Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Хулио Кортасар 7 страница



Конечно, то не была кукла месье Окса, месье Оксу после процесса было запрещено изготовлять куклы, и он служил ночным сторожем на стройке в Сен‑ Уэне, куда Хуан и Поланко время от времени наезжали, чтобы привезти ему бутылку вина и несколько франков. В то время месье Окс совершил странный поступок: однажды вечером, когда Хуан посетил его один, месье Окс намекнул ему, что Поланко, мол, не заслуживает особого доверия, потому что у Поланко научный склад ума и он кончит тем, что будет изготовлять атомное оружие, затем, выпив полбутылки «медока», привезенного Хуаном, месье Окс вытащил из чемоданчика сверток и преподнес его Хуану. Хуану хотелось узнать о содержимом куклы, не портя ее, но он понял, что спрашивать об этом у месье Окса было бы неудобно, все равно что выказать сомнение в этом знаке доверия и благодарности. Затем настали времена маленьких василисков, стеблей редких растений, конференций министров просвещения, грустных друзей и ресторанов с зеркалами; кукла между тем спала среди сорочек и перчаток, в самом подходящем месте для сна кукол, а сейчас она, наверное, едет в Вену в заказной бандероли, потому что после всех этих историй с куклами в поездах Хуан решил подарить ее Телль и в последние дни пребывания в Париже поручил моему соседу отправить бандероль в отель «Козерог», откуда ее, естественно, перешлют в «Гостиницу Венгерского Короля». Кукла придет, когда оба они меньше всего будут ее ожидать, особенно Телль, не подозревающая о подарке; однажды вечером, возвращаясь с конференции, он застанет Телль с куклой в руках, вспоминающей о вечере в поезде, и до чего забавно будет открыть ей происхождение куклы, если только безумная датчанка уже не поработала ножницами и пилкой для ногтей. Невозможно угадать, что сделает Телль, которая теперь смотрит в глазок двери и вдруг поворачивает голову, подзывая Хуана между двумя глотками сливовицы и воспоминаниями; но сигнал тревоги дан, приходится нехотя расстаться со старым историческим диваном и подойти к двери, хотя ты так устал после целого дня пленарных заседаний и блужданий по старинному кварталу, – подойти и слушать шепот Телль, ее сообщение, которое, конечно, завершится фрау Мартой, и коридором, и лестницей, ведущей на верхний этаж, где находится комната юной англичанки.

 

На платформе станции метро людей было немного, людей, напоминавших серые пятна на скамейках вдоль вогнутой стены с изразцами и рекламными плакатами. Элен прошла до конца платформы, где по небольшой лестнице можно было – но почему‑ то было воспрещено – войти в туннель; пожав плечами, недоуменно проведя тыльной стороной ладони по глазам, она возвратилась на освещенную часть платформы. Вот так, сперва будто и не видя, начинаешь рассматривать одну за другой эти огромные рекламы, нарушающие твою отрешенность и ищущие путей в твою память, – сперва суп, потом очки, потом новая марка телевизора, гигантские фотоснимки, на которых каждый зуб ребенка, любящего супы «Норр», величиной со спичечный коробок, а ногти мужчины, глядящего на экран телевизора, похожи на ложки (например, такие, чтобы есть суп с соседней рекламы), но единственное из всего этого, что может меня привлечь, – это левый глаз девочки, любящей сыр «бебибел», глаз, похожий на вход в туннель, несколько концентрических кругов и в середине конус туннеля, смыкающийся в глубине, как тот другой туннель, в который мне хотелось бы войти, спустившись по запретной лестнице, и который теперь начинает вибрировать, стонать, наполняться огнями и скрипом, пока двери поезда не откроются; и вот я вхожу и сажусь на скамью для инвалидов, или стариков, или беременных женщин, напротив других скамей, где сидят жалкие пигмеи с микроскопическими зубами и неразличимыми ногтями, вот их застывшие и недоверчивые лица парижан, прикованных к скудному жалованью и к серийно производимой гадости вроде супов «Норр». Пять или шесть остановок еду с нелепым желанием сойти с ума, уверить себя в невероятном, в том, что стоит захотеть, сделать некий мысленный шаг, ринуться в туннель на рекламе, чтобы она обернулась реальностью, подлинным масштабом жизни, и этих до смешного измельчавших людишек в вагоне стало бы на один глоток девочке, любящей сыр «бебибел», на одну пригоршню гиганту у телевизора. Там, у самого начала лестницы в запретный туннель, словно что‑ то манящее и жуткое, эта реклама… Пожать плечами, еще раз отвернуться от искушений; ты же здесь, Элен, и горький урожай нынешнего дня при тебе; день еще не кончился, надо выйти на станции «Сен‑ Мишель», люди все нормальных размеров, на рекламах все увеличено, голый человек мал, хрупок, ни у кого нет ни ногтей с ложку величиной, ни глаз‑ туннелей. Нет, никакими играми ты не обретешь забвение: твоя душа – бесчувственная машина, четкая запись. Ты никогда ничего не забудешь в вихре, сметающем и большое и малое и бросающем в другое настоящее; даже бродя по городу, ты – это ты, неотвратимо. Но ты сумеешь забыть, применив свой метод, расставив «до» и «после», не спеши, день еще не кончился. Ага, вот оно кафе.

