Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





4. СТОРОННИЕ СВИДЕТЕЛИ



3. РЕКА

 

Капитан Феллоуз пел во весь голос под тарахтенье моторчика на носу лодки. Его широкое загорелое лицо было похоже на карту горного района: коричневые пятна разных оттенков и два голубых озерца — глаза. Сидя в лодке, он сочинял свои песенки, но мелодии у него не получалось.

— Домой, еду домой, вкусно пое-ем, в проклятом городишке кормят черт знает че-ем. — Он свернул с главного русла в приток; на песчаной отмели возлежали аллигаторы. — Не люблю ваши хари, мерзкие твари. Мерзкие рожи, на что вы похожи! — Это был счастливый человек.

По обеим сторонам к берегам спускались банановые плантации. Голос капитана Феллоуза гудел под жарким солнцем. Голос и тарахтенье мотора были единственные звуки окрест. Полное одиночество. Капитана Феллоуза вздымала волна мальчишеской радости: вот это мужская работа, гуща дебрей, и ни за кого не отвечаешь, кроме как за себя самого. Только еще в одной стране ему было, пожалуй, лучше теперешнего — во Франции времен войны, в развороченном лабиринте окопов. Приток штопором ввинчивался в болотистые заросли штата, а в небе распластался стервятник. Капитан Феллоуз открыл жестяную банку и съел сандвич — нигде с таким аппетитом не ешь, как на воздухе. С берега на него вдруг заверещала обезьяна, и он радостно почувствовал свое единение с природой — неглубокое родство со всем в мире побежало вместе с кровью по его жилам. Ему повсюду как дома. Ловкий ты чертенок, подумал он, ловкий чертенок. И снова запел, слегка перепутав чужие слова в своей дружелюбной, дырявой памяти:

— Даруй мне жизнь, даруй мне хлеб, его водой запью я, под звездным небом в тишине идет охотник с моря. — Плантации сошли на нет, и далеко впереди выросли горы, как густые, темные линии, низко прочерченные по небу. На болотистой почве показалось несколько одноэтажных строений. Теперь он дома. Его счастье затуманилось небольшим облачком.

Капитан Феллоуз подумал: все-таки было бы приятно, если бы тебя встретили.

Он подошел к своему домику; от остальных, которые стояли на речном берегу, этот отличался только черепичной крышей, флагштоком без флага и дощечкой на двери с надписью: «Банановая компания Центральной Америки». На веранде висели два гамака, но никого там не было. Капитан Феллоуз знал, где найти жену, — не ее хотелось ему увидеть у причала. Громко топая, он распахнул дверь и крикнул:

— Папа приехал! — Сквозь москитную сетку на него глянуло испуганное худое лицо; его башмаки втоптали тишину в пол. Миссис Феллоуз съежилась за белым кисейным пологом. Он сказал:

— Рада меня видеть, Трикси? — И она быстро навела на лицо контуры боязливого радушия. Это было похоже на шуточную задачу: нарисуйте собаку одним росчерком, не отрывая мела от доски. Получается самая настоящая сосиска.

— Как приятно вернуться домой, — сказал капитан Феллоуз, искренне думая, что так оно и есть. Единственное, в чем он был убежден, так это в правильности своих эмоций — любви, радости, печали, ненависти. В решительный момент он всегда на высоте.

— Как дела в конторе — все хорошо?

— Прекрасно, — сказал Феллоуз. — Прекрасно.

— У меня был небольшой приступ лихорадки вчера.

— За тобой нужен уход. Теперь все наладится, — рассеянно проговорил он. — Теперь я дома. — И, весело увильнув от разговора о лихорадке, хлопнул в ладоши, громко рассмеялся. А она дрожала, лежа под пологом.

— Где Корал?

— Она там, с полицейским, — сказала миссис Феллоуз.

— Я думал, дочка меня встретит, — сказал он, бесцельно шагая по маленькой, неуютной комнате среди разбросанных распялок для обуви, и вдруг до него дошло. — С полицейским? С каким полицейским?

— Он пришел вчера вечером, и Корал позволила ему заночевать на веранде. Она говорит, он кого-то ищет.

— Вот странно! Ищет — здесь?

— Он не просто полицейский. Он офицер. Его люди остались в деревне. Так Корал говорит.

— Ты бы встала, — сказал он. — Понимаешь… Этим молодчикам нельзя доверять. — И добавил, не очень уверенно: — Она ведь еще ребенок.

— Но у меня был приступ, — простонала миссис Феллоуз. — Самочувствие ужасное.

— Все будет в порядке. Просто ты перегрелась на солнце. Не волнуйся — теперь я дома.

— Так болела голова. Ни читать не могла, ни шить. А тут еще этот человек…

Ужас всегда стоял у миссис Феллоуз за плечами; усилия, которые она прилагала, чтобы не оглядываться, измучили ее. Она только тогда могла смотреть в лицо своему страху, когда облекала его в конкретные формы — лихорадка, крысы, безработица. Реальная угроза — смерть на чужбине, с каждым годом подкрадывающаяся к ней все ближе и ближе, — была под запретом. Уложат вещи, уедут, а она будет лежать в большом склепе на кладбище, куда никто никогда не придет.

Он сказал:

— Что ж, надо пойти поговорить с этим полицейским. И, сев на кровать, положил руку ей на плечо. Кое-что общее у них все же было — что-то вроде застенчивости.

Он рассеянно проговорил:

— Этот итальяшка, секретарь хозяина, приказал…

— Что приказал?

— Долго жить. — Капитан Феллоуз почувствовал, как напряглось ее плечо; она отодвинулась от него к стене. Он коснулся запретного, и связующая их близость порвалась — он не понял почему. — Болит голова, милая?

— Пойди поговори с ним.

— Да, да. Сейчас пойду. — И не двинулся с места: дочь сама появилась в дверях.

Она стояла на пороге, очень серьезная, и глядела на них. Под ее взглядом, полным огромной ответственности за родителей, отец превратился в мальчишку, на которого нельзя положиться, мать — в призрак. Кажется, дунешь, и призрак исчезнет — нечто невесомое, пугливое. Корал была еще девочка лет тринадцати, а в этом возрасте мало чего боишься — не страшны ни старость, ни смерть, ни многие другие напасти: змеиный укус, лихорадка, крысы, дурной запах. Жизнь еще не добралась до нее; в этой девочке была ложная неуязвимость. Но она уже успела усохнуть — все было на месте и в то же время как бы только прочерчено тоненькой линией. Вот что делало с ребенком солнце — высушивало до костей. Золотой браслет на худеньком запястье был похож на замок, запирающий парусиновую дверцу, которую можно пробить кулаком. Она обратилась к отцу:

— Я сказала полицейскому, что ты вернулся.

— Да, да, — сказал капитан Фоллоуз. — Что ж ты не поцелуешь старика отца?

Церемонным шагом она перешла комнату и запечатлела традиционный поцелуй на его лбу — он почувствовал, что поцелуй безразличный. Не тем голова у нее была занята. Она сказала:

— Я говорила кухарке, что мама не выйдет к обеду.

— Ты бы попыталась встать, милая, — сказал капитан Феллоуз.

— Зачем? — спросила Корал.

— Ну, все-таки…

Корал сказала:

— Мне надо поговорить с тобой наедине. — Миссис Феллоуз шевельнулась под пологом — показать, что она еще здесь. Только бы знать, что Корал обставит как следует ее последний путь. Здравый смысл — качество ужасающее, она никогда не обладала им; ведь это здравый смысл говорит: «Мертвые не слышат», или: «Она уже ничего не чувствует», или: «Искусственные цветы практичнее».

