Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Тони Моррисон 3 страница



Может, ее пустота была хуже, она‑ то помнила мать, помнила, как та дала ей оплеуху за какую‑ то грубость, хотя забыла, за какую. Но она хорошо помнила шлепок по лицу, звонкий и жгучий, сказала она ему, и как сильно горела потом щека. Как горела щека, сказала она ему. Из всех шлепков этот она запомнила лучше всего, потому что он был последним. Она спала у подружки в доме, и вдруг в ее сон ворвались крики, шедшие откуда‑ то извне, с улицы. Она высунулась из окна. Все бегут. За чем они бежали? За водой? За ведрами? Была ли пожарная машина, сверкающая всеми своими полированными частями? В дом, где лежали рядком в сигарной коробке ее самодельные куколки, было никак не попасть. Куколок надо непременно забрать. Босиком, не переодеваясь, она бросилась за ними, крича матери, что наверху в шкафу осталась ее коробка с куколками: «Можно их принести? Мама, можно? »

Она опять плачет, и Джо крепче прижимает ее к себе. Небо, прекрасное как ирокез, Проплывает мимо окон, расцвечивая их любовь. Наверное, после этого, выдержав нужную паузу, он берет со стула свой чемоданчик и, прежде чем открыть, дразнит ее, не давая посмотреть, что там спрятано внутри, за сладко пахнущими баночками и флакончиками, какой такой маленький подарочек. Вот и завязан бантиком их день, а небо над городом успело поменять свое оранжевое сердце на черное и спрятать звезды, чтобы потом выдавать их по одной, как подарки. К этому времени она привела в порядок его ногти и покрыта их прозрачным лаком. Поплакав над своими рассказами о Сент‑ Луисе, она утешилась маникюром. Ей приятно знать, что руки, ласкающие ее под одеялом, ухожены ею самой. Помазаны кремом из его баночек с пробным косметическим товаром. Она наклоняется и, взяв его лицо в руки, целует веки его разноцветных глаз. «Один мне, – говорит она, – другой тебе. Один мне, другой тебе. Дай мне этот, я дам тебе тот. Дай мне этот».

Они стараются быть тише, но у них плохо получается. Иногда он закрывает ладонью ее рот, чтобы проходящие мимо двери их не услышали, и сам он, если вовремя вспомнит, кусает подушку, чтобы заглушить стон. Иногда он думает, что у него это получилось, подушка в зубах, значит, все в порядке, и вдруг слышит тяжелый выдох, какой бывает на исходе стона, которому неоткуда больше взяться, кроме как из его усталой груди.

Она смеется над ним, смеется без умолку, смеясь, забирается ему на спину и колотит по ней кулаками. Потом, когда она уже устала, а он почти спит, она наклоняется к его уху и начинает строить планы.

– «Мексика», – шепчет она, – своди меня в «Мексику».

– Там слишком шумно, – бормочет он.

– Нет, нет, – говорит она, – там хорошо.

– Откуда ты знаешь? – спрашивает он.

– Люди говорят, я слышала, там круглые столы, белые скатерти и крошечные лампочки с абажурами на столах.

– Там открывают, когда тебе уже пора спать, – говорит он, улыбаясь.

– Мне сейчас пора спать, – говорит она, – кто бывает в «Мексике», спит днем, своди меня туда. Они расходятся по домам, когда в церкви воскресная служба начинается, а белых там совсем нет, а музыканты иногда приглашают на танец.

– Хм‑ хм, – говорит он.

– Что хм‑ хм, – спрашивает она. – Я просто хочу потанцевать с тобой, а потом посидим за столиком с лампой.

– Нас люди увидят, – говорит он, – эти твои маленькие абажурчики не такие уж маленькие, чтобы нас не было видно.

– Ты всегда так говоришь, – хихикает она, – как в прошлый раз, когда было так весело, что на нас никто даже и не думал смотреть, а в «Мексике» еще лучше, там скатерти, а под скатертью не видно. Правда ведь, не видно? Если не хочешь танцевать, можно просто посидеть за столиком с умным видом, послушать музыку да на людей посмотреть. А под скатертью не видно. Джо, Джо, своди меня туда, скажи, что сводишь.

