|
|||
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. 6 страница– Чем это изменился к лучшему? – в гневливом недоумении и чуть не перепугавшись, спросила Лизавета Прокофьевна, – откуда взяла? Ничего нет лучшего. Что именно тебе кажется лучшего? – Лучше “рыцаря бедного” ничего нет лучшего! – провозгласил вдруг Коля, стоявший всё время у стула Лизаветы Прокофьевны. – Это я сам тоже думаю, – сказал князь Щ. и засмеялся. – Я совершенно того же мнения, – торжественно провозгласила Аделаида. – Какого “рыцаря бедного”? – спрашивала генеральша, с недоумением и досадой оглядывая всех говоривших, но увидев, что Аглая вспыхнула, с сердцем прибавила: – Вздор какой‑ нибудь! Какой такой “рыцарь бедный”? – Разве в первый раз мальчишке этому, фавориту вашему, чужие слова коверкать! – с надменным негодованием ответила Аглая. В каждой гневливой выходке Аглаи (а она гневалась очень часто), почти каждый раз, несмотря на всю видимую ее серьезность и неумолимость, проглядывало столько еще чего‑ то детского, нетерпеливо школьного и плохо припрятанного, что не было возможности иногда, глядя на нее, не засмеяться, к чрезвычайной, впрочем, досаде Аглаи, не понимавшей чему смеются, и “как могут, как смеют они смеяться”. Засмеялись и теперь сестры, князь Щ., и даже улыбнулся сам князь Лев Николаевич, тоже почему‑ то покрасневший. Коля хохотал и торжествовал. Аглая рассердилась не на шутку и вдвое похорошела. К ней чрезвычайно шло ее смущение, и тут же досада на самое себя за это смущение. – Мало он ваших‑ то слов перековеркал, – прибавила она. – Я на собственном вашем восклицании основываюсь! – прокричал Коля. – Месяц назад вы Дон‑ Кихота перебирали и воскликнули эти слова, что нет лучше “рыцаря бедного”. Не знаю, про кого вы тогда говорили: про Дон‑ Кихота или про Евгения Павлыча, или еще про одно лицо, но только про кого‑ то говорили, и разговор шел длинный… – Ты, я вижу, уж слишком много позволяешь себе, мой милый, с своими догадками, – с досадой остановила его Лизавета Прокофьевна. – Да разве я один? – не умолкал Коля: – все тогда говорили, да и теперь говорят; вот сейчас князь Щ. и Аделаида Ивановна и все объявили, что стоят за “рыцаря бедного”, стало быть, “рыцарь‑ то бедный” существует и непременно есть, а по‑ моему, если бы только не Аделаида Ивановна, так все бы мы давно уж знали, кто такой “рыцарь бедный”. – Я‑ то чем виновата, – смеялась Аделаида. – Портрет не хотели нарисовать – вот чем виноваты! Аглая Ивановна просила вас тогда нарисовать портрет “рыцаря бедного” и рассказала даже весь сюжет картины, который сама и сочинила, помните сюжет‑ то? Вы не хотели… – Да как же бы я нарисовала, кого? По сюжету выходит, что этот “рыцарь бедный”
С лица стальной решетки Ни пред кем не подымал.
