Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вячеслав Леонидович Кондратьев 3 страница



Привыкший за два с половиною года армии быть все время с людьми, сейчас он изнывал от одиночества и от ничегонеделания. А воспоминания о Ржеве не уходили, и нечем было отвлечься от них. Выходя иногда на улицу, он уже видел, что Москва не такая, какой показалась ему в первые дни, что не так уж красивы и нарядны московские девушки. Они были худы, бледны, а их платья не так цветасты, как виделось поначалу его глазам, привыкшим за годы службы к серо-зеленым цветам военного обмундирования. И не так много было народа на улицах. Пусты были дворы, и совсем не видно было детей…

Вечерами плыли по улицам аэростаты заграждения, как какие-то гигантские рыбы, которые, зацепив на крючок, тащили девушки в военной форме. И совсем становилась Москва пустынна, когда темнело, а за час до комендантского часа на улицах уж не было никого.

И вот, намаявшись в тоске и безделье несколько дней, Володька решил заглянуть в кафе-автомат, благо медные жетоны позвякивали в карманах.

Не успел он допить первую кружку пива, как к его столику подошел инвалид на костылях и с ходу спросил:

— Не с Калининского, командир?

— Как угадал? — удивился Володька.

— Угадать немудрено. По лицу видно, что распутицу прихватил.

И пошел разговор… Воевал инвалид под самым Ржевом и рассказывал такое, что было, пожалуй, пострашнее Володькиной войны, так как нейтралка местами в городе была не более пятидесяти метров и каждую ночь либо наши, либо немцы делали вылазки, и почти всегда доходило до рукопашной… А что может быть страшней боев лицом к лицу, когда идет в ход что попало — и штык, и кинжал, и лопата порой.

Потом еще кто-нибудь к столику пристраивался и тоже о войне. Так до обеда пролетало время незаметно, и был Володька среди людей своих в доску, тоже хвативших лиха.

Появлялся в кафе-автомате и Егорыч, и тогда с ним текли беседы. Однажды к их столику подошел мужчина с перевязанной рукой. Егорыч, конечно, сразу спросил:

— На каком фронте трахнуло?

— Ни на каком, — весело ответил мужчина. — Не рана у меня — травма. Бюллетеню сейчас. С начала войны к пивку не прикасался, некогда в очередях-то стоять. А сегодня схитрил, за инвалида через пять человек прошел, дорвался до пивка…

И вправду дорвался. Принесенные три кружки выпил почти разом, не прерываясь на разговоры, только подмаргивал им после каждой. Лицо у него было землистое, с проваленными щеками — будто с передовой. Выпив и отдышавшись, он утер вспотевший лоб платком.

— Вот теперь и поговорить можно…

— Теперь можно, — подтвердил Егорыч.

— Вы, фронтовики, небось думаете, что в тылу малина?

— Малина, может, и не малина, но с фронтом не равняй. Что ни говори, в своей постели спишь да с бабой, если она у тебя имеется, — сказал Егорыч.

— Имеется, — усмехнулся мужчина. — Только хошь смейся, хошь нет, а я до нее цельную зиму не дотрагивался. Так прижмешься иногда для согреву, а другого тебе от нее и не надо. Вот так.

— Ты хоть прижмешься, а бойцу в окопе только костлявую обнять можно, а от нее и тепла нет, — заметил Егорыч.

— Знаю. Я ж финскую попробовал. А все равно в середине зимы заявление в завком грохнул — снимайте с меня бронь к чертовой матери и на фронт, — он допил пиво. — Конечно, есть, которые устроились, а нашему брату, рабочему, достается. Рабочий день сами знаете какой. Жратвы не хватает. Зимой на заводе холодина, дома тоже зуб на зуб не попадает. Кипяточку попьешь, зажуешь чем-нибудь и еле-еле до кровати дотягиваешь…

— С передовой все же не равняй, — опять заметил Егорыч.