– А как ты уйдешь из дома? – спрашивает он.

– Я что‑ нибудь придумаю, – воркует она, – я же всегда что‑ нибудь придумываю, ну скажи да.

– Ладно, – говорит он, – ладно, нет смысла браться за яблоко, если не хочешь узнать, какое оно на вкус.

– А какое оно на вкус, Джо? – спрашивает она.

Он открывает глаза.

Дверь заперта, и Мальвона вернется со своей работы на 40‑ й улице далеко за полночь; эта мысль радует их: ведь еще чуть‑ чуть и они могли бы провести вместе ночь. Если бы Алиса Манфред или Вайолет уехали куда‑ нибудь, то они могли бы отложить игру с подарком на самое темное время ночи, когда вот‑ вот придет с работы пропахшая хлоркой и мастикой Мальвона. Но как оно есть, Доркас, сговорившись насчет «Мексики», выскальзывает из двери и тихонько спускается вниз по лестнице – еще Вайолет не успела обслужить вечерних клиенток и вернуться к семи часам домой, где Джо уже поменял птичкам воду и накрыл клетки. В такую ночь Джо согласен лежать без сна рядом со своей молчаливой женой, потому что все его мысли о молодой, Боже, какой молодой, девушке, отраде его жизни, из‑ за которой он иногда жалеет, что родился на свет.

 

Мальвона жила одна, заполняя досуг чтением газет и маленьких книжек с правдивыми историями. В свободное от работы время, когда она не мыла и не начищала до блеска кабинеты в своей конторе, она поглощала печатную продукцию, читая про людские нравы и сдабривая информацию личными наблюдениями из жизни соседей. Ничто не ускользало от внимания этой женщины, которая садилась в трамвай и ехала на работу в шесть вечера, когда все возвращались домой, которая проверяла мусорные корзинки могущественных белых, разглядывала фотографии женщин и детей на их рабочих столах. Слышала их разговоры в коридоре и смех в туалете, проникавший в ее рабочий чуланчик со швабрами, как пары нашатырного спирта из бутыли, стоявшей в углу. Она рассматривала их безделушки и ставила на место флакончики, засунутые под диванныe подушки и забытые среди книг, в которых слова напечатаны в две колонки. Она знала, кто из них питает особую страсть к справедливости и женскому нижнему белью, кто любит свою жену, а кто делит ее с кем‑ нибудь другим. Кто вечно ругается с сыном и не разговаривает с отцом. Ведь когда она осторожно вступала в их кабинеты, они не просили ее, прикрыв рукой телефонную трубку, выйти на минуточку из комнаты, а засиживаясь допоздна в конторе, чтобы заняться наконец, как они выражались, «настоящим» делом, не понижали голоса до доверительного шепотка.

Впрочем, Мальвону они не очень‑ то интересовали, она просто всегда все замечала. По‑ настоящему ее заботили только люди, жившие в ее округе.

До того как поменять имя Уильям Младший на Малютка Цезарь, Зайчик ограбил почтовый ящик на 130‑ й улице. Что он там искал, деньги или еще что, Мальвона даже представить себе не могла. Она воспитывала его с семилетнего возраста, и лучшего племянника трудно было вообразить. Во всяком случае днем. А чем он был занят с шести вечера до половины третьего ночи, когда она убирала в конторе, ей либо осталось неизвестным, либо выплыло наружу только после его отъезда в Чикаго, а может, в Сан‑ Диего или в другое какое место с окончанием на о.

Тогда же выяснилось, куда подевалась ее хозяйственная сумка – бывший двадцатифунтовый мешок из‑ под соли, тщательно выстиранный, аккуратно свернутый и уложенный в сумочку на случай покупок. Она нашла его за батареей в комнате Зайчика, полный неотправленных писем. Ее первым побуждением было запечатать их и побыстрее засунуть обратно в почтовый ящик. Но дело кончилось тем, что она взялась их перечитывать, включая даже те, которые Зайчик не удосужился открыть. За исключением некоторого интереса при упоминании знакомых ей лично людей, чтение не доставило ей никакого удовольствия.