Какое же тут лицо могло выйти? Что нарисовать: решетку? Аноним? – Ничего не понимаю, какая там решетка! – раздражалась генеральша, начинавшая очень хорошо понимать про себя, кто такой подразумевался под названием (и, вероятно, давно уже условленным) “рыцаря бедного”. Но особенно взорвало ее, что князь Лев Николаевич тоже смутился и наконец совсем сконфузился, как десятилетний мальчик. – Да что, кончится или нет эта глупость? Растолкуют мне или нет этого “рыцаря бедного”? Секрет что ли какой‑ нибудь такой ужасный, что и подступиться нельзя? Но все только продолжали смеяться. – Просто‑ за‑ просто, есть одно странное русское стихотворение, – вступился наконец князь Щ., очевидно, желая поскорее замять и переменить разговор: – про “рыцаря бедного”, отрывок без начала и конца. С месяц назад как‑ то раз смеялись все вместе после обеда и искали, по обыкновению, сюжета для будущей картины Аделаиды Ивановны. Вы знаете, что общая семейная задача давно уже в том, чтобы сыскать сюжет для картины Аделаиды Ивановны. Тут и напали на “рыцаря бедного”, кто первый, не помню… – Аглая Ивановна! – вскричал Коля. – Может быть, согласен, только я не помню, – продолжал князь Щ. – Одни над этим сюжетом смеялись, другие провозглашали, что ничего не может быть и выше, но чтоб изобразить “рыцаря бедного” во всяком случае надо было лицо; стали перебирать лица всех знакомых, ни одно не пригодилось, на этом дело и стало; вот и всё; не понимаю, почему Николаю Ардалионовичу вздумалось всё это припомнить и вывести? Что смешно было прежде и кстати, то совсем неинтересно теперь. – Потому что новая глупость какая‑ нибудь подразумевается, язвительная и обидная, – отрезала Лизавета Прокофьевна. – Никакой нет глупости, кроме глубочайшего уважения, – совершенно неожиданно важным и серьезным голосом вдруг произнесла Аглая, успевшая совершенно поправиться и подавить свое прежнее смущение. Мало того, по некоторым признакам можно было подумать, глядя на нее, что она сама теперь радуется, что шутка заходит всё дальше и дальше, и весь этот переворот произошел в ней именно в то мгновение, когда слишком явно заметно стало возраставшее всё более и более и достигшее чрезвычайной степени смущение князя. – То хохочут, как угорелые, а тут вдруг глубочайшее уважение явилось! Бешеные! Почему уважение? Говори сейчас, почему у тебя, ни с того, ни с сего, так вдруг глубочайшее уважение явилось? – Потому глубочайшее уважение, – продолжала также серьезно и важно Аглая в ответ почти на злобный вопрос матери, – потому что в стихах этих прямо изображен человек, способный иметь идеал, во‑ вторых, раз поставив себе идеал, поверить ему, а поверив, слепо отдать ему всю свою жизнь. Это не всегда в нашем веке случается. Там, в стихах этих, не сказано, в чем собственно состоял идеал “рыцаря бедного”, но видно, что это был какой‑ то светлый образ, “образ чистой красоты”, и влюбленный рыцарь, вместо шарфа, даже четки себе повязал на шею. Правда, есть еще там какой‑ то темный, недоговоренный девиз, буквы А. Н. Б., которые он начертал на щите своем… – А. М. Д., – поправил Коля. – А я говорю А. Н. Б., и так хочу говорить, – с досадой перебила Аглая, – как бы то ни было, а ясное дело, что этому бедному рыцарю уже всё равно стало: кто бы ни была и что бы ни сделала его дама. Довольно того, что он ее выбрал и поверил ее “чистой красоте”, а затем уже преклонился пред нею навеки; в том‑ то и заслуга, что если б она потом хоть воровкой была, то он всё‑ таки должен был ей верить и за ее чистую красоту копья ломать. Поэту хотелось, кажется, совокупить в один чрезвычайный образ всё огромное понятие средневековой рыцарской платонической любви какого‑ нибудь чистого и высокого рыцаря; разумеется, всё это идеал. В “рыцаре же бедном” это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма; надо признаться, что способность к такому чувству много обозначает, и что такие чувства оставляют по себе черту глубокую и весьма с одной стороны похвальную, не говоря уже о Дон‑ Кихоте. “Рыцарь бедный” тот же Дон‑ Кихот, не только серьезный, а не комический. Я сначала не понимала и смеялась, а теперь люблю “рыцаря бедного”, а главное, уважаю его подвиги. Так кончила Аглая, и глядя на нее, даже трудно было поверить, серьезно она говорит или смеется. – Ну, дурак какой‑ нибудь и он, и его подвиги! – решила генеральша. – Да и ты, матушка, завралась, целая лекция; даже не годится, по‑ моему, с твоей стороны. Во всяком случае непозволительно. Какие стихи? Прочти, верно знаешь! Я непременно хочу знать эти стихи. Всю жизнь терпеть не могла стихов, точно предчувствовала. Ради бога, князь, потерпи, нам с тобой, видно, вместе терпеть приходится, – обратилась она к князю Льву Николаевичу. Она была очень раздосадована. Князь Лев Николаевич хотел было что‑ то сказать, но ничего не мог выговорить от продолжавшегося смущения. Одна только Аглая, так много позволившая себе в своей “лекции”, не сконфузилась ни мало, даже как будто рада была. Она тотчас же встала, всё попрежнему серьезно и важно, с таким видом, как будто заранее к тому готовилась и только ждала приглашения, вышла на средину террасы и стала напротив князя, продолжавшего сидеть в своих креслах. Все с некоторым удивлением смотрели на нее, и почти все – князь Щ., сестры, мать – с неприятным чувством смотрели на эту новую приготовлявшуюся шалость, во всяком случае несколько далеко зашедшую. Но видно было, что Аглае нравилась именно вся эта аффектация, с которою она начинала церемонию чтения стихов. Лизавета Прокофьевна чуть было не прогнала ее на место, но в ту самую минуту, как только было Аглая начала декламировать известную балладу, два новые гостя, громко говоря, вступили с улицы на террасу. Это были генерал Иван Федорович Епанчин и вслед за ним один молодой человек. Произошло маленькое волнение.