— Я не понимаю, — чувствуя неловкость, сказал капитан Феллоуз, — почему маме нельзя знать.

— Она не встанет. Она только испугается.

У Корал — он уже привык к этому — на все имелся готовый ответ. Она всегда говорила обдуманно, всегда была готова ответить. Но иной раз ее ответы казались ему дикими… В их основе лежала только та жизнь, которую она знала, — жизнь здесь. Болота, стервятники в небе — и ни одного сверстника, если не считать деревенских ребятишек со вздутыми от глистов животами; они как нелюди — едят тину с берега. Говорят, дети сближают родителей, и, право, ему не хотелось оставаться с этой девочкой с глазу на глаз. Ее ответы могут завести его бог знает куда. Сквозь полог он нащупал украдкой руку жены, чтобы почувствовать себя увереннее. Эта девочка — чужая в их доме. Он сказал с наигранной шутливостью:

— Ты нас запугиваешь?

— По-моему, — вдумчиво проговорила девочка, — ты-то во всяком случае не испугаешься.

Он сказал, сдаваясь и сжимая руку жены:

— Ну что ж, милая, наша дочь, кажется, уже решила…

— Сначала поговори с полицейским. Я хочу, чтобы он ушел. Он мне не нравится.

— Конечно, пусть тогда уходит. — Капитан Феллоуз засмеялся глухим, неуверенным смешком.

— Так я ему и сказала. Говорю: вы пришли поздно, и мы не могли не предложить вам гамака на ночь. А теперь пусть уходит.

— Но он не послушался?

— Он сказал, что хочет поговорить с тобой.

— Это он здорово придумал, — сказал капитан Феллоуз. — Здорово придумал. — Ирония — его единственная защита, но ее не поняли. Здесь понятно только самое очевидное — например, алфавит, или арифметическое действие, или историческая дата. Он отпустил руку жены и следом за дочерью неохотно вышел на полуденное солнце. Полицейский офицер навытяжку стоял перед верандой: неподвижная оливкового цвета фигура. Он и шагу не сделал навстречу капитану Феллоузу.

— Ну-с, лейтенант? — весело сказал капитан Феллоуз. Ему вдруг пришло в голову, что с полицейским у Корал больше общего, чем с отцом.

— Я разыскиваю одного человека, — сказал лейтенант. — По имеющимся сведениям он должен находиться в этом районе.

— Не может он здесь быть.

— Ваша дочь говорит то же самое.

— Она все знает.

— Его разыскивают по тяжкому обвинению.

— Убийство?

— Нет. Государственная измена.

— О-о! Измена, — сказал капитан Феллоуз, сразу теряя всякий интерес. Измены теперь дело обычное, как мелкая кража в казармах.

— Он священник. Я полагаю, вы сразу сообщите нам, если увидите его. — Лейтенант помолчал. — Вы иностранец, живете под защитой наших законов. Мы надеемся, что вы должным образом отплатите нам за наше гостеприимство. Вы не католик?

— Нет.

— Так я могу полагаться на вас? — сказал лейтенант.

— Да.

Лейтенант стоял на солнце как маленький, темный, угрожающий вопросительный знак. Весь его вид говорил, что от иностранца он не примет даже предложения перейти в тень. Но от гамака-то он не отказался. Наверно, рассматривал это как реквизицию, подумал капитан Феллоуз.

— Стаканчик минеральной воды?

— Нет, нет, благодарю вас.

— Ну что ж, — сказал капитан Феллоуз. — Ничего другого я вам предложить не могу. Ведь так? Потребление алкогольных напитков — государственная измена.

Лейтенант вдруг круто повернулся, словно вид иностранцев претил ему, и зашагал по тропинке в деревню; его краги и кобура поблескивали на солнце. Мистер Феллоуз и Корал видели, как, отойдя на некоторое расстояние, лейтенант остановился и плюнул. Ему не хотелось показаться невоспитанным, и, только решив, что теперь уже никто не заметит, он облегчил душу, вложив в этот плевок всю свою ненависть и презрение к чужому образу жизни, к благополучию, прочности существования, терпимости и самодовольству.

— Не хотел бы я с таким столкнуться на узкой дорожке, — сказал капитан Феллоуз.

— Он, конечно, не верит нам.

— Они никому не верят.

— По-моему, — сказала Корал, — он почуял что-то неладное.

— Они везде это чуют.

— Понимаешь, я не позволила ему устроить здесь обыск.

— Почему? — спросил капитан Феллоуз и тут же легкомысленно перескочил на другое: — Как же ты это ухитрилась?

— Я сказала, что спущу на него собак… и пожалуюсь министру. Он не имел права…

— Э-э, право! — сказал капитан Феллоуз. — У них право в кобуре. Ну и пусть обыскивает. Велика важность!

— Я дала ему слово. — Она была так же непреклонна, как лейтенант; маленькая, загорелая и такая чужая здесь среди банановых рощ. Ее прямота никому не делала скидки. Будущее, полное компромиссов, тревог и унижений, лежало где-то вовне, дверь, через которую оно когда-нибудь войдет, была еще на запоре. Но в любую минуту какое-нибудь одно слово, один жест или самый незначительный поступок могут открыть эту заветную дверь. Куда же она поведет? Капитана Феллоуза охватил страх: он почувствовал бесконечную любовь, а любовь лишала его родительской власти. Нельзя управлять тем, кого любишь, — стой и смотри, как твоя любовь очертя голову мчится к разрушенному мосту, к развороченному участку пути, к ужасам семидесяти лежащих впереди лет. Счастливый человек, он закрыл глаза и стал напевать что-то.

Корал сказала:

— Я не хочу, чтобы такой… уличил меня во лжи… упрекнул, что я его обманула.

— Обманула? Господи Боже! — сказал капитан Феллоуз. — Так этот человек здесь?

— Конечно, здесь, — сказала Корал.

— Где?

— В большом сарае, — мягко пояснила она. — Нельзя же, чтобы его поймали.

— Мама знает об этом?

Она ответила, сокрушив его своей правдивостью:

— Ну нет. На маму я не могу положиться. — Она была совершенно независима: отец и мать принадлежали прошлому. Через сорок лет оба умрут, как та собака в прошлом году. Капитан Феллоуз сказал:

— Да покажи ты мне этого человека.

Он шагал медленно; счастье уходило от него быстрее и безогляднее, чем оно уходит от несчастных: несчастные всегда готовы к этому. Корал шла впереди, ее жиденькие косички белели на солнце, и ему вдруг впервые пришло в голову, что она в том возрасте, когда мексиканские девочки уже познают первого мужчину. Что же с ней будет? Он отмахнулся от мыслей, ответить на которые у него никогда не хватало мужества. Проходя мимо окна своей спальни, он увидел мельком контуры худенькой фигурки под москитной сеткой — лежит там, съежившись, костлявая, одна-одинешенька. И с тоской и с жалостью к самому себе вспомнил, как он был счастлив на реке, — человек делает свое дело, и заботиться ему ни о ком другом не надо. Зачем я женился?.. Он по-детски протянул, глядя на безжалостную худенькую спину впереди:

— Нельзя нам впутываться в политику.

— Это не политика, — мягко проговорила Корал. — В политике я хорошо разбираюсь. Мы с мамой проходим сейчас Билль о реформе. — Она вынула из кармана ключ и отперла дверь большого сарая, где у них хранились бананы до отправки вниз по реке, в порт. После яркого солнца там было очень темно; в углу кто-то шевельнулся. Капитан Феллоуз взял с полки электрический фонарик и осветил им человека в рваном тесном костюме — маленького, зажмурившегося, давно не бритого.

— Que es usted? [12] — спросил капитан Феллоуз.

