Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Примечания 11 страница



Выдвинутое Елисеевым по адресу Достоевского обвинение в том, что своим новым романом он присоединился к травле революционного студенчества, которая велась в середине 60-х годов реакцией и правительственными верхами, повторил анонимный рецензент газеты «Неделя» (в целом далекой от революционного лагеря): «…отдавая полную справедливость таланту г-на Достоевского, — писал он, — мы не можем пройти молчанием тех грустных симптомов, которые в последнем его романе обнаруживаются с особенною силою < …> Г-н Достоевский в настоящую минуту недоволен молодым поколением. Это бы еще ничего. В поколении этом, действительно, есть недостатки, заслуживающие порицания, и выводить их наружу вполне похвально, конечно, если дело ведут честно, не бросая камня из-за угла. Так поступил Тургенев, изобразивший (впрочем, весьма неудачно) недостатки молодого поколения в своем романе „Отцы и дети“, но г-н Тургенев вел дело начистоту, не прибегая к грязненьким инсинуациям < …> Не так поступает г-н Ф. Достоевский в своем новом романе. Он не говорит прямо, что либеральные идеи и естественные науки ведут молодых людей к убийству, а молодых девиц к проституции, а так, косвенным образом, дает это почувствовать…». [51]

Аналогичную позицию в оценке первой части романа заняла близкая «Современнику» «Искра». В фельетоне И. Р. (И. Россинского) «Двойник Приключения Федора Стрижова» отмечалось, что роман «Злодейство и возмездие» писали как бы два человека: Федор Стрижов и его двойник. Первый создал образ сочувствующего страданиям бедняков студента Раскольникова, второй — тенденциозно извратил его, превратив в «пугало», в «косматого нигилиста». В следующем номере «Искра» иронически утверждала, будто бы свое убеждение, что «любимым предметом беседы в студенческих кружках служит оправдание убийства для грабежа», Достоевский почерпнул «при посредстве вертящегося стола» (т. е. на спиритическом сеансе) из бесед с «надворным советником, проглоченным в Пассаже крокодилом». [52]

Тем не менее среди первых отзывов о романе были и такие, в которых отмечались его глубина и правдивость и высоко оценивалось искусство Достоевского — психолога и романиста.

«Главной видимой целью, — писал уже знакомый нам рецензент «Недели», — автор поставил себе психологический анализ преступления, причин, к нему ведущих, и его последствий. Эту задачу г-н Достоевский выполнил блистательно, с потрясающей душу правдой. Читатель шаг за шагом следит, как преступная мысль, случайно запавшая в голову молодого человека, убитого безвыходною нищетою, растет, развивается, преследует этого несчастного, как кошмар, и, наконец, дает ему в руки топор — орудие убийства. Сюжет далеко не новый, но кажется совершенно новым благодаря той поразительной правде и отчетливости, с которыми автор, имевший случай близко наблюдать преступников, анализирует припадки полусумасшествия, под влиянием которого его Раскольников, почти бессознательно, совершает убийство и потом инстинктивно, движимый чисто животным чувством самосохранения, старается скрыть следы преступления». [53]

О глубине психологического анализа как об отличительной черте дарования Достоевского, ярко проявившейся в его новом романе, писал и другой рецензент: «Талант Ф. М. Достоевского развился рельефно, и главная сторона и свойства его таковы, что он резко отличается от дарований других наших писателей. Предоставив им внешний мир человеческой жизни: обстановку, в которой действуют их герои, случайные внешние обстоятельства и т. п., Достоевский углубляется во внутренний мир человека, внимательно следит за развитием его характера и своим глубоко основательным, но беспощадным анализом выставляет перед читателем всю его внутреннюю, духовную сторону — его мозг и сердце, ум и чувства. Этот анализ и отличает его от всех других писателей и ставит на почетное и видное место в русской литературе».