«Дорогая Элен Мур, как здоровье дорогой Элен, мое здоровье неважное», – далее погода, измены, разводы, любовь, обещания и затем заваливающимся набок подчерком подпись с подробным указанием степени родства, как будто Элен получает столько почты и имеет такое непомерное число родственников и знакомых, что не в силах их запомнить: твоя любящая сестра миссис такая‑ то, твой любящий отец из Нью‑ Йорка, Хендерсон Л. Вудвард.

По некоторым из писем пришлось принять кое‑ какие меры. Старшеклассница написала заявление о приеме в заочную юридическую школу, сопроводив его долларом, ныне отсутствующим. Заплатить за Лайлу Спенсер Мальвона не могла, но ей все‑ таки не хотелось, чтобы девочка, не сумев стать юристом, оказалась на какой‑ нибудь грязной работе. Поэтому она приписала от себя: «У меня прямо сразу нету доллара но если вам очень надо я его обязательно раздобуду как только узнаю что заявление принято и мне можно прийти а может вы к тому времени передумаете насчет доллара». Очень огорчило Мальвону письмо в Панаму от Уинсом Кларк, которая жаловалась мужу, работавшему в зоне Канала, на недостаток присылаемых денег– денег настолько не хватало, что она собиралась бросить работу, забрать детей и вернуться на Барбадос. Мальвона просто нутром почувствовала, как давит на женщину жизнь, как кулаки ее устали уже стучать по этой стене, как все ее тело напряжено от цепляющихся за нее ребятишек. «Я не знаю что делать, – писала она. – Из кожи вон лезу, а проку никакого. Тетка орет по всякой ерунде. От такой жизни можно свихнуться. Дети измучились. Твоих денег ни на что не хватает. Уж пропадать, так дома, там хоть твоя мать, и моя, и большие деревья».

«Ого, она мечтает о больших деревьях на Барбадосе, – подумала Мальвона. – Это что, больше чем в Парке, что ли? Просто джунгли какие‑ то».

Уинсом далее писала: «Жалко, что твой добрый друг погиб в пожаре, я молюсь за него и за тебя, отчего это цветные мрут, где белые прут в гору. Опять скажешь, не задавай глупых вопросов. Если дадут денег, посылай на Уиндэм‑ роуд, я там буду с детьми до второй твоей получки. Сын говорит, что накопил себе на дорогу за чистку обуви, так что не беспокойся, береги себя, твоя любящая жена миссис Уинсом Кларк».

Мальвона не была знакома с Уинсом, она вообще никого не знала из трехсотого квартала по Еджком‑ авеню. Знала, правда, что в одном здании там жили богачи из Вест‑ Индии, ни с кем посторонним не общавшиеся, и из их квартир все время пахло какой‑ то острой едой, ей неизвестной. Теперь нужно было побыстрее отправить в Панаму письмо Уинсом с извещением об отъезде, чтобы переводы с Канала не попали в теткины руки, ведь если она действительно была такой негодяйкой, как писала Уинсом (молоко детишкам водой разбавляла втихомолку, выпорола пятилетнюю малышку за то, что та не справилась с тяжелым накаленным утюгом), ей бы ничего не стоило и деньги прикарманить. Она аккуратно запечатала письмо и решила, что следует наклеить еще одну марку, чтобы быстрее дошло.

