, – он это понимал, как отдавал себе отчет и в том, что в его теле снова произошло нечто необратимое.

Игра у них закончилась, теперь друг рассказывал всевозможные занятные истории из своей практики. Раньше дети не могли их наслушаться, теперь вот внукам подавай все новых рассказов. А он почувствовал обескураженность: что сам‑ то он мог рассказать детям? И внукам? Что Кант замечательно играл в бильярд и таким вот способом зарабатывал, чтобы получить образование? Что Гегель и его жена в своей семейной жизни стремились подражать Мартину Лютеру и Катарине фон Бора? Что Шопенгауэр безобразно третировал мать и сестру, а Витгенштейн о своей сестре трогательно заботился? Да, он знал кое‑ какие истории из жизни философов, мог рассказать несколько занятных анекдотов, которые когда‑ то услышал от своего деда. Но что‑ нибудь интересное о своей работе? Нет, ничего интересного он не находил. Какой же вывод из этого следует? Что он представляет собой как человек? Что такое его работа? Что за штука аналитическая философия? Может быть, она тоже лишь изощренный способ бесплодной растраты интеллектуальной энергии?

Ага, друга упросили, он сел к роялю. Посмотрел с улыбкой сюда, на старого товарища, и заиграл. Чакона из партиты ре минор Баха – студентами они слушали ее в исполнении Менухина и полюбили эту вещь. Переложение для фортепиано, он и не подозревал о его существовании, как и о том, что друг его разучил. Может быть, специально разучил для него? И это прощальный подарок друга? Музыка и мысль о прощальном подарке друга растрогали его до слез, он тихо плакал и не мог унять слез даже тогда, когда друг заиграл что‑ то джазовое, чего, собственно, и дожидались дети и внуки.

Жена заметила его слезы, села рядом, положила голову ему на плечо:

– Я тоже сейчас расплачусь. Так чудесно начался сегодняшний день, и так чудесно он завершается.

– Да.

– Давай пойдем наверх. Если они нас хватятся – ну не беда, поймут.

 

 

Лето перевалило на свою вторую половину. Ясное дело, вторая половина этого общего со всеми лета пробежит быстрее, чем первая, а ведь и первая пролетела как один день. Он размышлял о том, что же сказать детям напоследок. Дагмар – что не следует чрезмерно опекать детей? Что она дельный биолог и не должна растрачивать свои способности на всякую ерунду, что ей надо вернуться к научной работе? Что мужа она избаловала, а это только вредит и ему, и ей? Хельмута спросить: неужели и правда ему интересно, какая фирма с какой сольется да какая другую приберет к рукам? И неужели ему действительно только и нужно – зарабатывать деньги, вечно деньги и деньги, которых у него и так целая куча. Спросить его: не хотелось ли ему, благо был перед глазами пример старого друга, стать совсем не таким адвокатом, каким он стал?

Нет, это не годится. Дагмар вышла за напыщенного дурачка, ну, значит, надо лишь уповать на то, что как не сознаёт она этого, так и впредь не осознает, останется при своем заблуждении, в которое введена богатством и хорошими манерами мужа. Хельмут уже распробовал вкус денег, отведал сладкой жизни и тянется к богатству, как алкоголик к рюмке, а жена Хельмута пожинает плоды. Наверное, дочь и сын от неуверенности погнались за внешними признаками успеха, наверное, это он, их отец, виноват, что не сумел внушить детям чувство уверенности. А теперь им этого уже не дашь. Он может лишь сказать детям, что любит их. В американских фильмах родители и дети так легко перебрасываются этими словами, ну и он уж как‑ нибудь сумеет это сказать.

Может, что‑ то в детях и не так, но этим летом они выше всех похвал – уступчивые, внимательные. И то, что внуки приносят ему столько радости… этого, конечно, не было бы, если бы родители не подавали им хороший пример. Итак, мудрого напутствия он детям не может дать. Только сказать, что любит их.

