Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Монча. Мрамор, мрамор и мрамор



Монча

 

 

Монча — это целая эпопея, целая длительная история крупнейшей новостройки Союза, хотя ей всего пять лет.

Монча — это замечательной красоты горный хребет на Кольском полуострове, на запад от Кировской железной дороги; его вершины достигают высоты свыше тысячи метров, его склоны омываются многими десятками озер, бурные реки стекают в порожистых течениях с его каменистых круч, а леса, леса заповедные, с седым ягелем, покрывают предгорья, охраняя стада диких лосей и оленей…

Такой неведомой, таинственной страной рисовались Заимандровские тундры до начала экспедиции Академии наук 1929 года.

Правда, еще раньше проходили здесь отдельные маршруты профессора Петербургского университета Б. А. Попова, да в начале 80-х годов частично коснулся их французский географ Рабо, который возвращался из Индии в Париж по весьма необычному маршруту: через Кандалакшу, Зашеек, Нотозеро, Колу… и Ледовитый океан.

Но все же очень мало знали мы об этом красивом хребте. Много лет мечтали посетить его грозные ущелья и живописные озера, любовались с озера Имандры его резкими контурами на розовом вечернем небе, но… Хибины заворожили нас и долго не пускали на запад.

Так вот об этой Монче-тундре и будет речь в нашем очерке.

 

 

* * *

 

Как часто читаем мы в газете коротенькое сообщение в три-четыре строки: «Партия геологов такого-то учреждения открыла там-то богатое месторождение такого-то металла. Намечена постройка рудника и завода».

Все это верно: и партия такая существовала, и месторождение она открыла, и организация рудника уже разрабатывается, идет проектирование завода, но… не так все это просто, легко и гладко выходит, как это рисуется в этих строчках, напоминающих выражение Юлия Цезаря: «пришел, увидел, победил».

В этих строчках обычно скрыта длинная, сложная и подчас тяжелая история, в них и за ними в действительности так много борьбы, борьбы с самим собою, со своими первыми предположениями, со своими собственными ошибками, борьбы с неверием или с завистью других, борьбы за растущую уверенность в своей правоте, наконец борьбы за разгадку самого месторождения, борьбы за точные запасы руды — словом, борьбы со своим и чужим незнанием, с косностью человека, косностью самой науки. И когда в газете читаешь, что такой-то ученый нашел новый метод технологических процессов, не думайте, что и его путь был такой простой, краткий, ясный, как те три строчки, в которых газета повествовала миру о новом завоевании химии.

Нет, длинный путь борьбы, подчас нервной и тяжелой, приводит к этим строкам. А между тем только в этой борьбе и рождается всякое научное завоевание. Только в ней закаляется воля: настоять на своей правоте, из неясных для самого себя намеков высказать предположение, из предположения вырастить и укрепить вероятность, из вероятности — ту действительность, которую мы называем общепризнанным фактом.

И вот эта длинная цепь ступенек и есть то, что мы называем открытием.

Так часто спрашивают: кто открыл? И так редко сходятся в ответе. Открытие почти никогда не делается сразу. Оно лишь последняя ступенька той длинной лестницы, которая создана трудами очень многих. Поэт А. Толстой говорил:

 

Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель!

Вечно носились они над землею, незримые оку.

Нет, то не Фидий воздвиг олимпийского славного Зевса…

…Нет, то не Гете великого Фауста создал…

 

Природа, ее тайны не даются без борьбы организованной, планомерной, систематической; и в этой борьбе за овладение тайнами природы, ее силами — счастливый удел ученого, в этом — его жизнь, радости и горести, его увлечения, его страсть и горение.

Но если у исследователя нет этой страсти, если по шестичасовому звонку поспешно запирает он двери своей лаборатории и если его рука не дрожит, когда он производит последнее взвешивание или последние вычисления, то он не будет настоящим ученым! И если в своих исканиях он ценит каждый успех лишь постольку, поскольку успех этот лично его, его слово и его мысль, если он не понимает, что законченная мысль есть последняя капля, собиравшаяся долгие годы в десятках умов, то он не может быть истинным борцом за новое, за истину!

 

 

* * *

 

— Так вот вам история Мончи! — начал он свой рассказ.

