|
|||
Часть вторая 6 страницаНа обстоятельную, но отрывистую рекомендацию Гани (который весьма сухо поздоровался с матерью, совсем не поздоровался с сестрой и тотчас же куда-то увел из комнаты Птицына) Нина Александровна сказала князю несколько ласковых слов и велела выглянувшему в дверь Коле свести его в среднюю комнату. Коля был мальчик с веселым и довольно милым лицом, с доверчивою и простодушною манерой. – Где же ваша поклажа? – спросил он, вводя князя в комнату. – У меня узелок; я его в передней оставил. – Я вам сейчас принесу. У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так что и я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя говорит, вы сегодня из Швейцарии? – Да. – А хорошо в Швейцарии? – Очень. – Горы? – Да. – Я вам сейчас ваши узлы притащу. Вошла Варвара Ардалионовна. – Вам Матрена сейчас белье постелет. У вас чемодан? – Нет, узелок. За ним ваш брат пошел; он в передней. – Никакого там узла нет, кроме этого узелочка; вы куда положили? – спросил Коля, возвращаясь опять в комнату. – Да кроме этого и нет никакого, – возвестил князь, принимая свой узелок. – А-а! А я думал, не утащил ли Фердыщенко. – Не ври пустяков, – строго сказала Варя, которая и с князем говорила весьма сухо и только что разве вежливо. – Chè re Babette, со мной можно обращаться и понежнее, ведь я не Птицын. – Тебя еще сечь можно, Коля, до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им. – Пойдемте, решительный характер! Выходя, они столкнулись с Ганей. – Отец дома? – спросил Ганя Колю и на утвердительный ответ Коли пошептал ему что-то на ухо. Коля кивнул головой и вышел вслед за Варварой Ардалионовной. – Два слова, князь, я и забыл вам сказать за этими… делами. Некоторая просьба: сделайте одолжение, – если только вам это не в большую натугу будет, – не болтайте ни здесь, о том, что у меня с Аглаей сейчас было, ни там, о том, что вы здесь найдете; потому что и здесь тоже безобразия довольно. К черту, впрочем… Хоть сегодня-то по крайней мере удержитесь. – Уверяю же вас, что я гораздо меньше болтал, чем вы думаете, – сказал князь с некоторым раздражением на укоры Гани. Отношения между ними становились видимо хуже и хуже. – Ну, да уж я довольно перенес чрез вас сегодня. Одним словом, я вас прошу. – Еще и то заметьте, Гаврила Ардалионович, чем же я был давеча связан, и почему я не мог упомянуть о портрете? Ведь вы меня не просили. – Фу, какая скверная комната, – заметил Ганя, презрительно осматриваясь, – темно и окна на двор. Во всех отношениях вы к нам не вовремя… Ну, да это не мое дело; не я квартиры содержу. Заглянул Птицын и кликнул Ганю; тот торопливо бросил князя и вышел, несмотря на то что он еще что-то хотел сказать, но видимо мялся и точно стыдился начать; да и комнату обругал тоже, как будто сконфузившись. Только что князь умылся и успел сколько-нибудь исправить свой туалет, отворилась дверь снова, и выглянула новая фигура. Это был господин лет тридцати, не малого роста, плечистый, с огромною, курчавою, рыжеватою головой. Лицо у него было мясистое и румяное, губы толстые; нос широкий и сплюснутый, глаза маленькие, заплывшие и насмешливые, как будто беспрерывно подмигивающие. В целом все это представлялось довольно нахально. Одет он был грязновато. Он сначала отворил дверь ровно настолько, чтобы просунуть голову. Просунувшаяся голова секунд пять оглядывала комнату; потом дверь стала медленно отворяться, вся фигура обозначилась на пороге, но гость еще не входил, а с порога продолжал, прищурясь, рассматривать князя. Наконец затворил за собою дверь, приблизился, сел на стул, князя крепко взял за руку и посадил наискось от себя на диван. – Фердыщенко, – проговорил он, пристально и вопросительно засматривая князю в лицо. – Так что же? – отвечал князь, почти рассмеявшись. – Жилец, – проговорил опять Фердыщенко, засматривая по-прежнему. – Хотите познакомиться? – Э-эх! – проговорил гость, взъерошив волосы и вздохнув, и стал смотреть в противоположный угол. – У вас деньги есть? – спросил он вдруг, обращаясь к князю. – Немного. – Сколько именно? – Двадцать