|
|||
Тахир Шах 10 страницаМой попутчик откашлялся и сказал: — Передо мной — чистый лист бумаги. На нем ничего не написано, совсем ничего нет. Эту бумагу только что произвели. Она — новая. В ней заключена большая надежда. На ней может быть написано прекрасное стихотворение — что-нибудь вдохновенное, что-нибудь прекрасное. Или еще можно нарисовать замечательный рисунок, детское личико, например. Я смотрел на этого человека, внимательно разглядывая язвы на его усталом лице, и недоумевал, к чему он клонит. — Но величайшая трагедия заключена в том, что этот лист бумаги никогда не познает красоту, — сказал он. — А почему? Да потому что в нем нет веры.
Единственной путеводной нитью для меня служили несколько писем, которые дед отправил в последние годы жизни моим родителям. Все они были написаны четким изящным почерком темно-синими чернилами на тонкой писчей бумаге. В них говорилось о жизни в одиночестве, о скромности, об ожидании воссоединения с Бобо. На всех конвертах печатными буквами был написан обратный адрес: улица де-ля-Пляж, дом 21. Оказавшись в Танжере, я купил в табачной лавке план города и обнаружил, что улица де-ля-Пляж тянется в город из порта. Ближайшая к ней гостиница — «Сесиль», я знал о ней из писем деда. Он воспевал это место, сравнивая его с дворцом, утопающим в настоящей роскоши. Я прошел пешком от вокзала до берега моря. На набережной дети, освещенные желтым светом полуденного солнца, играли в шарики. Я спросил у одного из них, как пройти к гостинице. Не поднимая головы, мальчишка показал рукой через плечо. Оказывается, я прошел мимо гостиницы и не заметил ее. Здание с побеленными стенами стояло в дальнем конце эспланады. Легко было представить себе, каким оно была раньше. Гостиница была широкой, но невысокой, всего три этажа. С улицы к гостинице вела лестница, вход был укрыт от ветра, а над входом располагался просторный балкон. Все окна были закрыты ставнями со створчатыми жалюзи, некоторые из них были распахнуты, остальные — плотно закрыты. Гостиница эта напоминала те замечательные своей солидностью здания, что любил описывать в романах Грэм Грин. Но время не пощадило «Сесиль». Даже в сладком тягучем послеполуденном свете трудно было не заметить, что ее внешний вид оставлял желать лучшего. Между балконами крест-накрест висели бельевые веревки, а побеленные стены стали грязно-серыми и кое-где покрылись пятнами сырости. Я поднялся ко входу и взошел по ступеням. В холле портье левым глазом смотрел телевизор, его правый глаз был закрыт самодельной повязкой. Взяв в руку антенну, он тряс ее, чтобы досмотреть египетскую мыльную оперу. Рядом с ним еще один человек, сидя на корточках, курил гашиш. Увидев меня, оба выразили крайнее удивление. Судя по всему, к ним сюда годами никто не заглядывал. В холле было мрачно, стены выглядели выцветшими и отсыревшими. Немногочисленными украшениями служили туристические рекламные плакаты семидесятых годов и картонный силуэт стюардессы «Аэрофлота». У меня появилось чувство, что однажды, возможно много-много лет назад, что-то очень плохое случилось в этих стенах. Я спросил, не найдется ли для меня свободная комната на ночь или две. Курильщик гашиша громко рассмеялся, его друг бросил антенну и переместился к журналу регистрации постояльцев. Он стал водить пальцами по строкам, начав с января: неделя за неделей листал он абсолютно чистые страницы, пока не открыл наконец декабрь.
— Oui, мсье, — сказал он задумчиво. — Думаю, свободная комната найдется.
Он повел меня по прекрасной двойной так называемой имперской лестнице, которую, без сомнения, редко можно где-нибудь встретить в наши дни. На втором этаже я увидел еще несколько подернутых плесенью плакатов с видами Марокко, а на полках — бессчетное количество ведерок для льда, заполненных окурками. Повозившись с китайским висячим замком на двери комнаты номер три, портье толкнул дверь внутрь. При этом он подмигнул мне своим единственным здоровым глазом, словно просил не удивляться той роскоши, что ждет меня внутри. Я вошел. Да уж, ни разу в жизни, еще со времени моего путешествия по Индии, я не встречал такой выразительной рухляди. Стекла в окнах потрескались или отсутствовали полностью, будучи наполовину закрыты истлевшими шторами. Линолеум на полу был усеян темными пятнами — предыдущие постояльцы тушили о него сигареты, а кровать накренилась набок. Санузел отсутствовал. В качестве объяснения портье промямлил что-то о проблемах, которые гостиница испытывает с водой. — Что, туалетов у вас нет совсем? Портье отрицательно покачал головой и заметил, что без туалетов гораздо лучше, брезгливо зажав нос при одном только упоминании о них. После чего протянул ладонь, желая получить деньги вперед. Я отсчитал несколько банкнот, вручил их ему и поинтересовался: — Где я могу принять душ? — На кухне соседнего ресторана.
