|
|||
Имре Кертес 4 страница
Питья – вот чего больше всего не хватало в поезде. Еды, если даже учесть все случайности, должно было вроде хватить надолго; но вот запить еду было нечем, и это было ужасно неприятно. Соседи по вагону сразу сказали: первая жажда проходит быстро. В конце концов ты вообще о ней забываешь, а потом она вдруг появляется снова – и уже не позволяет думать ни о чем другом, объясняли знающие. Шесть‑ семь дней, утверждали они, даже в жаркую погоду, без воды можно кое‑ как протянуть – при условии, разумеется, что ты здоров, не слишком потеешь и не ешь много мяса и специй. Так что, успокаивали меня, время еще есть; и добавляли: все зависит от того, долгой ли будет дорога. В самом деле, мне и самому было это интересно: на кирпичном заводе нам об этом ничего не сказали. Только объявили: кто хочет поехать на работу в Германию, пускай записывается. Мысль эта мне, как и остальным ребятам из нашей компании, да и многим другим на кирпичном заводе, сразу показалась привлекательной. И вообще – как говорили люди из так называемого Еврейского совета (их можно было узнать по специальной повязке на руке) – так или этак, добровольно или принудительно, всех, кого собрали тут, на кирпичном заводе, рано или поздно все равно вывезут в Германию, так что самым первым, тем, кто вызовется сам, добровольно, достанутся лучшие места, а также та привилегия, что поедут они всего по шестьдесят человек в вагоне, а тем, кто позже, придется размещаться, из‑ за нехватки поездов, не меньше чем по восемьдесят человек; когда нам все это объяснили, особо раздумывать и колебаться не было смысла, мне тоже так показалось. Трудно было бы спорить и с другими доводами, которые относились к тесноте и скученности, царившим на кирпичном заводе, к последствиям этой тесноты, которые могут отразиться на нашем здоровье, ну и, конечно, к умножающимся трудностям с питанием: все это в самом деле имело место, и я сам это чувствовал на себе. Уже в тот день, когда нас доставили сюда из жандармерии (многим из взрослых о жандармерии этой были наслышаны, они называли ее «казармой имени Андрашши»), кирпичный завод был битком набит людьми. Тут были вперемешку и мужчины, и женщины, и дети всех возрастов, и бесчисленные старики обоего пола. Куда бы ты ни ступил, везде натыкался на одеяла, вещевые мешки, чемоданы разного размера и фасона, узлы, какое‑ то тряпье. Все это, а кроме того, множество мелких неудобств, неприятных и раздражающих мелочей, которые, видимо, неизбежно возникают, когда такое скопище людей вынуждено долго жить вместе, – скоро и мне, естественно, стали действовать на нервы. К этому добавлялось безделье, дурацкое состояние ожидания неизвестно чего, ну и, конечно, скука. Вот почему из пяти дней, которые я там провел, ни один не запомнился мне по отдельности; да и от вместе взятых в памяти у меня остались от них разве что какие‑ то детали. Во всяком случае, я хорошо помню, что мне было легче от того, что вокруг были все ребята из нашей компании: и Рози, и Сутенер, и Кожевник, и Курилка, и Мошкович, и остальные. Я убедился, что ни один из них не сбежал: все они тоже оказались честными. С жандармами на кирпичном заводе мне лично тоже не пришлось сталкиваться; я видел, что они в основном несут охрану с внешней стороны, иногда – вместе с полицейскими. О последних на кирпичном заводе говорили, что они понятливее жандармов, да и навстречу идут охотно, особенно если сумеешь договориться насчет компенсации в деньгах ли, в других ли ценностях. Главным образом они – так я слышал – соглашались выполнять мелкие просьбы: отправляли письма, передавали какие‑ то сообщения родственникам; но некоторые из наших говорили, причем весьма убежденно, что в принципе с полицейскими можно – правда, добавляли говорившие, очень редко и с большим риском – найти общий язык и в смысле побега; правда, что‑ нибудь совершенно определенное мне об этом так и не удалось узнать. Но именно тогда