От следующего письма ее просто в жар бросило: что это за женщина такая, которая пишет подобные слова, не говоря уж о том, что она вытворяет и что еще обещает в будущем. Женщина жила в том же здании, что и ее любовник. Мальвону озадачило, зачем ей понадобилось тратиться на трехцентовую марку – разве что просто приятно, что ее жаркая страсть разносится через государственную службу. Потея и едва дыша, Мальвона заставила себя прочесть письмо несколько раз. Возник вопрос, посылать ли письмо мистеру М. Сейджу (такое имя значилось на конверте, на листочке же бумаги в клеточку он имел название Папочка) от вечно твоей Жарочки– Пожарочки. Прошел месяц, и Жарочка, может быть, уже пожалела, что слишком распустила язык. Или они с Папочкой Сейджем до сих пор занимаются своими гадкими липкими глупостями? В конце концов она решила отправить письмо с собственной припиской, умоляя их быть осторожнее и обращая внимание Папочки на вырезку из журнала «Возможности». Как раз когда она трудилась над припиской, в дверь постучал Джо Трейс.

– Как поживаешь, Мальвона?

– Не жалуюсь. А ты как?

– Можно войти? У меня к тебе деловое предложение. – И он улыбнулся своей непринужденной деревенской улыбкой.

– У меня ни гроша, Джо.

– Да я не об этом, – он махнул рукой и прошел мимо нее в комнату. – Я сегодня не торгую. Видишь? У меня даже чемоданчика нет.

– Ну тогда ладно. – Мальвона пошла за ним. – Садись.

– А если бы был, что бы ты хотела? При наличии гроша, разумеется.

– То лиловое мыло было ничего.

– Ты же его покупала!

– Кончилось, я и моргнуть не успела, – сказала Мальвона.

– А ты как думала? Хорошие вещи быстро кончаются.

– Это точно.

– У меня еще два осталось. Сейчас принесу.

– А что вообще происходит? Ты не продаешь, ты дapoм раздаешь? – Мальвона посмотрела на часы на каминной полке, прикидывая, сколько времени придется потратить на Джо и как успеть отправить письма, чтобы при этом не опоздать на работу.

– Хочу попросить об услуге, если ты не возражаешь.

– А если возражаю?

– Ты не будешь возражать. Для меня услуга, а для тебя денежки в кармане.

Мальвона засмеялась.

– Ну, выкладывай. Вайолет участвует?

– Ну да, Вайолет, да, в некотором роде. Но я не хотел бы ее волновать. Понимаешь?

– Нет. Говори.

– Я хочу снять у тебя комнату.

– Что?

– Парочку вечеров в неделю. Когда ты на работе. Я заплачу за весь месяц.

– Что это ты задумал, Джо? Я хожу на работу поздно, ты же знаешь. «Может быть, то имя фальшивое и адрес тоже, а Джо и есть Папочка, и пользуется он чужим адресом, а говорит Жарочке, что его зовут Сейдж».

– Да, я знаю, ты работаешь в вечернюю смену, но из дому ты выходишь в четыре.

– Потому что иду пешком, если погода хорошая. А так я сажусь на трамвай в полшестого.

– Это же не каждый день, Мальвона.

– Никаких дней. Мне не нравится, что ты задумал.

– Два доллара за месяц.

– Да не нужны мне твои деньги и твое сопливое мыло!

– Постой, Мальвона. Дай я объясню. Ты же понимающая женщина, уж ты– то знаешь, как нелегко бывает с женами.

– Что именно нелегко?

– Ну, Вайолет. Ты же знаешь, какая она стала странная после того, как с ней случился заскок.

– Она всегда была странная. И в 1920 тоже, насколько я помню.

– Да, но теперь…

– Джо, ты хочешь снять комнату Зайчика, чтобы приводить туда женщину, пока меня нет, потому что Вайолет не желает иметь с тобой никаких дел. За кого ты меня принимаешь? Ну да, мы не безумно любим друг друга, но я на ее стороне, а не на твоей, свинья ты эдакая.

– Послушай, Мальвона…

– Кто она?

– Никто. То есть я еще не знаю. Я просто подумал…

– Что если ты охмуришь какую‑ нибудь дуру, чтобы было куда ее вести? Это ты подумал?

– Ну как бы да. Может, мне и не понадобится. Просто на всякий пожарный. Я буду платить в любом случае.

– В известных заведениях ты получишь за пятьдесят центов женщину, крышу над головой, стены и кровать. За два доллара ты получишь женщину хоть на морской прогулке, если тебе так уж приспичит.