Последний раз я был в Танжере тридцать пять лет назад, когда мне только исполнилось три года. Самым сильным моим воспоминанием об этом городе был запах цветущих апельсиновых деревьев. Он до сих пор жив в моей памяти: сильный, одурманивающий аромат. Я мог целыми днями напролет бегать по паркам, одетый в колкую джеллабу из верблюжьей шерсти, и нюхать воздух. Я также помню теплые солнечные лучи, гревшие мне спину, людные кафе и самих людей. Тогда здесь было так много народу.
В шестидесятые годы Танжер прославился тем, что иностранные писатели находили здесь убежище от жестких условностей Европы и Соединенных Штатов. Самым известным их них был Пол Боулз, переехавший в Танжер после войны и живший там вплоть до самой смерти в тысяча девятьсот девяносто девятом году. Сейчас, бродя по Танжеру, я почувствовал, что некогда оживленные улицы стали пустыми и унылыми, как будто праздник покинул их. Ненужные никому роскошные здания больше никто не любил. Сказочные виллы и театры, гостиницы и кафе стояли заколоченные досками или впали в спячку подобно «Сесили». Уже смеркалось, когда я добрался до улицы де-ля-Пляж. Я стоял у подножия холма и смотрел на эту узкую улочку. Признаюсь честно: я не просто опасался, даже можно сказать — боялся идти туда. Сам не знаю почему. Иногда так случается, особенно когда едешь куда-то далеко, чтобы посетить что-нибудь или встретиться с кем-нибудь выдающимся. Трудно сделать последний шаг. Мой дед всегда был для меня вдохновляющим примером для подражания и даже фигурой легендарной. А здесь мне предстояло столкнуться с реальностью — увидеть место, где он жил и где умер. Стараясь держаться ближе к обочине, я пошел вверх по холму. По обе стороны улицы расположились небольшие магазины, в каждом из них предлагали один и тот же набор безделушек, лезвия для бритья, зубную пасту, гуталин и сыр в банках. Я смотрел на эмалевые квадраты — номера домов на стенах магазинчиков. Сердце мое громко застучало. Семнадцать, потом восемнадцать, девятнадцать, двадцать… уже совсем близко… и вот он — дом номер двадцать один по улице де-ля-Пляж. Даже не верилось, что я добрался и стою у двери дома, на том самом месте, где когда-то давно, в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году, моего деда сбил сдававший назад грузовик с кока-колой. В то время на этой улице было двустороннее движение: вот уж странно, поскольку здесь и одной машине не поместиться. Улица шла по такому крутому склону, что машины еле тащились вверх. Но местные таксисты умудрялись гонять и здесь, мастерски выжимая из моторов своих автомобилей последние силы. Они виляли от обочины к обочине, чтобы обеспечить хоть какое-то сцепление с дорогой своим лысым шинам. Я встал спиной к проезжей части, чтобы рассмотреть здание. Забор из больших квадратных каменных блоков был таким высоким, что оставалось только гадать, что находилось за ним. Войти внутрь можно было под арку с синими воротами из кованого железа, укрепленными стальным листом. Над воротами висела скромная мраморная табличка с надписью «Вилла Андалусия». Глубоко вздохнув, я позвонил. Немного подождал. Никакого ответа. Позвонил еще раз. Ответа опять не последовало. Я уже было собрался возвращаться вниз по холму в «Сесиль», когда к воротам подошла женщина лет пятидесяти с лишним. У нее были