Еще с порога она узнала прядь волос Селии, склонившейся над чашкой с чем‑ то темным, не похожим на кофе. Народу в «Клюни» было немного, и любимый столик моего соседа был свободен; Селия сидела за другим, как если бы ее огорчало отсутствие дикарей и она хотела бы это показать. «Наверняка ее больше всего восхищает улитка Освальд», – сказала себе Элен, склонная видеть Селию в возрасте игрушек и мороженого. Взмахом руки она приветствовала Курро, и два зеркала вернули ей жест толстой руки Курро, указывающего на столик дикарей; два отражения плюс сама рука предлагали три различных направления. Элен подумала, что в эту минуту никто не смог бы ее направить более удачно, и подошла к Селии, которая как раз уронила слезу в самую середину чашки бульона, сваренного из кубиков.

– Зачем ты это ешь, – сказала Элен. – Воняет конским потом.

– В такое время дня нет ничего лучше, – пробормотала Селия, прядь волос свешивалась ей на лицо, и она походила на девочку, любящую сыр «бебибел». – В него замечательно макать галеты, он заменяет и суп, и второе. Может, его готовят из конины, но все равно вкусно.

– Макать галеты, – сказала Элен, садясь рядом на табурет и, не глядя, раскрывая «Нувель Обсерватер». – С такими вкусами тебе бы надо уже час тому назад лежать в кроватке, твой психологический возраст – между девятью и одиннадцатью годами: макать галеты в суп, пять кусков сахару в любой напиток, космы по всему лицу… И в довершение слезы над этой дымящейся гадостью. А ты еще говоришь, будто тебе семнадцать лет и ты учишься в Сорбонне.

Селия приподняла голову и рассмеялась, еще несколько слезинок скатилось по ее лицу, и она стерла их рукой, прихватив свисающую прядь.

– Да, доктор. Слушаюсь, доктор. Знаешь, я ушла из дому. Навсегда, теперь уж навсегда.

– А, – сказала Элен, – я думаю, что «навсегда» означает «до послезавтра».

– Говорю тебе, навсегда. Наш дом – это ад, это клетка со сколопендрами.

– Никогда не видала сколопендр в клетке.

– Я тоже не видала и даже не очень хорошо знаю, что такое сколопендра, но Поланко говорит, что они сидят в клетках.

– Ну и как же ты намерена жить?