— Я говорю по-английски. — Человек прижимал к боку маленький портфель, точно в ожидании поезда, который ему ни в коем случае нельзя пропустить.

— Вам не следует здесь оставаться.

— Да, — сказал он. — Да.

— Нас это не касается, — сказал капитан Феллоуз. — Мы иностранцы.

Человек сказал:

— Да, конечно, я сейчас уйду. — Он стоял чуть склонив голову, точно вестовой, выслушивающий приказ офицера. Капитан Феллоуз немного смягчился. Он сказал:

— Дождитесь темноты. Не то вас поймают.

— Да.

— Есть хотите?

— Немножко. Но это неважно. — Он сказал каким-то отталкивающе-приниженным тоном: — Если бы вы были настолько любезны…

— А в чем дело?

— Немножко бренди.

— Я и так нарушаю из-за вас закон, — сказал капитан Феллоуз. Он вышел из сарая, чувствуя себя вдвое выше, а щуплый, согбенный человек остался в темноте, среди бананов. Корал заперла сарай и пошла следом за отцом.

— Ну и религия! — сказал капитан Феллоуз. — Клянчит бренди. Позор!

— Но ведь ты сам иногда его пьешь.

— Дорогая моя, — сказал капитан Феллоуз, — вот вырастешь, и тогда тебе станет ясна разница между рюмкой бренди после обеда и… потребностью в нем.

— Можно, я отнесу ему пива?

— Ты ничего ему не отнесешь.

— На слуг нельзя полагаться.

Капитан Феллоуз почувствовал свое бессилие и пришел в ярость. Он сказал:

— Вот видишь, в какую историю ты нас впутала. — Громко топая, он прошел в дом и беспокойно заходил по спальне среди распялок для обуви. Миссис Феллоуз спала тревожным сном. Ей снились свадьбы. Раз она громко сказала:

— Свадебный поезд. Свадебный поезд.

— Что? — раздраженно спросил капитан Феллоуз. — Что такое?

Темнота упала на землю как занавес: только что светило солнце, и вот его уже нет. Миссис Феллоуз проснулась — перед ней была еще одна ночь.

— Ты что-то говоришь, милый?

— Это ты говорила, — сказал он. — Про какие-то поезда.

— Мне, наверно, что-то приснилось.

— Поезда здесь пойдут не скоро, — сказал он с мрачным удовлетворением. Потом подошел к кровати и сел с краю, подальше от окна, чтобы ничего не видеть и ни о чем не думать. Затрещали цикады, и вокруг москитной сетки, точно фонарики, начали мелькать светлячки. Он положил свою тяжелую, бодрую, ждущую утешения руку на тень под простыней и сказал: — Жизнь здесь не такая уж плохая, Трикси. Правда? Не такая уж плохая. — И почувствовал, как она напряглась. Слово «жизнь» было запретное: оно напоминало о смерти. Она откинулась к стене и снова в отчаянии повернула голову. Фраза «отвернулась к стене» тоже была под запретом. Она лежала в полном смятении, и границы ее страха ширились и ширились, включая все родственные отношения и весь мир неодушевленных вещей. Это было как зараза. Посмотришь на что-нибудь подольше и чувствуешь: тут тоже копошатся микробы… даже в слове «простыня». Она сбросила с себя простыню и сказала:

— Какая жара, какая жара! — Обычно счастливый и всегда несчастная опасливо смотрели с кровати на сгущающуюся ночь. Они спутники, отрезанные от всего мира. То, что было вне их, не имело никакого смысла. Они словно дети, которых везут в закрытом экипаже по необъятным просторам, а куда — неизвестно. С отчаяния он начал бодро напевать песенку военных лет — только бы не слышать шагов во дворе, направляющихся к сараю.

 

Корал поставила на землю тарелку с куриными ножками и оладьями и отперла дверь сарая. Под мышкой она держала бутылку «Cerveza Moctezuma». В темноте снова послышалась какая-то возня — движения испуганного человека. Корал сказала:

— Это я, — чтобы успокоить его, но фонариком не посветила. Она сказала: — Вот здесь бутылка пива и кое-что поесть.

— Спасибо. Спасибо.

— Полицейские ушли из деревни — на юг. Вам надо идти к северу.

Он промолчал.

Она спросила с холодным любопытством ребенка:

— А что с вами сделают, если вы попадетесь?

— Расстреляют.

— Вам, наверно, очень страшно, — сказала она с интересом. Он ощупью пошел к двери сарая на бледный свет звезд. Он сказал:

— Да, очень страшно, — и споткнулся о гроздь бананов.

— Разве отсюда нельзя убежать?

— Я пробовал. Месяц назад. Пароход отходил… Но тут меня позвали.

— Вы были нужны кому-нибудь?

— Не нужен я был ей, — злобно сказал он. Теперь, когда земля вращалась среди звезд, Корал могла чуточку разглядеть его лицо — лицо, которое ее отец назвал бы не внушающим доверия. Он сказал: — Видишь, какой я недостойный. Разве можно так говорить!

— Недостойный чего?

Он прижал к себе свой портфельчик и спросил:

— Ты не могла бы мне сказать, какой сейчас месяц? Все еще февраль?

— Нет. Сегодня седьмое марта.

— Не часто попадаются люди, которые это знают точно. Значит, еще месяц… еще шесть недель до того, как начнутся дожди. — И добавил: — Когда начнутся дожди, я буду почти в безопасности. Понимаешь, полиция не сможет вести розыски.

— Дождь для вас лучше? — спросила Корал. Ей хотелось все знать. Билль о реформе, и Вильгельм Завоеватель, и основы французского языка лежали у нее в мозгу как найденный клад. Она ждала ответов на каждый свой вопрос и жадно поглощала их.

— Нет, нет. Дожди — это значит еще полгода такой жизни. — Он рванул зубами мясо с куриной ножки. До нее донеслось его дыхание, оно было неприятное — так пахнет то, что слишком долго провалялось на жаре. Он сказал: — Пусть уж лучше поймают.

— А почему, — логически рассудила она, — почему бы вам не сдаться?

Ответы его были так же просты и понятны, как ее вопросы. Он сказал:

— Будет больно. Разве можно вот так идти на боль? И мой долг не позволяет, чтобы меня поймали. Понимаешь? Епископа здесь уже нет. — Странный педантизм вдруг возымел власть над ним. — Ведь это мой приход. — Он нащупал оладью и с жадностью стал есть.

Корал веско проговорила:

— Да, задача. — Послышалось бульканье — это он припал к бутылке. Он сказал:

— Все пытаюсь вспомнить, как мне хорошо жилось когда-то. — Светлячок, точно фонариком, осветил его лицо и тут же погас. Лицо бродяги — чем могла одарить этого человека жизнь? Он сказал: — В Мехико сейчас читают «Благословен Бог». Там епископ… Думаешь, ему придет в голову?.. Там даже не знают, что я жив.

Она сказала:

— Вы, конечно, можете отречься.

— Не понимаю.

— Отречься от веры, — сказала она словами из «Истории Европы».

Он сказал:

— Это невозможно. Такого пути для меня нет. Я священник. Это свыше моих сил.

Девочка внимательно выслушала его. Она сказала:

— Вроде родимого пятна. — Она слышала, что он отчаянно высасывает пиво из бутылки. Она сказала: — Может, я найду, где у отца бренди.

— Нет, нет! Воровать нельзя. — Он допил пиво; долгий стеклянный присвист в темноте — больше не осталось ни капли. Он сказал: — Надо уходить. Немедленно.

— Вы всегда можете вернуться сюда.

— Твоему отцу это не понравится.