пять рублей. – Покажите-ка. Князь вынул двадцатипятирублевый билет из жилетного кармана и подал Фердыщенке. Тот развернул, поглядел, потом перевернул на другую сторону, затем взял на свет. – Довольно странно, – проговорил он как бы в раздумье, – отчего бы им буреть? Эти двадцатипятирублевые иногда ужасно буреют, а другие, напротив, совсем линяют. Возьмите. Князь взял свой билет обратно. Фердыщенко встал со стула. – Я пришел вас предупредить: во-первых, мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить. – Хорошо. – Вы платить здесь намерены? – Намерен. – А я не намерен; спасибо. Я здесь от вас направо первая дверь, видели? Ко мне постарайтесь не очень часто жаловать; к вам я приду, не беспокойтесь. Генерала видели? – Нет. – И не слышали? – Конечно, нет. – Ну, так увидите и услышите; да к тому же он даже у меня просит денег взаймы! Avis au lecteur. [5] Прощайте. Разве можно жить с фамилией Фердыщенко? А? – Отчего же нет? – Прощайте. И он пошел к дверям. Князь узнал потом, что этот господин как будто по обязанности взял на себя задачу изумлять всех оригинальностью и веселостью, но у него как-то никогда не выходило. На некоторых он производил даже неприятное впечатление, отчего он искренно скорбел, но задачу свою все-таки не покидал. В дверях ему удалось как бы поправиться, натолкнувшись на одного входившего господина; пропустив этого нового и незнакомого князю гостя в комнату, он несколько раз предупредительно подмигнул на него сзади и таким образом все-таки ушел не без апломба. Новый господин был высокого роста, лет пятидесяти пяти, или даже поболее, довольно тучный, с багрово-красным, мясистым и обрюзглым лицом, обрамленным густыми седыми бакенбардами, в усах, с большими, довольно выпученными глазами. Фигура была бы довольно осанистая, если бы не было в ней чего-то опустившегося, износившегося, даже запачканного. Одет он был в старенький сюртучок, чуть не с продравшимися локтями; белье тоже было засаленное, – по-домашнему. Вблизи от него немного пахло водкой; но манера была эффектная, несколько изученная и с видимым ревнивым желанием поразить достоинством. Господин приблизился к князю, не спеша, с приветливою улыбкой, молча взял его руку, и, сохраняя ее в своей, несколько времени всматривался в его лицо, как бы узнавая знакомые черты. – Он! Он! – проговорил он тихо, но торжественно, – как живой! Слышу, повторяют знакомое и дорогое имя, и припомнил безвозвратное прошлое… Князь Мышкин? – Точно так-с. – Генерал Иволгин, отставной и несчастный. Ваше имя и отчество, смею спросить? – Лев Николаевич. – Так, так! Сын моего друга, можно сказать, товарища детства, Николая Петровича? – Моего отца звали Николаем Львовичем. – Львович, – поправился генерал, но не спеша, а с совершенною уверенностью, как будто он нисколько и не забывал, а только нечаянно оговорился. Он сел, и, тоже взяв князя за руку, посадил подле себя. – Я вас на руках носил-с. – Неужели? – спросил князь. – Мой отец уж двадцать лет как умер. – Да; двадцать лет; двадцать лет и три месяца. Вместе учились; я прямо в военную… – Да и отец был в военной, подпоручиком в Васильковском полку. – В Беломирском. Перевод в Беломирский состоялся почти накануне смерти. Я тут стоял и благословил его в вечность. Ваша матушка… Генерал приостановился как бы от грустного воспоминания. – Да и она тоже полгода спустя потом умерла от простуды, – сказал князь. – Не от простуды. Не от простуды, поверьте старику. Я тут был, я и ее хоронил. С горя по своем князе, а не от простуды. Да-с, памятна мне и княгиня! Молодость! Из-за нее мы с князем, друзья с детства, чуть не стали взаимными убийцами. Князь начинал слушать с некоторою недоверчивостью. – Я страстно влюблен был в вашу родительницу, еще когда она в невестах была, – невестой друга моего. Князь заметил и был фраппирован. Приходит ко мне утром в седьмом часу, будит. Одеваюсь с изумлением; молчание с обеих сторон; я всё понял. Вынимает из кармана два пистолета. Через платок. Без свидетелей. К чему свидетели, когда чрез пять минут отсылаем друг друга в