VII.
Молодой человек, сопровождавший генерала, был лет двадцати восьми, высокий, стройный, с прекрасным и умным лицом, с блестящим, полным остроумия и насмешки взглядом больших черных глаз. Аглая даже и не оглянулась на него и продолжала чтение стихов, с аффектацией продолжая смотреть на одного только князя и обращаясь только к нему одному. Князю стало явно, что всё это она делает с каким‑ то особенным расчетом. Но, по крайней мере, новые гости несколько поправили его неловкое положение. Завидев их, он привстал, любезно кивнул издали головой генералу, подал знак, чтобы не прерывали чтения, а сам успел отретироваться за кресла, где, облокотясь левою рукой на спинку, продолжал слушать балладу уже, так сказать, в более удобном и не в таком “смешном” положении, как сидя в креслах. С своей стороны Лизавета Прокофьевна повелительным жестом махнула два раза входившим, чтоб они остановились. Князь, между прочим, слишком интересовался новым своим гостем, сопровождавшим генерала; он ясно угадал в нем Евгения Павловича Радомского, о котором уже много слышал и не раз думал. Его сбивало одно только штатское платье его; он слышал, что Евгений Павлович военный. Насмешливая улыбка бродила на губах нового гостя во всё время чтения стихов, как будто и он уже слышал кое‑ что про “рыцаря бедного”. “Может быть, сам и выдумал”, подумал князь про себя. Но совсем другое было с Аглаей. Всю первоначальную аффектацию и напыщенность, с которою она выступила читать, она прикрыла такою серьезностью и таким проникновением в дух и смысл поэтического произведения, с таким смыслом произносила каждое слово стихов, с такою высшею простотой проговаривала их, что в конце чтения не только увлекла всеобщее внимание, но передачей высокого духа баллады как бы и оправдала отчасти ту усиленную аффектированную важность, с которою она так торжественно вышла на средину террасы. В этой важности можно было видеть теперь только безграничность и, пожалуй, даже наивность ее уважения к тому, что она взяла на себя передать. Глаза ее блистали, и легкая, едва заметная судорога вдохновения и восторга раза два прошла по ее прекрасному лицу. Она прочла:
Жил на свете рыцарь бедный Молчаливый и простой, С виду сумрачный и бледный, Духом смелый и прямой.
Он имел одно виденье, Непостижное уму, – И глубоко впечатленье В сердце врезалось ему.
С той поры, сгорев душою, Он на женщин не смотрел, Он до гроба ни с одною Молвить слова не хотел.
Он себе на шею четки Вместо шарфа навязал, И с лица стальной решетки Ни пред кем не подымал,
Полон чистою любовью, Верен сладостной мечте, А. М. D. своею кровью Начертал он на щите.
И в пустынях Палестины, Между тем как по скалам Мчались в битву паладины, Именуя громко дам,
Lumen coeli, sancta Rosa! [24] Восклицал он дик и рьян, И как гром его угроза Поражала мусульман…
Возвратясь в свой замок дальный, Жил он, строго заключен, Всё безмолвный, всё печальный, Как безумец умер он.