мне вспомнился случай на таможне, и именно тогда я, кажется, точно понял, о чем так сильно хотел потолковать с полицейским тот человек с тюленьим лицом. И именно тогда я узнал, пускай задним числом, что наш полицейский оказался человеком честным. Этот факт нашел потом подтверждение: бродя по кирпичному заводу, околачиваясь во дворе или стоя в очереди к общественной кухне, в калейдоскопе чужих лиц я раз или два, кажется, видел знакомое тюленье лицо. Из тех, кого я впервые встретил в таможне, видел я и невезучего бедолагу: он часто приходил посидеть с нами, с «молодежью», «немного отвести душу», как он сам выражался. Должно быть, пристанище он нашел себе где‑ то недалеко от нас, на заводском дворе, в одном из многочисленных, одинаковых – с драночной крышей, но со всех сторон открытых – навесов, которые, как я слышал, служили когда‑ то для сушки кирпича. Вид у Невезучего был довольно жалкий, на лице виднелись синяки и ссадины; он объяснил нам, что это – результат «расследования», проведенного жандармами: в его вещмешке они обнаружили лекарства и съестное. Тщетно он доказывал, что и лекарства, и продукты – из домашних запасов и нес он их тяжелобольной мамочке: его обвинили в том, что он спекулирует на черном рынке. Никого не интересовало, что у него имелось разрешение на поездку на Чепель, что он всегда чтил закон и в жизни не нарушал ни единой буквы его, как он сам говорил. «Ну как, ничего не слышали? Что с нами будет? » – спрашивал он, остановив кого– нибудь и глядя тревожно ему в лицо. И опять заводил разговор о мамочке, о семье и о том, как ему не повезло. Сколько же он хлопотал об этом разрешении и как радовался, когда его добыл, – вспоминал он, сокрушенно качая головой; разве мог он предположить, что у истории этой будет «такой конец». И все поминал те злосчастные пять минут. Если бы не его невезенье… Если бы автобус ушел в тот момент… – снова и снова горестно вздыхал он. Что же касается того, как с ним обошлись жандармы, тут он в общем‑ то казался скорее довольным. «Я ведь к ним почти самым последним попал, и, может, в этом было мое счастье, – говорил он. – Они уже торопились». Короче, «могло бы быть хуже», – подводил он итог своему рассказу, добавляя, что в жандармерии «видел случаи и похуже», и это была чистая правда. Я и сам вспоминал подобное. Утром, начиная «расследование», жандармы предупредили нас: пусть никто не надеется, что сумеет утаить свои прегрешения, а также деньги, золото и прочие ценности. Когда подошла моя очередь, мне тоже пришлось выложить на стол перед ними деньги, часы, перочинный нож и все прочее. Ко мне подошел рослый жандарм и быстрыми, даже, я бы сказал, профессиональными движениями ощупал меня от подмышек до коротких штанов. За столом я увидел и старшего лейтенанта: к тому времени из разговоров жандармов между собой выяснилось, что офицера со стеком зовут Сакал и что он – старший лейтенант. А по левую руку от него – я сразу обратил на него внимание – громоздился, словно гора, жандарм с сомовьими усами, без кителя, отчего еще сильнее бросались в глаза его мощные, как у мясника, мускулы; в руке он держал какое‑ то орудие в виде вытянутого цилиндра, в общем‑ то довольно смешное, потому что оно напоминало скалку, какими пользуются кухарки. Старший лейтенант держался вполне дружелюбно: он спросил, есть ли у меня документы, хотя после этого я не заметил ни малейшего знака, ни малейшего намека на то, что бумага моя с печатью произвела на него хоть какое‑ то впечатление. Я удивился; однако (главным образом потому, что заметил движение руки жандарма с сомовьими усами, движение, в котором был и приказ убираться, пока цел, и очень даже внятный намек на то, что будет, если я не потороплюсь подчиниться) счел, что лучше, само собой, не высказывать своего несогласия. Затем жандармы вывели нас всех из казармы и сначала, как сельдей в бочку, набили в специальный трамвай из нескольких вагонов, потом, привезя к Дунаю, посадили