Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Даниил Гранин 19 страница



Понимали, что инфаркт был от расстройства, от того, что в исполкоме накричали, но никто не ставил это Лосеву в вину. Считалось, что Ширяеву не повезло, сердце оказалось слабеньким, накануне грипп перенес. Вдова пригласила Лосева на сороковины. Неожиданно для себя он заехал к Ширяевым раньше. Жили они в блочном доме, на первом этаже. В большой комнате занимались взрослые дети, в маленькой вдова писала открытки одинакового содержания – сообщала о смерти мужа фронтовым его друзьям. Во время войны Ширяев служил оружейным техником, воевал, имел два ордена. На стене висел раскрашенный его фотопортрет в черных лентах. За стеклом розовощекий Ширяев выглядел лихо, самоуверенно, глядя на него, Лосев не чувствовал раскаяния. Диван, на котором умер Ширяев, был новенький. Лосев расспрашивал вдову – не говорил ли что Ширяев перед смертью. Наверное, если бы Ширяев пожаловался на него. Лосеву было бы легче. Ночью Лосев проснулся оттого, что стучали в дверь. Он встал, открыл дверь, никого не было. Назавтра в кабинете, посреди дня, повторилось то же самое. Он заметил, что стал говорить тихо. Мысли его возвращались к тому дню – если бы он проявил сдержанность, Ширяев не умер бы? Следовательно, стоило чуть пожалеть этого человека, и все обошлось бы? Немного сочувствия к тому, против кого выступаешь, говорил Фигуровский. Теперь он понял эти слова…

Лежа в больнице, он думал о том, что выговоры, разносы, которые он устраивал у себя в кабинете, – как это смертельно опасно. Можно безнаказанно убивать людей – это его ужасало.

Больничные ночи длинные, бессонные. Слышно, как стонут, страдают люди, жизнь человеческая трепещет, словно пламя, задуваемое ветром, слабая и короткая. Лосев слушал, как билось его сердце, брал зеркальце и видел там человека с лицом болезненным, неприветливым, глаза испуганные, от этого подозрительные. Как только человек его замечал, он подбирался, разглаживался, появлялось уверенно‑ бодрое – все в порядке! В следующий раз человек в зеркале так просто не поддавался, врасплох его уже застать было нельзя. Внутри того Лосева, которого видели все, был другой Лосев. Но большей частью этого другого Лосева нельзя было обнаружить, казалось, его не существует. Из глубины зеркальца его разглядывал взрослый мужчина… Неужели это он, Серега Лосев, неужели его мама считала красавцем, счастливо терлась щекой о его лицо?

Он смотрел на себя не узнавая – какое отношение он имеет к этому человеку, почему он в больнице? Он изумлялся своей жизни, которая вынесла его именно сюда, на эту отмель, в эту палату.

Вечерами к нему проникал Матвей, городской забулдыга, которого Лосев давно грозился направить на принудлечение. Было ему под сорок лет, богатырского сложения, с печатью пьяницы на умном и безвольном лице. Страдал он какой‑ то костной болезнью и, кутаясь во фланелевый, мышиного цвета больничный халат, садился в угол к батарее. Оттуда тихо и мечтательно развивал очередную свою идею всеобщего счастья.

– Ты зачем пьешь, Матвей? – спрашивал его Лосев, которого подобные проекты мало занимали.

– Пью? Чтобы выпить, – не задумываясь отвечал Матвей.

– А не работаешь почему?

– Чтобы не огорчаться.

Когда Матвея удавалось вывести из елейно‑ мечтательного состояния, он становился занятно едким.

– Не работаю?.. Потому что честный человек.

– Как это?

– Вы меня тунеядцем числите, а я почестнее ваших бюрократов. Что они у тебя делают? По телефонам болтают, по магазинам шмыгают. В рабочее время свои единоличные делишки обделывают. А я, между прочим, за свой счет бездельничаю, бесплатно для государства!

Однажды он признался, что считает себя виновником смерти жены, загубил ее и с того времени запил.