вечность? Зарядили, растянул и платок, стали, приложили пистолеты взаимно к сердцам и глядим друг другу в лицо. Вдруг слезы градом у обоих из глаз, дрогнули руки. У обоих, у обоих, разом! Ну, тут, натурально, объятия и взаимная борьба великодушия. Князь кричит: твоя, я кричу: твоя! Одним словом… одним словом… вы к нам… жить? – Да, на некоторое время, быть может, – проговорил князь, как бы несколько заикаясь. – Князь, мамаша вас к себе просит, – крикнул заглянувший в дверь Коля. Князь привстал было идти, но генерал положил правую ладонь на его плечо и дружески пригнул опять к дивану. – Как истинный друг отца вашего, желаю предупредить, – сказал генерал, – я, вы видите сами, я пострадал, по трагической катастрофе; но без суда! Без суда! Нина Александровна – женщина редкая. Варвара Ардалионовна, дочь моя, – редкая дочь! По обстоятельствам содержим квартиры – падение неслыханное! Мне, которому оставалось быть генерал-губернатором!.. Но вам мы рады всегда. А между тем у меня в доме трагедия! Князь смотрел вопросительно и с большим любопытством. – Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь и где моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!.. С Ганей я теперь почти не говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга, и я вправе надеяться… – Князь, сделайте одолжение, зайдите ко мне в гостиную, – позвала Нина Александровна, сама уже явившаяся у дверей. – Вообрази, друг мой, – вскричал генерал, – оказывается, что я нянчил князя на руках моих! Нина Александровна укорительно глянула на генерала и пытливо на князя, но не сказала ни слова. Князь отправился за нею; но только что они пришли в гостиную и сели, а Нина Александровна только что начала очень торопливо и вполголоса что-то сообщать князю, как генерал вдруг пожаловал сам в гостиную. Нина Александровна тотчас замолчала и с видимою досадой нагнулась к своему вязанью. Генерал, может быть, и заметил эту досаду, но продолжал быть в превосходнейшем настроении духа. – Сын моего друга! – вскричал он, обращаясь к Нине Александровне, – и так неожиданно! Я давно уже и воображать перестал. Но, друг мой, неужели ты не помнишь покойного Николая Львовича? Ты еще застала его… В Твери? – Я не помню Николая Львовича. Это ваш отец? – спросила она князя. – Отец; но он умер, кажется, не в Твери, а в Елисаветграде, – робко заметил князь генералу. – Я слышал от Павлищева… – В Твери, – подтвердил генерал, – перед самою смертью состоялся перевод в Тверь, и даже еще пред развитием болезни. Вы были еще слишком малы и не могли упомнить ни перевода, ни путешествия; Павлищев же мог ошибиться, хотя и превосходнейший был человек. – Вы знали и Павлищева? – Редкий был человек, но я был личным свидетелем. Я благословлял на смертном одре… – Отец мой ведь умер под судом, – заметил князь снова, – хоть я и никогда не мог узнать, за что именно; он умер в госпитале. – О, это по делу о рядовом Колпакове, и, без сомнения, князь был бы оправдан. – Так? Вы наверно знаете? – спросил князь с особенным любопытством. – Еще бы! – вскричал генерал. – Суд разошелся, ничего не решив. Дело невозможное! Дело даже, можно сказать, таинственное: умирает штабс-капитан Ларионов, ротный командир; князь на время назначается исправляющим должность; хорошо. Рядовой Колпаков совершает кражу, – сапожный товар у товарища, – и пропивает его; хорошо. Князь, – и заметьте себе, это было в присутствии фельдфебеля и капрального, – распекает Колпакова и грозит ему розгами. Очень хорошо. Колпаков идет в казармы, ложится на нары и через четверть часа умирает. Прекрасно, но случай неожиданный, почти невозможный. Так или этак, а Колпакова хоронят; князь рапортует, и затем Колпакова исключают из списков. Кажется, чего бы лучше? Но ровно через полгода, на бригадном смотру, рядовой Колпаков как ни в чем не бывало оказывается в третьей роте второго баталиона Новоземлянского пехотного полка, той же бригады и той же дивизии! – Как! – вскричал князь вне себя от удивления. – Это не так, это ошибка! – обратилась к нему вдруг Нина Александровна, почти с тоской