на судно, а когда мы через некоторое время высадились, повели куда– то пешком; так, собственно, я и оказался на кирпичном заводе; точнее (об этом я услышал уже на месте): на кирпичном заводе в Будакаласе. В тот день, когда мы записались на работу в Германию, я узнал еще много всего о предстоящей поездке. Люди с повязками Еврейского совета – там их тоже было много – охотно отвечали на любые наши вопросы. В первую очередь в Германию требовались мужчины помоложе, предприимчивые, одинокие. Но тех, кто интересовался, они, я сам слышал, успокаивали: мол, не волнуйтесь, там найдется место и женщинам, и малышам, и пожилым; к тому же отправляющиеся в путь могут взять с собой все свои пожитки. Самый главный вопрос, по их мнению, был не в этом; главное – удастся ли нам все уладить между собой, по– человечески, по взаимному согласию, или мы будем дожидаться, пока жандармы сами за нас решат? Дело в том, что, как нам объяснили, нужное количество людей для отправки, так или этак, должно быть набрано, а если количество это не наберется, жандармы проведут отбор, как они сами понимают; короче говоря, большинство наших, и я в том числе, находили, что первый вариант, само собой, нам все‑ таки больше подходит. Самые разные мнения слышал я и относительно немцев. Многие – причем в основном это были люди немолодые, имевшие за плечами кое‑ какой жизненный опыт – говорили, что немцы, как бы там они ни относились к евреям, все же, в общем и целом, люди чистоплотные, честные, работящие, любящие порядок и точность и что, встречая эти качества у других, они и других способны уважать; действительно, примерно такие же представления были до сих пор о немцах и у меня; кроме того, я надеялся, что, когда мы туда попадем, мне наверняка пригодится то, что в гимназии я, пускай недолго, учил немецкий язык. Однако больше всего меня радовала сама возможность работать; благодаря этому, как я надеялся, моя жизнь наконец обретет размеренность и упорядоченность, я буду занят полезным делом, у меня появятся новые впечатления, а иногда, конечно, и поводы пошутить, посмеяться; одним словом, я буду вести более разумный, чем до сих пор, и более отвечающий моим вкусам образ жизни, что нам и обещали и о чем мы с ребятами, само собой, много говорили; наряду со всем этим у меня мелькала мысль, что, если все пойдет как надо, то я и мир смогу немножко увидеть. А когда я вспоминал некоторые события последних дней: общение с жандармами, особенно их отношение к моему удостоверению, и вообще все, что со мной происходило, – то, честно говоря, даже любовь к родине не очень‑ то меня удерживала, если уж говорить и об этом чувстве. Встречались, однако, у нас и люди недоверчивые, у которых были какие‑ то совсем другие сведения, в том числе и насчет характера немцев; кое‑ кто к ним подходил: дескать, ладно, раз вы такие умные, посоветуйте тогда, что нам‑ то делать; третьи, не желая зря тратить время на ссоры и препирательства, выступали за то, чтобы прислушаться к голосу разума, подавая пример другим и достойно показывая себя перед властью; люди вокруг меня, во дворе, сбивались в кучки, которые то распадались, то снова собирались, и без устали обсуждали доводы, возражения, обменивались новостями, слухами и догадками. Кто‑ то, я слышал, поминал Бога и «неисповедимую волю Его». Как дядя Лайош, человек этот тоже говорил о судьбе, об уделе евреев, и, как дядя Лайош, тоже считал, что мы «отступили от Бога», в чем и кроется причина обрушившихся на нас испытаний. Человек этот все же немного заинтересовал меня, поскольку был напорист в словах и энергичен в движениях; даже лицо у него было несколько необычным: тонкий, большой, горбатый нос, очень яркие, с влажным блеском глаза, красивые, с проседью усы и сросшаяся с ними густая, но короткая бородка. Я видел, что его всегда окружает народ, с любопытством внимая его словам. Потом я узнал, что он – лицо духовное: многие называли его «господин рабби». Запомнил