– Я все подсчитала. Два месяца я могу прожить на те деньги, что у меня есть, около пятисот франков. Если продам книги и меховое пальто, это будет, скажем, еще тысяча франков…

– Выходит, ты всерьез, – сказала Элен, закрывая журнал. Она заказала коньяк и выпила рюмку залпом. Селия опять склонилась над бульоном, и Курро, подавая Элен вторую рюмку коньяку, состроил вопросительную мину, которая ее растрогала до смешного. Обе долго сидели, не глядя друг на друга и не разговаривая. Селия посасывала мокрую галету, подперев щеку кулаком и облокотясь на угол столика. Безотчетным движением Элен легко провела рукою по свисающей пряди волос на лице Селии. И только когда отвела руку, эта ласка вызвала воспоминание о бессмысленном, глупом жесте (он не был лаской, ничего похожего на ласку, но почему же тогда был тот самый жест, что сейчас), и она увидела, как ее рука мимолетно касается пряди волос голого юноши, увидела, как быстро отдернула тогда руку, словно окружающие – этот нелепый кордебалет людей в белом, попусту суетившихся вокруг койки, которая уже была моргом, катафалком, – могли осудить ее движение, повиновавшееся, не в пример их движениям, не велениям разума, не имеющее ничего общего с массажем сердца, корамином или искусственным дыханием.

Вторая рюмка коньяку была выпита медленней и согрела, Элен было приятно, что коньяк обжигал губы, что где‑ то в глубине печет язык. Селия обмакнула в бульон вторую галету и, вздохнув, проглотила ее почти всю вместе с последним всхлипом. Она, видимо, не заметила ласкового жеста Элен и, молча взяв предложенную сигарету, позволила ее зажечь. В этом полупустом кафе, где Курро стоял у входа как стерегущий бульдог, обе предались молчанию, защищенные дымом, который отгонял сколопендр и разлуку. На сей раз торговые ряды, где рыбачки стояли у своих прилавков, были пусты и как бы свежевымыты, единственное, что было знакомо, – это перспектива уходящих вдаль галерей и аркад и еще невыразимое, бесцветное и ровное освещение города. Элен знала, что если не поторопится, то опоздает на свидание, но было трудно ориентироваться в этом квартале, где улицы вдруг переходили в дворы или в узкие щели между обшарпанными домами или упирались в непонятные склады без выходов, загроможденные старыми мешками и грудами консервных банок. Оставалось одно – идти вперед, неся пакет, казавшийся все тяжелее, и собираясь спросить дорогу у кого‑ нибудь из прохожих, которые появлялись на улицах, но никогда не приближались, а куда‑ то сворачивали всякий раз, когда думалось, что вот‑ вот догонишь и спросишь. Приходилось идти наугад, пока не появится отель, как он появлялся всегда, возникая внезапно со своими верандами, где циновки и плетеные ширмы и занавески, колышущиеся от знойного бриза. Улица как бы переходила в коридор отеля, и ты вдруг оказывался перед рядом дверей, открывавшихся в номера, где стены с выцветшими светлыми обоями в розовые и зеленые полосы, где лепные потолки и люстры с подвесками, а иногда старый двухлопастный вентилятор, медленно вращающийся в рое мошек; но каждый номер представлял собой прихожую другого номера, совершенно такого же, единственным отличием были фасон или местоположение старинных комодов красного дерева с гипсовыми статуэтками и пустыми цветочными вазочками; где‑ то стоял стол, а где‑ то его не было, но нигде ни кровати, ни умывальника; эти номера пригодны лишь на то, чтобы пройти через них и идти дальше, а то подойти к окну и со второго этажа увидеть знакомые, уходящие вдаль галереи, а иногда, с третьего, более высокого этажа увидишь блеск далекого канала или площадь, где беззвучно движутся трамваи, снуют туда‑ сюда, подобно муравьям в их нескончаемых хлопотах.

– Знаешь, когда я сюда зашла, я почему‑ то забыла, что наши уехали в Лондон, – сказала вдруг Селия. – Я пришла попросить совета у Калака, он знает все недорогие отели. И Телль тоже знает отели, но она куда‑ то уехала с Хуаном.

– В Вену, – сказала Элен, глядя, как порожняя коньячная рюмка снова вдвигается в фокус, окаменевает и кристаллизуется, согласно своей форме и ожиданиям глядящих на нее глаз, которые ее воспринимают и фиксируют, как следует от них ожидать.

– Ах да. И мой сосед тоже, видишь ли, в Лондоне с нашими сеньорами. Остались здесь только мы с тобой да Сухой Листик, но она, ты же знаешь…

– Сухой Листик, конечно.