пышные седые волосы, стянутые в узел, и по-матерински мягкое лицо, на котором выделялись большие очки. Я был поражен исходящей от нее аурой — теплом и каким-то особым благородством, которым вся она как бы светилась. В руках женщина держала корзину с сиамским котом. Я почувствовал затруднения, пытаясь объяснить на своем слабом французском, что я — внук сына афганского вождя, который когда-то жил здесь, на вилле «Андалусия». — Вы говорите по-английски? — спросила женщина с американским акцентом. — Да. Тогда заходите. К вилле вела крутая лестница. Она была выложена круглыми ракушками по краям и каменными плитками по центру. Немецкая овчарка, нервная и старая, бросилась к двери, но была резко остановлена хозяйкой, которая скомандовала ей: «К ноге». Справа от входа я увидел отдельное здание, выходившее окнами на улицу. Как выяснилось, в нем и жила американка, которую звали Памела. Вилла находилась на самом верху лестницы, ступени которой проходили в тени под пологом из вьющихся растений. Памела сказала, что хозяин живет в вилле, и предложила устроить встречу с ним завтра утром. Мы недолго поболтали о книгах. Памела производила впечатление женщины начитанной. Оказывается, она прочла мои исследования об Эфиопии и поисках копей царя Соломона, а также читала книгу моего деда об Афганистане. Мало того, она даже знала биографию моей бабушки — как та покинула Шотландию ради Гиндукуша. Не прошло и получаса после того, как я позвонил у дверей, а мы с Памелой уже сидели в небольшом кафе и ели рыбу, поджаренную на филе. Я спросил свою собеседницу, как долго она живет на улице де-ля-Пляж. — Уже двенадцать лет, — ответила она. — Вы живете одна? — Нет. У меня есть кошки-компаньонки. — А что привело вас сюда? — поинтересовался я. Памела заглянула в стакан, где плескалось местное красное вино. — Страсть к чудесам, свойственная молодости, — сказала она твердо. — В шестьдесят пятом году я жила в Бруклине и однажды случайно узнала, что югославское торговое судно отправляется из США в Восточную Европу. Не раздумывая, я договорилась, чтобы меня взяли на борт. Первая стоянка была в Танжере. Для меня это был экзотический Восток. Я планировала провести на берегу два дня, но задержалась на два месяца. Запахи и звуки, великолепие красок — все это так меня ошеломило. Памела рассказала, что долгие годы потом она провела в путешествиях по Средиземноморью и Северной Африке. Хотя она побывала во многих странах, но ее первой, самой сильной любовью всегда оставалось Марокко. Памела возвратилась в Соединенные Штаты и открыла марокканский ресторан в Лос-Анджелесе, но даже этого оказалось недостаточно, чтобы успокоить ее сердце. — Как-то утром, — тихо сказала она, — я пошла и купила билет в один конец, и прибыла сюда с парой чемоданов и своей любимой попутчицей из кошачьего племени. И с тех пор никогда не оглядывалась назад. Я рассказал ей о своем деде, который переехал в Танжер после смерти жены. — Кем бы ты ни был, Марокко захватывает тебя. Прежде чем человек понимает это, у него появляются дом, друзья, и он забывает о своих трудностях. Я спросил Памелу, как отнеслись ее американские друзья к тому, что она обосновалась в Танжере. — Они пытались вернуть меня. — Почему? Памела посмотрела на меня в упор и вздохнула. — Да потому, что они за меня боялись.