Припоминая потом всю эту минуту, князь долго в чрезвычайном смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и злобною насмешкой? Что была насмешка, в том он не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы А. М. D. в буквы Н. Ф. Б. Что тут была не ошибка и не ослышка с его стороны, – в том он сомневаться не мог (впоследствии это было доказано). Во всяком случае выходка Аглаи, – конечно, шутка, хоть слишком резкая и легкомысленная, – была преднамеренная. О “рыцаре бедном” все говорили (и “смеялись”) еще месяц назад. А между тем, как ни припоминал потом князь, выходило, что Аглая произнесла эти буквы не только без всякого вида шутки, или какой‑ нибудь усмешки, или даже какого‑ нибудь напирания на эти буквы чтобы рельефнее выдать их затаенный смысл, но, напротив, с такою неизменною серьезностью, с такою невинною и наивною простотой, что можно было подумать, что эти самые буквы и были в балладе, и что так было в книге напечатано. Что‑ то тяжелое и неприятное как бы уязвило князя. Лизавета Прокофьевна, конечно, не поняла и не заметила ни подмены букв, ни намека. Генерал Иван Федорович понял только, что декламировали стихи. Из остальных слушателей очень многие поняли и удивились и смелости выходки, и намерению, но смолчали и старались не показывать виду. Но Евгений Павлович (князь даже об заклад готов был побиться) не только понял, но даже старался и вид показать, что понял: он слишком насмешливо улыбнулся. – Экая прелесть какая! – воскликнула генеральша в истинном упоении, только что кончилось чтение: – чьи стихи? – Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! – воскликнула Аделаида. – Да с вами и не такой еще дурой сделаешься! – горько отозвалась Лизавета Прокофьевна: – Срам! Сейчас, как придем, подайте мне эти стихи Пушкина! – Да у нас, кажется, совсем нет Пушкина. – С незапамятных времен, – прибавила Александра, – два какие‑ то растрепанные тома валяются. – Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, – лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но – если ты искренно прочла, – прибавила она почти шепотом, – то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать.. Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись. Между тем князь здоровался с генералом Иваном Федорович чем, а генерал представлял ему Евгения Павловича Радомского. – На дороге захватил, он только что с поездом; узнал, что я сюда, и все наши тут… – Узнал, что и вы тут, – перебил Евгений Павлович, – и так как давно уж и непременно предположил себе искать не только вашего знакомства, но и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас только узнал… – Совсем здоров и очень рад вас узнать, много слышал и даже говорил о вас с князем Щ., – ответил Лев Николаевич, подавая руку. Взаимные вежливости были произнесены, оба пожали друг другу руку и пристально заглянули друг другу в глаза. В один миг разговор сделался общим. Князь заметил (а он замечал теперь всё быстро и жадно и даже, может, и то, чего совсем не было), что штатское платье Евгения Павловича производило всеобщее и какое‑ то необыкновенно сильное удивление, до того, что даже все остальные впечатления на время забылись и изгладились. Можно было подумать, что в этой перемене костюма заключалось что‑ то особенно важное. Аделаида и Александра с недоумением расспрашивали Евгения Павловича. Князь Щ., его родственник, даже с большим беспокойством; генерал говорил почти с волнением. Одна Аглая любопытно, но совершенно спокойно поглядела с минуту на Евгения Павловича, как бы желая только сравнить, военное или штатское платье ему более к лицу, но чрез минуту отворотилась и уже не глядела на него более. Лизавета Прокофьевна тоже ни о чем не захотела спрашивать, хотя, может быть, и она несколько беспокоилась. Князю показалось, что Евгений Павлович как будто у ней не в милости. – Удивил, изумил! – твердил Иван Федорович в ответ на все вопросы. – Я верить не хотел, когда еще давеча его в Петербурге встретил. И зачем так вдруг, вот задача? Сам первым делом кричит, что не надо стулья ломать. Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным‑ давно; но каждый раз говорил так не серьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных‑ то вещах говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если сам захочет, чтобы не разобрали. – Я ведь на время, на несколько месяцев, самое большее год в отставке пробуду, – смеялся Радомский. – Да надобности нет никакой, сколько я, по крайней мере, знаю ваши дела, – всё еще горячился генерал. – А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же хочу… Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё еще продолжавшееся беспокойство всё‑ таки выходило, по мнению наблюдавшего князя, из мерки, и что‑ то тут наверно было особенное. – Значит, “бедный рыцарь” опять на сцене? – спросил было Евгений Павлович, подходя к Аглае. К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о “рыцаре бедном” быть не могло, и что она даже не понимает вопроса. – Да поздно, поздно теперь в город посылать за Пушкиным, поздно! – спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил: – три тысячи раз говорю вам: поздно. – Да, действительно, посылать теперь в город поздно, – подвернулся и тут Евгений Павлович, поскорее оставляя Аглаю; – я думаю, что и лавки в Петербурге заперты, девятый час, – подтвердил он, вынимая часы. – Столько ждали, не хватились, можно до завтра перетерпеть, – ввернула Аделаида. – Да и неприлично, – прибавил Коля, – великосветским людям очень‑ то литературой интересоваться. Спросите у Евгения Павлыча. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами. – Опять вы из книжки, Коля, – заметила Аделаида. – Да он иначе и не говорит, как из книжек, – подхватил Евгений Павлович, – целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали. Князь прислушивался к тому, что говорил Радомский… Ему показалось, что он держит себя прекрасно, скромно, весело, и особенно понравилось, что он с таким совершенным равенством и по‑ дружески говорит с задиравшим его Колей. – Что это? – обратилась Лизавета Прокофьевна к Вере, дочери Лебедева, которая стояла пред ней с несколькими книгами в руках, большого формата, превосходно переплетенными и почти новыми. – Пушкин, – сказала Вера. – Наш Пушкин. Папаша велел мне вам поднести. – Как так? Как это можно? – удивилась Лизавета Прокофьевна. – Не в подарок, не в подарок! Не посмел бы! – выскочил из‑ за плеча дочери Лебедев; – за свою цену‑ с. Это собственный, семейный, фамильный наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти нельзя, – за свою цену‑ с. Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего превосходительства. – А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь, небось; только не кривляйся, пожалуста, батюшка. Слышала я о тебе ты, говорят, преначитанный, когда‑ нибудь потолкуем; сам что ли снесешь ко мне? – С благоговением и… почтительностью! – кривлялся необыкновенно довольный Лебедев, выхватывая книги у дочери. – Ну мне только не растеряй, снеси, хоть и без почтительности, но только с уговором, – прибавила она, пристально его оглядывая, – до порога только и допущу, а принять сегодня тебя не намерена. Дочь Веру присылай хоть сейчас, мне она очень нравится. – Что же вы про тех‑ то не скажете? – нетерпеливо обратилась Вера к отцу: – ведь они коли так, сами войдут: шуметь начали. Лев Николаевич, – обратилась она к князю, который взял уже свою шляпу, – там к вам давно уже какие‑ то пришли, четыре человека, ждут у нас и бранятся, да папаша к вам не допускает. – Какие гости? – спросил князь. – По делу, говорят, только ведь они такие, что не пустить их теперь, так они и дорогой остановят. Лучше, Лев Николаевич, пустить, а потом уж и с плеч их долой. Их там Гаврила Ардалионович и Птицын уговаривают, не слушаются. – Сын Павлищева! Сын Павлищева! Не стоит, не стоит! – махал руками Лебедев: – Их и слушать не стоит‑ с; и беспокоить вам себя, сиятельнейший князь, для них неприлично. Вот‑ с. Не стоят они того… – Сын Павлищева! Боже мой! – вскричал князь в чрезвычайном смущении: – я знаю… но ведь я… я поручил это дело Гавриле Ардалионовичу. Сейчас Гаврила Ардалионович мне говорил… Но Гаврила Ардалионович вышел уже из комнат на террасу; за ним следовал Птицын. В ближайшей комнате заслышался шум и громкий голос