— Я не равняю… Но перед боем хоть покормят досыта, стопочку дадут и была не была.

— Не всегда покормят и не всегда стопочка, — уточнил Егорыч, усмехнувшись и глотнув пива.

— И это знаю, но все же заявление грохнул.

— Я понимаю, что не ради водочки заявление-то ты… Немец-то зимой под самой Москвой стоял. Но такие, как ты, с квалификацией, здесь нужны. Техники на фронте не хватает… Ты вот жалишься — работы много, а я бы сейчас, честное слово, от станка и ночь бы не отходил… Кто я теперь? Пар отработанный, не нужный никому человек… — Егорыч склонил голову, задумался.

И тут загремели на улице тягачи… Все к окнам бросились. Проезжали несколько тяжелых артиллерийских орудий, блестели свежей зеленой краской.

— Нашего завода работенка. Прицельные приспособления делаем, — сказал мужчина с перевязанной рукой и расплылся в улыбке. — Хороши игрушки?

— Хороши! — восхитился Егорыч и хлопнул соседа но плечу. — А ты заявление… Я, знаешь, к тыловикам, которые вкалывают, полное уважение, но есть в тылу и дрянь. Верно, лейтенант?

Володька ничего не ответил. Постепенно, из разговоров с разными людьми вырисовывалась у него Москва совсем другая, чем в первые дни, когда огорошил его Сергей " коктейль-холлом", когда увидел он там холеного Игорька, занимающего его, Володькино, место в институте и ничуть не стыдящегося того, что он не воюет. Да, Москва была спокойна, но настороженна и очень сосредоточенна. И люди работали по двенадцать часов, на скудном пайке, который в три дня " улопать можно", как говорил Егорыч. И Володька смотрел на москвичей уже другими глазами, начиная понимать, что жизнь их не так уж резко отличается от фронтовых будней. Тот же недоед, тот же труд невпроворот и смерть тоже вполне возможна — много было бомбежек зимой…

Так прошло несколько дней. Мать поглядывала на него, когда он возвращался домой, не то чтобы с осуждением, но с некоторым недоумением и наконец не выдержала:

— Мне кажется, отпуск ты проводишь не лучшим образом.

— Посоветуй лучший, — пожал он плечами.

— Я не знаю… Тебе там лучше, чем дома?

— Не обижайся мама, но, видимо, так. Я привык быть с людьми. Ну и там в разговорах незаметней проходит время, и не думаешь ни о чем.

— Я тоже стараюсь не думать о том, что нас ждет… Но я слабая женщина, Володя…

— Ты сильная, мама, — улыбнулся он. — Но ты не поняла меня. Я не боюсь возвращения на фронт. Мне не хочется думать сейчас о том, что было подо Ржевом. Понимаешь?

— Стараюсь понять, но… каждый день пить пиво… Прости, для интеллигентного человека это, на мой взгляд…

— Какой, к черту, я интеллигентный! — перебил ее Володька, усмехнувшись. Никому это не нужно сейчас, даже мешает…

— Я не согласна с тобой. Интеллигентный человек должен оставаться им всегда и везде, независимо от обстановки и обстоятельств. Даже вопреки им, если хочешь знать.

— Тебе легко рассуждать. Ты всю жизнь просидела в своем редакционном закутке с тремя литературными дамами. А я с детства на нашем марьинорощинском дворе, где не очень-то ценились хорошие манеры. Там для того, чтобы быть своим, требовалось нечто другое… Кстати, и в армии тоже, — Володька свернул цигарку и продолжил: — Знаешь, был у нас в полковой школе взводный, лейтенант Клименко. Бывший беспризорник, матерщинник жуткий, но свой в доску. Ребята его обожали. Мне тоже он нравился, и думалось, что таким вот командиром надо и быть, наверно…

— И ты стал подражать ему? От него и некоторые выражения, прорывающиеся у тебя?

— Ну, выраженьица-то у меня со двора, мама, — улыбнулся Володька.