– Отец все рассуждал о нынешней испорченной молодежи, – сказала Селия, прыская от смеха так, что остатки бульона чуть не выплескивались на стол. – А мама сидела и вышивала скатерку, представляешь, им и в голову не приходило, что я сейчас соберу свои вещички и от них уеду. Я перенесла книги в дом моей сокурсницы, но там я не могу остаться: ее родители еще похуже моих. На эту ночь пойду в какой‑ нибудь здешний отель, а завтра поищу себе квартиру. Мне надо немедленно что‑ нибудь найти, отели слишком дорогие.

– Выходит, всерьез, – сказала Элен.

– Я же тебе сказала, – буркнула Селия. – Я‑ не‑ груд‑ ной‑ мла‑ де‑ нец.

– Извини, Селия.

– Нет, это ты извини, я, знаешь, такая.

Элен вертела в руке пустую рюмку. Конечно, Селия не грудной младенец. С грудным младенцем можно было бы что‑ то сделать – дать ему соску с успокоительным лекарством в молоке, попудрить присыпкой, пощекотать, опять погладить по волосам, пока не уснет.

– Ты можешь пожить у меня, – сказала Элен. – Квартира у меня маленькая, но есть двухспальная кровать, и для твоих книг найдется место, есть складной столик, ты сможешь им пользоваться.

Селия в первый раз посмотрела ей в глаза, и Элен снова увидела лицо девочки, любящей сыр «бебибел», увидела крошечные туннели, возникавшие в ее зрачках.

– Правда? Но, Элен, я же знаю, что ты…

– Ты ничего не знаешь, знаешь только свои галеты жевать. Да, мое неприступное уединение, моя крепость на улице Кле – спасибо за почтение. Так вот, знай, что все это так, потому что мне так хочется, а вот теперь мне хочется предложить тебе жилье, пока ты не помиришься со сколопендрами или не найдешь подходящую мансарду.

– Ты же сказала, что квартира маленькая, а я всегда устраиваю такой беспорядок.

– Только не у меня, сама увидишь, что у меня это невозможно. Иногда мне даже самой хотелось бы устроить беспорядок, да не получается. Вещи приучены укладываться на свои места, вот увидишь, это ужасно.

– Все равно какой‑ нибудь чулок будет валяться на полу возле кровати, – честно заявила Селия. – Я не могу согласиться, я не должна.

– Разговор идиоток, – сказала Элен, снова раскрывая журнал.

Селия, слегка наклонясь, прильнула к Элен, теперь уже волосы совсем закрыли ей лицо – это всегда помогало, если хотелось тихонько поплакать, а теперь ей необходимо было посидеть вот так, углубившись в себя, и помолчать, чтобы не надоедать Элен, которая читала и курила и разок подозвала Курро, чтобы заказать два кофе, хватит утешающих ласковых жестов и фраз жалостливого врача‑ педиатра, – она, конечно, согласится пойти ко мне, и, может быть, это получится нелепо, или же приятно, или же просто никак, но, во всяком случае, эту ночь я буду не одна, со мной будет она, чтобы, сама того не зная, помочь мне перестать видеть этот профиль затвердевшего, бледного лица, эту койку с ее теперь уже ненужными шарнирами. Горячий и горький кофе, вот второй добрый товарищ, но все равно привкус плесени, неотвязный вопрос – зачем я трогала пальцами эти черные волосы, которые теперь, наверное, кто‑ то причесывает, чтобы родные, созванные срочно – но лишь после того, как труп будет приведен в пристойный вид, – не слишком ужаснулись перемене облика от страшной, леденящей бури и узнали своего родственника, юношу, который вошел в операционную с зачесанными назад волосами, как причесывался и Хуан, но никто не мог вернуть на его лицо улыбку, которой он встретил этим утром Элен, будто понимая, что она пришла лишь понаблюдать его под предлогом краткой беседы насчет анестезии. Нет, никто уже не вернет ему эту улыбку, точную копию улыбки Хуана, никто не восстановит ее на этих черных губах, в этих полуприкрытых и остекленевших глазах. Она снова услышала его голос, его наивное и полное надежды «до свиданья», два словечка, в которые как бы вместилось его доверие ко всем тем, кто его окружал, два словечка, которые вновь и вновь до тошноты бесконечно возвращали ей его образ, как неопределенную отсрочку, данную ей, посюсторонней, с ее платформами метро, коньяками и сбежавшими из дому девчонками. Открыв еще одну дверь, а было их уже без счета, Элен вошла в номер побольше прочих, но с такими же стенами в обоях и с ветхой, кое‑ как распиханной по углам мебелью; в задней стене виднелась клетка старого лифта, и кабина поджидала ее. Элен хотелось минутку передохнуть, положить пакет на какой‑ нибудь стол, но это было невозможно, она опоздала бы на свидание, а отель бесконечно разрастался, множилось число похожих номеров, невозможно было представить себе или узнать комнату, где ее ждут, и даже сообразить, кто ждет, хотя в этот миг все было сплошным ожиданием, которое становилось все нестерпимей, равно как тяжесть пакета, чья желтая тесемка резала ей пальцы, равно как остановившийся лифт, ждавший, пока Элен войдет в кабину и нажмет на кнопку этажа, что, пожалуй, было и необязательно для того, чтобы кабина тронулась и стала подниматься и опускаться в полной тишине, озаренной светом, не похожим ни на какой другой.