генерала Иволгина, как бы желавшего перекричать несколько голосов. Коля тотчас же побежал на шум. – Это очень интересно! – заметил вслух Евгений Павлович. “Стало быть, знает дело! ” подумал князь. – Какой сын Павлищева? И… какой может быть сын Павлищева? – с недоумением спрашивал генерал Иван Федорович, с любопытством оглядывая все лица и с удивлением замечая, что эта новая история только ему одному неизвестна. В самом деле, возбуждение и ожидание было всеобщее. Князь глубоко удивился, что такое совершенно личное дело его уже успело так сильно всех здесь заинтересовать. – Это будет очень хорошо, если вы сейчас же и сами это дело окончите, – сказала Аглая, с какою‑ то особенною серьезностию подходя к князю, – а нам всем позволите быть вашими свидетелями. Вас хотят замарать, князь, вам надо торжественно оправдать себя, и я заранее ужасно рада за вас. – Я тоже хочу, чтобы кончилась наконец эта гнусная претензия, – вскричала генеральша, – хорошенько их, князь, не щади! Мне уши этим делом прожужжали, и я много крови из‑ за тебя испортила. Да и поглядеть любопытно. Позови их, а мы сядем. Аглая хорошо придумала. Вы об этом что‑ нибудь слышали, князь? – обратилась она к князю Щ. – Конечно, слышал, у вас же. Но мне особенно на этих молодых людей поглядеть хочется, – ответил князь Щ. – Это самые и есть нигилисты, что ли? – Нет‑ с, они не то чтобы нигилисты, – шагнул вперед Лебедев, который тоже чуть не трясся от волнения, – это другие‑ с, особенные, мой племянник говорил, что они дальше нигилистов ушли‑ с. Вы напрасно думаете их вашим свидетельством сконфузить, ваше превосходительство; они не сконфузятся‑ с. Нигилисты всё‑ таки иногда народ сведущий, даже ученый, а эти – дальше пошли‑ с, потому что прежде всего деловые‑ с. Это собственно некоторое последствие нигилизма, но не прямым путем, а по наслышке и косвенно, и не в статейке какой‑ нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле‑ с; не о бессмысленности, например, какого‑ нибудь там Пушкина дело идет, и не насчет, например, необходимости распадения на части России; нет‑ с, а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего‑ нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон‑ с. Но, князь, я всё‑ таки вам не советовал бы… Но князь уже шел отворять дверь гостям. – Вы клевещете, Лебедев, – проговорил он, улыбаясь, – вас очень огорчил ваш племянник. Не верьте ему, Лизавета Прокофьевна. Уверяю вас, что Горские и Даниловы только случаи, а эти только… ошибаются… Только мне бы не хотелось здесь, при всех. Извините, Лизавета Прокофьевна, они войдут, я их вам покажу, а потом уведу. Пожалуйте, господа! Его скорее беспокоила другая мучительная для него мысль, Ему мерещилось: уж не подведено ли кем это дело теперь, именно к этому часу и времени, заранее, именно к этим свидетелям и, может быть, для ожидаемого срама его, а не торжества? Но ему слишком грустно было за свою “чудовищную и злобную мнительность”. Он умер бы, кажется, если бы кто‑ нибудь узнал, что у него такая мысль на уме, и в ту минуту как вошли его новые гости, он искренно готов был считать себя, из всех, которые были кругом его, последним из последних в нравственном отношении. Вошло пять человек, четыре человека новых гостей и пятый вслед за ними генерал Иволгин, разгоряченный, в волнении и в сильнейшем припадке красноречия. “Этот‑ то за меня непременно! ” с улыбкой подумал князь. Коля проскользнул вместе со всеми: он горячо говорил с Ипполитом, бывшим в числе посетителей; Ипполит слушал и усмехался. Князь рассадил гостей. Все они были такой молоденький, такой даже несовершеннолетний народ, что можно было подивиться и случаю, и всей происшедшей от него церемонии. Иван Федорович Епанчин, например, ничего не знавший и не понимавший в этом “новом деле”, даже вознегодовал, смотря на такую юность, и наверно как‑ нибудь протестовал бы, если бы не остановила его странная для него горячность его супруги к партикулярным интересам князя. Он, впрочем, остался отчасти из любопытства, отчасти по доброте сердца, надеясь даже помочь и во всяком случае пригодиться авторитетом; но поклон ему издали вошедшего генерала Иволгина привел его