– Пью вместо покаяния. Заливаю совесть. Растолкуй мне, пожалуйста, – почему мы не каемся? Безобразничаем и не каемся?

– Кому каяться?

– Хоть бы людям другим. Встать перед ними и повиниться. Так, мол, и так, вор я, душегуб. Топчите меня, я человека замучил…

Это верно, он прав, думал Лосев, почему я не могу признаться, ведь виноват же я в смерти Ширяева, а не могу сказать это. Матвей может про жену свою, а я не смею, хотя бы так, как он…

Он вспоминал разные происшествия, какие происходили вокруг него, и с удивлением не мог найти случая, чтобы люди каялись оттого, что их замучила совесть, признались бы сами в злоупотреблениях, в том, что грубы, злы, несправедливы… Как‑ то даже было смешно, странно представить такое.

– Вот ты призываешь меня к работе, – рассуждал Матвей. – Согласен. Но ты сперва мне растолкуй – для чего работать?

Выслушав Лосева, он разочарованно вздыхал. Подхалтурить, схватить шабашку, чтобы прокормиться, это он понимал. Сверх того – пустое.

– Люди разделяются на две графы. Одни при жизни все стараются получить. Им должность подавай, а не уважение. Все выше, все больше, хватай, однова живем. Другие хотят осчастливить других людей, им важно – что о них подумают. Осчастливить можно по‑ разному…

– Я в какой графе числюсь?

Про тебя все вначале радовались – наконец‑ то повезло нам. Квартиры инвалидам войны распределил – думаешь, не знаем? Роддом и без тебя бы отгрохали. А жилье воякам – твоя единоличная заслуга. Не стал бы грудью – и цедили бы по квартирке в год. Другие и не дожили бы. Роль личности в истории, между прочим, велика.

– Ну, а теперь?

– Теперь, Сергей Степанович, вы на вторую роль отодвинуты. Возьмем наш парикмахерский салон. Раньше чистоту наводят – сегодня сам Лосев придет! Стараются холопские души, себя показать хотят. Сегодня, знаешь, перед кем мастер крутится? Больше, чем перед вами, начальниками? Перед директором гастронома! Ему специальную, голубую салфетку держат. Маникюр ему делают. Представляешь? Сейчас они, завмаги – первые люди. Все могут. Громадная власть у них.

Бывали дни, когда у Матвея обострялись боли в ногах, он кусал подушку, хрипел по‑ лошадиному, после этого приходил измученный, злой.

– Лежишь? Тебе‑ то что. У тебя и болезнь начальническая. Хорошо вам, начальникам. Все тебе приносят яблочки, компотики… Думаешь, это к тебе рвутся? Это они к начальнику идут.

– Почему же так? Ты, например, ко мне ходишь.

– Я человек отдельный. Я без правил живу. До конца, если вникнуть, так и я притягиваюсь твоею должностью. Лестно. Последний человек, можно сказать, самая отстающая личность имеет диспуты с головой города. На равных. Был бы ты рядовым – неизвестно, тянуло бы меня… И врачи не вертелись бы так вокруг твоих спазмов…

– А ты как думал, – соглашался Лосев. – Отец города, к тому же хороший, заслуживает внимания. Ты, например, ничего обществу не даешь, никакой пользы, а требуешь к себе заботы одинаковой со мной.

– Ежели я никудышный, зачем со мной разговариваешь?

– Хороших людей я изучил, а ты явление непредусмотренное, побочный продукт нашего развития, к тому же злой, от тебя можно кое‑ что услышать.

– Ты меня, значит, к отходам причисляешь? Меня ценить надо, я независимый, я, может, самый свободный человек в твоем улье.

– Кому радость от твоей свободы?

Лосева разбирала досада при виде этого могучего тела, ума, силы, которые могли бы столько сотворить прекрасного. Что другое, кроме работы, может оправдать отпущенную человеку жизнь?