смотря на него. – Mon mari se trompe. [6] – Но, друг мой, se trompe, это легко сказать, но разреши-ка сама подобный случай! Все стали в тупик. Я первый сказал бы qu’on se trompe. [7] Но, к несчастию, я был свидетелем и участвовал сам в комиссии. Все очные ставки показали, что это тот самый, совершенно тот же самый рядовой Колпаков, который полгода назад был схоронен при обыкновенном параде и с барабанным боем. Случай действительно редкий, почти невозможный, я соглашаюсь, но… – Папаша, вам обедать накрыли, – возвестила Варвара Ардалионовна, входя в комнату. – А, это прекрасно, превосходно! Я таки проголодался… Но случай, можно сказать, даже психологический… – Суп опять простынет, – с нетерпением сказала Варя. – Сейчас, сейчас, – бормотал генерал, выходя из комнаты. – И несмотря ни на какие справки, – слышалось еще в коридоре. – Вы должны будете многое извинить Ардалиону Александровичу, если у нас останетесь, – сказала Нина Александровна князю, – он, впрочем, вас очень не обеспокоит; он и обедает один. Согласитесь сами, у всякого есть свои недостатки и свои… особенные черты, у других, может, еще больше, чем у тех, на которых привыкли пальцами указывать. Об одном буду очень просить: если мой муж как-нибудь обратится к вам по поводу уплаты за квартиру, то вы скажите ему, что отдали мне. То есть отданное и Ардалиону Александровичу все равно для вас в счет бы пошло, но я единственно для аккуратности вас прошу… Что это, Варя? Варя воротилась в комнату и молча подала матери портрет Настасьи Филипповны. Нина Александровна вздрогнула и сначала как бы с испугом, а потом с подавляющим горьким ощущением рассматривала его некоторое время. Наконец вопросительно поглядела на Варю. – Ему сегодня подарок от нее самой, – сказала Варя, – а вечером у них всё решается. – Сегодня вечером! – как бы в отчаянии повторила вполголоса Нина Александровна. – Что же? Тут сомнений уж более нет никаких, и надежд тоже не остается: портретом всё возвестила… Да он тебе сам, что ли, показал? – прибавила она в удивлении. – Вы знаете, что мы уж целый месяц почти ни слова не говорим. Птицын мне про все сказал, а портрет там у стола на полу уж валялся; я подняла. – Князь, – обратилась к нему вдруг Нина Александровна, – я хотела вас спросить (для того, собственно, и попросила вас сюда), давно ли вы знаете моего сына? Он говорил, кажется, что вы только сегодня откуда-то приехали? Князь объяснил вкратце о себе, пропустив большую половину. Нина Александровна и Варя выслушали. – Я не выпытываю чего-нибудь о Гавриле Ардалионовиче, вас расспрашивая, – заметила Нина Александровна, – вы не должны ошибаться на этот счет. Если есть что-нибудь, в чем он не может признаться мне сам, того я и сама не хочу разузнавать мимо него. Я к тому, собственно, что давеча Ганя при вас, и потом когда вы ушли, на вопрос мой о вас, отвечал мне: «Он всё знает, церемониться нечего! » Что же это значит? То есть я хотела бы знать, в какой мере… Вошли вдруг Ганя и Птицын; Нина Александровна тотчас замолчала. Князь остался на стуле подле нее, а Варя отошла в сторону; портрет Настасьи Филипповны лежал на самом видном месте, на рабочем столике Нины Александровны, прямо перед нею. Ганя, увидев его, нахмурился, с досадой взял со стола и отбросил на свой письменный стол, стоявший в другом конце комнаты. – Сегодня, Ганя? – спросила вдруг Нина Александровна. – Что сегодня? – встрепенулся было Ганя и вдруг набросился на князя. – А, понимаю, вы уж и тут!.. Да что у вас, наконец, болезнь это, что ли, какая? Удержаться не можете? Да ведь поймите же наконец, ваше сиятельство… – Тут я виноват, Ганя, а не кто другой, – прервал Птицын. Ганя вопросительно поглядел на него. – Да ведь это лучше же, Ганя, тем более что, с одной стороны, дело покончено, – пробормотал Птицын и, отойдя в сторону, сел у стола, вынул из кармана какую-то бумажку, исписанную карандашом, и стал ее пристально рассматривать. Ганя стоял пасмурный и ждал с беспокойством семейной сцены. Пред князем он и не подумал извиниться. – Если все кончено, то Иван