— Раньше я их не слыхала.

— Разумеется. Дома я был пай-мальчик, но разве ты не помнишь, с какими фингалами я появлялся частенько. А ведь это были драки, хорошие драки…

— Ты говоришь об этом, словно о чем-то приятном…

— А было неплохо! Кстати, мама, вот это дворовое презрение к трусости очень сгодилось мне на фронте… понимаешь, струсить казалось страшнее смерти… — Володька задумался на миг, — и знаешь, как меня прозвали ребята? Володькой-лейтенантом. Чувствуешь в этом этакую солдатскую ласковость? Таким быть на войне легче, мама… А интеллигентность… — Он махнул рукой.

— Но скажи — " легче" это и лучше? — очень серьезно спросила мать.

— Наверно, — небрежно бросил Володька.

— И тебе нравилось это прозвище?

— Нравилось. А тебе нет?

— Мне трудно судить, ты же ничего не рассказываешь. — Мать сказала неуверенно, но он понял, что она не разделяет его " нравилось".

 

* * *

 

На площади Коммуны в середине скверика стояла зенитная батарея, а театр ЦДКА был весь перекрашен для маскировки, располосован черными линиями, намалеваны были фальшивые окна, и вид его был странен. Володька постоял, посмотрел и побрел дальше к парку, где находилась выставка трофеев немецкой техники, взятой в зимних боях под Москвой. Туда Володька и отправился, в родной парк ЦДКА, куда часто они ходили дворовой компанией, зимой — на каток, а летом просто так потолкаться среди народа около танцплощадки. На саму площадку танцевать ходил из них только Володька-Кукарача, потому так и был прозван. Нередко затевались тут и драки, о которых говорил он матери.

Парк был почти пуст, но к выставке, расположенной на бывшем катке, тянулся народ — в большинстве военные и подростки.

Володька со странным чувством глядел на немецкие танки, орудия, самолеты, машины — такие, казалось, неуязвимые подо Ржевом, но теперь выглядевшие совсем по-другому: разбитые, поломанные, покореженные, они уже были не страшны. Но… но чтобы все это уничтожить, нужны такие же орудия, такие же танки, такие же самолеты. Володька усмехнулся, вспомнив свой восторг при получении ППШ. Семьдесят два патрона! Можно разбить целый немецкий взвод! Одному! Вспомнил самодельные мишени, по которым хлестал очередями, и продырявленные пулями немецкие рожи, намалеванные им на листах газеты. Было здорово! А подо Ржевом мертвая деревня за полем и ни одного живого немца, по которому можно было стрелять из этого ППШ с семьюдесятью двумя патронами. А из деревни на них снаряды, мины, пулеметные очереди…

Около бронетранспортера на гусеничном ходу его кто-то спросил:

— У нас есть такие?

— Нет.

— Да, этот гад Гитлер готовился как следует, — вздохнул спросивший.

Володька прошел дальше, остановился около танка, и тут кто-то осторожно положил руку ему на плечо. Он обернулся.

— Володя, ты? — спросил его человек, которого он не сразу узнал.

— Я, — ответил Володька.

— Я — Мохов. Помнишь? Я учился с тобой в одном классе. А после седьмого ушел в техникум.

— Помню, Мохов. Привет, — Володька протянул руку.

Одно время они дружили, но потом как-то разошлись. Странноватый был Мохов. С класса пятого ходил он всегда в галстуке и белой рубашке, но пиджачок был плохонький, из чего-то перешитый, видимо, самой матерью. И поражал всех его идеальный пробор. Волосы он припомаживал чем-то, они блестели, и никто никогда не видел его растрепанным.

Сейчас он был худ, лицо в каких-то прыщах, но тщательно выбритое. Рубашка была ослепительна, пробор тоже, а черный галстук аккуратно завязан.

— С фронта? — спросил Мохов.

— Да, в отпуску. А ты работаешь, бронь?