Работа была для Лосева мерилом человеческих достоинств. Человек прежде всего существо работающее. Кто не работает, тот не мыслит, человек без труда гниет. Лосев был убежден, что труд и лечит, и учит, и заставляет думать, и делает человека лучше. Когда‑ нибудь людей будут наказывать лишением работы. Приговаривать к ничегонеделанию.

Повсюду не хватало рабочих рук, надо было строить детские сады, ремонтировать дома, в этой же больнице не хватало санитарок, привозили больных из района – от этого городским жителям не хватало коек. Очистить пруды в парке… Засыпать овраг… Канализация за счет долевого участия предприятий… Эх, директора в Лыкове непробивные… Не умеют раздобыть средств ни для клубов, ни для жилья. Никакой инициативы, как будто всем все равно. Постоянно и больно он натыкался на беспорядок, на безобразничание таких, как Матвей, на тех, кто зачем‑ то ломал скамейки в парке, портил дорогу, бил фонари, на то, что не мог построить овощехранилище с современной вентиляцией, что не сумел достать битума дорожникам, не мог раздобыть городу толкового архитектора…

Он излагал Матвею свои исполкомовские заботы, проблемы, и Матвей на какое‑ то время заинтересовывался, но Лосев понимал, что никуда работать Матвей не пойдет, не образумится. Сколько ни пытался Лосев, не мог он передать Матвею свои чувства. Он понимал, что Матвей останется тем же забулдыгой, так и растратит впустую свою жизнь. При этом сам так оценивать себя не будет – вот в чем фокус! Был ли к Матвею какой‑ нибудь ключ? Каждый человек секрет. Есть люди, которых вообще никто никогда не может отгадать. Ключ от них утерян. Другие раскрываются просто, но там внутри оказывается новый секрет…

Однажды в дреме, приоткрыв глаза, он увидел в дверях палаты Чистякову. Белый халат накинут был на плечи, она стояла в дверях, смотрела на него с выражением странным, несвойственным ей, он не сразу понял, что это было. Лоб ее, всегда хмуроватый, разгладился, стал высоким и чистым. Глаза потеплели, и слабый нежный свет скользил по лицу. Он вдруг понял, что подсматривает из‑ под смеженных век, и открыл глаза. Чистякова нахмурилась, мгновенно вернулась к обычной суровости. У нее здесь лежал брат, заглянула… Объяснения ее были строги, и, сухо пожелав выздоровления, она удалилась.

За окном бесшумно падал снег. Пушистая белизна покрывала крыши, заборы, ветки, всякую малость этого городка, затерянного среди снежных полей и лесов.

Лосев лежал, улыбался, вспоминал, как недавно обсуждали представление Завьяловой на орден и Чистякова выступила против, накануне она беседовала с Завьяловой, просила ее не разводиться, поскольку такое дело и надо писать характеристику: морально устойчивая в бытовом отношении. Лосев заметил на это: раз Завьялова отказалась от вашего предложения, она и есть морально устойчивая. Члены бюро поддержали его, а Чистякова обиделась, что‑ то прошипела… Человек есть загадка. И жизнь – загадка. Сколько таких городков раскинуто по России, в сущности, малый город и есть главный город страны, почему же Лыков милее ему любых других городов? Со всей своей неказистостью, бедностью. Сердце его томилось желанием сделать его краше, лучше, томилось любовью к людям, которые жили в нем…

 

 

Одним из первых вошел‑ влетел Морщихин, заведующий коммунальным отделом, как всегда гибко‑ упругий, блестящий, новенький, точно марка наклеенная, докладывал отчетливо и весело, от него исходила приятная бодрость. И – готовность. И – «мы справимся». И – «положитесь на меня». И привлекающее к нему всех – «это не проблема! ».