– Нет, нет, Мальвона. Ты меня не понимаешь. Мне не нужны продажные женщины. Боже упаси.

– Нет? А кто еще на тебя позарится?

– Мальвона, я ищу хорошую подругу. Для души, понимаешь. Чтобы было с кем поговорить.

– За спиной у Вайолет? Ты имеешь наглость просить меня, женщину, чтобы я сдала тебе кровать? Обратись лучше к какому‑ нибудь мерзавцу вроде себя.

– Я думал об этом, но у меня нет знакомых мужчин, которые живут одни. И ничего в этом плохого нет. Ну Мальвоночка. Ты подумай, ты же гонишь меня на улицу. Ну что тут такого, ну буду иногда приходить с приличной женщиной.

– С приличной, говоришь?

– Конечно, с приличной. Может, ей одиноко, или там у нее дети, или…

– Или муж с топором.

– Это исключено.

– А если Вайолет узнает, что я скажу?

– Она не узнает.

– А если я ей скажу?

– Не скажешь. Зачем тебе это надо? Я же ее не бросаю. И вообще никому ничего плохого не делаю. А тебе лишние деньги тоже не помешают, да еще и квартира под присмотром, когда ты на работе, мало ли Зайчик вернется или его приятели явятся за ним, уж они‑ то не посмотрят, что ты женщина.

– Вайолет меня убьет.

– А при чем тут ты? Ты вообще не будешь знать, приходил я или нет и чем я тут занимаюсь. Как будто меня и не было. Приходишь, дома все в порядке, только если что сломалось, все починено. А на столе денежки. Зачем он их оставил, тебе и неизвестно. Понимаешь, что я говорю?

–Ага.

– Ты только попробуй, Мальвоночка. Одну неделю. Нет, лучше две. Если: ты передумаешь, просто оставь перед уходом мои деньги на месте, и я буду знать. Вернешься, ключ будет на столе.

–Ага.

– Это твой дом, ты скажи, что надо сделать, починить там или что, или если что не так. Но поверь мне, голубушка, ты даже и не заметишь, приходил я или нет. Придешь – все на местах, только вот из крана не капает.

–Ага.

– И каждую субботу будешь класть в свою банку из‑ под сахара пятьдесят центов.

– Не велика ли цена за вечерний разговор?

– Ты не представляешь, сколько можно накопить, если не пьешь, не куришь, в карты не играешь и церковную десятину не отдаешь.

– Может, зря ты этого не делаешь?

– А меня как‑ то не тянет на дурное. Очень мне надо шататься по кабакам. Хочется немножко женского общества, вот и все.

– Ты, похоже, не сомневаешься, что ты его получишь. Джо улыбнулся.

– Ну не получу, ну и что. Кому от этого плохо?

– Никаких записок.

– Что?

– Никаких писем. Я ничего передавать не буду.

– Не беспокойся. Мне не нужен друг по переписке. Потолковать за жизнь в спокойном месте и больше ничего.

– А если что‑ то случится, и тебе или ей надо отменить встречу?

– Все будет в порядке.

– А если она заболеет, и ей надо тебя предупредить?

– Я жду, потом ухожу.

– А если ребенок внезапно заболеет, все ищут маму, а она тут с тобой валандается?

– С чего ты взяла, что у нее есть дети?

– Мой тебе совет: не связывайся с бабой, у которой маленькие дети.

– Хорошо.

– Нет, это все слишком.

– А ты не думай об этом. Ты тут ни при чем. Ты что, слышала, чтобы я к кому‑ нибудь приставал? Я дольше тебя живу в этом доме, и поди, спроси, обо мне ни одна женщина худого слова не скажет. Я продаю косметику по всему городу, и хоть раз я к кому‑ нибудь лез? Нет, ты не можешь так сказать, потому что не было такого. Я просто хочу немного радости в жизни, как приличный человек. Ну что тут такого?

– Вайолет тут такого.