Петрович, разумеется, прав, – сказала Нина Александровна, – не хмурься, пожалуйста, и не раздражайся, Ганя, я ни о чем не стану расспрашивать, чего сам не хочешь сказать, и уверяю тебя, что вполне покорилась, сделай одолжение, не беспокойся. Она проговорила это, не отрываясь от работы и, казалось, в самом деле спокойно. Ганя был удивлен, но осторожно молчал и глядел на мать, выжидая, чтоб она высказалась яснее. Домашние сцены уж слишком дорого ему стоили. Нина Александровна заметила эту осторожность и с горькою улыбкой прибавила: – Ты всё еще сомневаешься и не веришь мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание в том, чтобы ты был счастлив, и ты это знаешь; я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за себя; ты не можешь того же требовать от сестры… – А, опять она! – вскричал Ганя, насмешливо и ненавистно смотря на сестру. – Маменька! клянусь вам в том опять, в чем уже вам давал слово: никто и никогда не осмелится вам манкировать, пока я тут, пока я жив. О ком бы ни шла речь, а я настою на полнейшем к вам уважении, кто бы ни перешел чрез наш порог… Ганя так обрадовался, что почти примирительно, почти нежно смотрел на мать. – Я ничего за себя и не боялась, Ганя, ты знаешь; я не о себе беспокоилась и промучилась всё это время. Говорят, сегодня всё у вас кончится? Что же, кончится? – Сегодня вечером, у себя, она обещала объявить: согласна или нет, – ответил Ганя. – Мы чуть не три недели избегали говорить об этом, и это было лучше. Теперь, когда уже всё кончено, я только одно позволю себе спросить: как она могла тебе дать согласие и даже подарить свой портрет, когда ты ее не любишь? Неужели ты ее, такую… такую… – Ну, опытную, что ли? – Я не так хотела выразиться. Неужели ты до такой степени мог ей отвести глаза? Необыкновенная раздражительность послышалась вдруг в этом вопросе, Ганя постоял, подумал с минуту и, не скрывая насмешки, проговорил: – Вы увлеклись, маменька, и опять не вытерпели, и вот так-то у нас всегда всё начиналось и разгоралось. Вы сказали: не будет ни расспросов, ни попреков, а они уже начались! Оставим лучше; право, оставим; по крайней мере у вас намерение было… Я никогда и ни за что вас не оставлю; другой от такой сестры убежал бы по крайней мере, – вон как она смотрит на меня теперь! Кончим на этом! Я уж так было обрадовался… И почем вы знаете, что я обманываю Настасью Филипповну? А насчет Вари – как ей угодно, и – довольно. Ну, уж теперь совсем довольно! Ганя разгорячался с каждым словом и без цели шагал по комнате. Такие разговоры тотчас же обращались в больное место у всех членов семейства. – Я сказала, что если она сюда войдет, то я отсюда выйду и тоже слово сдержу, – сказала Варя. – Из упрямства! – вскричал Ганя. – Из упрямства и замуж не выходишь! Что на меня фыркаешь? Мне ведь наплевать, Варвара Ардалионовна; угодно – хоть сейчас исполняйте ваше намерение. Надоели вы мне уж очень. Как! Вы решаетесь наконец нас оставить, князь! – закричал он князю, увидав, что тот встает с места. В голосе Гани слышалась уже та степень раздражения, в которой человек почти сам рад этому раздражению, предается ему безо всякого удержу и чуть не с возрастающим наслаждением, до чего бы это ни довело. Князь обернулся было в дверях, чтобы что-то ответить, но, увидев по болезненному выражению лица своего обидчика, что тут только недоставало той капли, которая переполняет сосуд, повернулся и вышел молча. Несколько минут спустя он услышал по отголоску из гостиной, что разговор с его отсутствия стал еще шумнее и откровеннее. Он прошел чрез залу в прихожую, чтобы попасть в коридор, а из него в свою комнату. Проходя близко мимо выходных дверей на лестницу, он услышал и заметил, что за дверьми кто-то старается изо всех сил позвонить в колокольчик; но в колокольчике, должно быть, что-то испортилось: он только чуть-чуть вздрагивал, а звука не было. Князь снял запор, отворил дверь и – отступил в изумлении, весь даже вздрогнул: пред ним стояла Настасья Филипповна. Он тотчас узнал ее по портрету. Глаза ее сверкнули взрывом досады, когда она его увидала; она