— А он не узнает, — сказала она. — Я присмотрю за вами. Моя комната как раз напротив этой двери. Постучите мне в окно. Пожалуй, лучше, — сосредоточенно продолжала она, — если у нас будет сигнальный код. Ведь мало ли кто может постучать.

Он сказал с ужасом:

— Неужели мужчина?

— Да. Как знать? Вдруг еще кто-нибудь убежал от суда.

— Нет, — растерянно проговорил он, — вряд ли.

Она беззаботно ответила:

— Всякое случается.

— И до меня было?

— Нет, но беглецы наверняка будут. Я должна быть готова. Постучите мне три раза. Два длинных стука и один короткий.

Он вдруг фыркнул по-ребячьи:

— А как стучать длинно?

— Вот так.

— То есть громко?

— Я называю такие стуки длинными — по Морзе. — Тут уж он ничего не понял. Он сказал:

— Ты очень хорошая девочка. Помолись за меня.

— О-о! — сказала она. — Я в это не верю.

— Не веришь в молитвы?

— Я не верю в Бога. Я утратила веру, когда мне было десять лет.

— Ай-ай-ай! — сказал он. — Тогда я за тебя буду молиться.

— Молитесь, если хотите, — покровительственным тоном сказала она. — А если придете к нам еще, я научу вас азбуке Морзе. Вам это пригодится.

— Когда?

— Если б вы спрятались на плантации, я сигнализировала бы вам зеркалом о передвижении противника.

Он с полной серьезностью выслушал ее.

— Но тебя могут увидеть.

— Ну, — сказала она, — я бы придумала какую-нибудь отговорку. — Она рассуждала логично, двигаясь шаг за шагом, сметая все препятствия на своем пути.

— Прощай, дитя мое, — сказал он и задержался в дверях. — Может быть… ведь молитвы тебе не нужны… Может быть, тебе будет интересно… Я умею показывать забавный фокус.

— Я люблю фокусы.

— Его показывают на картах. У тебя есть карты?

— Нет.

Он вздохнул.

— Тогда ничего не выйдет, — и тихо засмеялся. Она почувствовала запах пива в его дыхании. — Тогда я буду молиться за тебя.

Она сказала:

— По-моему, вы совсем не боитесь.

— Глоток алкоголя, — сказал он, — делает чудеса с трусом. А если бы еще выпить бренди, да я… я бы бросил вызов самому дьяволу. — Он споткнулся в дверях.

— Прощайте, — сказала она. — Надеюсь, вам удастся бежать. — Из темноты донесся легкий вздох. Она тихо проговорила: — Если они вас убьют, я не прощу им этого — никогда. — Ни минуты не задумываясь, она была готова взять на себя любую ответственность, даже месть. В этом была ее жизнь.

На просеке стояли пять-шесть плетеных глинобитных хижин — две совсем развалились. Несколько свиней, копались в земле, а какая-то старуха носила из хижины в хижину горящий уголек и разжигала маленькие костры посреди пола, чтобы выгнать дымом москитов. В двух хижинах жили женщины, в третьей — свиньи, в последней, неразвалившейся, где хранилась кукуруза, — старик, и мальчик, и полчища крыс. Старик стоял посреди просеки, глядя, как старуха ходит с разжигой; уголек мелькал в темноте, точно совершался неизменный еженощный обряд. Седые волосы, седая щетинистая борода, руки, темные и хрупкие, как прошлогодние листья, — он был воплощением безмерной долговечности. Ничто уже не сможет изменить этого старика, живущего на краешке существования. Он стар уже долгие годы.

Незнакомец вышел на просеку. На ногах у него были истрепанные городские башмаки, черные, узконосые; от них, кроме союзок, почти ничего не осталось, так что ходил он, собственно, босой. Башмаки имели чисто символическое значение, как опутанные паутиной хоругви в церквах. Он был в рубашке и в рваных черных брюках, в руках нес портфельчик — точно пригородный житель, который ездит на службу по сезонному билету. Он тоже почти достиг долговечности, хотя и не расстался с рубцами, наложенными на него временем, — сношенные башмаки говорили об ином прошлом, морщинистое лицо — о надеждах и страхе перед будущим. Старуха с углем остановилась между двумя хижинами и уставилась на незнакомца. Он вышел на просеку, потупив глаза, сгорбившись, словно его выставили напоказ. Старик двинулся ему навстречу, взял его руку и поцеловал ее.

— Вы дадите мне гамак на ночь?

— Отец! Гамаки — это в городе! Здесь спят на чем придется.

— Ладно. Мне бы только где-нибудь лечь. А немножко… спиртного не найдется?

— Кофе, отец. Больше у нас ничего нет.

— А поесть?

— Еды у нас никакой.

— Ну, не надо.

Из хижины вышел мальчик и уставился на него. Все уставились — как на бое быков. Бык обессилен, и зрители ждут, что будет дальше. Они не были жестокосердны; они смотрели на редкостное зрелище: кому-то приходится еще хуже, чем им самим. Он проковылял к хижине. Внутри, выше колен, было темно; огонь на полу не горел, только что-то медленно тлело. Половину всего помещения загромождала сваленная в кучу кукуруза; в ее сухих листьях шуршали крысы. Земляная лежанка, на ней соломенная циновка, столом служили два ящика. Незнакомец лег, и старик затворил за ним дверь.

— Тут не схватят?

— Мальчик посторожит. Он знает.

— Вы ждали меня?

— Нет, отец. Уж пять лет как мы не видели священника… Но когда-нибудь это должно было случиться.

Священник заснул тревожным сном, а старик присел на корточки и стал раздувать огонь. Кто-то постучал в дверь, и священник рывком поднялся с места.

— Ничего, ничего, — сказал старик. — Это вам принесли кофе, отец. — Он поднес ему жестяную кружку с серым кукурузным кофе, от которого шел пар. Но священник так устал, что ему было не до кофе. Он, не двигаясь, лежал на боку. Из-за кукурузных початков на него смотрела крыса.

— Вчера здесь были солдаты, — сказал старик. Он подул на огонь; хижину заволокло дымом. Священник закашлялся, и крыса, точно тень от руки, быстро юркнула в кукурузу.

— Отец! Мальчик не крещеный. Последний священник, что сюда приходил, спросил два песо. У меня было только одно песо. А сейчас всего пятьдесят сентаво.

— Завтра, — устало проговорил священник.

— А вы отслужите мессу, отец?

— Да, да.

— А исповедь, отец, вы нас исповедуете?

— Да, только дайте мне сначала поспать. — Он лег на спину и закрыл глаза от дыма.

— Денег у нас нет, отец, заплатить нечем. Тот священник, падре Хосе…

— Вместо денег дайте мне во что переодеться, — нетерпеливо сказал он.

— Но у нас есть только то, что на себе.

— Возьмите мое в обмен.

Старик недоверчиво замурлыкал про себя, искоса поглядывая на то, что было освещено костром, — на рваное черное тряпье.

— Что ж, отец, надо, так надо, — сказал он. И стал тихонько дуть на костер. Глаза священника снова закрылись.

— Пять лет прошло, во стольком надо покаяться.

Священник быстро поднялся на лежанке.

— Что это? — спросил он.

— Вам чудится, отец. Если придут солдаты, мальчик нас предупредит. Я говорил, что…

— Дайте мне поспать хотя бы пять минут. — Он снова лег; где-то, наверно в одной из женских хижин, голос запел: «Пошла гулять я в поле и розочку нашла».