– Вайолет больше волнует ее попугай, чем я. В остальное время она готовит свинину, которую я терпеть не могу, или жжет щипцами волосы, от которых так воняет, что меня просто тошнит. Может, так у всех, кто долго женат. Ну а ее молчание? Это просто невыносимо. Она вообще перестала говорить и мне не дает. Другой бы уже гулял направо и налево, ты же отлично это знаешь. Я же не такой.

Не такой, да такой. Хитрил, обманывал, и гулял каждый вечер, когда бы его девице не заблагорассудилось. Они ходили в «Мексику», «Сукс» И всякие другие клубы, названия которых меняются каждую неделю и где бывают такие, как он. Он стал четверговым мужчиной, а особеннocть этих мужчин заключается в том, что они плотски удовлетворены. Выходные и другие дни тоже годятся, но четверг – это точно. Я раньше думала, это потому, что прислуга обычно в четверг выходная и может с утра поваляться в постели, что исключено в выходные, когда нужно либо ночевать в доме, где ты работаешь, либо так рано вставать, что даже на завтрак времени нет, не то что на все остальное. Но я заметила, что это касается и мужчин, чьи жены работают в барах или поварами в ресторанах, где выходные воскресенье и понедельник; школьные же учитeльницы, певички в кафе, машинистки и продавщицы на рынке отдыхают в субботу. Город любит свои выходные: день до получки, день после получки, субботняя суета, закрытые магазины, тихие школы, вход в банк на решетке, окна контор в темноте.

Итак, почему же это в четверг мужчины выглядят удовлетворенными? Может, из‑ за искусственного ритма рабочей недели? Может, в семидневном цикле есть что‑ то ложное и организм не любит его, предпочитая дуэты, триплеты, квартеты, но только не семидневный цикл, и если разбить его на подходящие человеку порции, то остановка случается как раз в четверг. Сопротивляться бесполезно. Непомерные ожидания и беспощадные требования конца недели в четверг еще ничто. В пятницу и субботу много волнений: люди ждут выходных для встреч, расставаний и других перемен, каковые события любят сопровождаться синяками или даже капельками крови.

Но в поисках удовлетворения чистого и глубокого, баланса довольства и удовольствия ничто не сравнится с четвергом, что и подтверждается сытым выражением на лицах мужчин и их молодецкой поступью. В этот день они достигают полноты жизни и какой‑ то особо элегантной походки, даже если они не очень крепко держатся на ногах. Они вышагивают по середине тротуара и тихо посвистывают у темных дверей.

Конечно, вся эта роскошь быстро кончается, и через двадцать четыре часа они опять испуганы и восстанавливают утраченную лихость за счет первой попавшейся чужой беспомощности. Вот и получается, что не оправдывающие доверия выходные мрачны, скрипучи, разукрашены синяками и испещрены струйками крови. Досадные поступки, обидные и грубые замечания, слова,

долго потом клокочущие в сердце, не свойствены четвергу. Наверное, тому, в чью честь он назван[8], такое бы не понравилось, но факт есть факт: его день для Города это день любви и довольных мужчин. Глядя на них, женщины улыбаются. Мелодии, насвистываемые сквозь ровные зубы, застревают в памяти и позже раздаются у кухонной плиты. Зеркало у входной двери отразит головку вполоборота и изящную линию бедер.

В той части Города, ради которой они сюда перебрались, правильная мелодия, насвистываемая у дверей или улетающая с кругов и бороздок пластинки, может изменить погоду. От заморозков к жаре, от жары к прохладе.

 

Как в тот июльский день, почти девять лет назад, когда мерзли на улицах здоровые мужчины. В обычный летний день, влажный и солнечный, Алиса Манфред три часа стояла на Пятой авеню, дивясь на холодные черные лица и слушая барабанную дробь, выговаривающую то, о чем молчали идущие в марше[9] люди. Все, что поддавалось словесному выражению, было написано на знамени: что‑ то из Декларации Независимости. Но настоящее значение скрывалось в барабанном бое. Был июль 1917 года, и красивые лица были холодны и спокойны, медленно заполняя пространство, отвоеванное для них барабанными палочками.