быстро прошла в прихожую, столкнув его с дороги плечом, и гневливо сказала, сбрасывая с себя шубу: – Если лень колокольчик поправить, так по крайней мере в прихожей бы сидел, когда стучатся. Ну, вот теперь шубу уронил, олух! Шуба действительно лежала на полу; Настасья Филипповна, не дождавшись, пока князь с нее снимет, сбросила ее сама к нему на руки, не глядя, сзади, но князь не успел принять. – Прогнать тебя надо. Ступай, доложи. Князь хотел было что-то сказать, но до того потерялся, что ничего не выговорил и с шубой, которую поднял с полу, пошел в гостиную. – Ну, вот теперь с шубой идет! Шубу-то зачем несешь? Ха, ха, ха! Да ты сумасшедший, что ли? Князь воротился и глядел на нее как истукан; когда она засмеялась – усмехнулся и он, но языком все еще не мог пошевелить. В первое мгновение, когда он отворил ей дверь, он был бледен, теперь вдруг краска залила его лицо. – Да что это за идиот? – в негодовании вскрикнула, топнув на него ногой, Настасья Филипповна. – Ну, куда ты идешь? Ну, кого ты будешь докладывать? – Настасью Филипповну, – пробормотал князь. – Почему ты меня знаешь? – быстро спросила она его. – Я тебя никогда не видала! Ступай, докладывай… Что там за крик? – Бранятся, – ответил князь и пошел в гостиную. Он вошел в довольно решительную минуту: Нина Александровна готова была уже совершенно забыть, что она «всему покорилась»; она, впрочем, защищала Варю. Подле Вари стоял и Птицын, уже оставивший свою исписанную карандашом бумажку. Варя и сама не робела, да и не робкого десятка была девица; но грубости брата становились с каждым словом невежливее и нестерпимее. В таких случаях она обыкновенно переставала говорить и только молча, насмешливо смотрела на брата, не сводя с него глаз. Этот маневр, как и знала она, способен был выводить его из последних границ. В эту-то самую минуту князь шагнул в комнату и провозгласил: – Настасья Филипповна!
IX
Общее молчание воцарилось; все смотрели на князя, как бы не понимая его и – не желая понять. Ганя оцепенел от испуга. Приезд Настасьи Филипповны, и особенно в настоящую минуту, был для всех самою странною и хлопотливою неожиданностью. Уж одно то, что Настасья Филипповна жаловала в первый раз; до сих пор она держала себя до того надменно, что в разговорах с Ганей даже и желания не выражала познакомиться с его родными, а в самое последнее время даже и не упоминала о них совсем, точно их и не было на свете. Ганя хоть отчасти и рад был, что отдалялся такой хлопотливый для него разговор, но все-таки в сердце своем поставил ей эту надменность на счет. Во всяком случае, он ждал от нее скорее насмешек и колкостей над своим семейством, а не визита к нему; он знал наверно, что ей известно всё, что происходит у него дома по поводу его сватовства и каким взглядом смотрят на нее его родные. Визит ее, теперь, после подарка портрета и в день своего рождения, в день, в который она обещала решить его судьбу, означал чуть не самое это решение. Недоумение, с которым все смотрели на князя, продолжалось недолго: Настасья Филипповна появилась в дверях гостиной сама и опять, входя в комнату, слегка оттолкнула князя. – Наконец-то удалось войти… зачем это вы колокольчик привязываете? – весело проговорила она, подавая руку Гане, бросившемуся к ней со всех ног. – Что это у вас такое опрокинутое лицо? Познакомьте же меня, пожалуйста… Совсем потерявшийся Ганя отрекомендовал ее сперва Варе, и обе женщины, прежде чем протянули друг другу руки, обменялись странными взглядами. Настасья Филипповна, впрочем, смеялась и маскировалась веселостью; но Варя не хотела маскироваться и смотрела мрачно и пристально; даже и тени улыбки, что уже требовалось простою вежливостью, не показалось в ее лице. Ганя обмер; упрашивать было уже нечего и некогда, и он бросил на Варю такой угрожающий взгляд, что та поняла, по силе этого взгляда, что значила для ее брата эта минута. Тут она, кажется, решилась уступить ему и чуть-чуть улыбнулась Настасье Филипповне. (Все они в семействе еще слишком любили друг друга. ) Несколько поправила дело Нина