Настал день, когда боли настолько усилились, что он сел‑ таки в поезд, добрался к врачу и попросил назначить ему морфий. Врач очень неохотно выписал рецепт – наркотик же! – и долго поучал насчет дозировки и побочных действий. Аптекарша, у которой он уже лет десять покупал лекарства, отнеслась к нему мягче – с невеселой улыбкой протянула ему лекарство и стакан воды. «Значит, уже не обойтись без этого».

Дневной поезд давно ушел, он дождался вечернего. Машину он оставил возле станции и теперь, подъезжая, засомневался: сможет ли вести? Однако деваться некуда: сел за руль, на дорогах затишье – в общем, добрался благополучно. В доме темно. Все уже спят, вот и хорошо. Спешить ему некуда. Можно посидеть на скамейке у озера. Можно насладиться покоем, раз уж нынче вечером боль в его теле не только убралась в дальнюю комнатку, но и какое‑ то время не выйдет оттуда, запертая крепким замком.

Да, морфий – это выход. Благодаря ему вечер без боли не выдался как редкая, драгоценная удача, а стал рукотворным благом. Он чувствовал легкость в теле, а не просто отсутствие боли, пульс бился ровно и мягко, тело словно стало крылатым. Даже пальцем не пошевелив, он мог бы дотянуться до огней на том берегу и даже до звезд.

 

 

Чьи‑ то шаги – он узнал походку жены. Пусть тоже посидит – он подвинулся на скамейке.

– Что, услышала, как я подъехал?

Она опустилась на скамью, но не ответила. Он хотел обнять ее за плечи, и тут она резко наклонилась вперед – его рука повисла в пустоте.

– Здесь то, что я думаю? – Она показала ему бутылочку с коктейлем.

– А что ты думаешь?

– Хватит играть в прятки, Томас Велмер! Что это?

– Это чрезвычайно сильное болеутоляющее, его полагается хранить в прохладном месте, недоступном для детей, то есть для внуков.

– И поэтому ты спрятал это в холодильнике, где вино, за бутылкой шампанского?

– Ну да. Не понимаю, почему ты…

– Так вот, у меня появились чрезвычайно сильные боли. С той минуты, когда я нашла этот пузырек… Я, видишь ли, хотела приготовить ужин нам с тобой – ужин с шампанским. Так вот, у меня чрезвычайно сильные боли. И я это выпью.

Она отвинтила крышку и поднесла пузырек к губам.

– Не надо!

Она кивнула:

– Однажды вечером, когда все мы, собравшись в гостиной, будем приятно проводить время, ты пожелаешь выйти, выпить содержимое этого пузырька, потом вернуться на диван и заснуть. А перед тем ты скажешь нам, что очень устал, что тебя клонит ко сну, и попросишь не будить, если ты уснешь. Правильно?

– Таких подробностей мой план не предусматривал.

– Но ты решил все это устроить, не сказав мне ни слова, не спросив меня, не поговорив со мной. Такие подробности твоим планом предусмотрены? Да или нет?

Он пожал плечами:

– Не понимаю, чем ты недовольна. Я решил уйти, когда уже не смогу переносить боль. Решил уйти так, чтобы никому не доставлять лишней мороки.

– Ты помнишь нашу свадьбу? «Пока смерть не разлучит вас…» А не пока ты подольстишься к смерти и тайком смоешься с нею! А ты помнишь, что я была против твоей затеи насчет счастливого, единственного лета в кругу родных и близких – лета, которое скоро кончится? Ты думал, я не докопаюсь до правды? Или думал, когда я доберусь до нее, ты уже будешь покойником? И я уже не смогу призвать тебя к ответу? Ты не обманывал меня с любовницей, зато сейчас ты меня так обманул, так обманул! Этот обман ничуть не лучше, нет, он в сто раз хуже!

– Я думал, никто не узнает. Думал, красивое прощание получится. А как бы ты…

– Красивое прощание?! Ты уходишь, а я знать не знаю, ведать не ведаю о твоем уходе! Это, по‑ твоему, красивое прощание?! Да это вообще не прощание! По крайней мере, я так прощаться не желаю. Да и не со мной ты прощаешься, а с самим собой, а я тебе нужна только как статистка.