– Нет, я все никак не могу поверить, – внезапно сказала Селия. – Когда я увидела, что ты вошла, – а я, должна признаться, очень хорошо тебя видела, хотя волосы закрывали мне лицо, – мне, знаешь, почти страшно стало. Вот сейчас докторша меня отругает, ну что‑ то в этом роде. А теперь идти к тебе, жить с тобой. Нет, ты в самом деле не из жалости мне предложила?

– Ну а с чего бы? – сказала Элен, как бы удивленно. – Естественно, я это делаю из жалости. Девочка, любящая сыр «бебибел», не может идти куда‑ то спать одна, она будет бояться без мамы. А тараканы, а ночные сторожа‑ китайцы, объединенные в таинственные страшные братства, а сатиры, которые бродят по коридорам, и главное, не забудь про самое страшное, про «ту штуку», спрятанную в стенном шкафу или под кроватью.

– Какие глупости, – сказала Селия, наклонилась и быстро поцеловала ей руку, а потом, зарумянившись, выпрямилась. – Ты всегда такая. И что это за девочка, любящая сыр «бебибел»? Но нет, погляди на меня. Ты такая грустная, Элен, ты еще более грустная, чем я. Ты понимаешь, что я хочу сказать, я знаю, ты никогда не бываешь веселой, как Поланко или Сухой Листик, у тебя в лице всегда что‑ то есть… Все анестезиологи такие, что ли?

– Необязательно. Эта профессия к лицам не имеет отношения. Надо следить, чтобы пульс был хороший, а главное, чтобы маска была правильно наложена, ведь бывает, что поездка совершается только в одном направлении.

Селия не поняла, ей хотелось спросить, но она сдержалась, подозревая, что Элен ей не ответит. И потом передышка, чудо, чувство, что ты спасена, что с Элен ты возвратилась в «зону», в атмосферу доверия, что рядом она, доктор, насмешливая и отчужденная, но в нужный момент сумевшая протянуть палец, чтобы Селия на него вскарабкалась, как Освальд на кофейные ложечки, к ужасу госпожи Корицы. А если Элен грустна…

– Госпожа Корица не появляется здесь уже целую неделю, это Курро мне сказал, – выпалила Селия. – Я думаю, не заразилась ли она страстью к путешествиям – может, где‑ то странствует со своей племянницей и в этой шляпе, похожей на телевизор. Я говорила тебе, что утром получила открытку от Николь? Они там в Лондоне все посходили с ума, Марраст как будто открыл какую‑ то картину.

– Сумасшествие – портативно, – сказала Элен.

– Калак и Поланко познакомились с одним лютнистом, который играет средневековые баллады; но вот про Освальда Николь ничего не сообщает.