я из того, что он говорил, и некоторые необычные слова и выражения; например, он допускал – «ибо глаза, которые видят, и сердце, которое чувствует», дают нам право на это допущение, – что «мы, здесь, на земле, пожалуй, можем оспаривать меру вынесенного нам высшего приговора»; правда, тут он словно бы ненадолго запнулся, голос, чистый и звучный, на минуту словно бы утратил свою всегдашнюю уверенность, а глаза затуманились чуть больше, чем обычно; не знаю почему, но у меня появилось странное ощущение, будто он собирался сказать что‑ то другое, так что эти слова некоторым образом удивили и его самого. Но он все‑ таки продолжил свою мысль: по его собственному признанию, он «не хотел бы усыплять себя чем бы то ни было». Он хорошо понимает – для этого достаточно лишь оглядеться вокруг себя, «в этом скорбном месте, и увидеть эти измученные лица» (так он выразился, и сострадание в его голосе мне тоже было удивительно слышать: в конце концов, он ведь тоже находился «в этом скорбном месте»), – да, он хорошо понимает, как тяжела его задача. Но он не считает своей целью «приводить души к Богу Вечному», да для этого и необходимости нет, ибо души наши и так от Него, сказал он. При всем том он призвал нас: «Не ропщите против Господа», – и вовсе не только из‑ за того, что это грех, но и потому, что путь этот, путь несогласия с Ним, привел бы «к отрицанию высокого смысла жизни», а он убежден, что «с отрицанием в сердце» человек жить не может. Может быть, сердце такое и кажется легким, но потому лишь, что оно – пусто, бесплодно, как бесплодна пустыня, сказал он; да, очень трудно, живя в несчастьях, в страданиях, видеть бесконечную мудрость Бога Вечного, но это все же единственный путь утешения, ибо – буквально так он сказал – «наступит миг торжества Его, и едины станут в страданиях, и из праха воззовут к Нему те, кто забыл о могуществе Его». Так что, уже сейчас говоря, что мы должны верить в наступление окончательной милости Его («и да будет вера сия опорой нам и неиссякаемым источником сил наших в этот час, час испытаний»), он тем самым обозначал единственный способ того, как нам следует жить. Этот способ он называл «отрицанием отрицания», ибо без надежды «мы погибнем», надежду же можно почерпнуть только из веры и из той неколебимой уверенности, что Господь сжалится над нами и мы обретем милость Его. Логика рассуждений этого человека была довольно ясной, я не мог этого не признать, хотя все же заметил: в конечном счете он так и не сказал, что, собственно, нам следует делать; не очень‑ то он был способен дать хороший совет и тем, кто хотел узнать его мнение относительно данной ситуации: записываться ли на отъезд в Германию или лучше остаться и выжидать? Видел я во дворе и Невезучего, причем неоднократно: он подходил то к одной группе, то к другой. Я обратил внимание, что беспокойный взгляд его маленьких, все еще с непрошедшими синяками, глаз, где бы он ни находился, постоянно мечется по сторонам, косясь на другие группы и других людей. Раза два я слышал и его голос: остановив кого‑ нибудь, он, с напряженным ожиданием на лице, ломая руки, почти умоляюще допытывался: «Извините, а вы‑ то сами едете? »; потом: «А почему? »; потом: «Вы думаете, так лучше? » Как раз тогда, помню, пришел записываться на поездку еще один мой знакомый по таможне – Эксперт. За те дни, что мы провели на кирпичном заводе, я вообще‑ то не раз его встречал. Хотя одежда его была помятой, галстук исчез, лицо покрывала седоватая щетина, в целом на нем все‑ таки оставалась несомненная печать былой солидности. Появляясь, он сразу притягивал к себе общее внимание, вокруг него собиралось кольцо взволнованных людей, и он едва успевал отвечать на вопросы, которыми они его забрасывали. Дело в том, что, как я скоро узнал, ему удалось поговорить непосредственно с одним немецким офицером. Это произошло недалеко от ворот, там, где находились канцелярии комендатуры, жандармерии и прочих