На следующее утро я проснулся ни свет ни заря. Спать на плоскости, наклоненной к полу под углом в сорок пять градусов, было неудобно, но это неудобство не шло ни в какое сравнение с жутким желанием пописать в гостинице без туалета. Я освободил мочевой пузырь прямо на пути в кухню соседнего засиженного тараканами ресторана. Мне хотелось бы поскорее об этом забыть. Памела велела мне прийти на встречу с хозяином дома к девяти тридцати. Она договорилась о встрече и ушла заниматься со своей любимой кошечкой, которую именовала компаньонкой. Дверь мне открыл стройный подтянутый мужчина лет шестидесяти. Крашеные черные волосы, блестящие на свету, были тщательно зачесаны на левую сторону его квадратной головы. Он представился как Давид Ребибо и сказал, что является одним из последних оставшихся в живых марокканских евреев и что его семья владеет виллой «Андалусия» уже более ста лет. Я спросил хозяина дома, не помнит ли он моего деда. — Разве можно забыть такого человека? — быстро ответил он. — Это было очень давно, во времена моей молодости. Но мы, бывало, сиживали вместе на балконе, и он рассказывал мне о своих странствиях. Господин Ребибо повел меня в главное здание виллы. Проходя под навесом из вьющейся глицинии, я рассмотрел, насколько великолепным был фасад этого здания. Два этажа соединяла резная винтовая лестница, которая поднималась от патио перед домом. Куда бы я ни посмотрел, всюду были цветы и папоротники, высаженные в терракотовые горшки. Меня пригласили войти. Комнаты были небольшие, но хорошо обставленные. Высокие зеркала зрительно увеличивали помещения, на стенах висели картины — несколько индийских, а остальные европейские и китайские. На всех подоконниках и столиках стояли орхидеи. Я разволновался: шутка ли оказаться в доме, в котором много лет прожил твой дед. Я внимательно рассматривал детали, которые наверняка ценил его дотошный взгляд: карнизы, розетки на потолках, бра на стенах спальни, узорчатые бронзовые ручки дверей. Но в моей радости был и оттенок грусти, поскольку дед жил здесь, ожидая смерти, тоскуя по своей любимой Бобо. Мы вернулись в патио и сели за стол из кованого железа, в небе довольно ярко светило зимнее солнце. Хозяин дома коснулся рукой своих блестящих волос, возможно сомневаясь в прочности краски. — Ваш дед сидел здесь по утрам. Здесь он читал и писал письма. Он всегда пользовался чернильной авторучкой и тонкой лощеной бумагой. Я вынул пачку писем. — Вот некоторые из них. Господин Ребибо наклонился и взглянул на письма. — Это его рука, — тихо сказал он. — Посмотрите, как аккуратно. Он был самый добросовестный человек из всех, кого я когда-либо встречал. Со второго этажа спустилась горничная в платке, завязанном на затылке. Она поставила на стол серебряный поднос с чаем. — Скажите, а моего деда кто-нибудь посещал? Хозяин налил чай в фарфоровую чашку и подвинул ее ко мне. — О, да. И очень важные люди. Он знал покойного короля и его отца. И, конечно, я помню, как сюда приезжали вы с вашими сестрами. Вы тогда были еще очень маленьким. Ваш отец привез вас. Я помешивал чай и вдыхал вместе с паром его аромат. — Когда я впервые встретил вашего отца, он только-только прибыл из Аравии, где гостил у короля Ибн Сауда. Он сидел тогда на том же самом месте, где сидите сейчас вы. Я ясно помню это. Господин Ребибо подозвал к себе старую овчарку. — Он рассказал мне историю, которая до сих пор жива в моей памяти. Я спросил, о чем была эта история. — Вашего отца пригласили во дворец в Мекке. Но он забыл захватить с собой подарок. Неожиданно для себя он оказался в тронном зале перед старым королем. Он низко поклонился, поцеловал правую руку Ибн Сауда и сказал: «Ваше величество, мне хотелось бы преподнести вам подарок. Вот он перед вами. Это — я. Я отдаю вам себя в услужение до конца моих дней». Ибн Сауд взглянул на него сверху вниз и ответил: «Я благодарю вас за прекрасный подарок и возвращаю его, то есть вас, обратно. А теперь подойдите, сядьте здесь, и мы поговорим». Хозяин дома рассмеялся, глотнул чаю и рассмеялся вновь. — Вы не можете себе представить, как мы грустили после того, как произошел тот несчастный случай. Ваш дедушка только что спустился с холма из кафе «Франс», куда он ходил каждое утро. Он подошел к двери и стал вынимать ключ, когда грузовик дал задний ход. Бедняга потерял сознание от удара. — Вы видели, как это случилось? — Нет, в тот день я отсутствовал. Когда я вернулся, ваш дед уже умер. Некоторое время мы сидели молча. Вьющаяся вокруг двери виллы глициния ожила от движущихся теней и птичьего пения. — Ну, а теперь, — сказал хозяин торжественно, — я передам вам то, за чем вы приехали. Я удивлен, что никто из вашей семьи до сих пор не приехал сюда, чтобы забрать их. — Забрать что? — спросил я смущенно. — Дневники вашего деда, конечно.
Глава 11
Ценность жилья в его жильцах.