– Они повезли туда Освальда, такое нежное существо?

– Его увез мой сосед, я была при том, как он обернул клеточку листом салата и спрятал ее в карман пальто. Я что‑ то не очень поняла твои слова о поездках в одном направлении, – быстро прибавила Селия.

Элен посмотрела ей в глаза, в эти концентрические туннели, в крошечные черные точки, с головокружительной скоростью переносившие в мир девочки, любящей сыр «бебибел».

– Видишь ли, они у нас иногда умирают, – сказала она. – Два часа тому назад умер молодой человек двадцати четырех лет.

– О, прости. Прости, Элен. А я тут болтаю. Так глупо.

– Это работа, деточка, нечего тут прощать. Мне бы надо было пойти прямо домой, принять душ и пить виски, пока не засну, да вот видишь, я тоже пришла обмакнуть свою галету, и это не так уж плохо, мы побудем вместе, пока обе не придем в себя.

– Не знаю, Элен, мне, может быть, не следовало бы, – сказала Селия. – Ты так ко мне добра, и ты такая грустная…

– Пойдем, увидишь, нам обеим будет лучше.

– Элен…

– Пойдем, – повторила Элен, и Селия секунду поглядела на нее, а потом, опустив голову, нашарила свою сумку на стуле.

 

Поланко каждое утро исповедует Остина, с тех пор как обнаружил, насколько Остин может быть забавен, когда разматывает клубок своего анонимного невроза перед зрелым другом, в некотором роде отцом‑ аргентинцем с серебрящимися висками и в хорошо скроенном, внушающем доверие костюме. Урок французского с Маррастом – в двенадцать, если только Марраст является вовремя, но обычно с ним что‑ то приключается, и Остин терпеливо ждет его на углу или играя на лютне; тогда Поланко выбирается на часок раньше и изображает духовника, они с Остином идут пить пиво и томатный сок – один пиво, другой сок, – и мало‑ помалу Остин излагает Поланко свои проблемы, которые, по сути, всегда одна и та же проблема, но с бесчисленными вариантами, вот, например, высокие прически. Остину хотелось бы, чтобы девушка была покорной и податливой, чтобы ей нравилось свернуться калачиком в его объятиях и минуточку посидеть спокойно, болтать, или курить, или ласкать друг друга нежными прикосновениями, но что поделаешь, теперь у всех у них прически à la Нефертити, монументальные катафалки, которые им сооружают в парикмахерских, не жалея лаков и накладок. Tu comprends, ç a me coute trè s cher, mon cheri [46], говорила ему, например, Жоржетта, alors tu vas ê tre sage et tu vas voir comme c’est chouette [47]. Остин еще пытается погладить Жоржетту по лицу, но она боится, что разрушится ее Вавилонская башня, ah, ç a non je te l’ai dé jà dit, surtout il faut pas me decoiffer, j’en ai pour mille balles, tu comprends, il faut que ç a tienne jusqu’apres demain [48]. Остин в роли жалкого цыпленка, его первое посещение Парижа два года назад невероятно веселит Поланко‑ исповедника. Но тогда как же нам быть? – спрашивает Остин, не очень‑ то понимая речи Жоржетты. La tu vas voir [49], объясняет Жоржетта, которая кажется Остину все больше похожей на детского врача – так мягко она заставляет его делать все, что сочтет нужным. Maintenant tu vas te coucher comme ç a sur le dos, comme ç a c’est bien [50] . Жоржетта пригвоздила его навзничь, и красная гроза ее куафюры, вроде зловещей тучи, надвигается на него и парит между потолком и его носом. Surtout ne derange pas ma coiffure, mon chou, je te l’ai dé jà dit. Il est bien maintenant, mon cheri? [51] Остин отвечает «да», потому что он робок, но он отнюдь не удовлетворен, и Жоржетта это знает, и ей на это начхать. Tu vas voir, on va le faire d’une faç on que va drolement te plaire, mais alors drolement. Ne touche pas mes cheveux, mais si, tu vas me decoiffer. Bon, maintenant bouge pas, surtout ne bouge pas [52], потому что Остин еще пытается обнять Жоржетту и прижать ее к себе, но по глазам он видит, что теряет время попусту: Жоржетта сделает все, что угодно, все, что возможно в этом мире и в этой кровати, только бы ее голова была подальше от подушки. Остин – а он робок («Ты это уже говорил», – ворчит Поланко) – понимает, что гамма задуманных им шалостей с Жоржеттой, избранной на улице Сегаль из‑ за ее икр, побудивших его к близкому знакомству, непоправимо сузилась, а кроме того, у него уже нет времени.