Лосев слушал его вполуха, смотрел, как пружинисто подрагивают его кудрявые волосы, и переживал Ленинград, встречу с дочкой, тот миг, когда она увидела его в гулком вестибюле, и то, как спустя час с лишним она уходила и обернулась в полутьме долгой подворотни, и он не мог разглядеть ее лица, но важно было, что она обернулась. Оба эти мига были совсем разные: первый, полный ожидания, страха, второй – печали. Помнились же они вместе, каким‑ то образом соединились…

В вестибюль доносились звуки роялей и скрипок. Он сидел там в ожидании, готовясь, и чем дольше ждал, тем больше страшился. Так страшился, что выходил, слонялся по Кировскому проспекту, длинному, прямому, парадно‑ торжественному. Музыкальная школа, где училась Наташа, помещалась в бывшем особняке Витте, председателя кабинета министров России. Когда‑ то Лосев прочел три синеньких тома воспоминаний Витте, человека способного, разностороннего и с болью за Россию. Было хорошо, что дом его переполнен музыкальными гаммами и упражнениями. Лосев ходил по проспекту до угла, сворачивал к голубой мечети и возвращался обратно в вестибюль. После отъезда Тани на него вдруг нахлынуло желание увидеть дочь. Желание не отпускало, как тревога, без раздумий он купил билет на Ленинград, ночью уже лежал в общем вагоне, на самой верхней багажной полке, как когда‑ то в молодости. Из Ленинграда позвонил в Лыков, предупредил, что задержится. Дела в Ленинграде имелись, утро проездил по учреждениям, а с часу дня томился возле школы.

День стоял осенний, весь в крапинах желтых, красных листьев, чаще всего кленовых, разлапистых. Над летящим шумным листопадом поднимался золотой шпиль Петропавловской крепости. В Ленинграде Лосев чувствовал себя стройнее и выше, хотя за последнее время в его любви к этому городу появился привкус обиды. Голубая керамика мечети зияла серыми щербинами. Стоило свернуть с проспекта – и появлялись дома облупленные, запущенные. Наметанный его глаз цепко подмечал давно не штукатуренные стены во дворах, переломанные узорчатые решетки, побитые кариатиды. Белые красавцы дома, любой из них был бы украшением Лыкова, выглядели дряхлыми, опустившимися. Блокада и война наложили на них неизгладимый отпечаток. Странное дело, – в Москве Лосев любовался новизной, радовался виду реставрированных особняков, растущей красе города, в Ленинграде же виделось прежде всего – утраченное, приниженность его все еще прекрасных ансамблей. Наверное, потому и разлюбил он бывать в Ленинграде, особенно с тех пор, как здесь поселилась Антонина.

Наташа вытянулась, потемнела, он узнал ее не то чтобы не сразу, а с какой‑ то заминкой, она же, увидев его, сбилась с ноги, вот это‑ то мгновение и было самое страшное. Они оба замерли, он увидел свои глаза на ее лице, свой взгляд безжалостный и в то же время беспомощный, борение, из которого могло проистечь любое. Он не смел двинуться первый, сейчас все зависело от нее, впервые он зависел от своего ребенка…

Потом вдруг что‑ то треснуло, оборвалось, и она, как спущенная, помчалась на него, раскинув руки. Она летела, как когда‑ то, завидев его издалека, неслась, не разбирая дороги: папа, папа! И сейчас громко, на весь вестибюль – папа! – так, чтобы подруги слышали, это он позже сообразил – папа! – повисла на шее, объясняла кому‑ то – это мой папа! – не спешила из вестибюля. Хорошо, что он оставил чемоданчик в камере хранения на вокзале, была с ним только пластиковая обложка с бумагами, как будто он зашел с работы, ничего особенного, все как у других, у нее тоже есть папа, еще молодой, крепкий, они идут рука за руку не торопясь, подкидывая ногой палые листья…

Какие саперы? Для чего саперы? Они приедут сегодня, ночным поездом. Для них плевое дело – взорвать такой домик, фукнут – как и не было. Морщихин заговорщицки щурил глаз, все подготовлено, занаряжено, к утру и следа не останется, вам нечего беспокоиться, Сергей Степанович, положитесь на меня, на рассвете самосвалы вывезут весь мусор, бульдозерами сровняем, как говорится, сожжем все корабли и ищи ветра в поле… Вместо дома Кислых завтра будет ровная площадка… Он красовался своей расторопностью – все у него наготове, на старте: самосвалы, бульдозеры, экскаватор, – к утру – было иль не было, не докажешь, плачь не плачь, назад не родишь.

