|
|||
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк 5 страницаДовольный произведенным впечатлением, Самоварник поднялся на ноги и размахивал своим халатом под самым носом у Никитича, точно петух. Казачок Тишка смотрел своими большими глазами то на дядю, то на развоевавшегося Самоварника и, затаив дыхание, ждал, что скажет дядя. - А как же, например, моя-то домна останется? - накинулся Никитич с азартом, - для него вдруг сделалось все совершенно ясно. - Ну, как ее оставить хоть на час?.. Сейчас козла посадишь - и конец! - Хошь десять козлов сади, черт с ней, с твоею домной! - Ну, нет, брат, это уж ты врешь, Полуэхт! Я теперь тридцать лет около нее хожу, сколько раз отваживался, а тут вдруг брошу за здорово живешь. - И бросишь, когда все уйдут: летухи, засыпки, печатальщики... Сиди и любуйся на нее, когда некому будет робить. Уж мочегане не пойдут, а наши кержаки чем грешнее сделались? - Врешь, врешь!.. - орал Никитич, как бешеный: в нем сказался фанатик-мастеровой, выросший на огненной работе третьим поколением. - Ну, чего ты орешь-то, Полуэхт?.. Если тебе охота - уходи, черт с тобой, а как же домну оставить?.. Ну, кричные мастера, обжимочные, пудлинговые, листокатальные... Да ты сбесился никак, Полуэхт? Казачок Тишка вполне понимал дядю и хохотал до слез над Самоварником, который только раскрывал рот и махал руками, как ворона, а Никитич на него все наступает, все наступает. - Ты его в ухо засвети, дядя! - посоветовал Тишка. - Вот так галуха, братцы... - Меня не будет, Тишка пойдет под домну! - ревел Никитич, оттесняя Самоварника к выходу. - Сынишка подрастет, он заменит меня, а домна все-таки не станет. - Да ведь и сына-то у тебя нет! - кричал Самоварник. - Все равно: дочь Оленку пошлю. Этот шум обратил на себя внимание литухов, которые тоже бегали в кабак ловить Окулка и теперь сбились в одну кучку в воротах доменного корпуса. Они помирали со смеху над Самоварником, и только один Сидор Карпыч был невозмутим и попрежнему смотрел на красный глаз печи. Эта сцена кончилась тем, что Самоварник обругал Никитича варнаком и убежал. XV Праздник для Петра Елисеича закончился очень печально: неожиданно расхворалась Нюрочка. Когда все вернулись из неудачной экспедиции на Окулка, веселье в господском доме закипело с новою силой, - полились веселые песни, поднялся гам пьяных голосов и топот неистовой пляски. Петр Елисеич в суматохе как-то совсем забыл про Нюрочку и вспомнил про нее только тогда, когда прибежала Катря и заявила, что панночка лежит в постели и бредит. - Папочка, мне страшно, - повторяла девочка. - Окулко придет с ножом и зарежет нас всех. Комната Нюрочки помещалась рядом с столовой. В ней стояли две кровати, одна Нюрочкина, другая - Катри. Девочка, совсем раздетая, лежала в своей постели и показалась Петру Елисеичу такою худенькой и слабой. Лихорадочный румянец разошелся по ее тонкому лицу пятнами, глаза казались темнее обыкновенного. Маленькие ручки были холодны, как лед. - Я посижу с тобой, моя крошка, - успокаивал больную Петр Елисеич. - С тобой я не боюсь, папа, - шептала Нюрочка, закрывая глаза от утомления. Пульс был нехороший, и Петр Елисеич только покачал головой. Такие лихорадочные припадки были с Нюрочкой и раньше, и Домнушка называла их " ростучкой", - к росту девочка скудается здоровьем, вот и все. Но теперь Петр Елисеич невольно припомнил, как Нюрочка провела целый день. Вообще слишком много впечатлений для одного дня. - Папочка, его очень били? - неожиданно спросила Нюрочка, продолжая лежать с закрытыми глазами. - Нет, Окулко убежал... - Куда же он убежал, папочка?.. Ведь теперь темно... Я знаю, что его били. Вот всем весело, все смеются, а он, как зверь, бежит в лес... Мне его жаль, папочка!.. - Да ведь ты его боишься и другие боятся тоже, поэтому и ловили. - А если бы поймали, тогда Иван Семеныч высек бы его, как Сидора Карпыча? - Не нужно об этом