– Но какой же ты все‑ таки идиот, – говорит возмущенный Поланко. – Чего ты не влепил ей хорошего тумака?

– Это было трудно, – бормочет Остин. – Она боялась, что я испорчу ее прическу.

В тот понедельник м‑ р Уитлоу известил Марраста, что глыба антрацита должна прибыть на товарную станцию Бромптон‑ роуд и что ему необходимо явиться туда лично, дабы подписать какие‑ то бумаги для отправки этого груза во Францию.

– Калак, послушай, а не могли бы ты и твои земляки покараулить у Куртолда? – попросил Марраст. – Мне надо ехать подписывать эти чертовы бумаги, а сегодня как раз будет изрядное сборище невротиков, чую это костями, как говорим мы здесь, в Лондоне.

– Мне надо обдумать некоторые важные вопросы, – заявил Калак, – к тому же я за твоих невротиков и ломаного рога не дал бы, как говорим мы там, в Буэнос‑ Айресе.

– Что может быть удобней для обдумывания, чем диван в зале номер два. Я там почти всего Рескина перечитал.

– А что это даст, если мы будем там караулить?

– Минуточку, – вставил Поланко. – Меня этот тип ни о чем не просил.

– Я прошу и тебя, дорогой мой гаучо. Что это даст? Вы сможете сообщить мне о происшествиях, а они, конечно, будут, и очень важные, как всегда случается в отсутствие заинтересованного лица. Резервы Гарольда Гарольдсона исчерпаны, и можно ожидать событий непредсказуемых.

Они заказали три пива и томатный сок для Остина.

– Для тебя это действительно так важно? – спросил Калак.

– Нет, – честно ответил Марраст. – Теперь уже нет. Но бывает, что выпустишь орлов на волю, а потом надо все‑ таки поглядеть, куда они, черти, залетят. Вроде как чувство ответственности у демиурга, если можно так выразиться.

– Это такой эксперимент или что?

– Эксперимент, эксперимент, – проворчал Марраст. – Вам сразу же подавай ярлык. Видите ли, я, если уж держаться этой метафоры, не в первый раз выпускаю орла – отчасти, чтобы нарушить привычный ход вещей, но также потому, что мне кажется таинственно необходимой идея о том, что надо постоянно что‑ либо будоражить, все равно что.

– Превосходно, – сказал Калак. – Как только ты берешься объяснять, у тебя такой набор слов, что Гурджиеву впору. Таинственно необходимо, скажите на милость. Да ты вроде вот этого, с его техническими экспериментами в отеле, только и знает, что гайки крутить.

– Все дело в том, что вы всего лишь жалкий финтихлюпик, – сказал Поланко. – Ты не обращай на него внимания, че, я‑ то очень хорошо тебя понимаю, ты, парень, из моего сорта.

– Спасибо, куманек, – сказал Марраст, слегка удивленный таким безоговорочным согласием с тем, что ему самому было не очень‑ то понятно.

– Ты, брат, – продолжал Поланко, с великолепным жестом, восхитившим Остина, – строишь моторы невесомые, мутишь воды невидимые. Ты изобретатель облаков небывалых, ты вводишь бурлящую пену прямо в косный цемент, ты наполняешь вселенную объектами прозрачными и метафизическими.

– По чести тебе сказать…

– И тогда у тебя рождается зеленая роза, – восторженно продолжал Поланко, – или, наоборот, никакая роза не рождается, а все лопается вдрызг, но зато возникает аромат, и никто не может понять, откуда этот аромат, когда цветка‑ то нет. Вот так и я, непонятный, но неустрашимый изобретатель.