О двойственном характере восприятия романа широкой массой читателей — как «тенденциозного» произведения, направленного против настроений демократической молодежи, с одной стороны, и — с другой — как вещи, отмеченной огромной мощью психологического проникновения в душу героев, — иронически вспоминал через год один из современников:

«Начало этого романа наделало много шуму, в особенности в провинции, где все подобного рода вещи принимаются, от скуки, как-то ближе к сердцу. Главнейшим образом заинтересовала всех не литературная сторона романа, а, так сказать, тенденциозная: вот, мол, студент ведь старуху-то зарезал, следовательно, тут тово, что-нибудь да не даром! А тут, как раз кстати, появилась и известная рецензия в „Современнике“, которая, надобно правду сказать, много дала „Русскому вестнику“ новых читателей. О новом романе говорили даже шепотом, как о чем-то таком, о чем вслух говорить не следует < …> С этого именно времени научное слово „анализ“ получило право гражданства в провинциальном обществе, которое прежде его совсем не употребляло, — и новое слово, как видно, пришлось по вкусу. Только, бывало, и слышишь толки: „Ах, какой глубокий анализ! Удивительный анализ!.. “ „О, да! — подхватывала другая барыня, у которой и самой уже возбудилось желание пустить в дело это новое словечко, — анализ действительно глубокий, но только, знаете ли что? — прибавляла она таинственно, — говорят, анализ-то потому и вышел очень тонкий, что сочинитель сам был…“ — при этом дама наклонялась к уху своей удивленной слушательницы… „Неужели?.. “ — „Ну да, зарезал, говорят, или что-то вроде этого…“». [54]

«Роман этот < …> — писал другой печатный орган, — возбуждает в обществе толки самые разнообразные. Приводим здесь главные из них, которые чаще других привелось нам слышать: „Что можно сказать особенного на эту избитую тему? “ — говорят, пробежавши первые страницы романа люди, начитавшиеся вдоволь судебно-уголовных процессов и романов на подобные темы. „Как жалко этого молодого человека (преступника) — он такой образованный, добрый и любящий, и вдруг решился сделать такой ужасный поступок“, — отзываются люди, обыкновенно с жаром читающие всякого рода романы и не размышляющие о том, для чего они пишутся. „Фу… какое скверное и мучительное впечатление остается после этой книги!.. “ — говорят, бросая ее, люди, доказывающие этими самыми словами, что ни одно слово романа не оставлено ими без внимания и что мысли, возбужденные им, тяжело западают в голову, несмотря на все желание от них отделаться». [55]

Из суждений писателей-современников о начальных главах романа нам известен отзыв И. С. Тургенева, отметившего после чтения первых двух книжек «Русского вестника» 25 марта (6 апреля) 1866 г. в письме к А. А. Фету из Баден-Бадена, что первая часть «Преступления и наказания» Достоевского «замечательна» (вторая половина первой части, т. е. теперешняя вторая часть, показалась ему слабее первой, отдающей «самоковыряньем»), [56] А. Ф. Кони сообщает в своих воспоминаниях о восторженном отношении А. Н. Майкова к первой части. [57] Одобрительно отозвался о романе в Женеве в 1867 г., по свидетельству А. Г. Достоевской, по прочтении его первой половины и Н. П. Огарев.

Что касается непосредственно читающей публики, вспоминал позднее H. H. Страхов, впечатление, произведенное на нее романом, «было необычайное». «Только его («Преступление и наказание». — Ред. ), — писал он, — и читали в этом 1866 г., только об нем и говорили охотники до чтения, говорили, обыкновенно жалуясь на подавляющую силу романа, на тяжелое впечатление, от которого люди с здоровыми нервами почти заболевали, а люди с слабыми нервами принуждены были оставлять чтение». [58] По свидетельству Достоевского, в письме к племяннице С. А. Ивановой, от 8 (20) марта 1869 г. Катков в 1867 г. говорил ему, что благодаря «Преступлению и наказанию» у «Русского вестника» «прибыло 500 подписчиков лишних» (XXIX, кн. 1, 24).