Дневники лежали у меня на коленях, а я сидел в автобусе, который громыхал в направлении Шафшавана. Дневников было два — две тетради в красных выцветших переплетах, страницы исписаны темно-синими чернилами легко узнаваемым почерком моего деда. В автобусе слишком трясло, чтобы читать, поэтому я смотрел в окно. Виды северного Марокко медленно проплывали мимо — небольшие поля с кактусами и овцами, старцы верхом на ослах, апельсиновые рощи, фермы и прозрачные зимние ручьи. Когда дневной свет поблек и начало смеркаться, я увидел Шафшаван. Городок раскинулся по склонам холма, скалистый и суровый, как конец света. Предгорья Рифа нависали над ним темным занавесом. Стены домов в городе были белыми, а крыши — цвета красной терракоты. Ничего подобного я нигде в Марокко больше не встречал. Один человек в автобусе сказал, что город был основан мусульманскими беженцами из Андалусии пять веков назад.
Я снял комнату в мрачной маленькой гостинице в одном из закоулков медины, привлеченный названием заведения — отель «Парадиз». Сумерки принесли неожиданную прохладу. На улицах было полно народу, причем все поголовно закутаны в шерстяные джеллабы. Я вытащил открытку Пита и показал ее первому встречному мальчишке, ткнув в адрес, написанный снизу. Мальчик кивнул головой. Он повел меня по крутым лестницам и узким переулкам с побеленными домами, где запах жареного мяса смешивался с ароматом цветов жасмина. Через пятнадцать минут мальчик остановился. Он показал на открытку, а потом на низкий вход с побитой временем деревянной дверью. Я дал ему монетку, и он скрылся в сутолоке толпы. Я засомневался, действительно ли в этом месте мой техасец нашел свою настоящую любовь. Я громко постучал. За дверью послышалось движение. Похоже было, что подошел кто-то старый и усталый. Отодвинулась задвижка, и заскрипели несмазанные дверные петли.
В дверях стоял пожилой бородатый мужчина в чалме, правая часть его лица была освещена огарком свечи. Из темноты за его спиной несло тухлой рыбой. Я искренне надеялся, что попал не по адресу. — Питер Вильямс? — спросил я. Старик замер. Я снова повторил имя.
— Нам, да, — сказал он по-арабски. — Bienvenue, добро пожаловать.
Запах рыбы становился все сильнее по мере того, как я углублялся внутрь. Стены выглядели настолько закопченными, словно совсем недавно здесь случился пожар. Послышалось пение, причем где-то совсем близко — мужской голос, звучавший гипнотизирующе на фоне теней. Бородач толкнул дверь. Она не поддалась. Он толкнул снова. В замке повернулся ключ, и дверь открылась внутрь. За дверью, поджав под себя ноги, сидели семеро мужчин. Они нараспев читали стихи Корана. Единственным источником света была свеча, стоявшая в центре. Определить размер комнаты было трудно, поскольку в ней было очень темно. Когда я вошел, никто не поднял головы. Все были погружены в свой собственный мир. Я осмотрел их лица. Здесь были люди всех возрастов: от стариков до юношей. Я присел на корточки в ожидании сам не знаю чего. Пожалуй, разумнее мне было бы отсюда выйти, если бы я только знал, как это сделать. Окликнуть американца по имени было невозможно, поскольку это нарушило бы глубокую сосредоточенность этих людей. Поэтому я сел и стал ждать. Прошел час, и молитва наконец закончилась. Шестеро мужчин ушли, а последний, седьмой, внимательно смотрел на меня сквозь окружавшие нас сумерки. Он был худой и сутулый. — Пит? — спросил я тихо. — Да. — Это я, Тахир. Он подвинулся ближе и воскликнул: — Аллах акбар! Мне очень хотелось поскорее убраться из этого дома. Я пробормотал что-то насчет клаустрофобии и увел Пита на улицу. Через пять минут мы сидели в кафе и пили мятный чай. Я долго и пристально разглядывал американца, пытаясь понять, как он дошел до такой жизни. Лицо его, все искусанное комарами, стало бронзовым, он отрастил бороду. На голове у Пита красовалась белая кружевная шапочка, а взгляд его был мутным и холодным. — Я хотел проверить, все ли у тебя в порядке, — сказал я. — Я беспокоился. — Слава Аллаху, приведшему тебя сюда, — сказал он. — Со мной все в порядке. Ты сам видишь. — А как Ясмина? — Алхамдулилла, хвала Аллаху, — ответил Пит, — с ней все в порядке. Мы поженились в прошлом месяце. Я поздравил его и предложил: — Теперь увезешь жену в Техас?