Он лежал в больнице, после тяжелой болезни, схваченной в Хибинах; мы навещали его и приносили ему камни и цветы, говоря, что и то и другое — кусочек любимой им северной природы. Он рассказывал медленно, волнуясь, как бы с трудом вспоминая последовательность отдельных событий, сменявшихся во времени скорее, чем в его памяти, опережавших и мысль, и людей, само время.

…Осенью 1929 года исследователь-географ Академии наук разложил перед нами привезенные из Заимандрья образцы минералов. Это были довольно бесформенные куски зеленых оливиновых и пироксеновых пород, только в некоторых из них в лупу можно было разглядеть блестящие точки каких-то сернистых соединений.

— Что, это часто? — спросил я географа.

— Да, иногда попадается, — ответил он.

А блесточки запали мне в душу. Я знал, что темные породы, богатые оливином и пироксеном, несут с собой часто, особенно в Норвегии и Канаде, блестящие руды меди и никеля, и быстро созрело решение ехать на Мончу в следующем году во что бы то ни стало.

Пришел теплый июль 1930 года. Спокойная Имандра, большой карбас со знакомыми рыбаками уже ждет нас у станции Хибины.

«Экспедиция Академии наук выехала в Заимандровский район вместе с геофизическим отрядом для поисков железных руд и металлов», так писали газеты, а в нашей экспедиции было всего нас двое: я да моя обычная спутница по Хибинам — Нина. Мы прекрасно подходили друг к другу по закону противоположности и потому, взаимно нейтрализуясь, образовывали, очевидно, прочное и устойчивое химическое соединение, если выражаться химическим языком.

Не буду описывать эту прекрасную поездку. Много часов на бурно качающемся карбасе, гроза и молния, почти морские волны. Упорно гребем под защиту островов. Наконец тихая Монча-губа, приветливый костер саами Архипова, маленькая избушка с саамским камельком, сети, рыба, рыба и рыба…

На следующий день на шестах вверх по реке; мокрые, измученные, мы, наконец, на Нюдозере, красивейшем из наших полярных озер, среди лесистых берегов. А потом долгий, тяжелый поход в тундру. Бурные и порожистые реки, с трудными переходами, изматывающий нас бурелом; мягкий, седой, затягивающий ногу мох; бесконечные, непроходимые болота, мошкара, тучи комаров и снова болота.

Ночевки под елками, в мягком мху при ярком полуночном солнце, потом подъем на вершины тундр Сопчуайвенча, Ниттиса, Кумужьей вараки… И снова комары. Вокруг шеи окровавленные полотенца, ноги тонут в болоте, ослепительное палящее солнце.

Так, много раз, истомившись дневным переходом, в изнеможении садился я на мох и, задыхаясь в своем накомарнике, говорил Нине:

— Запомни же, Нина, ни ногой я больше сюда, к черту. Лучше все пески Кара-Кумов, где испаряешься, как стакан с кипящей водой, но где хоть нет этих комаров и этих болот.

Кое-где попадались нам блестки в породах, кое-где ржавые пятна говорили о том, что здесь были сернистые руды металлов, и вот, наконец, нам посчастливилось. Осматривая в бинокль окружающие горы, мы увидели как-то на склоне Нюдуайвенча бурые пятна и потеки.

— Мы ведь столько раз проходили у этого Нюда, — говорил я, — и там, в лесу, очевидно, за деревьями ничего не было видно, а отсюда, вот смотри, как на ладошке, — бурые пятна.

И мы пришли, увидели и, как нам показалось, победили! Здесь были уже не отдельные блестки, а настоящие сульфидные руды; правда, они тоже были рассеяны в темной породе, но все же казалось, что найдена настоящая руда.

Однако, когда мы привезли ее в Хибины, наши товарищи стали подсмеиваться над нами: они привыкли, что руда только там, где она лежит целой горой, вроде апатита, а эти блестки содержат небольшой процент металла. Тщетно я уверял, что и небольшой процент никеля и меди — это целое богатство, — никто с нами не соглашался, и мы были жестоко разочарованы.

А все-таки руда там была, анализ подтвердил наше предположение. Никеля было около 1 %, химики нашли даже немного платины.

— Это руда того же типа, что в Норвегии, — говорил я.