Усилению интереса публики к роману способствовало появление в печати сообщений о совершенном в Москве студентом Даниловым преступлении, внешняя фактическая сторона которого во многом была сходна с картиной, обрисованной в романе.

12 января 1866 г., во время печатания в «Русском вестнике» первых глав «Преступления и наказания», в Москве студентом А. М. Даниловым были убиты и ограблены отставной капитан — ростовщик Попов и его служанка М. Нордман. В течение всего 1866 г. в газетах и журналах печатались сообщения об этом убийстве и о процессе Данилова, приговор которому (9 лет каторжных работ) был вынесен 14 февраля 1867 г. [59] По словам одной из тогдашних газет, первые главы «Преступления и наказания» «были написаны и сданы в редакцию „Русского вестника“ прежде, чем Данилов совершил свое преступление и прежде, вероятно, чем он даже задумал его; окончание же романа, его роковая развязка (признание Раскольникова и его осуждение) появились в печати почти одновременно с процессом Данилова и его осуждением». [60] Неудивительно, что в первых статьях о «Преступлении и наказании», появившихся в 1867 г., после завершения печатания романа в «Русском вестнике», постоянно проводились психологические сопоставления Раскольникова с Даниловым, хотя, как показали материалы процесса, преступление Данилова было совершено под влиянием иных, более элементарных мотивов, чем «идейное» преступление Раскольникова. Об этом писал в начале 1867 г. рецензент газеты «Русский инвалид» А. С. Суворин: «Странное дело: незадолго до появления „Преступления и наказания“ в Москве совершено убийство, почти такое же, какое описывает г-н Достоевский, и также молодым образованным человеком. Мы говорим об убийстве Попова и служанки его Нордман, — убийстве, подробности которого читатели недавно имели случай читать. Раскольников убивает старуху, потом Лизавету, которая нечаянно входит в незапертую дверь. Данилов убил Попова, потом Нордман, которая вернулась из аптеки, войдя также в незапертую дверь. Если вы сравните роман с этим действительным происшествием, болезненность Раскольникова бросится в глаза еще ярче. Убийца Попова и Нордман вел себя вовсе не так, как вел себя Раскольников, и тотчас после преступления, и во время следствия. Честная, добрая природа Раскольникова постоянно проявлялась сквозь болезненную рефлексию и давила ее почти против его воли, внутренний голос заставил Раскольникова принести повинную, хотя он всячески старался уверить себя, что он совершил вовсе не преступление, а чуть ли не доброе дело: убийца Попова и Нордман сплетает невероятные происшествия, отличается хладнокровием и лжет в самые торжественные минуты. Тут не было никакой давящей рефлексии, никакой id& #233; e fixe, a просто такое же черное дело, как и все дела подобного рода». [61]

Психологическое отличие Данилова от Раскольникова отмечал также рецензент газеты «Гласный суд»: «Данилов < …> — красивый франт, не имеющий с университетскими товарищами ровно ничего общего и постоянно вращающийся между женщинами, ювелирами и ростовщиками. Раскольников убивает старуху единственно только потому, что дворника не было дома, а топор лежал под лавкой: он глупейшим манером зарывает захваченные вещи где-то вблизи здания министерства государственных имуществ у Синего моста и потом опять бежит, сомневаясь, наяву он сделал преступление или все это видел в белогорячечном бреду, — Данилов же действует вовсе не так. Этот красивый салонный франт действует очень основательно < …> Данилов — человек практический, созревший с двадцати, а может быть, и с пятнадцати лет; на господ этого сорта университет может иметь такое же влияние, как на гуся вода, т. е. самое поверхностное < …> Одним словом, Данилов столько же похож на Раскольникова, сколько живая, хотя и печальная, действительность может походить на произведение болезненно настроенного воображения». [62]

Сам Достоевский, возвращаясь к оценке «Преступления и наказания», в письме к А. Н. Майкову от 11 (23) декабря 1868 г. писал (имея в виду дело Данилова и противопоставляя свое понимание реализма пониманию его задач своими современниками): «Ихним реализмом — сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты» (XXVIII, кн. 2, 329). О своей авторской гордости, вызванной тем, что своим романом он художественно предвосхитил реальные явления, подобные преступлению Данилова, Достоевский тогда же говорил Страхову.