Пит накинул капюшон джеллабы на голову.
— Я мусульманин, — сказал он. — И больше никогда не вернусь в Штаты. — А почему? — Американская мечта — это пропаганда, это — просто дерьмо! — Пит помешал чаинки у себя в стакане. — Аллах показал мне Истинный Путь. — И в чем же заключается истина? — заинтересовался я. — В мире без Америки, — был ответ.
Вечером следующего дня я вернулся в Дар Калифа. Сторожа явились поприветствовать меня, как только я вошел в ворота сада. Я отсутствовал всего двое суток, но за это время многое произошло. Ариану покусали осы, дом залило во время грозы, а бидонвильский гангстер снова наслал на нас полицию. — А где Камаль? — спросил я у Рашаны. — Наверное, в баре, — ответила она. — Он не просыхает с того момента, как ты уехал. Я что-то ответил жене, но мысли мои были не о Камале. Я думал о Пите, о том, как он опустился до фанатизма. Парень приехал в Марокко, чтобы разыскать свою настоящую любовь, а попал в лапы заблудших братьев. Я едва был с ним знаком, но посчитал, что обязан вмешаться.
Я получил письмо из Таиланда, от человека, который читал мои книги и нуждался в работе. Конверт украшала красивая марка с рубиновой розой. Я поспешил с ней к дому Хичама. Старик положил марку на ладонь и довольно долго любовно разглядывал ее. Потом он убрал марку и поблагодарил меня, поинтересовавшись: — Какой беседой можно заплатить за такую красоту? Я сказал, что надеялся поговорить с ним о фанатиках. Хичам попросил свою жену, Хадиджу, заварить нам чайник сладкого чая. Он поудобнее уселся в своем любимом кресле, потер руки и посмотрел на пол. — Эти люди думают, что они все ясно видят и понимают, но на самом деле они — слепы. Слепцы, не понимающие ничего, кроме смерти. Старый филателист приложил руку к груди. — Я скоро умру, — сказал он просто, — у меня слабое сердце. Но я боюсь за будущее. Твоему поколению придется иметь с этим дело, тебе придется решать. Я говорю о войне. Ты должен это понять. Сейчас не до добрых слов. Этих людей нужно вылавливать и убивать. Это — единственный путь. Жена Хичама принесла поднос с чаем, разлила его по чашкам и подала нам, после чего удалилась в тень. — Если в деревне появилась бешеная собака, ты не думаешь дважды. Ты убиваешь ее. Она скулит и жалко выглядит, но ты не обращаешь на это внимания. Ты просто стреляешь в нее. Если ты этого не сделаешь, то создашь угрозу обществу. То же самое и с фанатиками. Либо ты убьешь их, либо они убьют тебя. Насколько я понимаю, выбора нет.
Три последующих дня о Камале не было слышно ничего. Мобильник мой помощник выключил, хотя ему было прекрасно известно, что я этого терпеть не могу. Каждый раз, когда Камаль исчезал, я не был уверен, что он вообще когда-нибудь вернется. Я не удивился бы, окажись он вновь в тюрьме. Хотя он мог и внезапно появиться в Дар Калифа, не потрудившись дать никаких объяснений.
Чем дольше я жил в Марокко, тем больше убеждался, что здесь редко кто просит извинения за свои проступки. А уж если и говорится что-либо, то только для того, чтобы переложить вину на кого-нибудь другого. Величайшим специалистом в этом была наша кухарка. Еженедельно она била немало посуды. В первый раз, когда она разбила фарфоровый чайник, она обвинила мыло, которое осталось на ее руках. По ее словам, мыло это было плохого качества, более скользкое, чем обычно. Когда кухарка расколотила новый керамический тажин, она свалила все на меня: дескать, я приобрел непрочную вещь. А потом, когда эта женщина уронила стеклянную вазу, она объявила, что во всем виноваты джинны.