– Нет, я все‑ таки не понимаю, почему ты с таким возмущением…

Она встала:

– Вот именно! Ты сам не понимаешь, что делаешь. Утром все расскажу детям и уеду. И делай тут что угодно. Я в качестве статистки тут не останусь и не сомневаюсь: дети тоже не останутся.

Она поставила пузырек на скамейку и ушла.

Он потряс головой. Что‑ то не заладилось. Что именно – непонятно. Но никаких сомнений: что‑ то пошло совсем не так, как должно было. Завтра утром придется поговорить с женой. Давно он не видел ее в таком негодовании…

 

 

Кровать, когда он пришел в спальню, была пуста, не увидел он жены и утром, проснувшись. Вместе с детьми он приготовил завтрак, потом разбудил внуков. Когда все уселись завтракать, вошла жена. За стол она не села.

– Я уезжаю в город. Ваш отец кое‑ что задумал – в один из ближайших дней, вечерком, в кругу родных и близких покончить с собой. Об этом я узнала совершенно случайно. Он ни мне, ни вам не собирался сообщать о своем решении. Он хотел просто выпить некий препарат, уснуть и во сне умереть. Я не желаю иметь к этому какое‑ либо отношение. Он в одиночку все это придумал, вот пусть один и доводит дело до конца.

Дагмар обернулась к своему мужу:

– Ну‑ ка, забирай детей, иди займись с ними чем‑ нибудь. Да не только наших – всех детей уведи!

Это было сказано столь решительно, что муж сразу встал и вышел, следом потянулись все внуки.

Дагмар смотрела теперь на отца:

– Ты решил покончить с собой? Все так, как мама сейчас сказала?

– Я думал, об этом незачем знать всем вам. Вообще‑ то, никто не должен был знать. Боли усиливаются. Я подумал, когда станет невмоготу, тихонько уйду. Что тут плохого?

– То, что ты ни слова не сказал нам и не собирался говорить. А если не нам, детям, так хоть маме сказал бы. Ты говоришь, когда боли станут невыносимыми, но ведь это имеет отношение к маме – как она помогает тебе переносить боль. Я‑ то думала, и мы помогаем… – Взгляд Дагмар был полон разочарования.

Тут встал Хельмут:

– Оставь, Дагмар. Родители должны вдвоем выяснить, что тут происходит. Во всяком случае, я не хочу вмешиваться, и тебе тоже лучше не встревать в эти дела.

– Да ничего они не выясняют вдвоем! Мама сказала: она не желает иметь к этому отношения. – Дагмар растерянно уставилась на брата.

– Мамины слова тоже своего рода способ разобраться с отцом. – Хельмут повернулся к жене. – Вот что, собирай вещи и – едем.

Хельмут и его жена ушли. Дагмар нерешительно встала и с немым вопросом в глазах посмотрела на мать, на отца; не дождавшись ответа, она тоже ушла. В доме поднялась суета: хлопали дверцы шкафов, стучали ящики комодов, в комнатах снимали постельное белье, повсюду собирали книги и игрушки, укладывали вещи. Родители посылали детей принести то и другое, дети, почувствовав, что привычная жизнь пошла кувырком, послушно делали, что им велели.

Жена уложила чемодан еще ночью. Минуту‑ другую она постояла в кухне, глядя в какую‑ то невидимую точку. Потом перевела взгляд на него:

– Я уезжаю.

– Не надо. Не уезжай.

– Надо.

– В город поедешь?

– Не знаю. До конца отпуска у меня еще три недели.

Она ушла. Он услышал, как она простилась с детьми и внуками, отворила и затворила входную дверь, вот запустила двигатель… Уехала. Чуть позже все остальные тоже собрались и уложили вещи. Пришли в кухню попрощаться с ним, дети – смущенно, внуки – растерянно. Потом он услышал, как они хлопали дверцами машин, как отъезжали. И все стихло.