Центральное место в критических статьях о романе, появившихся после завершения его печатания, в 1867 г. занял анализ мотивов, толкнувших Раскольникова на преступление.

Критики «Русского инвалида» (Суворин) и «Гласного суда», защищая Достоевского от упреков в намерении «опозорить молодое поколение», в то же время характеризовали героя романа как «нервную, повихнувшуюся натуру», «больного человека», у которого «все признаки белой горячки». [63] Тем самым они снимали вопрос о социально-психологической типичности идей Раскольникова как представителя „определенного направления, усвоенного обществом“, толкуя его преступление как продукт больной психики, т. е. чисто индивидуальный, клинический случай.

Противоположная этому точка зрения на роман, подчеркивающая широкую социально-психологическую типичность преступления Раскольникова, получила наиболее глубокое и последовательное развитие в статье Д. И. Писарева «Борьба за жизнь», которую можно рассматривать как итоговую оценку романа, исходившую от одного из наиболее влиятельных представителей революционно-демократического лагеря 1860-х годов.

Первая часть статьи Писарева появилась в журнале «Дело» (1867 № 5) под названием «Будничные стороны жизни». Продолжение ее, которое должно было появиться в следующей книжке журнала, было запрещено цензурой и появилось в печати лишь год спустя под заглавием «Борьба за существование» (Дело. 1868. № 8), уже после смерти автора. В том же году обе части статьи были перепечатаны в составе собрания сочинений критика в объединенном виде и под восстановленным авторским заглавием «Борьба за жизнь». [64]

В своей статье Писарев подчеркивал, что ему «нет никакого дела ни до личных убеждений автора < …> ни до общего направления его деятельности». Положив в основу своей статьи принципы добролюбовской «реальной критики», Писарев стремился понять роман не как выражение субъективных идей Достоевского, но как отражение реальных процессов жизни русского общества своего времени, трагического положения в нем массы, «огромного большинства людей». В противовес критикам «Русского инвалида» и «Гласного суда» Писарев подчеркивал, что «Раскольникова невозможно считать помешанным» и что преступление его, как и вообще большинство преступлений в современном обществе, обусловлено социальными, а не «медицинскими» факторами.

Как на основную причину преступления Раскольникова и других аналогичных преступлений критик указал на общественное неравенство, лежащее в основе современного ему социального и политического строя. Неизбежным следствием его, утверждал Писарев, является для сотен и тысяч бедняков тягостная и изнурительная повседневная борьба за существование, одной из жертв которой стал Раскольников.

«Нет ничего удивительного в том, — писал критик, — что Раскольников, утомленный мелкою и неудачною борьбою за существование, впал в изнурительную апатию; нет также ничего удивительного в том, что во время этой апатии в его уме родилась и созрела мысль совершить преступление. Можно даже сказать, что большая часть преступлений против собственности устроивается в общих чертах по тому самому плану, по какому устроилось преступление Раскольникова. Самою обыкновенною причиною воровства, грабежа и разбоя является бедность; это известно всякому, кто сколько-нибудь знаком с уголовною статистикою < …> огромное большинство людей, отправляющихся на воровство или на грабеж, переживают те самые фазы, через которые проходит Раскольников».