На Западе, когда что-то происходит, мы пытаемся выстроить логическую последовательность. Ваза разбивается, потому что ее роняют небрежные руки. Машина попадает в аварию из-за того, что дорога мокрая. Бродячая собака кусает ребенка, поскольку она одичала и представляет собой угрозу порядочному обществу. Но в Марокко, как оказалось, эти повседневные происшествия рассматриваются совсем по-другому. Часто причину их ищут в сверхъестественных силах, ну а краеугольным камнем местной системы верований, как известно, являются джинны. Несмотря на то, что мне весьма нравилась идея духов-невидимок, живущих в параллельном мире, я проклинал их каждый день. Они были той лазейкой, в которую легко можно было скрыться, свалив на них ответственность абсолютно за любой проступок. Сторожа, во всяком случае, мастерски перекладывали на джиннов вину за все случившееся. Они жили в мире, в котором от каждого промаха — будь то неверно срубленное дерево или сгоревшая газонокосилка — можно было с легкостью отмахнуться. Объяснение приводилось всегда одно и то же: «Я здесь ни при чем, это — проделки джиннов». И вот, когда Камаль наконец появился, я объявил решительный бой сверхъестественному. Хватит, каждый должен отвечать за себя сам. — В Марокко до тех пор не наступит прогресса, пока люди будут постоянно твердить о сверхъестественном, — заявил я, не помня себя от гнева. Камаль молча ждал, пока буря моего гнева не успокоилась. Затем наконец сказал: — Джинны — это сердце марокканской культуры. И как бы вы ни убеждали себя, что их не существует, вам это не поможет. — Ты ведь жил в Соединенных Штатах. Ты — современный человек. Неужели ты веришь в джиннов? — Разумеется верю. Они — основа нашей культуры. Они — часть исламской веры. В этот момент мне показалось, что джинны в одной лиге с фанатиками — две стороны одного явления. Встреча с Питом была еще свежа у меня в памяти. Я рассказал Камалю о том, что видел, заключив: — Вот до чего довели парня фанатики. — Это — не подлинный ислам, — ответил Камаль. — Это — мистика, иллюзия. Это — анархия. — Да, исламская анархия. Именно так запад воспринимает арабский мир. Камаль прикусил нижнюю губу. И произнес ледяным тоном: — Вы не знаете, что это такое — въезжать в США с паспортом на арабском языке. Один взгляд, и флаги уже подняты. На тебя сразу вешают ярлык: «террорист». А тебе и сказать нечего. Ты можешь только молиться, чтобы тебя пропустили. — Но как, по-твоему, должны вести себя американцы после одиннадцатого сентября? — С подозрением, конечно. Но это еще не причина ненавидеть всех мусульман. Камаль был прав. Конечно, лишь малая часть мусульман — фанатики. Но они заявляют о себе все громче и громче. И что еще хуже, их дела гораздо громче любых слов. Каждое утро я просматривал новости в Интернете, боясь увидеть слово «Марокко» в нежелательном контексте. Взрывы в Касабланке, произошедшие ранее в этом году, были ужасным напоминанием о том, что исламский экстремизм распространяется со скоростью лесного пожара.
Через пару дней после этого разговора Хамза очень вежливо попросил у меня двести дирхамов. Он сказал, что эти деньги, около двадцати долларов, он не занимает у меня, а берет для совершения акта милосердия. Это благодеяние, по его уверению, должно было поднять мою репутацию в глазах Аллаха. — Дайте мне эти деньги, и в Судный день ваши грехи будут прощены, — безапелляционно заявил он. Я нахмурился, но дал сторожу деньги и, вернувшись на верхнюю террасу, стал читать. После полудня я опять увидел Хамзу. Он копал яму посередине газона. Он изрядно вспотел, от обильного пота покраснели глаза. Не в силах сдержать любопытство, я спустился с террасы. К этому времени яма была уже глубиной около метра и полметра шириной. Рядом с ней была сложена кипа соломы. Я хотел было разворошить солому, но Хамза остановил меня. — Осторожно! — резко выкрикнул он. — Не разбейте. — Но ведь это — просто солома. — Нет, не просто. Сторож отложил лопату и погрузил руки в солому, вытащив оттуда страусиное яйцо. Я посмотрел на него, на это огромное яйцо, на яму, пытаясь найти логическую связь между всем этим. Хамза улыбался. — Помните, вы утром дали мне двести дирхамов? Я потратил их на это. — Страусиное яйцо? Акт милосердия? — Да, да, именно так! Хамза выложил соломой дно ямы, положил туда яйцо и присыпал землей. Я ждал объяснений. Они не последовали. — При чем тут милосердие? — спросил я. — Вы дали мне деньги, не спрашивая, для чего они. Вы мне поверили. За ваше доверие вам воздастся в Судный день. — Но кому поможет это яйцо? — Вам, конечно! Оно поможет вам.
|
|||
|