Старик негромко сказал:

— Жалко, если солдаты придут и мы не успеем… Такое бремя на бедных душах, отец… — Священник взметнулся на лежанке, сел, прислонившись спиной к стене, и сказал с яростью:

— Хорошо. Начинай. Я приму твою исповедь. — Крысы возились в кукурузе. — Говори, — сказал он. — Не трать времени зря. Скорее. Когда ты в последний раз… — Старик опустился на колени у костра, а на другом конце просеки женщина пела: «Пошла гулять я в поле, а розочки уж нет».

— Пять лет назад. — Он помолчал и дунул на костер. — Всего не вспомнишь, отец.

— Ты грешил против целомудрия?

Священник сидел, прислонившись к стене, подобрав под себя ноги, а крысы, привыкнув к их голосам, снова завозились среди кукурузных початков. Старик с трудом подбирал свои грехи, дуя на огонь.

— Покайся как следует, — сказал священник, — и прочитай… прочитай… Четки у тебя есть? Тогда читай «Радостные тайны». — Глаза у него закрылись, губы и язык не довели до конца отпущения грехов… Он снова встрепенулся, проснувшись.

— Можно, я приведу женщин? — говорил старик. — Прошло пять лет…

— А-а, пусть идут. Пусть все идут! — злобно крикнул священник. — Я ваш слуга. — Он прикрыл глаза рукой и заплакал.

Старик отворил дверь; снаружи под огромным сводом слабо освещенного звездами неба было не так темно. Он подошел к женским хижинам, постучался и сказал:

— Идите. Надо исповедаться. Надо уважить падре. — Женщины заныли в ответ, ссылаясь на усталость… можно ведь и утром… — Вы хотите обидеть его? — сказал старик. — Как по-вашему, зачем он сюда пришел? Такой праведный человек. Он сидит сейчас у меня в хижине и оплакивает наши грехи. — Старик выпроводил женщин на улицу; одна за другой они засеменили по просеке к его хижине, а он пошел по тропинке к берегу сменить мальчика, который следил, не переходят ли солдаты реку вброд.

 

 

4. СТОРОННИЕ СВИДЕТЕЛИ

 

Мистер Тенч уже не помнил, когда он в последний раз писал письмо. Он сидел за верстаком и посасывал кончик стального пера, подчиняясь снова вернувшейся к нему потребности отправить хоть какую-нибудь весть по единственному сохранившемуся у него адресу — в Саутенд. Жив ли там еще кто-нибудь? Он нерешительно обмакнул перо, будто произнес наконец первое слово, завязывая разговор в гостях, где толком никого не знал. Сначала надписал конверт: «Миссис Марсдайк, Авеню, дом 3, Вестклиф. Для передачи миссис Тенч». Это был адрес ее матери — властной, всюду сующей свой нос женщины, которая уговорила его повесить свою вывеску в Саутенде. «Прошу переслать», — приписал мистер Тенч. Если старуха догадается, от кого оно, то ни за что не перешлет, но, может быть, за эти годы она уже забыла его почерк.

Он пососал лиловое от чернил перо. А что дальше? Писать было бы легче, если б его письмо имело какую-то цель, а не только смутное желание сообщить хоть кому-нибудь, что он еще жив. Может быть, письмо окажется некстати — вдруг жена снова вышла замуж? Но тогда она не постесняется разорвать его. Крупным, четким ученическим почерком он вывел: «Дорогая Сильвия» — и прислушался к шипенью тигля рядом на верстаке. В нем готовился золотой сплав. В этом городишке нет лавок, где можно купить нужный ему материал в готовом виде. И вообще в таких лавках не принимают в работу четырнадцатикаратовое золото для зубоврачебных изделий, а более высокая проба ему не по карману.

Беда в том, что здесь никогда ничего не случается. Он вел жизнь трезвую, благопристойную, размеренную, вполне во вкусе миссис Марсдайк.

Мистер Тенч взглянул на тигель; золото должно было скоро соединиться с лигатурой, и он всыпал туда чайную ложку угольного порошка, чтобы удалить из соединения кислород. Потом снова взял перо и задумался, глядя на бумагу. Он плохо помнил свою жену — помнил только шляпы, которые она носила. Как ее удивит эта весточка после такого долгого перерыва! Со смерти их сына они написали друг другу только по одному письму. Прожитые годы, по существу, проходили для мистера Тенча почти бесследно — они скользили быстро, не меняя его образа жизни. Шесть лет назад он собирался уехать домой, но курс песо упал после какой-то революции, пришлось перебраться на юг страны. За последние годы у него опять скопились деньги, но месяц назад где-то произошла очередная революция, и песо опять упало. Надо ждать — ничего другого не остается… Стальное перо опять полезло в рот между зубами: воспоминания таяли в маленькой накаленной комнате. А зачем вообще писать? Мистер Тенч уже не мог припомнить, откуда у него взялась эта странная идея. В наружную дверь кто-то постучал, и он оставил письмо на верстаке… «Дорогая Сильвия» пялилось со страницы — крупное, броское, безнадежное. На реке зазвонил пароходный колокол: это «Генерал Обрегон» вернулся из Веракруса. Мистеру Тенчу вдруг вспомнилось: маленький страдающий человек беспокойно мечется по комнате, задевая за качалки… Приятно побеседовали. Интересно, что с ним случилось потом, когда… И воспоминание умерло или просто ушло. Мистер Тенч привык к тому, что люди страдают, такова была его профессия. Он подождал из осторожности, пока чья-то рука снова не стукнула в дверь. Послышалось: «Con amistad»[13] — доверять никому нельзя… И только тогда мистер Тенч отодвинул засовы и впустил пациента.

 

Падре Хосе прошел в широкие, в классическом стиле ворота с выбитой поверху черными буквами надписью «Silencio»[14] — прошел в то место, которое люди когда-то называли «Божьей нивой». Оно напоминало участок застройки, где каждый владелец строил как ему взбредет в голову, не считаясь с соседями. Большие каменные склепы были самой разной высоты и самых разных форм; на некоторых крышу украшал ангел с замшелыми крыльями; в других сквозь стекло окошка виднелись на полках ржавеющие металлические венки. Будто заглядываешь в кухню дома, жильцы которого выехали, забыв опростать цветочные вазы. Тут было что-то родное, близкое — ходи куда хочешь, что хочешь разглядывай. Жизнь отступила отсюда навсегда.

Из-за своей тучности падре Хосе с трудом пробирался между склепами; вот где хорошо побыть одному — ребятишек нет, можно разбудить в себе слабенькую тоску по прошлому, а это все же лучше, чем ничего не чувствовать. Некоторых из здешних покойников ему пришлось хоронить самому. Его воспаленные глазки посматривали по сторонам. Обходя серую громаду склепа Лопесов — купеческой семьи, которая пятьдесят лет назад владела единственной гостиницей в столице, — он обнаружил, что все-таки не один здесь. На краю кладбища, у стены, копали могилу; двое мужчин делали свое дело быстро. Рядом с ними падре Хосе увидел женщину и старика. У их ног стоял детский гробик. Выкопать могилу в рыхлой почве было недолго; на дне ее собралось немного воды. Вот почему люди с достатком предпочитали лежать в склепах.

Работа на минуту прекратилась — все четверо посмотрели на падре Хосе, и он попятился к склепу Лопесов, чувствуя себя лишним здесь. Яркий, горячий полдень был чужд горю; на крыше позади кладбищенской стены сидел стервятник. Кто-то сказал:

— Отец…

Падре Хосе осуждающе поднял руку, как бы показывая, что его здесь нет, что он ушел — ушел прочь, с глаз долой.