Словно в брешь ворвался обжигающий холод, выдувая тепло, накопленное Лосевым за эти счастливые дни.

– Чего решил такую горячку пороть? – справился он, как бы безразлично.

– Так будет лучше, – со значением сказал Морщихин.

– Почему же лучше?

– Да потому что с маху. И все само собою заглохнет.

– Что заглохнет?

– Не стоит вам вникать, Сергей Степанович, вас не было, вы не в курсе.

Очень настоятельно предостерегал он, с заботливостью неподдельной, за которую пользовался всеобщим расположением. Хлопотлив, энергичен, безотказен к любым поручениям, не гнушался с рабочими мусор вывозить, лез сам в канализационный люк исправлять, лишь бы Лосев не тревожился. Не то чтобы услужлив, а именно заботлив от расположения к Лосеву. Хотя и к другим тоже. Имелась, однако, в его облике какая‑ то несогласованность, и раньше Лосев ее смутно ощущал, сейчас же она особенно мешала, путала. Лосев продолжал спрашивать, Морщихин отвечал, успокаивая, заверяя, на все у него были причины, все было правильно.

– Кончай темнить, выкладывай, – вдруг сказал Лосев тоном, которого ослушаться было нельзя, и Морщихин, вздыхая, сообщил про телеграмму в область от Поливанова с требованием сохранить дом Кислых, может, и не только в область, айв Москву послал, еще намечалось письмо‑ протест, которое организует Рогинский, опять же вкупе с Поливановым, по линии Общества охраны памятников, хуже всего, что они подбили группу депутатов и те собираются обратиться официально с запросом, поставить на исполкоме вопрос против сноса дома… Пока Лосев был в отсутствии, слухи пошли, этот анархист и демагог Поливанов раскачал стихию, и страсти разыгрались.

– Не хотели мы вас вовлекать, я думал, вы в Ленинграде задержитесь и мы успеем рубануть.

Признавался с неохотой, еще надеясь как‑ то избавить Лосева, уберечь от подробностей, видимо ядовитых, злых. Пухлые губы его кривились возмущенно, а вот глаза оставались холодными. Они не участвовали в этих признаниях, в движениях лица, бесстрастно следя за происходящим.

– Итак, вы решили ночью бабахнуть и таким образом разрешить все претензии? – выяснял Лосев.

– Вот именно. Поскольку положение критическое. Применить, так сказать, прессинг.

– Кто же это решил? Вы лично?

– Не один я… Мы с Чистяковой и с областью согласовали.

– Так, значит – и с областью.

– Подготовлено освещение участка, будет оцепление, представители воинской части объект уже осмотрели.

Наверное, и впрямь Лосеву лучше было не углубляться. Каждая подробность делала его сообщником. Морщихин выкладывал сведения неохотно, все порывался остановить Лосева, но глаза взирали безучастно, как будто Морщихин предусмотрел и эти вопросы, и свои ответы. Якобы уступая, он словно куда‑ то заманивал Лосева, шаг за шагом…

Выл в Морщихине некий излишек уверенности. С кем он в области согласовал? Не следовало об этом спрашивать, зачем себе руки связывать.

И все же Лосев спросил. Не удержался.

Через стройуправление, то есть через заместителей Грищенко, вышли на военный округ, на инженерное управление, отдел снабжения… Морщихин насторожился, называл имена, но от сути уходил.

Вот и все. Подошло. К самому краю подтащило.

Лосев встал к окну, посмотрел наискось на тот берег, на медную крышу старого дома. Сквозь купы, подпаленные осенью, догорающую, отжитую листву светлая зелень патины казалась молодой и сильной. Зимой, в хмурые короткие дни зелень крыши выглядела еще ярче, снег не удерживался на крутых скатах и зеленое пятно украшало черно‑ белое однообразие города.