— Да, на заводе, мастером цеха. Пацанами командую да девчонками. Скажи, что же случилось? Ведь в октябре многие думали…

— Что я знаю, Мохов? Барахтался в болотах подо Ржевом под тремя деревеньками. Вот и весь сектор обзора… Куришь? — вынул Володька кисет.

— Не курю… Техники не хватает на фронте?

— Хотелось бы побольше.

— Да… — вздохнул Мохов. — Работаем сейчас много. И знаешь, что удивительно? Организованней стали работать. Хотя все время чего-то не хватает, но дело идет… Если бы так работали, вот с таким же накалом до войны, было бы у нас всего навалом.

— Ну а как вообще жизнь? — спросил Володька.

— Трудная, Володя, — очень серьезно сказал Мохов. — Устаем все до невозможности. Даже не знаю, сколько еще можно выдержать такой темп. О зиме не спрашивай. Зима была очень тяжелой. Если вторая такой же будет… — он помолчал немного, потом добавил: — Я понимаю, на фронте тяжелей. Все это понимают, потому и работают так, выкладываясь до последнего… Как ты думаешь, надолго война?

— По-моему, надолго, Мохов… Как бы немец опять на Москву не начал наступления. Всего двести километров от Ржева, а он там уперся, не сдвинешь. Оттуда может и начать. И по сводкам, все время там бои местного значения, на Калининском… А мы там здорово выдохлись. Нажмет немец, может, на Волгу нас откинут. Каждый день включаю радио и боюсь — вдруг там началось?

— Да, двести километров не много. Но, по-моему, что-то на юге начинается?

— Это могут быть отвлекающие операции. Мне все кажется, что подо Ржевом главное будет. Может, потому, что я там был и знаю, как там дела.

— Да вот, Володя, не думали, не гадали, а случилось такое, — вздохнул Мохов.

— Мы на Дальнем Востоке чувствовали приближение войны. Это вы здесь не гадали… — Володька прижег потухшую цигарку, затянулся.

— А я один сейчас, — сказал после паузы Мохов. — Умерла мать.

— Умерла? От чего?

— Так она у меня старенькая была. Поэтому я в техникум и пошел. Мне надо было скорей на ноги становиться.

Володька посочувствовал, пожал еще раз руку, и жалко ему стало почему-то Мохова, мочи нет. Он долго стоял и глядел, как шел тот от него какой-то деревянной походкой, размахивая не в шаг руками, сгорбившийся и нелепо старомодный со своим галстучком, пробором клерка и — как показалось Володьке все в том же перешитом пиджачке, хотя пиджак, конечно, был другой.

Выйдя из парка, Володька опять бросил взгляд на зенитную батарею на скверике. Красноармейцы были справные, в чистом обмундировании, на вид сытые. Сидели на солнышке, попыхивая папиросками. Тут воевать можно, подумал Володька, но не было в этой мысли зависти. Тем более, знал он, что первые бомбы и первые очереди всегда обрушиваются на зенитчиков.

Медленно поднимался он в гору по Божедомке, а теперь улице Дурова, прошел " Дуровский уголок", а дальше налево увидел полуразрушенное здание " Цветметзолото". И опять воронки так недалеко от его улицы напомнили, что Москва не такой уж тыл, что эти бомбы могли попасть в его, Володькин, дом и… страшно подумать… убить его мать.

 

* * *

 

Наконец-то приступил Володька к Юлькиной черной тетрадке. Это были не то обрывки дневника, не то неотправленные письма к нему, потому что в некоторых местах она обращалась прямо — " Володя".