 

 

Он все сидел в кухне и никак не мог освоиться с мыслью, что дом вдруг, за какие‑ то минуты, опустел. Он не знал, как быть. Чем ему занять это утро, и этот день, и следующий день, и следующую неделю. Он не знал, покончить с собой сейчас же, не откладывая, или позднее. Наконец он встал, собрал со стола посуду, сунул все в посудомойку, включил машину, потом собрал наверху постельное белье и полотенца, отнес все в подвал. С посудомойкой он умел обращаться, а вот стирать в машине ему никогда не приходилось, не беда – на полке, где стиральные порошки, он отыскал инструкцию к стиральной машине и сделал все так, как там написано. В одну загрузку – два комплекта белья, всего, значит, четыре или пять загрузок будет.

Он пошел к озеру, на свою скамью. Когда рядом шумели внуки, играли или купались, его скамейка была как стол в библиотеке, или столик в кафе, или диван в гостиной – сидя на ней, он был вместе со всеми и в то же время сам по себе. А в тишине ему стало одиноко. Он пришел сюда поразмышлять о том, как же теперь быть, однако ничего не придумал. Ладно, можно обмозговать какую‑ нибудь философскую проблему, одну из тех, с которыми он не расстался, выйдя на пенсию. И опять ничего не приходило на ум, да не только в связи с какой‑ нибудь проблемой – он и самих‑ то проблем не смог толком вспомнить. Вспоминались ситуации последних недель: Давид и Майке в лодке на озере, Матиас и Фердинанд сооружают свой остров, Ариана с книжкой на коленях, они с Арианой в гостях у художника, он с детьми готовит завтрак, он подстригает живую изгородь и несет жене лимонад или чай, растущая близость с женой и, наконец, утро, когда они любили друг друга. Стало чуть‑ чуть тоскливо – лишь чуть‑ чуть, ведь он еще не осознал по‑ настоящему глубоко, что все, все его покинули. Умом он понимал, и слышал своими ушами, и видел своими глазами, как они уходили. Но он все еще не осознал этого по‑ настоящему.

Когда боль снова дала о себе знать, он почти обрадовался. Вот так чуть ли не радуешься, если ты, всеми покинутый в чужих краях, вдруг встретишь знакомого, которого, вообще‑ то, терпеть не можешь, но с которым тебя связывает что‑ то в прошлом – школа, или университет, или служба, или работа. Встретишь – и мысли отвлекутся от одиночества. А боль вдобавок явилась не одна, а с напоминанием, зачем он придумал это лето – лето в кругу родных и близких: не для того, чтобы умереть в кругу близких, а чтобы с ними проститься. Что же, прощание состоялось немножко раньше и получилось немножко иным, чем он рассчитывал. Да, так оно и есть. Или все‑ таки нет?

Он встал – пора вынуть из машины первую порцию стирки, повесить белье сушиться, в машину загрузить новую порцию. Еще не дойдя до дому, он понял, что прощание не только состоялось немножко раньше и получилось немножко иным, чем он рассчитывал. Оно не имело ничего общего с тем прощанием, которое еще впереди. Если прощание имело место в прошлом – значит, оно состоялось. Но если прощание еще предстоит, значит, существует возможность, что прощание что‑ нибудь задержит, что‑ нибудь ему помешает, случится чудо. В чудеса‑ то он не верил. Однако он все же тешился некой надеждой – думал, что боль будет постоянно усиливаться, переносить ее будет все труднее, и когда она станет нестерпимой, тогда естественным образом явится его решение. А вышло наоборот – боль стала сильнее и средство против боли стало сильнее. Так что решение выпить коктейль и расстаться с жизнью не явится естественным образом. Его необходимо принять, но, так как в запасе у него еще было время, он не признался самому себе, как трудно ему дается это решение. Ну а если он сломает руку или ногу, тогда настанет решительный момент?