Анализируя — шаг за шагом — предысторию преступления Раскольникова, Писарев стремился показать, что «противообщественные» чувства и мысли, зародившиеся у героя романа и толкнувшие его на убийство ростовщицы, явились неизбежным следствием бесчеловечности и противоестественности того общественного строя, при котором даже право на сострадание и помощь другому человеку становится социальной привилегией: «Пока Раскольников обеспечен имением, капиталом или трудом, до тех пор ему предоставляется полное право и на него даже налагается священная обязанность любить мать и сестру, защищать их от лишений и оскорблений и даже в случае надобности принимать на самого себя те удары судьбы, которые предназначаются им, слабым и безответным женщинам. Но как только материальные средства истощаются, так тотчас же вместе с этими средствами у Раскольникова отбирается право носить в груди человеческие чувства, так точно, как у обанкротившегося купца отбирается право числиться в той или в другой гильдии. Любовь к матери и к сестре и желание покоить и защищать их становятся противозаконными и противообщественными чувствами и стремлениями с той минуты, как Раскольников превратился в голодного и оборванного бедняка. Кто не может по-человечески кормиться и одеваться, тот не должен также думать и чувствовать по-человечески. В противном случае человеческие чувства и мысли разрешатся такими поступками, которые произведут неизбежную коллизию между личностью и обществом». [65]

Если в раскрытии социальных истоков преступления Раскольникова отразились наиболее глубокие и сильные стороны мысли Писарева, то в его анализе теории Раскольникова о «необыкновенных» людях и о праве сильной личности на преступление сказался ряд противоречий, свойственных его прочтению романа.

Одной из задач Писарева было отвести от передовой молодежи 60-х годов обвинение в том, что в ее идеях и настроениях потенциально содержится зерно теоретических построений Раскольникова. Эту задачу Писарев выполнил со свойственным ему теоретическим блеском и силой убеждения. «Теория Раскольникова, — писал он, — не имеет ничего общего с теми идеями, из которых складывается миросозерцание современно развитых людей». Критик утверждал, что «с точки зрения тех мыслителей, которых произведения господствуют над умами читающего юношества, деление людей на гениев, освобожденных от действия общественных законов, и на тупую чернь, обязанную раболепствовать, благоговеть и добродушно покоряться всяким рискованным экспериментам, оказывается совершенною нелепостью, которая безвозвратно опровергается всею совокупностью исторических фактов». [66]

«Теория» Раскольникова построена на несправедливом отождествлении двух различных типов исторических деятелей, указывал Писарев. Одни из них — это деятели типа Наполеона и другие «законодатели и установители человечества» из среды общественных верхов, которые «действительно были преступниками» и «кровопроливцами», «раздавили на своем пути много человеческих существований и отняли у многих работников продукты их честного труда». Другие — это «великие деятели науки», подобные Ньютону и Кеплеру, которые вследствие самоотверженной любви к человечеству «становились иногда мучениками, но никакая любовь к идее никогда не могла превратить их в мучителей по той простой причине, что мучения никого не убеждают и, следовательно, никогда не приносят ни малейшей пользы той идее, во имя которой они производятся». [67]

Однако превосходно показав теоретическую несостоятельность «идеи» Раскольникова, Писарев не смог подойти к ней как к хотя и противоречивому, но типическому факту социальной жизни, отражению настроений не только одного героя романа, но и целого разряда людей в условиях тогдашнего общества. «Теория» Раскольникова представлялась Писареву плодом логических хитросплетений героя, а не выражением определенной, обусловленной самой жизнью, общественной позиции, опасные стороны которой писатель показал, стремясь привлечь к ней внимание общества. «Всю свою теорию Раскольников построил исключительно для того, чтобы оправдать в собственных глазах мысль о быстрой и легкой наживе». [68] Эта недостаточно глубокая оценка «теории» Раскольникова, вступавшая в противоречие с исходным положением статьи — о преступлении Раскольникова как общественном явлении, свидетельствовала о том, что те новые тенденции общественной жизни, на которые Достоевский стремился указать своим романом, не были уловлены и важность их не была понята Писаревым, так как они в той или иной мере выходили за пределы его социально-исторического и философско-эстетического кругозора.