" Ты помнишь, Володя, — писала она на одной из страниц, — как я признавалась тебе в любви? Это было на школьном вечере. Ты все время танцевал с Майкой, и я умирала от ревности. И вдруг я решилась на отчаянное. Я подошла к тебе и сказала, что мне неприятно смотреть, как ты танцуешь с Майкой, что у тебя при этом идиотское выражение лица. Ты засмеялся, пожал плечами и спросил, а какое мне, цыпленку, до этого дело, и тут я пролепетала, что люблю тебя. Ты, по-моему, очень растерялся и пробормотал что-то невразумительное, вроде того, что я тебе тоже нравлюсь, так как я свойская девчонка. Потом ты пошел меня провожать. Наверное, счел своим долгом. Таким же долгом, по-видимому, ты считал и поцелуи в парадном, который порадовал меня только тем, что я поняла целуешься ты, как и я, в первый раз… Потом я ждала тебя все время после уроков, но у тебя расцветала тогда дружба с Сергеем, и ты часто бросал мне, что сегодня тебе некогда меня провожать, а сам шел с Сергеем шататься по улицам и философствовать…

Сейчас у меня другое. Меня любят по-настоящему! Любит человек, который для меня готов на все. Он намного старше нас, но зато умнее и интеллигентнее в тысячу раз. Мне столько пришлось прочесть, чтоб хоть чуток стать ему вровень. И ты знаешь, на какое-то время твои письма мне стали не интересны…"

Володька читал все это, не ощущая почему-то ревности, ему даже казалось, что Юлька все нафантазировала, выдумала себе эту любовь, но по некоторым деталям все же было видно — что-то и вправду было.

Правдой было и то, что относился он к Юльке несерьезно, особенно вначале, когда разница в возрасте была очень ощутима, и он вроде бы милостиво разрешал любить себя глупой девчонке из седьмого " А", еще цыпленку, хотя это и льстило как-то его самолюбию. Но в дальнейшем стало в порядке вещей — для него и для остальных, — что Юлька — это его девушка… В армии же было приятно получать часто хорошие письма…

Володька задумался и вдруг понял, что той настоящей, с томлениями, с муками ревности, с трепетным ожиданием встреч, влюбленности у него не было. Может быть, это еще у него впереди, подумал он, но сразу же перебил себя, усмехнувшись — когда впереди-то? В эти полтора месяца? На другое время он рассчитывать не может. Ладно, усмехнулся он еще раз, переживем, и вдруг… схватило холодом низ живота — неужели у него только полтора месяца жизни всего?! Только! И сдавило душу — не страхом, не ужасом, а какой-то неимоверно горькой обидой, что он еще ничего не испытал в жизни, ничего не сделал, а жизни-то впереди только полтора месяца… Даже меньше…

Ночью ему приснилась Майя. Он встретил ее на улице, и она бросилась к нему, сияющая, обрадованная, и он тоже почему-то почувствовал необыкновенную радость, почти счастье, словно ожидал этой встречи всю жизнь. И они вдруг начали целоваться, не обращая внимания на прохожих, и Володька, как наяву, ощущал Майкино тело и ее горячий, жадно открытый рот, до боли прижатый к его губам… Потом она потянула его в какую-то дверь, и Володька знал зачем, но сон прервался. Он лежал с открытыми глазами, сердце билось, и ему нестерпимо захотелось увидеть Майку. Сейчас казалось, что он любит ее и что только она нужна ему…

 

* * *

 

Утром, выйдя на улицу, Володька дважды прошелся по переулку, где жила Майя, постоял недолго около ее дома, смотря на парадное — вдруг она выйдет? … Но понемногу ночной сон стал рассеиваться, а он трезветь. Но все же, идя по Сретенке, он часто, на всякий случай, поглядывал по сторонам…

Повернув на Сретенский бульвар, шел он мимо пустых скамеек, задумавшись и чуть было не столкнулся с какой-то девушкой, читающей на ходу письмо.

— Простите, — сказал он, отступая в сторону.

Девушка посмотрела на него заплаканными глазами, кивнула, хотела было идти дальше, но неожиданно остановилась, взглянула еще раз, внимательно и нерешительно спросила:

— Вы — Володя?

— Да, — недоуменно ответил он.