— Но это не достоинство ее, там никелевые рудники давно уже закрыли.

— Ведь я-то взял с поверхности, а в глубине, где руда не окислена, там ее, наверное, больше.

— Ну, что вы, там, конечно, ее меньше. Здесь металл при окислении накопился.

Сомнения мучили. Недоверие со стороны росло, цифры анализов колебались, колебался и я сам.

И я просто пришел тогда к С. М. Кирову, рассказал откровенно обо всем, и он отдал приказ начать разведки.

Глубоко запали в душу его слова: «Нет такой земли, которая бы в умелых руках при советской власти не могла быть повернута на благо человечества».

 

 

* * *

 

Начались разведки, зашумели моторы буровых станков. В тихом, старом заповедном лесу, где еще ходили дикие олени и лоси, стали прокладывать дороги, рубили деревья, взрывали камни, строили землянки, дома…

Началась новая жизнь — предвестник будущей стройки.

Первые найденные точки не оправдали надежд.

Больших скоплений не было, сомнения усиливались.

Потом вдруг повезло: на том самом Нюдуайвенче, под скалой, где были найдены первые куски с блестками меди и никеля, штольня совершенно неожиданно врезалась в сверкающую никелевую руду; весь забой во всю его ширину и высоту состоял из руды. И свыше 6 % никеля содержалось в ней, это превосходило лучшие руды Канады.

Наконец нашли!.. Но недолгой была наша радость. Плоская линза руды очень скоро выклинилась, и забои, проведенные во все стороны, врезались в темную пустую породу.

Одни искали на границах тех расплавов, которые вынесли с собой руду из глубины, другие считали, что главные руды накоплены в глубинах, третьи признавали существование огромных запасов лишь рассеянных, бедных руд. Одни хотели искать только у Мончи, другие тянули к Нотозеру, третьи — на юго-восток: туда, где на юг от Ловозерских тундр были открыты тоже блестки руды.

Сколько новых буровых, сколько надежд и разочарований, сколько грандиозных, но бедных запасов, сколько геологических и технологических трудностей, сколько упрямых идей, сколько фантазии и увлечения!

А между тем все новые и новые буровые появлялись в тундре, отдельные отряды рассеивались по всему Кольскому полуострову, радость сменялась разочарованием, а медлить было нельзя, — надо было строить завод, фабрики, город, железную дорогу, надо было верить, что богатая руда будет найдена.

И снова делились мы своими заботами и своей верой в окончательную победу с С. М. Кировым, и снова его спокойное деловое слово подбадривало нас, охлаждало пыл чрезмерной фантазии, внушало волю и веру в дело.

Действительное знание и упорство победили, богатые руды были найдены, наконец, в глубинах Кумужьей вараки, и уже сейчас первые шахты достигли этих прекрасных руд — настоящих богатств Монче-тундры.

 

 

* * *

 

Сомнения остались в прошлом. Растет красивейший город Союза — Мончегорск, — между тремя озерами, в прекрасном сосновом лесу, среди шума бурных рек, у подножья остроконечной вершины Ниттиса и горных хребтов Мончи.

Сейчас в городе несколько десятков тысяч жителей. Новые кварталы возникают один за другим, открыта телефонная станция, имеется библиотека с десятками тысяч книг. Население одного из самых северных городов Союза получило новые клубы, детские сады, кинотеатр на пятьсот человек. Сооружены больница, поликлиника, амбулатории, родильный дом, детский санаторий, уже к лету 1938 года были открыты стадион, лодочная станция и цирк.

Сомнение изжито, сняты и отброшены все те, кто мешал, путал карты, сдерживал, срывал развитие рудников и города. Новые люди, молодое поколение — не без ошибок, но полное искренней любви к делу — сумело сломать это старое, и новый, самый молодой город Советского Союза вырастает там, где на курьих ножках стоял сарайчик старого саами Архипова, где на Лумболке имела свою избушку его сестра Матрена, где нетронутой белела целина сплошного ягельного мха.

И недаром Архипов говорил: «Нет нам больше места на Монче-губе. Хоть бы в музей нас взяли! ».