Старик сказал:

— Падре Хосе. — Все четверо жадно смотрели на него. Покорные судьбе до того, как он появился перед ними, теперь они требовали, умоляли… Он пятился, стараясь протиснуться между склепами. — Падре Хосе, — повторил старик. — Молитву… — Они улыбались ему, ждали. Смерть близких была для них делом привычным, но теперь среди могил внезапно мелькнула надежда на благо. Они смогут похвастаться, что хотя бы один из их семьи лег в землю с молитвой, как полагается.

— Нельзя, нельзя, — сказал падре Хосе.

— Вчера был день ее святой, — сказала женщина, будто это имело какое-то значение. — Ей исполнилось пять лет. — Это была одна из тех мамаш, которые первому встречному показывают фотографии своих детей. Но сейчас она могла показать только гроб.

— Нет, не могу.

Старик отодвинул гробик ногой, чтобы подойти поближе к падре Хосе. Гроб был маленький, легкий, будто в нем лежали одни лишь кости.

— Не полную службу, вы же понимаете, только молитву. Она невинное дитя, — сказал он. В слове «дитя» было что-то странное, древнее, пригодное только для этого каменного городка. Оно состарилось, как склеп Лопесов, и было уместно только здесь.

— Закон не позволяет.

— Ее звали Анита, — продолжала женщина. — Я болела во время беременности, — пояснила она, как бы извиняясь, что ребенок родился слабым и от этого всем вышло такое беспокойство.

— Закон…

Старик приложил палец к губам:

— Не сомневайтесь в нас. Ведь только одну молитву. Я ее дед. Это ее мать, ее отец, ее дядя. Доверьтесь нам.

Но в том-то и была беда — он никому не мог довериться. Только придут домой, кто-нибудь из них обязательно начнет хвастаться. Он пятился назад, отмахиваясь пухлыми ладонями, мотая головой, и чуть не наткнулся на склеп Лопесов. Ему было страшно, и в то же время гордость клокотала у него в горле, потому что в нем снова увидели священника, его уважали.

— Если б я мог, — сказал он. — Дети мои…

Внезапно, неожиданно над кладбищем взметнулось горе. Эти люди привыкли терять детей, но им не было знакомо то, что лучше всего знают в мире, — крушение надежд. Женщина зарыдала, ее сухие, без слез рыдания были как попавший в капкан и рвущийся на волю зверек. Старик упал на колени и протянул руки.

— Падре Хосе, — сказал он, — больше некому. — Он словно молил о чуде. Неодолимое искушение охватило падре Хосе — рискнуть и прочесть молитву над могилой. Его безудержно потянуло выполнить свой долг, и он начертал в воздухе крестное знамение. Но затем страх, будто наркотик, парализовал его. Там, у набережной, его ждет презрение и безопасность; отсюда надо бежать. Он в бессилии упал на колени и взмолился:

— Оставьте меня. — Он сказал: — Я недостоин. Разве вы не видите? Я трус. — Оба старика лицом к лицу стояли на коленях среди могил; гробик был отодвинут в сторону, как пустой предлог. Нелепое зрелище — падре Хосе знал, что это нелепо: вникая в свою жизнь, он научился видеть себя таким, каким был на самом деле, — тучным, уродливым, униженным стариком. Сладостный хор ангелов умолк и исчез, уступив место хору ребячьих голосов во дворе: «Иди спать, Хосе! » Голоса звучали резко, пронзительно — хуже, чем когда-либо раньше. Он знал, что его держит в своих когтях непростительный грех — отчаяние.

 

— «Но вот настал благословенный день, — вслух читала мать, — когда послушничество Хуана подошло к концу. Какое это было радостное событие для его матери и сестры! Радостное и в то же время немного печальное, ибо плоть наша немощна, и могли ли они не оплакивать в сердце своем потерю сына и старшего брата? Ах, если б им дано было знать, что они обретают святого, который будет молиться за них на небесах».

Младшая девочка сказала с кровати:

— Но у нас ведь есть святые.

— Конечно.

— Зачем же тогда еще один?

Мать продолжала чтение:

— «На следующий день вся их семья приняла причастие из рук сына и брата. Потом настала минута нежного прощания — никто не знал, что оно последнее, — с новым воином Христовым, после чего семья Хуана вернулась к себе домой в Морелос. Тучи уже сгущались на небе, и в Чапультепекском дворце президент Кальес[15] обсуждал антикатолические законы. Дьявол готовился напасть на бедную Мексику».

— А стрелять скоро начнут? — спросил мальчик, беспокойно переступая с ноги на ногу.

Но мать неумолимо продолжала чтение:

— «Хуан втайне от всех, кроме своего духовника, умерщвлял свою плоть, готовясь к предстоящим испытаниям. Его товарищи ничего не подозревали, ибо он всегда был душой их веселых бесед, и в праздник основателя ордена именно ему…»

— Знаю, знаю, — сказал мальчик. — Он играл в спектакле.

Девочки широко открыли изумленные глаза.

— А что тут такого, Луис? — сказала мать, заложив пальцем запретную книгу. Он угрюмо посмотрел на нее. — Что тут такого, Луис? — повторила она. И, выждав минуту, снова стала читать. А девочки с ужасом и восхищением следили за братом. — «Именно ему, — читала мать, — разрешили поставить одноактную пьеску…»

— Знаю, знаю, — сказал мальчик. — Про катакомбы.

Поджав губы, мать продолжала:

— «…о гонениях на первых христиан. Может быть, Хуан вспомнил, как в детстве ему довелось играть Нерона в присутствии старого доброго епископа, но на сей раз он попросил себе комическую роль римского рыбака…»

— Не верю ни одному слову, — с угрюмой яростью сказал мальчик. — Ни одному слову не верю.

— Как ты смеешь!

— Нет таких дураков на свете.

Девочки замерли на месте, вытаращив на брата карие, полные благочестия глаза.

— Ступай к отцу.

— Ну и пойду, только бы не слушать эту… эту…

— Повтори ему то, что ты мне сказал.

— Эту…

— Уходи прочь.

Он хлопнул дверью. Отец стоял у зарешеченного окна и смотрел на улицу; жуки ударялись с размаху о керосиновую лампу и с поломанными крыльями копошились на каменном полу. Мальчик сказал:

— Мама велела повторить тебе то, что я ей сказал: что я не верю, что в книжке, которую она читает…

— В какой книжке?

— В божественной.

Отец грустно проговорил:

— Ах, в этой. — По улице никто не ходил, ничего здесь не случалось. С половины десятого электричество на улицах гасло. Он сказал: — Надо быть снисходительным. Понимаешь, для нас здесь все кончилось. А эта книга — она напоминает наше детство.

— Она глупая.

— Ты ведь не помнишь, как здесь жилось, когда у нас была Церковь. Я был плохим католиком, но Церковь — это… это музыка, огни и место, где можно посидеть, спрятаться от жары. И у твоей матери тоже всегда было какое-то занятие. Если б здесь был театр или хоть что-нибудь взамен, мы не чувствовали бы себя такими… такими заброшенными.

— Этот Хуан, — сказал мальчик. — Он такой глупый.

— Его ведь убили, правда?

— Вилья, [16] Обрегон, Мадеро[17] тоже были убиты.

— Кто тебе это рассказывал?

— Мы в них играем. Вчера я был Мадеро. Меня застрелили на площади — при попытке к бегству. — Где-то в тишине душной ночи забил барабан, в комнату потянуло кислятиной с реки. Этот запах был привычен, как сажа в большом городе. — Мы бросили жребий. Мне достался Мадеро. Педро вытянул Уэрту. [18] Он убежал в Веракрус по реке. За ним погнался Мануэль — он был Каррансой. [19]

Не отводя глаз от улицы, отец сбил щелчком жука с рубашки. Топот солдатских сапог слышался все ближе. Отец сказал:

— Мама, наверно, рассердилась на тебя?