— Я — Ляля. Вы меня, конечно, не помните. Мы виделись только один раз у Миши…

— Я помню… А потом Мишка столько писал о вас. Что случилось? — мог быть Володька и очень вежливым, и предупредительным.

— У вас есть время? Присядем тогда и поговорим. — Он согласился, и они сели на скамейку. — Видите, я получаю Мишины письма до востребования… Мой отец требовал вообще полного прекращения переписки, — досказала она, предупредив его вопрос.

— Ведь вы, кажется, расписались перед войной, так почему же? …

— Да, расписались и… — Она горько усмехнулась. — Значит, вы ничего не знаете?

— Нет. Я почти год не получал писем от Мишки, а мать мне ничего не говорила.

— Да, мы расписались и уже… развелись, — сказала Ляля дрогнувшим голосом.

— Ни черта не понимаю! — грубовато выпалил Володька.

— Что здесь понимать? Идет война с Германией, а я, я оказалась замужем за немцем…

— Какой, к черту, Мишка немец!

— Он сам предложил мне развод…

— Где он сейчас?

— Вы и этого не знаете?

— Нет. Мне мать сказала, что они эвакуированы в Казахстан.

— Эвакуированы? … Это была не эвакуация, Володя. Он на Урале, в Сосьве, в трудармии. И ему там очень трудно. Там большинство настоящих немцев с Поволжья… Так вот, эти немцы не считают его своим, а для русских — он фриц. Понимаете — фриц! — Они долго молчали, затем Ляля продолжила: — Меня хотели исключить из института… я написала ему об этом, и он сразу прислал мне согласие на развод. Понимаете?

— Понимаю, — протянул Володька и скривил губы.

— Вы меня презираете? — еле слышно спросила она, вытирая слезы. — Он молчал, переваривая это, она добавила: — Бывают обстоятельства, которые сильнее нас, и ничего не поделаешь. Понимаете?

— Нет. Я с фронта, — Володька поднялся, но Ляля схватила его за руку.

— Погодите! Прочтите хотя бы его письмо!

— Давайте. — Она порывисто сунула ему конверт. Володька, не садясь, стал читать.

В Мишкином письме, на Володькин взгляд, не было ничего страшного. Ну, тяжелая работа на лесоповале, ну, нехватка питания (это везде), ну, угнетенное моральное состояние и прочее… Для Володьки, испытавшего во сто крат больше, все это не представлялось таким уж страшным. Он вернул письмо.

— Вы поняли — там ужасно, — прошептала Ляля.

— Все же это не фронт, — пожал плечами Володька.

— Да, конечно… Но для меня все это ужасно… Я буду ждать его. Во всяком случае, до конца войны…

Володька посмотрел на нее, сидящую перед ним, заплаканную, жалкую, и, процедив " прощайте", резко повернулся и пошел от нее.

Вернувшись домой, он сказал матери, что видел Мишкину Лялю.

— Она тебе все рассказала? — после некоторого молчания спросила она. Володька кивнул. — Я не хотела тебе говорить. Это случилось в октябре. Немцы подошли совсем близко… Видимо, это было необходимо… — не то полувопросом, не то полуутверждением закончила мать и посмотрела на него.

— Какой Мишка немец! Он по-немецки-то знал хуже меня.

— А ты помнишь, когда он получал паспорт, то не захотел записаться русским или поляком, по матери. А про это говорили ему и ты и я.

— Зачем ему было отказываться от своей национальности?

— Фашизм в Германии был уже в самом расцвете… — Она помолчала немного, потом сказала: — Мне очень жалко стариков, но в отношении Миши, по-моему, поступили гуманно.

— Гуманно?

— Да. Его — немца — не заставили воевать против немцев. И он останется живым. В этом смысле я могу только завидовать его матери.