следственных органов и где я и сам в эти дни имел возможность иной раз видеть, как появлялись и тут же торопливо исчезали люди в немецких мундирах. Сначала, как я мог понять, Эксперт пробовал поговорить с кем‑ нибудь из жандармов. Предпринимал он и попытки, как он выразился, «вступить в контакт со своим предприятием». Но мы узнали, что жандармы «постоянно отказывали» ему в этом праве, хотя «речь тут шла об оборонном предприятии» и «без него, Эксперта, производство было бы просто немыслимо», что было признано и официальными органами, хотя свидетельствующий об этом документ, как и все прочее, у него «конфисковали» в жандармерии, – все эти обстоятельства я сложил в единое целое лишь позже, так как упоминал он их между прочим, одновременно отвечая на сыпавшиеся со всех сторон вопросы. Выглядел он крайне возмущенным. Но заметил, что «в подробности не желал бы вдаваться». Правда, именно возмущение и побудило его обратиться к немецкому офицеру. Тот как раз собирался уходить. Эксперт – как он сам нам сообщил – случайно оказался поблизости. «Тут я и подошел к нему», – сказал он нам. Некоторые из наших в самом деле были очевидцами этого случая – и с уважением отзывались о его дерзости. Он же лишь пожимал плечами и отвечал, что без риска не бывает успеха и что он во что бы то ни стало хотел «в конце концов поговорить с кем‑ нибудь, кто компетентен в таких вещах». «Все‑ таки я – инженер, – продолжал он и добавлял: – Да и немецким владею в совершенстве». Все это он сообщил и немецкому офицеру, сказав после этого, что его «морально и фактически лишили возможности выполнять свою работу», причем, по его выражению, «без всякой на то причины и вопреки всякому праву, даже в рамках действующих на данный момент предписаний». «Но – кому от этого польза? » – поставил он перед немецким офицером вопрос. И повторил нам то, что сказал и ему: «Я хлопочу не ради каких‑ либо выгод и привилегий. Просто я обладаю кое– каким положением в обществе, кое в чем разбираюсь – и хотел бы работать в соответствии со своей квалификацией. Вот все, к чему я стремлюсь». Офицер в ответ посоветовал ему записаться на отправку в Германию. Он не давал, заметил Эксперт, никаких «громких обещаний», но заверил, что Германии, которая в настоящий момент собирает все силы ради победы, нужен любой человек, а люди с такими знаниями и с такой квалификацией – особенно. Вот из‑ за этой‑ то «рассудительности», прозвучавшей в словах офицера, его совет, признался нам Эксперт, показался ему «корректным и реальным» – именно такие слова он употребил. Особо отметил он, как «импозантно» держался офицер: рядом с этими «неотесанными» жандармами он показался ему человеком «трезвым, сдержанным и во всех отношениях безупречным». Отвечая на другой вопрос, Эксперт сказал, что, «естественно, никаких гарантий тут нет», если не считать гарантией то впечатление, которое произвел на него офицер; но, добавил он, в дан– ный момент приходится довольствоваться и этим; хотя он не думает, что ошибается. «Конечно, – заметил он, – если интуиция и знание людей меня не подводят…» Но я, по крайней мере, со своей стороны чувствовал, что эти его опасения весьма маловероятны. Он уже уходил прочь, и тут я вдруг – гоп‑ ля! – увидел Невезучего, который, будто чертик на пружине, вылетел из окружавшей Эксперта толпы, галопом обогнал того и даже загородил ему дорогу. Видя, как он возбужден и какая у него решимость на лице, я даже подумал, что уж сейчас‑ то он точно обратится к нему напрямик, не так, как в таможне. Но в этот момент Невезучий едва не налетел на высокого, плотного человека с повязкой, который как раз шел со списком и карандашом в руках. Тот, едва увернувшись, остановился, отпрянул, оглядел его с головы до ног, нагнулся к нему и спросил что‑ то; что было потом, я не знаю, потому что как раз возле нас появился Рози и сказал: «Братцы, наша очередь». Потом помню лишь, что, когда мы с ребятами неторопливо брели в глубь