снова в негодование; он нахмурился и решился упорно молчать. В числе четырех молоденьких посетителей один, впрочем, был лет тридцати, отставной “поручик из рогожинской компании, боксер и сам дававший по пятнадцати целковых просителям”. Угадывалось, что он сопровождает остальных для куража, в качестве искреннего друга и, буде окажется надобность, для поддержки. Между остальными же первое место и первую роль занимал тот, за которым числилось название “сына Павлищева”, хоть он и рекомендовался Антипом Бурдовским. Это был молодой человек, бедно и неряшливо одетый, в сюртуке, с засаленными до зеркального лоску рукавами, с жирною, застегнутою до верху жилеткой, с исчезнувшим куда‑ то бельем, с черным шелковым замасленным до‑ нельзя и скатанным в жгут шарфом, с немытыми руками, с чрезвычайно угреватым лицом, белокурый и, если можно так выразиться, с невинно‑ нахальным взглядом. Он был не низкого роста, худощавый, лет двадцати двух. Ни малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не выражалось в лице его; напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в то же время нечто доходившее до странной и беспрерывной потребности быть и чувствовать себя постоянно обиженным. Говорил он с волнением, торопясь и запинаясь, как будто не совсем выговаривая слова, точно был косноязычный или даже иностранец, хотя, впрочем, был происхождения совершенно русского. Сопровождал его, во‑ первых, известный читателям племянник Лебедева, а во‑ вторых, Ипполит. Ипполит был очень молодой человек, лет семнадцати, может быть и восемнадцати, с умным, но постоянно раздраженным выражением лица, на котором болезнь положила ужасные следы. Он был худ как скелет, бледно‑ желт, глаза его сверкали, и два красные пятна горели на щеках. Он беспрерывно кашлял; каждое слово его, почти каждое дыхание сопровождалось хрипом. Видна была чахотка в весьма сильной степени. Казалось, что ему оставалось жить не более двух, трех недель. Он очень устал и прежде всех опустился на стул. Остальные при входе несколько зацеремонились и чуть не сконфузились, смотрели однако же важно и видимо боялись как‑ нибудь уронить достоинство, что странно не гармонировало с их репутацией отрицателей всех бесполезных светских мелочей, предрассудков и чуть ли не всего на свете, кроме собственных интересов. – Антип Бурдовский, – торопясь и запинаясь провозгласил “сын Павлищева”. – Владимир Докторенко, – ясно, отчетливо и как бы даже хвалясь, что он Докторенко, отрекомендовался племянник Лебедева. – Келлер! – пробормотал отставной поручик. – Ипполит Терентьев, – неожиданно, визгливым голосом провизжал последний. Все наконец расселись в ряд на стульях напротив князя, все, отрекомендовавшись, тотчас же нахмурились и для бодрости переложили из одной руки в другую свои фуражки, все приготовились говорить, и все однако ж молчали, чего‑ то выжидая с вызывающим видом, в котором так и читалось: “нет, брат, врешь, не надуешь! ” Чувствовалось, что стоит только кому‑ нибудь для началу произнести одно только первое слово, и тотчас же все они заговорят вместе, перегоняя и перебивая друг друга.
VIII.
– Господа, я никого из вас не ожидал, – начал князь, – сам я до сего дня был болен, а дело ваше (обратился он к Антипу Бурдовскому) я еще месяц назад поручил Гавриле Ардалионовичу Иволгину, о чем тогда же вас и уведомил, Впрочем, я не удаляюсь от личного объяснения, только согласитесь, такой час… я предлагаю пойти со мной в другую комнату, если не надолго… Здесь теперь мои друзья, и поверьте… – Друзья… сколько угодно, но однако же позвольте, – перебил вдруг весьма наставительным тоном, хотя все еще не возвышая очень голоса, племянник Лебедева, – позвольте же и нам заявить, что вы могли бы с нами поступить поучтивее, а не заставлять нас два часа прождать в вашей лакейской… – И конечно… и я… и это по‑ княжески! И это… вы, стало быть, генерал! И я вам не лакей! И я, я… – забормотал вдруг в необыкновенном волнении Антип Бурдовский, с дрожащими губами, с разобиженным дрожаньем в голосе, с брызгами, летевшими изо рта, точно весь лопнул или прорвался, но так вдруг заторопился, что с десяти слов его уж и понять нельзя было.
|
|||
|