Ему случалось видеть, как жена развешивала белье. Она протирала тряпкой бельевую веревку, натянутую в саду, приносила из подвала корзину с бельем, каждую вещь встряхивала, потом, повесив, прикрепляла прищепками, вынимая их из мешочка, висевшего у нее на поясе вместо передника. Так же все сделал и он. Наклонялся за каждой вещью, встряхивал, брал из меточка прищепки, вешал вещь на веревку, зажимал прищепками. Совершая все эти действия, он мысленно видел, как все это делала жена, нет, не видел – ощущал при каждом движении. И его охватила жалость к ее телу, которому достались все тяготы и труды по дому, уходу за детьми, и родовые муки, и однажды – выкидыш, и частые циститы, и изматывающие мигрени. От жалости его так разобрало, что он заплакал. Хотел перестать – и не мог. Сев на ступеньках веранды, он сквозь пелену слез смотрел, как ветер то надувал простыни на веревке, то стихал, и они опускались, и снова ветер налетал и вздымал их кверху.

Нет, ничего не останется от этого последнего лета, которое он так тщательно продумал. Опять, опять он собрал вместе все ингредиенты счастья, но получилось не то, что хотелось. Все вышло иначе, чем в прежние годы; некоторое время он ведь был этим летом по‑ настоящему счастлив. Но счастье не пожелало с ним остаться.

 

 

В тот же день он начал прислушиваться. Находясь в саду или на озере, он прислушивался: не жена ли приехала, не ее ли это машина? Или, сидя на втором этаже, он вдруг слышал какой‑ то шорох внизу и прислушивался: не ее ли это шаги? А если сидел внизу, ему чудились какие‑ то звуки на верхнем этаже, и он вслушивался: не голоса ли там раздаются?

В последующие дни иногда явственно слышался шум подъехавшей машины – он был уверен, это приехала жена, или, определенно, раздавались шаги на лестнице, или слышалось, что со всех ног бежит к нему Матиас или что его зовет Ариана. Он спешил к двери или на лестницу или оборачивался на звук – нет, никого. Однажды он целый день ходил то в дом, то на озеро, потому что в голове засела мысль, что жена приплывет на лодке и будет дожидаться его на скамейке. Добравшись до скамейки, он сам удивлялся, как ему это могло прийти в голову, но стоило вернуться в дом, и через некоторое время ему явственно слышался стук лодочного мотора.

Спустя некоторое время вместо звуков в доме и в саду осталась лишь гулкая пустота, и он махнул на все рукой. На утренний ритуал – душ, бритье, одевание – у него не хватало сил. Если надо было съездить за продуктами, он натягивал брюки и куртку поверх пижамы, а в магазине не обращал внимания на взгляды, которыми его провожали. Сразу после обеда он наливал первый стаканчик и к вечеру напивался в лоск, а если одновременно принимал болеутоляющее, то впадал в почти бессознательное состояние. И лишь тогда не чувствовал боли. В остальное время у него постоянно что‑ нибудь болело и нередко все тело ломило от боли.

В один из таких вечеров он сверзился с лестницы, спускаясь в подвал, но был к этому времени уже пьян, так что не смог встать на ноги и подняться наверх. Присев на ступеньке и прислонившись к стене, он заснул. Поздно ночью он пришел в себя и увидел, что правая рука сильно распухла. Рука болела, но это была не старая знакомая боль, а молоденькая, свеженькая, и при малейшем движении она как бешеная пронизывала руку от запястья до кончиков пальцев. Эта боль сказала ему, что рука сломана. И еще сказала: теперь пора.

Однако он не пошел за коктейлем, а пошел в кухню и сварил себе кофе. Завернув в полотенце побольше кубиков льда из холодильника, подсел к столу и, кое‑ как приладив на руку повязку со льдом, выпил кофе. Так‑ так, вести машину он не сможет. Придется вызвать такси. Отвратительно он выглядит и пахнет не лучше – с грехом пополам он принял душ, сменил белье, напялил костюм. Позвонив в такси, он поднял с постели старика‑ директора, с которым они знакомы сто лет, тот сказал, что приедет лично. Он сел на террасе и принялся ждать. Ночной воздух был теплым.

Дальше все пошло как‑ то само собой. На такси он добрался до больницы, врач чего‑ то кольнул ему, отправил на рентген, сестра в рентгеновском кабинете, сделав снимки, велела подождать. Других пациентов не было. В одиночестве он ждал, сидя на белом пластмассовом стульчике в холле, залитом белым светом длинных неоновых ламп, и глядел в окно на пустую парковку. И мысленно сочинял письмо жене.