кирпичного завода, к нашему месту обитания, стояло какое‑ то особенно мирное, теплое летнее предвечерье; небо над холмами уже розовело: близился закат последнего нашего дня на родине. В другой стороне, там, где тек Дунай, над дощатым забором я увидел движущиеся крыши вагонов: это проходил, согласно расписанию, пригородный поезд; я ощущал усталость, но в то же время (вполне естественно после того, как мы записались на отправку) своего рода нетерпеливое любопытство: что нас ждет завтра? Ребята в общем и целом выглядели довольными. Невезучий каким‑ то образом затесался в нашу компанию и – с некоторым торжеством в глазах, но в то же время и немного вопрошающе – заявил: он тоже в списке. Мы одобрительно закивали, и я видел, что ему это приятно; но потом, занятый своими мыслями, я перестал прислушиваться к нему. В этом месте, в отдаленных закоулках, кирпичный завод выглядел спокойнее, тише. Хотя и здесь собирались группы людей, обсуждая новости и советуясь, как поступить, однако особого возбуждения я не замечал: кто‑ то уже располагался на ночлег, кто‑ то ужинал, другие стерегли свои пожитки или просто сидели молча в ожидании вечера. Мы как раз проходили мимо одной супружеской пары. Я уже много раз видел их и хорошо запомнил. Жена была маленькой, хрупкого телосложения, с тонкими чертами лица; муж, худой, в очках, со щербатым ртом, вечно бегал и хлопотал, вечно к чему‑ то готовился, и лоб у него был постоянно взмокший от пота. Сейчас, сидя на земле, он, при суетливой помощи жены, торопливо собирал вещи, связывая их ремнем в один большой узел; он был по горло занят своей работой, и ничего его больше не интересовало. Невезучий, видимо, их знал: он остановился у мужчины за спиной и, постояв немного, спросил: «Вы, значит, тоже решили ехать? » Муж, весь потный, бросил назад и вверх быстрый взгляд, жмурясь под очками и кривя лицо от вечернего солнца, и ответил с вопросительной интонацией: «Так ведь надо же ехать или как?.. » Ответ его мне показался столь же в конечном счете истинным, сколь и простым. Отправляли нас на следующий день, рано утром. Погода стояла великолепная; поезд, составленный из кирпично‑ красных товарных вагонов с задвигающимися дверьми, отходил почти от самых ворот, по ветке, которая где‑ то вливалась в пригородную железную дорогу. В каждом вагоне располагалось по шестьдесят человек вместе с поклажей; ну и тут же сложены были дорожные припасы людей с повязками: горы хлеба, большие банки мясных консервов, что, в наших глазах, глазах бывших обитателей кирпичного завода, было очень большой ценностью, не могу не признать. Но я еще со вчерашнего дня замечал, с каким вниманием, предупредительностью, даже, я бы сказал, с известной долей почтения все относились к нам, тем, кто отбывает в Германию; и изобилие это тоже, возможно, было – такое у меня возникло ощущение – чем‑ то вроде награды. Даже жандармы, что стояли вокруг – с ружьями, угрюмые, застегнутые на все пуговицы, – словно бы охраняли какой‑ то ценный и соблазнительный груз, к которому сами, однако, не могли прикоснуться: думаю, из‑ за того, скорее всего, что груз этот уже перешел во владение к более могущественным хозяевам: немцам. Двери вагонов задвинули, и слышно было, как снаружи по ним чем‑ то стучали: видимо, подгоняли засовы; потом – сигналы, свистки, крики железнодорожников, толчок: поезд тронулся. Мы с ребятами расположились довольно удобно, заняв, сразу после посадки, переднюю часть вагона, с двумя довольно высоко расположенными, да еще и забранными колючей проволокой отверстиями в форме окон. Вот только скоро в нашем вагоне возник вопрос о воде; а вместе с ним – и о продолжительности предстоящей дороги. Вообще, о поездке в целом я не много могу рассказать. Точно так же, как вначале в таможне, потом на кирпичном заводе – здесь, в вагоне, надо было каким‑ то образом убивать время. Да, здесь это получалось, пожалуй, труднее, поскольку условия были, само собой, другие. С