В противоположность Писареву H. H. Страхов сосредоточил свое внимание не столько на социальном, сколько на нравственно-психологическом содержании романа. Оставив в стороне занимавший Писарева вопрос о социальных истоках преступления Раскольникова, об отражении в его жизни и умонастроении жизни и настроения широких масс «униженных и оскорбленных», Страхов выдвинул на первый план другой вопрос — об отражении в романе идей демократической молодежи 1860-х годов и о сложном отношении к ним романиста.

Страхов отвел упреки демократической критики по адресу Достоевского, что своим романом он сослужил службу реакции, обвинив «целую студентскую корпорацию» в исповедании «в качестве принципов» убийства и грабежа. Он отказался также категорически видеть в Раскольникове «сумасшедшего», «больного человека». Но отвергнув оба эти прямолинейных и упрощенных истолкования романа, критик смог предложить взамен них такую интерпретацию, которая, выдвигая на первый план одни тенденции авторской мысли, оставляла в стороне другие, более глубокие и важные.

Вслед за Тургеневым, создавшим образ Базарова, Достоевский в «Преступлении и наказании», по мнению Страхова, вывел в лице Раскольникова новый образ «нигилиста». Причем преимущество Достоевского перед его предшественниками, решавшими сходную задачу, состоит в том, что вместо сравнительно легкого «осмеиванья безобразий натур пустых и малокровных» писатель изобразил «нигилиста несчастного, нигилиста глубоко человечески страдающего», «изобразил < …> нигилизм не как жалкое и дикое явление, а в трагическом виде, как искажение души, сопровождаемое жестоким страданием». [69]

«Раскольников, — писал Страхов, разъясняя свою мысль (и опираясь при этом, возможно, на свои беседы с писателем о романе), — есть истинно русский человек именно в том, что дошел до конца, до края той дороги, на которую его завел заблудший ум. Эта черта русских людей, черта чрезвычайной серьезности, как бы религиозности, с которою они предаются своим идеям, есть причина многих наших бед. Мы любим отдаваться цельно, без уступок, без остановок на полдороге; мы не хитрим и не лукавим сами с собою, а потому и не терпим мировых сделок между своею мыслью и действительностью. Можно надеяться, что это драгоценное, великое свойство русской души когда-нибудь проявится в истинно прекрасных делах и характерах. Теперь же, при нравственной смуте, господствующей в одних частях нашего общества, при пустоте, господствующей в других, наше свойство доходить во всем до краю — так или иначе — портит жизнь и даже губит людей». [70]

Приведенные положения статьи Страхова (о максимализме мысли и бескомпромиссности натуры как характерных чертах Раскольникова) позволили ему высказать ряд тонких суждений о романе, стержнем которого Страхов считал духовную драму «убийцы-теоретика», против отвлеченной теории которого, противоречащей жизни, восстает его собственная живая натура и свойственные ей «инстинкты человеческой души». «Это не смех над молодым поколением, не укоры и обвинения, это — плач над ним», — писал Страхов, во многом верно характеризуя отношение писателя к его герою. «По своему всегдашнему обычаю, он представил нам человека в самом убийце, как умел отыскать людей и во всех блудницах, пьяницах и других жалких лицах, которыми обставил своего героя». [71]

Однако изоляция Страховым Раскольникова и его «идеи» от обрисованного в романе мира «униженных и оскорбленных», сведение им духовной драмы Раскольникова к драме юноши-«нигилиста» сужали идейное содержание романа, делая его анализ однолинейным и лишая трагедию Раскольникова в его интерпретации более глубокого и широкого социально-исторического содержания. Неразрывная связь трагедии Раскольникова со страданиями окружающих, отражение в самых блужданиях и противоречиях его мысли стремления широкой массы людей к решению насущных вопросов, объективно поставленных перед ними жизнью, — эти важнейшие стороны идейной концепции Достоевского не получили отражения в предложенной Страховым трактовке романа. Несмотря на стремление критика отделить «Преступление и наказание» от произведений «антинигилистической литературы» 1860-х годов, трактовка эта всё же заставляла его рассматривать роман в узкой перспективе борьбы с «нигилизмом» и отношения к нему автора, а это не позволяло раскрыть философской глубины и масштабности мысли писателя.