Да, Мишка будет жив после войны, и все, что приходится ему сейчас испытывать, забудется… Здесь мать права, и Володька понимал — для нее судьба Мишки завидней, чем судьба ее сына…

 

* * *

 

А дни шли… Шли быстро, потому что были однообразны и похожи один на другой. После разговора с матерью он перестал ходить в кафе-автомат, да и наскучили как-то ему эти посещения. Если вначале ему хотелось сравнить " свою" войну с войной на других участках, с войной других, то вскоре он увидел, что война была более или менее одинакова — и на Западном и на Северо-Западном приблизительно было то же, что и на его, Калининском фронте.

Все чаще подходил он к книжной полке… Полистав Джека Лондона, он усмехался: неужели когда-то это могло увлекать, волновать, а герои служить примером для подражания?

Однажды он полез за чем-то в чулан и наткнулся взглядом на свой ватник. И то, что отбрасывал он от себя, старался забыть, — навалилось на него. Ясно вспомнилось, с каким чувством невозвратимой потери отмывал он свои руки, свой кинжал и ватник от чужой, но человеческой крови… То была черта, разделившая Володькину жизнь. После этого он стал другим и никогда уже больше не сможет стать прежним. Это необратимо. Он понимал, что это неумолимый закон войны и что он будет это делать, пока идет война, но этот ватник в его московском доме показался чем-то противоестественным, чужеродным.

Надо его выкинуть к черту или сжечь, подумал он, вытащил ватник и стал искать какую-нибудь тряпку, чтоб завернуть его, но тут пришла мать из магазина.

— Что ты собираешься делать? — спросила недоуменно, переводя взгляд с Володьки на лежащий ватник.

— Надо выкинуть, наверно, — смутился он.

— Что ты выдумал? Давай я отнесу к тете Насте, она отмоет эти пятна и, может быть, сумеет продать. — Она нагнулась и протянула руки к ватнику.

— Я сам. В какой квартире она живет, в первой? — Володька схватил ватник и направился к двери.

— Володя, — остановила его мать, — Володя… эти пятна… это твоя кровь?

— Конечно, мама, — поспешно ответил он.

 

* * *

 

Сергей не один раз звонил ему, но Володька почему-то под всякими предлогами отнекивался от встречи.

Но все же они встретились. Сергей был бодр, оживлен, крепко пожал Володьке руку, сказав, что у него здесь неподалеку есть квартирка — товарищ в эвакуации и просил присматривать. Там они смогут спокойно поговорить.

— Ну вот, располагайся, — сказал Сергей, когда они вошли в квартиру.

Он раскрыл портфель, достал бутылку пива, батон и небольшой кусок полукопченой колбасы.

— Хлебнем пивка, пожуем немного и решим все мировые вопросы.

— Так уж и все, — усмехнулся Володька.

— Как всегда, — весело ответил Сергей и вдруг посерьезнел. — Ты знаешь, Володька, по некоторым обстоятельствам у меня очень мало по-настоящему близких людей, но среди них — ты первый, а потому… Ладно, давай сперва пивка и закусим.

Он нарезал хлеб, колбасу, разлил пиво.

— А потому, сэр, мне очень важно, как вы относитесь ко мне сейчас.

Володька вздрогнул от неожиданности — не предполагал он, что Сергей спросит об этом напрямик. А тот смотрел на него пристально, в упор.

— Точнее, к тому, что я в Москве… Хотя ты и знаешь — у меня " белый билет" после ранения и осколок в ноге, — разъяснил Сергей, продолжая так же в упор смотреть на Володьку.

— У тебя семья, родился ребенок… Я понимаю, — медленно начал Володька.

— Ты знаешь, дело не в этом, — резко перебил Сергей и забарабанил пальцами по столу.

— Знаю… — опустил голову Володька.

— Так отвечай.

— Ты пошел на финскую… ради отца? — спросил Володька после долгой паузы.

— Не только. Хотя мне было нужно доказать… Да, доказать, что я не хуже других… Что воевать буду, может, лучше других. И ты видишь, — показал он на " звездочку", — зря ордена не дают.

— Это большой орден… боевой.