другой стороны, здесь у нас было сознание цели, и мысль о том, что каждый километр проделанного пути, пускай проделанного невыносимо медленно, в утомительной тряске, долгих стоянках, раздражающих толчках во время маневрирования, к этой цели нас все– таки приближает, – мысль эта в какой‑ то мере помогала переносить трудности и невзгоды. Наша компания тоже старалась не терять терпения. Рози не уставал подбадривать нас: ничего, братцы, как только прибудем, тут же все останется позади. Многие поддразнивали Сутенера – из‑ за одной девушки, которая находилась здесь же (как ребята предполагали) вместе со своими родителями: Сутенер познакомился с ней еще на кирпичном заводе, а тут – особенно в первое время – часто исчезал, чтобы с ней повидаться, в глубине вагона, и у нас об этом ходило много всяческих разговоров. С нами был и Курилка, и даже здесь из его карманов время от времени появлялись щепоть какого‑ то подозрительного, рассыпающегося в пыль крошева, лоскуток грязной бумаги и спичка, к трепетному огоньку которой он тянулся с жадностью хищной птицы, иногда даже ночью. От Мошковича (со лба его, по очкам, по широкому носу, по толстым губам, постоянно текли ручейки пота, смешанные с грязью, – как, кстати, и у всех прочих, как и у меня, само собой), да и от других ребят даже на третий день случалось порой услышать шутливое слово, веселую реплику, а Кожевник, хотя и с трудом ворочая языком, отпускал иногда вялую остроту. Не знаю уж, каким образом кому‑ то из взрослых удалось выведать, что конечный путь нашего путешествия – некий населенный пункт под названием Вальдзее[2]; когда я страдал от жажды или от жары, уже само обещание, содержащееся в этом слове, сразу же приносило облегчение. Тем, кто жаловался на тесноту, многие – с полным правом – напоминали: не забывайте, в следующем транспорте будет в вагоне уже по восемьдесят человек. Да и вообще, если подумать, знавали мы тесноту и похуже: например, в конюшне жандармерии, где задачу, как разместиться, мы смогли решить, только договорившись, что все сядут на землю по‑ турецки. В поезде сидеть было все– таки удобнее. К тому же, если так уж хотелось, я мог и встать, и даже сделать несколько шагов – скажем, по направлению к параше, место которой было в правом заднем углу вагона. Сначала мы было приняли решение, что пользоваться ею будем только по малой нужде. Но что делать: по мере того как шло время, многие из нас вынуждены были признать, что природа сильнее, чем любые наши договоренности, и соответственно с этим и поступали: это относится и к нам, ребятам и мужчинам, и, понятное дело, к женщинам, само собой. Жандарм тоже в конечном счете больших неприятностей нам не причинил. Был момент, когда он нас слегка испугал: его лицо внезапно возникло в левом окошке, как раз над моей головой, да он еще и фонариком посветил внутрь, потому что был уже поздний вечер, даже, скорее, ночь после первого дня пути, когда мы в очередной раз долго где‑ то стояли. Однако скоро выяснилось, что привели его к нам вполне добрые намерения. «Люди, – крикнул он, – мы на венгерской границе! » Только это он и хотел нам сообщить. А потом призвал нас, даже, пожалуй, скорее попросил отдать ему, если у кого‑ то из нас еще оставались деньги или другие ценности. «Там, куда вы едете, – рассуждал он, – это вам больше не понадобится. То, что у вас еще есть, немцы все равно отберут, – добавил он. – Так что, – продолжал он, стоя у оконного отверстия, – пускай лучше попадет в венгерские руки! » Потом, после короткой паузы, которая показалась мне не лишенной некоторой торжественности, он (тут его голос стал почти теплым, в нем зазвучали доверительные интонации и готовность все забыть и простить) добавил: «В конце концов, вы ведь тоже венгры! » В ответ откуда‑ то из глубины вагона – после некоторого перешептывания, вроде бы даже спора – донесся голос, низкий голос мужчины, который, признав справедливость этого довода (в самом