По позднейшему свидетельству Страхова, Достоевский остался доволен его статьей о «Преступлении и наказании», сказав о ней критику: «Вы один меня поняли». [72] Однако оценку эту можно считать скорее признанием верного истолкования Страховым в приведенных выше отрывках отдельных существенных слоев авторского замысла, чем выражением солидарности Достоевского с критиком в общем, более широком понимании романа.

После статей Писарева и Страхова третьей, наиболее значительной из критических статей, опубликованных в 1867 г. после окончания печатания романа в «Русском вестнике», была статья романиста Н. Д. Ахшарумова, сосредоточившегося по преимуществу на психологической стороне романа и на оценке отдельных его персонажей, из которых самыми удачными он признал наряду с Раскольниковым семью Мармеладовых, Порфирия и Свидригайлова. Ахшарумов верно почувствовал необычность поэтики романа, но не смог ее верно осмыслить: в образе Раскольникова он усмотрел противоречие между внешним обликом героя — «мальчика, недоучившегося в школе» — и вложенным в него сложным духовным миром автора, вследствие чего Раскольников наделен несвойственными ему будто бы чертами Гамлета и Фауста, облагораживающими и возвышающими его. Наиболее глубокая мысль, высказанная Ахшарумовым в его статье, — мысль о нераздельности в романе «преступления» и «наказания». Последнее в соответствии с замыслом писателя критик оценил не как внешнее, юридическое, но прежде всего как внутреннее нравственное наказание, настигшее преступника сразу после совершения преступления и потенциально заложенное уже в его замысле: «За преступлением следует наказание. „Следует“, впрочем, мало сказать; это слово далеко не передает той неразрывной связи, какую автор провел между двумя сторонами своей задачи. Наказание начинается раньше, чем дело совершено. Оно родилось вместе с ним, срослось с ним в зародыше, неразлучно идет с ним рядом, с первой идеи о нем, с первого представления. Муки, переносимые Раскольниковым под конец, когда дело уже сделано, до того превосходят слабую силу его, что мы удивляемся, как он их вынес. В сравнении с этими муками всякая казнь бледнеет. Это сто раз хуже казни — это пытка и злейшая изо всех, — пытка нравственная». [73]

Ахшарумов тонко уловил особое умение автора «Преступления и наказания» втянуть читателя в круг мыслей и чувств героя, заставить его активно внутренне сопереживать драму последнего: «Нас заставляют смотреть на то, что мы не желали бы видеть, и принимать душою участие в том, что нам ненавистно < …> Мы не можем себя отделить от него (Раскольникова. — Ред. ), несмотря на то, что он гадок нам < …> мы стали его соучастниками; у нас голова кружится так же, как у него; мы оступаемся и скользим вместе с ним и вместе с ним чувствуем на себе неотразимое притяжение бездны». [74]

На защиту романа от критиков, обвинявших автора в том, что он «хотел в Раскольникове изобразить представителя молодого поколения», тогда же встал Н. С. Лесков в анонимном отзыве об «Идиоте», где он главным «внутренним достоинством» романа признал глубокий «психологический анализ». [75]

В том же 1869 г. В. Р. Зотов (? ), автор краткого очерка литературной деятельности Достоевского, писал о романе: «Более глубокого анализа трудно представить себе. Сюжет романа как нельзя более соответствует возможности выказать эту сторону его (Достоевского) таланта. Замкнутая в себе душа героя романа проходит через множество перипетий, и ход мыслей, ощущений ведет ее последовательно к страшному концу. Чтобы понять, до какой поразительной верности доходит этот анализ, стоит только вспомнить, например, сон Раскольникова перед преступлением! Все вышеозначенные достоинства заставляют причислить Ф. М. Достоевского к числу первоклассных наших литературных деятелей», [76]