— Он не помог, Володька, — вздохнул Сергей. — Я бился во все двери. Стена. Понимаешь, стена. Если б получил Золотую звездочку, может, тогда? … Я хлопочу об отце и сейчас, но… — Он пожал плечами и снова вздохнул.

Они долго молчали, и только стук Сережкиных пальцев о стол нарушал тишину. Наконец Володька начал:

— Я понимаю… Но, Сергей, это же такая война… Решается судьба России быть ей или не быть?

— Нам ли с тобой решать судьбу России? Это наивно, Володька.

— А кому же ее решать? — Володька поднял голову и посмотрел на Сергея тот усмехнулся.

— По-моему, ты видел — воюют далеко не все.

— Сергей, нам должно быть плевать на этих " не всех".

— Что ж, значит, мне следует пойти в военкомат положить свой " белый билет" на стол и сказать — забирайте? Так, по-твоему? — Сергей перестал барабанить пальцами.

— Не знаю, Сергей… Я понимаю, идти во второй раз гораздо труднее.

— Дело не в " труднее", — резко выпалил Сергей. — Просто уже нет никаких иллюзий… — А потом совсем тихо добавил: — Моя Танюшка так мала…

Что мог сказать Володька, не представлявший совершенно чувства отцовства. Сергей опять забарабанил по столу и через некоторое время сказал:

— А может, мы свое уже отвоевали? — и напряженно уставился на Володьку.

Володька пожал плечами:

— Сергей, мне очень трудно поставить себя на твое место… А потому не считаю себя вправе ни осуждать тебя, ни оправдывать. Это для меня слишком сложно. Ты принимаешь такой ответ?

— Да. — Он взял Володькину руку и слегка пожал. — Мне совершенно наплевать, что думают обо мне другие, но мне было бы больно, если бы ты… ты считал меня трусом или… шкурником.

 

* * *

 

Когда вечером позвонила Юлька и попросила его прийти завтра к трем часам на Матросскую, Володька решил дочитать ее черную тетрадочку, которую он еще не дочитал, потому что слишком уж подробно было все в ней — " он сказал, я сказала" … Для Юльки все это было, наверное, значимо, а Володьке казалось скучноватым и чересчур наивным. И еще было смешно, что называла она своего типа — этот человек. Перелистав несколько страниц с любовными мерихлюндиями, он дошел до двадцать второго июня.

" Сегодня началась война! И первая мысль о Володьке! Он в армии и, хотя на Дальнем Востоке, непременно выпросится на фронт. Он такой, мой Володька! А об этом человеке совсем не подумала. Что же это? Значит, Володька все-таки мне дороже, значит, люблю-то я его, а не этого человека? В моей душе что-то непонятное, полный разброд. Надо немедленно написать Володьке! Но что? Как объяснить ему, почему не писала почти полгода? Господи, я совсем запуталась! Если Володька поедет на фронт, я должна быть тоже там. С ним. Обязательно! " Это " обязательно" было подчеркнуто тремя жирными чертами.

Опомнилась, усмехнулся Володька и стал листать дальше.

" Этот человек заболел и умоляет меня прийти к нему. Я долго колебалась, но пошла. Он лежал в постели, небритый и очень похудевший…" — тут следовало описание, какие у него были глаза, как нежно дотронулся он своей тонкой рукой до Юлиной щеки, каким трагическим голосом сказал: " Родная девочка, вот повестка, я иду на фронт. Я не боюсь, но знаю — меня убьют, и у нас только этот вечер и только эта ночь, если, конечно, ты согласишься остаться у меня…" Здесь у Володьки потемнело в глазах и похолодело в груди…

Вот гад, вот гад, шептал он про себя. В морду, в морду… Да нет, чего там в морду! Пристрелить такого! Он представил, как этот уже немолодой фрайер, видно, бабник и любитель зеленых девчонок, лезет к Юльке, а она отбивается от него своими маленькими кулачками. Адрес? Узнать адрес этого гада! Ох, как он его будет бить!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.