— А ты нет, — сказал мальчик.

— Да стоит ли сердиться? Ты не виноват. Нас бросили на произвол судьбы.

Мимо прошли солдаты, возвращаясь в казармы на холме, по соседству с тем местом, где когда-то стоял собор. Они шли не в ногу, не слушая барабанную дробь; вид у них был голодный; война еще не стала для них прибыльным занятием. Как в летаргическом сне они промаршировали по темной улице, и мальчик долго провожал их взглядом, полным волнения и надежды.

 

Миссис Феллоуз покачивалась в качалке взад-вперед, взад-вперед.

— Тогда лорд Пальмерстон[20] заявил, что если правительство Греции не примет должные меры по делу дона Пасифико…[21]

Она сказала:

— Деточка, у меня такая головная боль, давай, пожалуй, кончим на сегодня.

— Хорошо. У меня голова тоже побаливает.

— У тебя-то скоро пройдет. Убери, пожалуйста, книги. — Эти тоненькие, потрепанные книжонки им высылала по почте фирма «Домашнее обучение» на Патерностер-роуд. Полный курс наук, начинающийся разделом «Чтение без слез», постепенно доходил до Билля о реформе, [22] лорда Пальмерстона и поэзии Виктора Гюго. Раз в полгода они получали экзаменационные листки, и миссис Феллоуз старательно проверяла ответы Корал и ставила ей отметки. Потом все это отсылалось на Патерностер-роуд и спустя несколько недель попадало в архив фирмы. Как-то раз миссис Феллоуз не выполнила своих обязанностей, потому что в Сапате началась стрельба, и получила уведомление, в котором было напечатано типографским способом: «Уважаемые родители, я с сожалением отмечаю…» Беда была в том, что они уже на несколько лет опередили программу, — где взять другие книги для чтения? — так что экзаменационные листки на несколько лет отстали. Время от времени фирма присылала по их адресу грамоты с тиснением, которые полагалось вставлять в рамку; в этих грамотах было сказано, что мисс Корал Феллоуз с отличием перешла в следующий класс, и в конце стояло факсимиле: Генри Бекли, бакалавр гуманитарных наук, директор фирмы «Домашнее обучение»; иногда приходили коротенькие, отпечатанные на машинке письма с тем же синим расплывчатым факсимиле. В письмах говорилось: «Дорогая ученица, на этой неделе вам следует обратить особое внимание…» Письма всегда были полуторамесячной давности.

— Милочка, — сказала миссис Феллоуз, — пойди закажи обед кухарке. Только для себя. Я в рот ничего не могу взять, а папа на плантации.

— Мама, — сказала девочка, — ты веришь в Бога?

Ее вопрос испугал миссис Феллоуз. Она изо всех сил закачалась вперед-назад и сказала:

— Конечно.

— В непорочное зачатие и во все такое прочее?

— Что за разговоры, милая? Кого ты наслушалась?

— Да никого, — сказала Корал. — Я сама думаю, вот и все. — Она не ждала дальнейших ответов; она прекрасно знала, что их не будет. Ей каждый раз приходилось решать все самой. Бакалавр гуманитарных наук Генри Бекли изложил всю священную историю своей ученице в одном из первых уроков, и поверить во все это ей было тогда не труднее, чем в великана из сказки, но к десяти годам она безжалостно отвергла обоих. Она уже начала учить алгебру.

— Неужели отец говорил с тобой о…?

— Да нет.

Корал надела тропический шлем и вышла на слепящий утренний свет искать кухарку. Ее фигурка казалась еще более хрупкой, чем всегда, и еще более непреклонной. Она отдала нужные распоряжения и пошла на склад осмотреть шкуры аллигаторов, распяленные на стене, потом в конюшню проверить, накормлены ли мулы. Шагая взад и вперед по раскаленному двору, она несла свои обязанности осторожно — точно стеклянную посуду. Не было вопросов, на которые у нее не нашлось бы ответа. Завидев девочку, стервятники неторопливо взмывали в воздух.

Она вернулась в дом, к матери, и сказала:

— Сегодня четверг.

— Разве, милочка?

— Папа не отправил бананы на пристань?

— Понятия не имею, милочка.

Корал быстро вышла во двор и позвонила в колокол.

Появился индеец. Нет, бананы лежат в сарае, никаких распоряжений на этот счет не было.

— Доставить на берег, — сказала Корал. — Сейчас же. Скорее. Того и гляди подойдет катер. — Она взяла отцовскую книгу записей и стала считать банановые грозди по мере того, как их выносили — в каждой грозди, ценою в несколько пенсов, по сотне бананов, а то и больше. Чтобы очистить сарай, понадобилось свыше двух часов. Кому-то надо же заняться этим, ведь раз уж случилось, что отец прозевал день отправки. Через полчаса Корал почувствовала усталость. Это было необычно для нее в такой ранний час. Она прислонилась к стене и обожгла себе лопатки. Ее не возмущало, что приходится торчать здесь и присматривать за работами; слово «играть» казалось ей бессмысленным: жизнь — это дело взрослое. В одном из первых учебников, присланных Генри Бекли, была картинка: у кукол собрались гости к чаю. Что-то совершенно непонятное — какой-то незнакомый ей обряд. Зачем нужно притворяться? Четыреста пятьдесят шесть. Четыреста пятьдесят семь. Пот струился по спинам пеонов, точно струйки воды из душа. У нее вдруг острой болью пронзило низ живота. Она не успела записать в книгу одну тачку, надо поторопиться с подсчетом. Впервые чувство ответственности легло ей на плечи грузом, который несешь долгие годы. Пятьсот двадцать пять. Боль была непривычная (нет, не глисты), но она не испугалась. Все ее тело словно ждало такой боли, словно созрело для нее. Так и разум, повзрослев, без сожалений расстается с нежностью. Это не детство уходило от нее; детства она по-настоящему и не знала.

— Это последняя? — спросила Корал.

— Да, сеньорита.

— Точно?

— Да, сеньорита.

Но ей надо было проверить. До сих пор не случалось, чтобы она делала что-то неохотно — сама не сделаешь, кто же сделает? А сегодня ей хотелось лечь в постель, уснуть. Пусть не все бананы будут вывезены — это не ее вина, а отцовская. Может, у меня лихорадка? Ноги были ледяные, хоть и стояли на раскаленной земле. А, ладно! — подумала она, покорно вошла в сарай, нащупала там электрический фонарик и включила его. Да, кажется, пусто, но надо довести дело до конца. Она шагнула к задней стене, держа фонарик прямо перед собой. Из-под ног у нее выкатилась пустая бутылка. Она направила лучик вниз — «Cerveza Moctezuma». Потом осветила заднюю стену: внизу, у самой земли, было что-то нацарапано мелом; она подошла ближе — в круге света белели маленькие крестики. Он, наверно, лежал среди бананов и машинально чертил что-то и больше ничего не мог придумать, чтобы отогнать страх. Девочка стояла, превозмогая боль, и смотрела на крестики. Какая-то страшная новизна со всех сторон надвигалась на нее все утро. Будто этот день хотел оставить по себе долгую память.

 

Начальник полиции играл на бильярде в таверне; там лейтенант и нашел его. Щека у хефе была повязана платком — ему казалось, это облегчает зубную боль. Когда лейтенант прошел во вращающуюся дверь, он натирал мелом кий, готовясь к трудному удару. На полках позади бильярда стояли одни бутылки минеральной воды и какая-то желтая жидкость под названием сидрал — гарантированно безалкогольная. Лейтенант с осуждающим видом стал на пороге: какой позор! Ему хотелось уничтожить в этом штате все, что может дать иностранцам повод для насмешек. Он сказал:

— Разрешите обратиться?