Вокруг дома было пусто. Ни души. И на берегу никого.

– Морщихин, а вам не жалко? – не оборачиваясь спросил Лосев.

Проследив его взгляд, Морщихин ответил с торжеством:

– Насчет крыши? Предусмотрено! А как же! Инженер обещал мне, что поднимет и спустит ее как на парашюте. Рядышком. В полной целости. У них всякие направленные взрывы – искусство! Я все обговорил, они гарантируют, – он любовался своею хозяйственностью. Еще бы, медные листы, цветной металл. – Скрепы они уже срезали, все подготовили.

Лосев пригнул голову, уши его побелели, он обернулся и пошел на Морщихина, впечатывая шаг:

– Ка‑ акие скрепы? Ка‑ ак срезали? – Он отшвырнул но дороге тяжелый стул так, что тот грохнулся о стену, завопил пронзительно‑ режущим голосом: – Кто разрешил? Воспользовались… О‑ отменить! Отставить!

Неслышно вошел Журавлев, заместитель Лосева, встал, прижав спиною дверь, чтобы кто‑ нибудь не заглянул в кабинет на этот остервенелый крик председателя. По опыту знал, что в такие минуты надо молчать и смотреть на Лосева, не успокаивать, смотреть и ждать. Морщихин тоже стоял, опустив руки, по стойке «смирно», холодно‑ прозрачные глаза его смотрели невозмутимо.

– Слыхал? Ты в курсе? Ты почему позволил хозяйничать? – накинулся Лосев на Журавлева и, не дожидаясь ответа, притопнул ногой. – Отменить! Все отменить! Саперов ваших, инженеров, всех к чертовой матери!.. Ясно? – Он вплотную подступил к Морщихину. – Отвечайте!

– Ясно, – отчеканил Морщихин с солдатской бравостью.

– Что ясно?

– К чертовой матери! – подсказал Журавлев.

– К чертовой матери, – повторил Морщихин.

– Отправляйтесь, – приказал Лосев, отошел к столу.

– По какой причине отменить, Сергей Степанович? Как сообщить? – спросил Морщихин.

– А по той, что нечего нам тайком от людей, от наших депутатов, от исполкома действовать.

Морщихин повел бровями разочарованно, с некоторым презрением.

– Чего их бояться, Сергей Степанович? Тут характер проявить надо. Я же предлагал, я все беру на себя.

– Какого мы храбреца вырастили, Журавлев, все ему нипочем – ни народ, ни депутаты… Ихнее дело маленькое. Так по‑ вашему, Эдуард Павлович?

Морщихин улыбнулся, но глаза его не улыбались, как ни щурился, они сохраняли холодную тусклость.

– Зря вы, Сергей Степанович, на этих… оглядываетесь. С них спрашивать не станут. А нам все равно взрывать придется. Как ни вертись. Зачем откладывать?

– Я вам все сказал, Морщихин. Жаль, что вы не поняли. Идите и отмените. А самосвалы на картошку послать.

Морщихин покачал головой, как на капризного ребенка; никуда самосвалы не пошлешь, уже не предупредить, люди выйдут на ночную смену, кто простой будет оплачивать? Экскаватор подогнали, бульдозер и всякую технику сняли с других объектов. И с военными ничего нельзя изменить, поздно, все через область делалось, с таким трудом организовывали, увязывали. Мягко и доказательно пресекал он всякую попытку Лосева нарушить безукоризненно разработанную операцию. Выходило, что ничего нельзя было ни аннулировать, ни отложить. Фитиль подожжен, как он выразился, не без щегольства, и надо отойти в сторону.

 

 

…Был момент, у ворот, когда он собирался пойти вместе с Наташей домой, просидеть с ней вечер, послушать, как она на пианино играет… Не мог отпустить ее.