Пока они маршировали, Алисе показалось, что прошел день, промелькнула ночь, а она все стояла, держа за руку малышку, пристально глядя в одно за одним проплывавшие мимо холодные лица. Барабаны и застывшие, как на морозе, лица причиняли ей боль, но боль лучше страха, а Алиса боялась уже давно – сначала боялась в Иллинойсе, потом в Спрингфилде, штат Массачусетс, потом на Одиннадцатой авеню, на Третьей авеню, на Парк‑ авеню. Южнее 110‑ й улицы она вообще не чувствовала себя в безопасности, а Пятая авеню была самой страшной из всех. Это здесь выглядывали из автомобилей белые и. махали зажатыми в ладонях долларовыми бумажками. Здесь продавцы дотрагивались до нее, как будто она была вещью, частью того товара, который она сподобилась счастья у них за свои же деньги купить. Здесь требовалось обернуть себя бумагой перед тем, как примерить блузку (но ни в коем случае не шляпу) с разрешения хозяина. Здесь она, независимая пятидесятилетняя женщина со средствами, не имела фамилии. Здесь говорившие по‑ английски дамы в автобусе окликали друг друга: «Не садись рядом с ней, голубушка, неизвестно, что у них может быть». А женщины, которые не знали ни одного английского слова и не имели денег на пару шелковых чулок, вставали, если она опускалась на сиденье рядом с ними.

Теперь во всю ширину Пятой авеню катил ась волна холодных черных лиц, молчаливых и неподвижных, доверивших барабану сказать все, о чем молчали губы и что видели их глаза. Боль по‑ прежнему была в ней, но страх ушел. Пятая авеню прочно заняла ее внимание наравне с заботой о только что осиротевшей малышке, стоявшей рядом.

С этого времени она заплетала волосы девочки в тугие косички и подвязывала их, чтобы белые не увидели сверкающего дождя волос и не стали тянуть к нему свои обернутые долларами пальцы. Она учила ее глухоте и слепоте и тому, как полезны эти качества в присутствии белых женщин, говорящих либо не говорящих по‑ английски, а также в обществе их детей. Учила ее, как надо красться вдоль стен домов, исчезать в темных проемах дверей, срезать углы в уличных пробках – делать все, лишь бы избежать встречи с белыми мальчишками старше одиннадцати лет. Много помогала одежда, но по мере того, как девочка взрослела, приходилось разрабатывать все более изощренные ограничения. Туфли на высоких каблуках с изящными ремешками вокруг щиколотки, роковые шляпы с широкими полями, кокетливо обрамляющими лицо, какая бы то ни было косметика – в доме Алисы Манфред все это было вне закона. А особенно пальто, небрежно наброшенное на плечи, не застегивающееся на пуговицы, а запахивающееся как банный халат или купальная простыня, словно надевшие их женщины только что вышли из ванны и уже готовы в постель.

Лично ей нравились и сами пальто, и женщины в них. Иногда, чтобы подработать, она с удовольствием пришивала подкладки к стильным нарядам, а встречая на Седьмой авеню городских красавиц и щеголих, не могла удержаться, чтобы не посмотреть им вслед, такие они были элегантные. Но смешанное с завистью восхищение тщательно скрывалось, чтобы малышка не заметила, как нравится ей эта улично‑ постельная одежда. Она имела разговор с сестрицами Миллер, державшими детский сад на дому для работающих мамаш, во время которого разъяснила им свои взгляды на женскую одежду. Хотя их, уже добрый десяток лет ожидавших конца света, не надо было ни в чем убеждать. Они самолично вели список всех ресторанов, кафе и клубов, тайком продававших спиртное, и постукивали в полицию на их владельцев и завсегдатаев, пока в отделе по рэкету им не дали понять, что их сведения излишни.