Дома и сейчас стоят в сосновом и еловом лесу, так что, выйдя за порог, можно сразу собирать грибы. На улицах-дорогах столбы со строгой надписью, каких нет ни в одном городе мира: «Воспрещается разведение в лесу огня, курение табаку, стрельба из ружей с пыжами из войлока и пакли».

Побеждена природа, побеждены темные и тяжелые породы Мончи и Нюда, побеждены сомнения, неуверенность, шатания, неверие, побеждены настойчивостью и смелостью, твердой выдержкой и упорной борьбой нового поколения, того, что сумеет воплотить в жизнь заветы С. М. Кирова.

 

 

* * *

 

Так рассказывал нам историю Мончи кольский исследователь.

Он лежал больной в белой, чистой палате и горевал, что заболел в Хибинах накануне того дня, когда должен был выехать на Мончу посмотреть своими глазами долгожданные богатые руды.

Рассказывал он и о том, что Монча только кусочек в большом медно-никелевом поясе, который тянется от границы Финляндии до самого Белого моря, огибая с юга Хибинский массив; что еще много Мончей таит Кировская земля: «надо только хорошо тряхнуть ею».

Он рассказывал тысячу мелочей, из которых слагалась его двадцатилетняя работа на Кольском полуострове, которые то мучили, то радовали его, то открывали новые перспективы, то снова как бы туманом закрывали дорогу.

Рассказывая, он волновался, не мог остановить поток воспоминаний и свою радость, что Монча живет. Но час посещения больных окончился, и мы должны были прервать его рассказ и покинуть больницу.

 

 

Целестин [40]

 

 

Целестин — нежно-голубой камень, цвета неба, такой чистый и прозрачный[41]. О нем я читал замечательное стихотворение в прозе.

Оно было написано в годы юности горячим революционером Казани, глаза которого горели огнем борьбы и гнева, когда речь шла о царе и жандармах, горели ярким, светлым огнем романтика, когда он декламировал Горация, и скромно, едва теплились мягким любящим светом, когда речь шла о синей Волге и голубых камнях.

Куда-то затерялся листочек с его газетной статьей о целестине: не точно на память приходят мне отдельные картины из этой поэмы о камне.

 

 

* * *

 

…После серьезной лекции по геологии Урала, после трудных описаний синклиналий и антиклиналий, дислокаций и шарьяжей захотелось на свободу самой природы.

И вот мы вместе с Наэми плывем на лодочке, плывем по простору широко разлившейся Волги.

— Наэми, Наэми, почему ты молчишь? Или слишком уж хорошо на весеннем солнце? А я смотрю в твои глаза, голубые-голубые: ты помнишь, как тот голубой камень неба — целестин, который кристалликами, как глазки, встречается там, в белом известняке правого берега Волги. Хочешь, пойдем поищем этот камень. В нем вся нежность твоего взора, вся яркость весеннего дня, вся глубина синевы Волги.

Легким и привычным движением остановили мы лодку у обрыва правого берега Волги.

— Ну, теперь кто первый найдет? Возьми ножик и зубила. У кого первый кристалл, тому, — ну, тому мы назначим особую награду.

Легко прыгала Наэми с камня на камень, пока я спокойно искал тот горизонт известняков, в котором сидят голубоглазые целестины. Но вот, как кошечка, бросилась она на свою жертву, вся прижалась к скале, что-то била молотком, а потом радостно, с хитрым выражением синих глаз, подбежала ко мне и показала выбитый кристалл…

Но, о ужас! Как обезображен он был зубилом Наэми! Белые полосы избороздили его поверхность, острый уголок кристалла был обит…

— Наэми, Наэми, что ты сделала? Разве ты не знаешь, что целестин — камень мягкий, податливый, добрый… Да не смейся своими хитрыми синими глазками! Это камень мягкий, с ним надо обращаться осторожно, бережно, а ты? Разве я так обращаюсь со своей Наэми? Наэми, Наэми, ты не знаешь ни минералогии, ни души человека!.. Ну, не огорчайся, пойдем искать повыше, я, знаю, там, над чистым белоснежным карнизом известняка, есть целый горизонт с пустотами, а в них сидят голубые целестины.

Долго и бесцельно ползали мы по белому склону; камень не давался нам. С шумом скатывали мы вниз в синюю Волгу большие глыбы, упорно работали своими молотками, разбивая куски и выискивая целестин.