Хефе сморщился от внезапного приступа боли и с несвойственной ему готовностью подошел к двери. Лейтенант взглянул на счет очков — на кольца, которые были нанизаны на веревку, протянутую через все помещение. Хефе проигрывал.

— Сейчас… вернусь, — сказал хефе и пояснил лейтенанту: — Рот боюсь открывать. — Когда они толкнули входную дверь, кто-то поднял кий и потихоньку отодвинул назад одно кольцо в счете хефе.

Они шли по улице рядом — толстый и тощий. Был воскресный полдень, и все магазины стояли на запоре — единственный пережиток, оставшийся от прежних времен. Но мессу нигде не служили. Лейтенант спросил:

— Вы видались с губернатором?

— Тебе дана полная свобода действий, — ответил хефе. — Полная свобода.

— Он оставляет все на наше усмотрение?

— С оговорками. — Хефе сморщился.

— Какие же это оговорки?

— Если не поймаешь… до дождей… ответственность… ляжет на тебя.

— Не было бы на мне другой ответственности, — хмуро проговорил лейтенант.

— Сам напросился. Вот и получай.

— Что ж, я рад. — Лейтенант почувствовал, будто весь тот мир, о котором он пекся, лег теперь к его ногам. Они прошли мимо нового клуба Синдиката рабочих и крестьян; увидели в окно большие, броские карикатуры на стенах — на одной священник облапил женщину в исповедальне, на другой потягивал причастное вино. Лейтенант сказал: — Это все скоро будет не нужно. — Он смотрел на карикатуры глазами чужестранца: в них было что-то варварское.

— Почему? Они… забавные.

— Придет время, и никто не вспомнит, что когда-то здесь была Церковь.

Хефе ничего не сказал на это. Лейтенант догадывался, что он думает: стоит ли спорить из-за такой чепухи? Он резко проговорил:

— Каковы будут распоряжения?

— Распоряжения?

— Вы же мой начальник.

Хефе промолчал. Он незаметно поглядывал на лейтенанта своими маленькими хитрыми глазками. Потом сказал:

— Ты же знаешь, я тебе доверяю. Поступай, как считаешь нужным.

— Вы дадите мне письменное распоряжение?

— Нет, это лишнее. Мы же знаем друг друга.

Всю дорогу они вели осторожную борьбу, отстаивая каждый свою позицию.

— Разве губернатор ничего вам не написал? — спросил лейтенант.

— Нет. Он сказал — вы же друг друга знаете.

Уступить пришлось лейтенанту, потому что лейтенант по-настоящему пекся о деле, а не о своем будущем. Он сказал:

— Я буду брать заложников в каждой деревне.

— Тогда он не станет ходить по деревням.

— По-вашему, в деревнях не знают, где он сейчас? — резко проговорил лейтенант. — Но ему надо поддерживать с ними связь. Иначе какой от него толк?

— Делай как знаешь, — сказал хефе.

— И я буду расстреливать столько, сколько понадобится.

Хефе сказал с наигранной бодростью:

— Пустить немножко крови — никогда не повредит. Откуда ты начнешь?

— Думаю, с его прихода — с Консепсьона, а потом, может, пойду на его родину.

— Почему туда?

— Он, наверно, решит, что там ему будет безопасно. — Лейтенант в раздумье шагал мимо магазинов со спущенными шторами. — Пусть погибнет несколько человек, но, как вы считаете, губернатор поддержит меня, если в Мехико поднимут шум?

— Вряд ли, — сказал хефе. — Но ведь это то… — И скривился от боли.

— Это то, чего я хочу, — договорил лейтенант.

Он пошел к полицейскому участку один, а начальник вернулся в бильярдную. Прохожих на улице попадалось немного: было слишком жарко. Если б достать настоящую фотографию, думал лейтенант. Ему хотелось изучить лицо своего врага. Площадью завладели дети. Прыгая со скамейки на скамейку, они играли в какую-то непонятную, сложную игру; пустая бутылка из-под минеральной воды пролетела по воздуху и разбилась вдребезги у ног лейтенанта. Его рука метнулась к кобуре, он повернулся всем телом и поймал выражение ужаса на лице у мальчика.

— Это ты бросил бутылку?

На него был устремлен тяжелый, хмурый взгляд карих глаз.

— Что вы тут затеяли?

— Это бомба.

— Ты в меня целился?

— Нет.

— В кого же?

— В гринго.

Лейтенант улыбнулся неловким движением губ.

— Молодец, только целиться надо точнее. — И, отшвырнув осколки на дорогу, стал подыскивать слова, которые объяснили бы этим малышам, что он с ними заодно. Он сказал: — Твой гринго, наверно, из тех американских богачей, которые воображают, что… — и был поражен выражением преданности на лице мальчика. Это требовало какого-то отклика, и сердце лейтенанта вдруг сжалось от грустной, неутоленной любви. Он сказал: — Поди сюда. — Мальчик подошел, а его товарищи стояли испуганным полукругом и следили за ними с безопасного расстояния. — Как тебя зовут?

— Луис.

— Так вот, — сказал лейтенант, не находя нужных слов. — Учись целиться.

— Я хочу научиться, — с жаром сказал мальчик. Его взгляд был прикован к кобуре.

— Хочешь посмотреть, какое у меня оружие? — спросил лейтенант. Он вынул из кобуры свой тяжелый пистолет и протянул его мальчику. Остальные дети осторожно подошли поближе. Он сказал: — Вот это предохранитель. Подними его. Так. Теперь из него можно стрелять.

— Он заряжен? — спросил Луис.

— Он всегда заряжен.

Между губами у мальчика показался кончик языка; он судорожно глотнул, будто учуял запах еды. Теперь все ребята столпились вокруг лейтенанта. Один — посмелее — протянул руку и тронул кобуру. Они взяли лейтенанта в кольцо. И, пряча пистолет, он почувствовал, что и ему передалось их робкое счастье.

— Как он называется? — спросил Луис.

— Кольт калибра девять и шестьдесят пять.

— На сколько пуль?

— На шесть.

— Вы кого-нибудь убили из него?

— Пока еще нет, — ответил лейтенант.

У ребят захватило дух от восторга. Лейтенант стоял, держа руку на кобуре, и смотрел в карие, внимательные, полные терпения глаза. Вот за кого он борется. Он изгонит из их детства все, что ему самому приносило одно горе, — нищету, суеверие, пороки. Они заслуживают правды о пустой вселенной, о холоде остывающей земли и права на счастье — любое, какого им захочется. Ради них он был готов испепелить весь мир — сначала Церковь, потом иностранцев, потом политиков — даже его начальнику придется когда-нибудь сгинуть. Он начнет жизнь с такими вот ребятами заново — с нуля.

— О-о! — сказал Луис. — Если бы… Если бы я… — Мечты его были так огромны, что на них не хватало слов. Лейтенант протянул руку коснуться, приласкать мальчика и не знал, как это сделать. Он ущипнул его за ухо, и Луис отскочил назад — ему было больно. Мальчуганы, как птицы, разлетелись в разные стороны, а лейтенант один пошел через площадь к полицейскому участку — маленький щеголеватый человечек, горящий ненавистью и с тайной любовью в сердце. На стене в полиции профиль гангстера все с тем же упорством смотрел на первопричастниц. Кто-то обвел чернилами голову священника, чтобы выделить ее среди девичьих и женских лиц. Его зубы все так же непереносимо скалились в чернильном ореоле. Лейтенант яростно крикнул во двор:

— Есть тут кто-нибудь? — и сел за стол, слушая, как приклады винтовок волочатся по полу.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.