Александровна, которую Ганя, сбившись окончательно, отрекомендовал после сестры и даже подвел первую к Настасье Филипповне. Но только что Нина Александровна успела было начать о своем «особенном удовольствии», как Настасья Филипповна, не дослушав ее, быстро обратилась к Гане, и, садясь (без приглашения еще) на маленький диванчик, в углу у окна, вскричала: – Где же ваш кабинет? И… и где жильцы? Ведь вы жильцов содержите? Ганя ужасно покраснел и заикнулся было что-то ответить, но Настасья Филипповна тотчас прибавила: – Где же тут держать жильцов? У вас и кабинета нет. А выгодно это? – обратилась она вдруг к Нине Александровне. – Хлопотливо несколько, – отвечала было та, – разумеется, должна быть выгода. Мы, впрочем, только что… Но Настасья Филипповна опять уже не слушала: она глядела на Ганю, смеялась и кричала ему: – Что у вас за лицо? О, боже мой, какое у вас в эту минуту лицо! Прошло несколько мгновений этого смеха, и лицо Гани действительно очень исказилось: его столбняк, его комическая, трусливая потерянность вдруг сошла с него; но он ужасно побледнел; губы закривились от судорги; он молча, пристально и дурным взглядом, не отрываясь, смотрел в лицо своей гостьи, продолжавшей смеяться. Тут был и еще наблюдатель, который тоже еще не избавился от своего чуть не онемения при виде Настасьи Филипповны; но он хоть и стоял «столбом», на прежнем месте своем, в дверях гостиной, однако успел заметить бледность и злокачественную перемену лица Гани. Этот наблюдатель был князь. Чуть не в испуге, он вдруг машинально ступил вперед. – Выпейте воды, – прошептал он Гане. – И не глядите так… Видно было, что он проговорил это без всякого расчета, без всякого особенного замысла, так, по первому движению; но слова его произвели чрезвычайное действие. Казалось, вся злоба Гани вдруг опрокинулась на князя: он схватил его за плечо, и смотрел на него молча, мстительно и ненавистно, как бы не в силах выговорить слово. Произошло всеобщее волнение: Нина Александровна слегка даже вскрикнула, Птицын шагнул вперед в беспокойстве, Коля и Фердыщенко, явившиеся в дверях, остановились в изумлении, одна Варя по-прежнему смотрела исподлобья, но внимательно наблюдая. Она не садилась, а стояла сбоку, подле матери, сложив руки на груди. Но Ганя спохватился тотчас же, почти в первую минуту своего движения, и нервно захохотал. Он совершенно опомнился. – Да что вы, князь, доктор, что ли? – вскричал он, по возможности веселее и простодушнее, – даже испугал меня; Настасья Филипповна, можно рекомендовать вам, это предрагоценный субъект, хоть я и сам только с утра знаком. Настасья Филипповна в недоумении смотрела на князя. – Князь? Он князь? Вообразите, а я давеча, в прихожей, приняла его за лакея и сюда докладывать послала! Ха, ха, ха! – Нет беды, нет беды! – подхватил Фердыщенко, поспешно подходя и обрадовавшись, что начали смеяться, – нет беды: se non и vero…[8] – Да чуть ли еще не бранила вас, князь. Простите, пожалуйста. Фердыщенко, вы-то как здесь, в такой час? Я думала, по крайней мере хоть вас не застану. Кто? Какой князь? Мышкин? – переспросила она Ганю, который между тем, все еще держа князя за плечо, успел отрекомендовать его. – Наш жилец, – повторил Ганя. Очевидно, князя представляли как что-то редкое (и пригодившееся всем как выход из фальшивого положения), чуть не совали к Настасье Филипповне; князь ясно даже услышал слово «идиот», прошептанное сзади его, кажется, Фердыщенкой, в пояснение Настасье Филипповне. – Скажите, почему же вы не разуверили меня давеча, когда я так ужасно… в вас ошиблась? – продолжала Настасья Филипповна, рассматривая князя с ног до головы самым бесцеремонным образом; она в нетерпении ждала ответа, как бы вполне убежденная, что ответ будет непременно так глуп, что нельзя будет не засмеяться. – Я удивился, увидя вас так вдруг… – пробормотал было князь. – А как вы узнали, что это я? Где вы меня видели прежде? Что это, в самом деле, я как будто его где-то видела? И позвольте вас спросить, почему вы давеча остолбенели на месте? Что во мне такого остолбеняющего?
|
|||
|