Уже вечерело, красные краски стали заливать широкий горизонт левобережной низины, когда счастье нам улыбнулось. В маленькой пещерке известняка сверкали, как синие глазки, несколько прекрасных голубых кристаллов, желто-белые кальциты еще более оттеняли голубой цвет, серый халцедон скреплял кристаллы прочной оправой, а они были чистые, светлые, с блестящими гранями, сверкавшими какими-то переливами в лучах заходящего солнца.

Бережно и осторожно выломали мы кусок известняка с пещеркой целестина, завернули бережно в носовой платок и косыночку Наэми и тихо спустились к лодке.

Кто не знает этого очарования весеннего вечера на Волге, когда потухают последние отблески вечерней зари, когда загораются первые огоньки в домах, когда так тихо, что, кажется, слышно биение самой земли; где-то мерно отбивает такт пышущий огнем буксир, изредка раздаются нервные звонки плотов при встрече с «пассажирским»; стада спускаются к водопою… И снова тихо и тихо.

— Хочешь, Наэми, я расскажу тебе сказку? — говорил я.

— Расскажи, только чтобы это была настоящая сказка, с чародеями и богатырями!

— Ну, ладно! Это было давным-давно, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве. Не было ни Казани, ни Волги, ни даже этих белых скал: море, великое Пермское море, и его валы разбивались о гордые снежные вершины Уральских цепей; его воды широко разливались на юг и на север, уходя своими заливами и солеными лиманами далеко на запад. Это было первое глубокое море-океан — после горячих вулканов и землетрясений великой Герцинской эпохи, когда из глубин выливались могучие лавы, набегали с востока каменные волны, вздымая хребты Урала, открывая дорогу горячим дыханиям земли. Все сказки со всеми их чародеями бледнеют перед этими картинами подъема из глубин земли могучего Урала…

Потом пришло море, море широкое, море спокойное. Вокруг него расстилалась пустыня, огромные реки разрушали хребты, нагромождая дюны и песчаные наносы по берегам, а в самом море кишела буйная жизнь: светящиеся морские звезды с их ногами-змеями, осьминоги пестрых цветов вытягивались из красиво завитых раковин аммонитов, широко развивалась пермская жизнь, накапливая пестрые раковины, завитки, строя твердые фосфорные скелеты рыб, в тонкой филигранной работе вытачивая узор радиолярий то из чистого опала, то из нежно-голубого целестина.

Да, да, из нашего камня, этой сернокислой соли металла стронция, строили акантарии свои каменные скелетики-звезды из острых шипов, игольчатые ажурные шарики. В сказочных глубинах Пермского моря, куда не проникал даже взор Садко, в полумраке синих тонов садились на дно эти скелетики, нежные, как узор тончайшего кружева, легкие, как пена или пушок одуванчик, но прочные, нерастворимые кристаллики целестина.

Прошли миллионы, сотни миллионов лет, ушло Пермское море, сменили его просторы пустынь, степей, полей. Прошли еще миллионы лет, остатки морей сделались прочными каменными породами, белые известняки поднялись из глубин Пермского моря, а рассеянные иголочки акантарий выросли в голубые кристаллики целестина.

Но разве эта сказка не сказочнее всех чудодеев и всех богатырей? Разве не сказочна эта история стронция, за сотни миллионов лет вырастившего из иголочек радиолярий голубые кристаллики целестина? Разве?.. Стой! Ты видишь, там внизу, около Казани, красные бенгальские огни? Видишь, вон рассыпается ракета красными звездочками.

Ты видишь? Ведь это продолжение моей сказки. В этих огнях горят соли стронция из нашего целестина. В красных ярких звездах ракет последние вспышки нашего камня…

Мы замолчали. Тихо неслась лодка по течению реки. Горели огоньками берега, яркое зарево огней поднималось над городом. Залитый огнями, шел вверх, весь ажурный, просвечивающий огнем пассажирский теплоход.

Мы тихо и молча подплыли к причалу, привязали лодку и пошли домой.

— Ну что, Наэми? Что ответишь ты профессору, когда он спросит тебя на экзамене о целестине?

 

 

* * *

 

Примерно так писал о волжском голубом камне наш казанский ученый. Это было давно-давно, и я не знаю, насколько точно передал его стихотворение в прозе.