деле, в конце концов.. . ), выдвинул условие: дескать, хорошо бы в обмен получить немного воды; жандарм и на это был готов, хотя сказал: «несмотря на запрет». Однако в итоге они так и не пришли к согласию, поскольку обладатель низкого голоса желал сначала заполучить воду, а жандарм – ценности, и ни один не хотел уступать. Наконец жандарм очень рассердился. «Жиды паршивые, вы даже в самых святых вопросах выгоду ищете! » – прозвучало его замечание. И голосом, сдавленным от возмущения и отвращения, он высказал пожелание: «Подыхайте тогда без воды! » Кстати говоря, его слова частично сбылись; так, во всяком случае, говорили в нашем вагоне. Факт тот, что где‑ то с середины второго дня все мы, и я в том числе, не могли не слышать пронзительных воплей, долетавших к нам из следующего за нами вагона; это было не очень‑ то приятно. Говорили, там едет какая‑ то больная старуха и она, судя по всему, сошла с ума, причем, сомневаться тут не приходится, от жажды. Объяснение выглядело правдоподобным. Только сейчас я убедился в правоте тех, кто уже в самом начале пути говорил: как удачно, что в наш вагон не попали ни маленькие дети, ни старики, ни, надо надеяться, больные люди. В первой половине третьего дня старуха наконец замолчала. У нас стали говорить: она умерла, потому что ей так и не дали воды. Но мы ведь знали: она была больная и старая, так что все, и я в том числе, случай этот сочли в конечном счете вполне естественным. Могу со всей уверенностью утверждать: долгое ожидание не способствует хорошему настроению, – в этом, по крайней мере, я мог лишний раз убедиться, когда мы наконец действительно прибыли на место. Возможно, правда, я просто слишком устал; ну и, наверное, то напряжение, с которым все мы ждали этого события, заставило меня в какой‑ то степени забыть в конце концов, что мы у цели; в общем, я как‑ то ощущал скорее равнодушие, чем радость. Да и самый момент прибытия прошел словно мимо меня. Я вспоминаю, что внезапно проснулся: должно быть, из‑ за пронзительного воя сирен; слабый свет, сочившийся в окна и щели, означал, что наступает рассвет четвертого дня. Немного болела поясница, в том месте, где спина соприкасается с полом. Поезд стоял, как во многих случаях и до этого, а при воздушной тревоге – всегда. У окон толпились люди – тоже как всегда во время стоянки. Каждому казалось, что он видит что‑ то новое и необычное. Наконец и я дождался своей очереди у окна – но ничего не увидел. Заря была прохладной и пахла свежестью, над просторными полями стоял сизый туман; потом, неожиданно, словно звук трубы, откуда‑ то из‑ за наших спин возник четкий, тонкий, красный луч, и я понял, что вижу восход солнца. Это было красиво и в общем даже интересно: дома я в такой ранний час обычно спал. Еще я разглядел, прямо перед нами, немного левее, какое‑ то строение: то ли захолустный полустанок, то ли предвестие какого‑ то большого вокзала. Строение было маленьким, серым и пока совершенно безлюдным, с узенькими закрытыми окнами, с комично крутой и высокой крышей, такой же, какие я видел в этих краях и вчера; в брезжащем полумраке строение на моих глазах обрело более четкие контуры, из серого стало лиловым, потом и окна блеснули красноватым блеском, отразив упавшие на них первые рассветные лучи. Другие тоже заметили домик, да и я сообщил о нем тем, кто стоял, любопытствуя, за нами. Те спросили, нет ли там доски с названием станции. И действительно, в слабом утреннем свете, на торцовой стене домика, обращенной туда, откуда мы прибыли, под крышей виднелись даже два слова, написанные причудливо изломанными, угловатыми готическими немецкими буквами и соединенные готической же черточкой с двойной волной: «Auschwitz‑ Birkenau». Но что касается меня, тщетно я рылся в поисках этого названия в памяти; не больше знали и остальные. Я сел на место: следующие тоже просили пустить их к окну; к тому же час был ранний, мне хотелось спать, и вскоре я задремал.
|
|||
|