Наташа висела у него на руке всей тяжестью, всем телом, которое он еще недавно мог подбросить, подкинуть вверх. Шла, напевая, без умолку рассказывала про школу, про то, как летом жила в лагере. Счастьем было слушать неумолчное ее верещание. Кожаные ее подметки звонко и чисто стучали по асфальту. В такт этому стуку в душе Лосева дробно забили барабаны, заиграли оркестры, гранитные парапеты набережной засверкали мелким блеском.

– Что с тобой? – спросила Наташа.

Счастье мешало ему ответить, он пригнул Наташу к себе. Поцеловал ее в голову. Потребность любви, что открылась в нем, не могла насытиться. Бежал веселый красный трамвай, и за ним, догоняя и кружась, неслись желтые листья. В саду мальчишки собирали желуди, и эти желуди, тугие, коричневого блеска, напомнили Танины глаза. Лосев приложил палец к закоптелой коре дуба и сделал отпечаток на театральной афише. «Дактилоскопия», – повторяла за ним Наташа и делала то же самое. За чугунной решеткой стоял маленький лаково‑ черный бюст Петра Первого.

 

На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн, –

 

стал читать Лосев вслух, удивляясь тому, откуда всплыли эти стихи.

– Пап, не надо, – взмолилась Наташа, но он не мог остановиться.

Показался их дом, Наташа замолчала. Они шли в молчании до самых ворот. Это было важное молчание, нужное им обоим.

У ворот они остановились, и тут произошел толчок, явственный толчок изнутри. «Останься! » Вернее: «Не спеши в Лыков! Задержись! » Именно это вспомнилось ему сейчас в том неясном подземном сигнале. Наташа поднялась на цыпочки, ткнулась губами в его щеку, и на него дохнуло ее детским запахом, памятным со времен, когда он купал ее в тазу. Фигурка ее в тени глубокой подворотни растаяла, потом вспыхнуло белое лицо – она обернулась, и его словно обдало теплой волной счастья. Все‑ таки у него была дочь. Несмотря ни на что. Он отец и не может не чувствовать себя отцом. А вот сыном чувствовал себя мало. Отца в нем больше, чем сына. Воспоминание о его отце прошло легкой жалостью, он сравнивал себя, мальчика, с Наташей и подумал, что свидание это будет ей помниться. И, забывая о том толчке, он попробовал представить, каким он представится Наташе, когда она будет совсем взрослой, а его уже не станет…

Мысль об Антонине остановила его… Как бы там ни было. Антонина существовала в его жизни, ресторанная встреча мало помогла. Он всегда будет связан с Антониной через дочь. Есть Наташа, и, значит, они всегда будут втроем, с кем бы он ни был. Впервые он признался себе, что на плечи Антонины легло все воспитание Наташи, все хлопоты, болезни, заботы. Но эта мысль об Антонине и помешала ему остаться.

 

 

Господи, почему он все‑ таки не прислушался к тому призыву! Вернулся бы завтра утречком, как и рассчитывали, и все было бы уже кончено, все решилось бы в Лыкове без него, сегодня ночью, и привет, потому что на нет и суда нет, ему осталось бы сердиться, кричать на Морщихина, на всех на них, сам он был бы чист и непричастен.

Лосев посмотрел на Журавлева, но тот ничем не мог помочь ему, смущенно пожал плечами, показывая, что трудно опровергнуть Морщихина, рад бы, да не знает как.

– Передоверил, отпихнулся, – сказал Лосев. – Драндулетом занимался. Вот что взорвать пора, так это твой драндулет.

Лицо у Журавлева стало распаренное, малиновое, как после бани. Он сидел верхом на стуле и неловко смеялся. Каждую свободную минуту он ковырялся в своей старой «победе». Проедет день и потом неделю ремонтирует эту колымагу. Наверняка он обрадовался, что можно устраниться, что Морщихин все взял на себя.

– Что будем делать? – спросил Лосев.

Никто ему не ответил.

– Так ведь все равно отменить заставлю, – сказал Лосев.

– Лично я ничего не могу отменить. – Морщихин развел руками. – Надо в область сообщать.