В те дни, когда, закончив очередной заказ, Алиса Манфред заходила к сестрам за ребенком, три женщины усаживались на кухне и за чашкой чая беседовали о последних временах, вздыхая о неотвратимом Суде: вот уже юбки не по колено, а выше, на губах краска как адское пламя, брови подведены жженой спичкой, ногти словно в кровь окунули – не разберешь, где уличная шлюха, а где мать семейства. А мужчины, эти тоже, знаете ли, такое могут сказать незнакомой женщине на улице, что при детях язык не повернется повторить. Что творится на танцах, они, конечно, не знали, но подозревали, что что‑ то несусветное, потому как музыка с каждым годом долготерпения Господня становится все ужаснее. Песни, раньше звучавшие в ушах и шедшие прямо в сердце, теперь опустились вниз, под поясок и брючный ремень. Все ниже и ниже, и уже до того дошло, что летом невозможно окно открыть, приходится потеть в помещении, а все потому, что мужчины, сидящие в одних рубахах на окнах или собирающиеся на крышах домов, в переулках и на открытых верандах, наигрывают развратные мелодии, словно сигналят ангелам на небо, что пора уже им браться за свои трубы. А женщины? В одной руке ребенок, в другой сковородка, и туда же, поет: «Приляг ко мне, где милый мой лежал». Поет, потому что деваться от нее некуда, от этой песенки. Даже если жить рядом с Алисой Манфред и сестрицами Миллер на тихой Клифтон‑ плейс, где каждые сто футов растут огромные деревья с густой листвой, где на всю улочку едва насчитаешь пяток машин, приткнутых к обочине, и то ее слышно, а уж как она влияет на детей, сданных сестрицам, и говорить не приходится: туда же, задерут подбородок и вертят тощими бедрами.

Алиса подумала, что гнусная музыка (в Иллинойсе было еще хуже) имеет какое‑ то отношение к молчаливым черным женщинам и мужчинам, шагавшим по Пятой авеню в знак протеста против гибели двухсот человек в восточном Сент‑ Луисе[10]. В число которых входили ее сестра с мужем, убитые в беспорядках. А белых погибло столько, что газеты даже не привели цифр.

Говорили, что бунтовщики – это недовольные вояки из цветных частей,

которым отказала в содействии Христианская ассоциация молодых людей[11], вернувшись же домой, они столкнулись С притеснением, худшим, чем до войны, а в отличие от боев в Европе, эта битва дома была безжалостной и абсолютно бесчестной. По мнению других, начали беспорядки белые, испугавшись притока негров с юга, хлынувших в города в поисках работы и жилья. Третьи добавляли, как хорошо организованы рабочие, как крабы в бочке – не требуют ни крышки, ни палки, и даже присматривать за ними не надо – ни один не вылез.

Но Алиса‑ то считала, что ей одной известны истинные причины событий. Муж ее сестры не воевал на фронте, никуда не переезжал, а жил себе в восточном Сент‑ Луисе еще до войны, и чужое место ему было не нужно – он держал собственную бильярдную. Он не участвовал в беспорядках, не носил оружия, не дрался на улицах. Его просто вытащили из трамвая и затоптали насмерть. Сестра Алисы пошла домой, чтобы попробовать забыть цвет его кишок, но дом подожгли, и она превратилась в уголек. Ее единственный ребенок, девочка по имени Доркас, ночевала у своей подружки через дорогу и не слышала свиста и громыхания пожарной машины, несущейся по улицам по той причине, что никакой машины не было: никто не приехал на вызов.

Малышка наверняка видела огонь, на улице ведь стоял такой крик. Но ничего не сказала. Ни тогда, ни потом. Была на двух похоронах за пять дней и не сказала ни слова.

Алиса думала, нет, это не война, и не обозленные солдаты, и не табуны цветных, подавшихся на заработки, и не черные лица на городских улицах. Это музыка. Грязная, бьющая вниз музыка – ее играли мужчины, под нее пели женщины, танцевали и те, и другие: бесстыдно прижавшись друг к другу или бешено извиваясь, если по одиночке. Алиса была уверена, не сомневались в этом и сестрицы Миллер, дуя на чай в своей кухне. Музыка толкала людей на безрассудные неправильные дела. И слушать‑ то ее было все равно что совершать беззаконие.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.