– Достаточно нам было одного бурдака, – пробурчал Калак. – Теперь, вишь, эти двое стакнутся и меня заклюют.

Последовала обычная дискуссия в духе того, что, во всяком случае, бурдаки чего‑ то стоят и, главное, хранят верность друзьям. / Один одинокий финтихлюпик стоит больше, чем бурдак, одураченный безголовым скульптором / Если вы из‑ за меня вздумаете драться, я могу попросить Остина сходить в музей / Никто тебе не говорил, что мы не пойдем, но я по крайней мере сделаю это из дружбы, а не для того, чтобы забивать себе мозги твоими орлами / Мне это безразлично, лишь бы ты рассказал, что произойдет сегодня днем / Наверно, ничего не произойдет / Когда ничего не происходит, тогда именно это и происходит / Ну вот, теперь еще этот болван строит из себя метафизика / Че, красиво говорить – легче легкого / Если бы среди этих невротиков оказался хоть один хорошенький симпомпончик / Если ты не способен самостоятельно найти женщину во всем Лондоне, не понимаю, почему в музее ты привередничаешь? / Ты видишь, он просит нас туда пойти, да нас же еще оскорбляет / Это, может, тебя он оскорбляет, а мне никаких невротичек не надо, у меня вкусы особые / Разрешите улыбнуться / И так далее и тому подобное.

 

Если бы со мною был мой сосед или Поланко, было бы нетрудно отыскать номер юной англичанки, но на Телль, всегда готовую выслеживать фрау Марту на улицах или в парках, нападала в отеле поразительная робость – устроив себе штаб‑ квартиру в номере Владислава Болеславского, она прилежно следила через глазок двустворчатой двери, не решаясь под каким‑ либо предлогом подняться на верхние этажи и изучить их топографию. Излишне говорить, что в ее распоряжении был весь день, что она могла это делать в часы досуга, а такими в Вене были почти все ее часы, – возвращаясь с работы, я заставал ее на посту, как верного часового, но она не вышла ни разу за пределы нашего этажа, а мне было неудобно это делать в такое позднее время или по утрам, риск был слишком велик. Мы было понадеялись, что нам поможет доска с ключами в тесной сырой комнатке администратора, но обнаружили, что там полно ключей, не бывших в употреблении с давних пор, а надписи на жетонах сделаны готическими буквами, в которых безвозвратно тонула всякая английская фамилия. Обсудили также возможность расспросить кого‑ нибудь из служащих, сунув кредитку, но они не внушали нам доверия своим видом – не то лакеи, не то бездушные зомби. Уже три ночи следили мы за коридором, и, даже когда я сдавался, сморенный усталостью и сливовицей, Телль до часу ночи не отходила от двустворчатой двери, своей террасы Эльсинора. Ну а после часу ночи, по нашим предположениям, фрау Марта должна была спать, как все люди, и не совершать подозрительных прогулок; когда Телль возвращалась в кровать и, зевая, прижималась ко мне, потягиваясь и мурлыча, как разочарованная кошка, я же на миг вырывался из сна, и мы обнимались, как после долгой разлуки, а иногда дело кончалось полусонными ласками при зеленоватом свете ночника, в котором Телль казалась гибкой, изящной рыбой в аквариуме. Так шло время, и мы почти ничего не разузнали, кроме того, что фрау Марта живет на нашем этаже, в глубине коридора, и что номер юной англичанки находится на одном из верхних этажей; каждый вечер, приступая к наблюдению, мы с научной точностью определяли шаги англичанки между половиной девятого и девятью часами, время для сна немыслимое, но туристы к этому часу обычно очень устают, и мы слышали, как бедняжка слегка волочит ноги, возвращаясь со своим путеводителем Нагеля. Убедившись, что она в безопасности (на четвертом или на пятом этаже? ), мы отправлялись ужинать, свободные от всяких обязанностей до одиннадцати; в эти часы жизнь в отеле шла полным ходом, и фрау Марта вряд ли могла выйти из своей комнаты с иной целью, кроме как посетить исторический клозет в коридоре.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.