 

 

Мрамор, мрамор и мрамор

 

 

По мраморным ступеням шел я в Афинах в Акрополь. Яркое южное солнце горело на пожелтелых плитах камня, и глубокие темно-голубые тени сливались с прозрачной синевой мрамора в непонятную гамму таинственных красок.

Вот гордый Парфенон, весь изваянный из пентеликонского мрамора. Легкий, на десятках строгих дорийских колонн, но вместе с тем тяжелый в своей каменной громаде[42].

Внутри полумрак. Глаз едва привыкает к ярким лучам солнца, врывающимся в храм. Холодный мраморный пол, холодные мраморные стены с желтыми полосами, а в глубине, освещенная солнечным лучом, вся живая и грозная, стоит Афина. Еще окутано полумраком ее спокойное, прекрасное, бесстрастное лицо. Но горит рука в лучах солнца, божественная рука из нежного полупрозрачного паросского мрамора. Кажется, вот поднимет она карающее копье, оживет кровь в тонких жилах, едва просвечивающих сквозь тонкую «кожу» мрамора.

Он живет, этот мрамор великого Фидия, слитый с золотом и слоновой костью в прекрасное живое существо богини Победы!

Я забываюсь, как во сне, перед обаянием камня, и мне кажется, что со всех сторон медленной поступью входят девушки и юноши в белых хитонах. Среди них победитель ристалищ в лавровом венке; его прекрасное сильное тело почти обнажено, перед ним склоняется и молодость и старость — он победитель!

Мне слышатся странные напевы хора Софокла, превозносящие гибкость, ловкость и силу победителя; сама мраморная рука Афины как бы протягивается к нему, благославляя его на борьбу за величие мраморных Афин, за красоту и силу!

 

 

* * *

 

В полумраке туманного ленинградского вечера, окутанного мокрой дымкой моря, входим мы в мраморный зал.

Только две дежурные лампы горят на потолке, длинные столы стоят извилистым рисунком, утопая в букетах каких-то пока трудно различимых цветов.

Но вот зажигаются огни, одна за другой убегают серые тени, яркие лучи заливают розовые мраморные стены, розовые колонны, розовый пол. Мягкими лучами освещаются яркие краски осенних цветов, темная зелень так сказочно гармонирует с нежно-розовым мрамором[43].

Розовые плиты своим пестрым затейливым рисунком улыбаются нам. Кажется, что все недостатки, все жилки, трещинки, включения — все превращается в достоинство камня, который то говорит что-то своим рисунком, то манит своей мягкой прозрачностью, то отбрасывает своей гордой фарфоровой поверхностью лучи света и даже наш взгляд.

В шумном подъеме первой встречи встает Раман[44]. Его смуглое индийское лицо еще прекраснее на фоне розового мрамора. Он говорит о своем народе, о новых движениях молодой Индии к прогрессу, искусству, науке, он рассказывает о своих работах в тишине физического института Калькутты, он еще не открыл «эффекта Рамана», еще синее море Средиземья и синее небо его родины не открыли ему тайны колебания молекул, получившей его имя; еще только горят его черные глаза огнем исканий новых истин.

Его сменяет Планк[45]. Казалось — безжизненное и сухое лицо; где-то спрятана искорка его глаз за золотыми очками. Он начинает медленно и как-то неуверенно. Он говорит о великих своих открытиях, о квантах энергии, управляющей миром, о загадочной цифре «постоянной Планка», основе и еще таинственной загадке уравнений природы.

Он говорит, что науки нет без вдохновения, что великие истины рождаются не вдруг, не в тиши научных кабинетов, а после горячих переживаний души, в огне порывов и желаний, в борьбе за природу и против природы.

Он еще горд в величии своих идей, он еще не склонил своей головы, но уже рождались смутно в его голове далекие от жизни идеи мистической философии.