Прошло не меньше часа, прежде чем его позвали. Рядом с первым врачом стоял еще один. Он‑ то всем и распоряжался, он и объяснил ему, сколько там, в кисти руки, косточек, и как они расположены, и какие из них две сломаны, и что нет необходимости оперировать и даже накладывать гипс или шину, достаточно тугой повязки, и что вообще все будет хорошо. Перевязав ему руку, врач велел снова показаться через три дня. А сейчас ему в приемном покое вызовут такси.

Старик‑ таксист, доставивший его в больницу, отвез его и домой. По дороге они поговорили о детях. Доехали, он вылез из такси, и оказалось, что уже светает и галдят птицы, как в то утро, когда он пек блинчики. Когда же это было? Три недели назад?

 

 

Он поднялся в свой кабинет и сел за пишущую машинку. На ней он печатал письма, статьи и книги, пока по должности ему не предоставили секретаршу, которой он диктовал. Надо было освоить компьютер, выйдя на пенсию. Но он предпочел иногда приглашать старую секретаршу или вовсе не писал.

Печатать на машинке он отвык, а уж одной левой рукой и вовсе получалось хуже некуда. По буковке, по буковке, левым указательным.

«Я не могу без тебя. Не из‑ за стирки – сам стираю и сушу белье, потом ровно все складываю. И не из‑ за готовки – сам покупаю продукты и готовлю. Убираю в доме и поливаю сад.

Я не могу без тебя, потому что без тебя все теряет смысл. Во всем, чем я в жизни занимался, я находил смысл лишь потому, что со мной была ты. Если бы тебя не было, я ничего бы не добился. С тех пор как тебя со мной нет, я начал опускаться и дошел уже до предела. Но мне повезло: я оступился на лестнице и тогда наконец опомнился.

Я жалею, что не все рассказал тебе о своем состоянии. И что в одиночку составил план, как положу конец своей жизни. И что в одиночку хотел решить, в какой момент буду уже не в силах выносить такую жизнь.

Ты, конечно, помнишь шкатулку, которая досталась мне от покойного отца. В шкатулку я положу тот пузырек, закрою шкатулку на ключ и поставлю в холодильник, где вино. Ключ от шкатулки кладу в этот конверт вместе с письмом, потому что без тебя я ни на что не могу решиться. Если станет совсем невмоготу, мы с тобой вместе так и решим: да, больше невозможно. Я люблю тебя».

Он положил пузырек в шкатулку, запер ее на ключ, шкатулку поставил в холодильник, ключ и письмо сунул в конверт, на конверте написал адрес городской квартиры. Дождавшись почтальона, отдал ему конверт.

Как только почтальон уехал, начались сомнения. Его жизнь и смерть – в руках жены? Что, если она не получит письма или не откроет конверт, просто не захочет? Хорошо бы перечитать, что он там написал, но он же в одном экземпляре напечатал, не под копирку. Остался, правда, почти целиком первый вариант, в котором он насажал опечаток. В корзину для бумаг бросил, надо пойти порыться в ней.

Подойдя к письменному столу, он вдруг заметил, что в выдвинутом ящике лежит ключ. Он взял его в руки. Забыл, начисто забыл, что у шкатулки‑ то два ключа! Он засмеялся и сунул ключ в карман.

Потом он прилег на диван в кабинете и уснул, он же совсем не спал ночью. Часа через два проснулся от боли в руке, пошел на озеро и сел на свою скамью. Если жена не уехала куда‑ нибудь, она получит письмо завтра. А если уехала, придется ждать несколько дней.

Он встал, вытащил из кармана ключ и бросил его в озеро, неловко размахнувшись левой рукой, как можно дальше. Ключ сверкнул на солнце и напоследок опять сверкнул, уходя в воду. От этой точки разбежались мелкие круги. И вновь стало озеро гладким.

Перевод Галины Снежинской

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.