Кроме печатных отзывов современников о «Преступлении и наказании» сохранилось немало восторженных суждений о нем читателей в письмах к Достоевскому 70-х — начала 80-х годов. В письме к С. Е. Лурье от 17 апреля 1877 г. Достоевский заметил, что многие современники сопоставляли «Преступление и наказание» с «Отверженными» Гюго, причем «Ф. И. Тютчев, наш великий поэт, и многие тогда находили, что „Преступление и наказание“ несравненно выше „Mis& #233; rables“» (XXIX, кн. 2, 151). «Высота поэзии и творчества», — писал 22 ноября 1877 г. автору об описании ночи, проведенной Свидригайловым накануне его самоубийства, поэт Я. П. Полонский. [77] Большой интерес представляет ряд отзывов о романе Л. Н. Толстого. Критика не раз поднимала вопрос о чертах, сближающих проблематику и сюжеты «Преступления и наказания» и «Воскресения» Льва Толстого. Позднее социальная и этическая проблематика «Преступления и наказания» нашла противоположное по своей идеологической и художественной окраске преломление в творчестве М. Горького (роман «Трое», 1900) и Л. Андреева. Осложненное идеями и поэтикой символизма переосмысление трагико-фантастического мира дворянско-буржуазного Петербурга, переосмысление, впитавшее в себя разнородные темы «Медного всадника», «Пиковой дамы», «Преступления и наказания», «Бесов», отразилось в романе А. Белого «Петербург» (1913–1914; перераб. изд. — 1922), в ряде лирических произведений А. Блока и других поэтов-символистов 1900-1910-х годов. В литературе XX в. к «Преступлению и наказанию» многократно обращались, чутко отзываясь на гуманистические и демократические идеи романа и в то же время иногда полемизируя с его автором по поводу решения аналогичных этических проблем в условиях новой действительности М. Горький, В. Маяковский, Л. Леонов, К. Гамсун, Л. Франк, Ф. Верфель, Т. Драйзер, А. Жид, А. Камю, У. Фолкнер и другие крупные писатели.

В настоящее время научная и критическая литература о романе насчитывает сотни книг и статей.

Уже в год появления отдельного издания «Преступления и наказания» отрывок из романа был опубликован во французском переводе. [78] В 1882 г. «преступление и наказание» было переведено на немецкий язык, в 1883 г. — на шведский, в 1884 г. появляются полный французский, норвежский и датский переводы романа, в 1885 г. — голландский, в 1886 г. — английский, в 1866–1887 годах-польский, в 1888 г. — сербский, в 1889 г. — венгерский, итальянский и финский.

18 марта 1866 г. на вечере Литературного фонда в Петербурге Достоевский с успехом прочел вторую главу первой части романа — беседу в распивочной между Мармеладовым и Раскольниковым. Позднее роман многократно инсценировался и ставился на сцене — в России (с 1899 г.; первая русская инсценировка А. С. Ушакова (1867) была запрещена цензурой) и за рубежом (первая зарубежная постановка в парижском театре «Одеон», 1888 г. ). Выдающимися исполнителями роли Раскольникова были П. Н. Орленев и H. Н. Ходотов. На сюжет «Преступления и наказания» есть также ряд кинофильмов, в том числе фильм Л. Кулиджанова (1970) с участием Г. Тараторкина и И. Смоктуновского, а также оперы швейцарского композитора Г. Зутермейстера (1948) и венгерского музыканта Э. Петровича „Раскольников“ (1969).

Текст «Преступления и наказания» подготовлен Л. Д. Опульской. Послесловие написано Г. М. Фридлендером. Реальный комментарий Г. В. Коган. Подбор иллюстраций и техническая подготовка тома к печати — С. А. Полозковой. Редактор тома Г. М. Фридлендер.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.