— Да слушайте! — прервал его речь маленький коренастый старик с седой бородой. — Да, наука не существует вне жизни, я сам пришел к ней от огня металлургических печей, где впервые понял великие законы химии, — это говорил норвежец Иоганн Фогт[46], металлург и физико-химик в геологии, открывший целую новую главу в мировой науке. Слушайте, вчера я поехал на острова покататься на машине, мы остановились около груды камней, которую разбивал молотком рабочий для балластировки шоссе. Мой спутник и друг из вашей академии объяснил по-русски рабочему, что я заграничный ученый, которых приехал в Союз на торжество двухсотлетия русской науки, на праздник советской Академии наук. Рабочий быстро вскочил, он читал об этом в газетах, он знал даже имена приехавших, с какой-то особой горячностью пожал он мне руку, отобрал лучший кусок зеленого глауконитового известняка и подал мне. Вот он, я с ним не расстаюсь, я увезу его в Норвегию, он мне дороже многого.

— Вот это настоящая наука, — закончил он, — когда ее знает и ценит весь народ. Я за такую науку, свободную, великую мысль ученого, за торжество науки и техники…

Догорали огни, поблекли краски цветов. Беспорядочны, шумны были речи на десятках языков. Розовый мрамор стен сиял своей вечной неизменяемой красотой, красотой, для которой нет ни слов поэта, ни кисти художника.

Да процветает и растет истинная наука!

 

 

* * *

 

Мы спускаемся сначала в подвалы, огромные бункера заполнены буровато-черным углем. Вагон за вагоном, поезд за поездом сбрасывают черный алмаз в угольные ямы, а оттуда в топки котлов.

Вот они, рождающие силу длинные ряды раскаленных котлов! Сложные системы манометров, труб, счетчиков, стрелок, рычагов регулируют их бурное дыхание; спокойно, уверенно поворачиваются рычаги, когда дрожащая стрелка счетчика слишком отклонилась направо, — уменьшается поступление угля, выпускается пар.

Все дышит здесь мощью и силой огня, среди него спокойный хозяин — человек.

Потом длинные светлые залы электрических машин. Здесь претворяется тепло в энергию электрического тока. Уверенно и быстро крутятся громадные валы электромашин, и тысячи мелких проводов сливаются в толстые медные тросы, по которым бежит электрический ток. Здесь рождается великая энергия мира!

Мы идем дальше. Контрольный пост преграждает дорогу — выдают особые пропуска. «Зачем это? » — «А вот увидите…» Поднимаемся на третий этаж. Большой нарядный зал, стены покрыты полированными мраморными пластинами; ни одной трещины в них, ни одной царапины, ровные, чистые доски из лучшего уфалейского мрамора.

Это центральный распределительный щит энергии Челябгрэса, это управление несколькими стами тысяч лошадиных сил Урала. Всюду рубильники, лампочки, красные, желтые, синие… краткие надписи: «Златоуст», «Золотая линия», «Свердловск», «Тракторный», «Электросплав», «Освещение»… Тихо в зале, как-то не хочется даже громко говорить. Только короткие телефонные звонки да поступь дежурной, спокойно обходящей щиты с горящими лампочками.

Вот зажглась красная: выключить рубильник! Повреждение на линии. «Дайте ток, — звонит по телефону Ленинская золотая шахта. — Мы должны включить водоотлив». Поворот рубильника — и загорается синяя лампа.

«Дайте освещение, — молит Свердловск, — моя Верхисетская не справляется, нет накала». — «Подождешь, — отвечает диспетчер. — Вот закончат работу цехи Златоуста, дам вам свет».

И на пространстве, равном половине Франции, одним движением рубильника, установленного на мраморной доске, зажигаются тысячи огней, включаются сотни моторов, начинают работать машины, цехи, заводы.

Здесь главный нерв жизни Урала, здесь его головной мозг, здесь его источник жизни, в этих проводах, расходящихся отсюда радиусами на площади около 200 тысяч квадратных километров, — один телефонный звонок, один диспетчер, один дежурный.

Приветливо горят огоньки на сером мраморе стен, тихо внизу жужжат электромашины, да иногда раздается шум опрокинутого вагона с углем.

Длинный путь труда рождает мощь электростанций; длинный путь труда ведет из угольных шахт Челябинска к бункерам и топкам котлов.

Длинный путь труда рождает энергию, двигающую страной, одним поворотом рубильника на мраморном щите перебрасывает в доли секунды сотни тысяч лошадиных сил.

За труд, товарищи, за великий труд, побеждающий тьму!

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.