Он стоял посреди комнаты как бы в позе виноватого. Глаза его следили за Лосевым.

– К кому звонить?

– Придется к Пашкову.

– Значит, вы с ним вели переговоры?.. – Лосев нажал кнопку селектора. – С Пашковым так с Пашковым. Соедините меня с Пашковым, – сказал он секретарше.

– К вам Анфилов, – сказала секретарша.

– Пусть войдет, – сказал Лосев. – Кто из депутатов будет, пусть входят.

Холодный тусклый взгляд Морщихина не отпускал его, возбуждая странную мысль, что и звонок к Пашкову был предусмотрен.

Вспомнилось, как Журавлев когда‑ то рассказывал со смехом про свой разговор: «И куда ты рвешься, Морщихин? Тот головой покачал: без полета, мол, живешь, Журавлев, без мечты, так и прокукуешь в микромире, а я, Эдуард Морщихин, во что бы то ни стало выйду на орбиту и не просто в начальники, а, запомни мои слова, интервью буду давать, ленточки разрезать на выставках. Увидишь меня по телевизору! Буду в аэропорту с представителем иностранной державы вдоль строя идти, и цветы пионеры будут вручать. И прошелся передо мной куриным шагом, представляешь, уже репетирует, сукин сын, готовится». Журавлев начал со смехом, а кончил нервно, возмущенный уверенностью Морщихина. Рассказ позабавил Лосева, не больше, а вот сейчас припомнился.

Вошел Анфилов, мастер с подстанции, начал про свои дела, но Лосев остановил его – садись и слушай.

В селекторе фонировало, попискивала подключенная даль, потом щелкнуло, голос секретарши сказал:

– Пашков у телефона.

Журавлев перегнулся через стол, тронул Лосева за рукав.

– Ты… не горячись.

Он никогда не обижался на Лосева, он был преданный, верный человек, но, к сожалению, Морщихин прав – вечный зам.

– Как можно, – сказал Лосев, – сам Пашков.

Он снял трубку, подбросил ее в руке. Взгляд его все еще не отпускал Журавлева. Добрый, порядочный, работящий, а на свое место Лосев порекомендовать его не посмеет, язык не повернется, так и останется замом. Он и не рвется, вот что плохо.

Все обеспокоенно смотрели, как вертелась в его руке трубка, светло‑ серая гантель с рыкающим в ней Пашковым…

Тем временем Лосев деловой, Лосев предусмотрительный, Лосев опытный соображал, как следует держаться с Пашковым. Кто затеял, заварил эту кашу? Сам Пашков? Тогда все проще, надо дать понять Пашкову, что ошибку еще можно исправить. Хуже, если команда идет от Уварова, тогда придется аккуратнее… Судя по всему, Морщихин уверен, что ничего не выйдет. Чем‑ то доволен, звонил к Пашкову… О чем‑ то они договорились. Придется помягче, пока не прояснится.

Но Лосев никакого внимания не обратил на предостережение «Его предусмотрительности», плечом чуть дернул, отмахнулся, заговорил властно, так же, как говорил с Морщихиным, единственное, что удалось, это вставить слово «помочь»: «Необходимо помочь отменить приезд взрывников», и то невыразительно, словно телефонограмму диктовал.

– Чье распоряжение? Да мое, мое… Не будем мы делать такие вещи втихаря, обманывать людей… словно тать в нощи… Тем более… Вот я и говорю: тем более что есть заявления и телеграммы.

На это Пашков ответил жестко:

– Ты мне посторонним не прикидывайся. С твоими работниками согласовано было. Наше дело пособить. Ты там сам у себя, я вижу, разобраться не можешь.

– Я разберусь, – пообещал Лосев. – За мной не залежится. А пока что давай отбой. Чтобы зря людей не гонять.

– Не понял.

– Что ты не понял?

– Ты что, откладываешь? На сколько?

– Это я сам решу.

– Ишь ты, какой удельный князь. Тебе, по‑ моему, ясно было у Уварова сказано.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.