думать, глупенькая. Спи... - Когда тебя нет, папочка, мне ужасно страшно делается, а когда ты со мной, мне опять жаль Окулка... отчего это?.. Разгулявшиеся гости не нуждались больше в присутствии хозяина, и Петр Елисеич был рад, что может, наконец, отдохнуть в Нюрочкиной комнате. Этот детский лепет всегда как-то освежающе действовал на него. В детском мозгу мысль просыпалась такая же чистая и светлая, как вода где-нибудь в горном ключике. Вот и теперь встревоженный детский ум так трогательно ищет опоры, разумного объяснения и, главное, сочувствия, как молодое растение тянется к свету и теплу. Чтобы отец не ушел, Нюрочка держала его руку за палец и так дремала. - Ты здесь, папочка? - Я здесь, Нюрочка. Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой, и слышалось ровное дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила, и только красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему другое, которого он уже не увидит!.. А между тем именно сегодня он страстно хотел его видеть, и щемящая боль охватывала его старое сердце, и в голове проносилась одна картина за другой. Вот на пристани Самосадке живет " жигаль" * Елеска Мухин. Старик Палач, отец нынешнего Палача, заметил его и взял к себе на рудник Крутяш в дозорные, как верного человека, а маленького Елескина сына записал в заводскую ключевскую школу. Маленький кержачонок, попавший в учебу, был горько оплакан в Самосадке, где мать и разные старухи отчитывали его, как покойника. Жигаль Елеска тоже хмурился, потому что боялся гражданской печати хуже медведя, но разговаривать с старым Палачом не полагалось. ______________ * Жигалями в куренной работе называют рабочих, которые жгут дровяные кучи в уголь: работа очень трудная и еще больше ответственная. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка. ) - Дурак, человеком будет твой Петька, - коротко объяснил Палач, по-медвежьи покровительствовавший Елеске. - Выучится, в контору служителем определят. На Мурмосских заводах было всего две школы - одна в Мурмосе, другая в Ключевском. Учили одинаково скверно в обеих, а требовался, главным образом, красивый почерк. Маленький кержачонок Петька Жигаль, как прозвали его школяры по отцу, оказался одним из первых, потому что уже выучился церковной печати еще в Самосадке у своих старух мастериц. Выучился бы он в школе, поступил бы на службу в завод и превратился бы в обыкновенного крепостного служителя, но случилось иначе. Проживавший за границей заводовладелец Устюжанинов как-то вспомнил про свои заводы на Урале, и ему пришла дикая блажь насадить в них плоды настоящего европейского просвещения, а для этого стоило только написать коротенькую записочку главному заводскому управляющему. Сказано - сделано. Когда эта записочка прилетела на Урал, то последовала немедленная резолюция: выбрать из числа заводских школьников десять лучших и отправить их в Париж, где проживал тогда сам Устюжанинов. В это роковое число попали Петька Жигаль и хохленок Сидор Карпыч. Можно себе представить, как с Самосадки отправляли мальчугана в неведомую, басурманскую сторону. Даже " красная шапка" не производила такого панического ужаса: бабы выли и ревели над Петькой хуже, чем если бы его живого закапывали в землю, - совсем несмысленый еще мальчонко, а бритоусы и табашники обасурманят его. Маленькому Пете Мухину было двенадцать лет, когда он распрощался с своею Самосадкой, увозя с собой твердую решимость во что бы то ни стало бежать от антихристовой учебы. Лучше умереть, чем погубить маленькую самосадскую душу, уже пропитанную раскольничьим духом под руководством разных исправщиц, мастериц и начетчиц. Три раза пытался бежать с дороги маленький самосадский дикарь и три раза был жестоко наказан родными розгами, а дальше следовало ошеломляющее впечатление новой парижской жизни. Устюжанинов не поскупился на средства для своей " академии", как он называл своих заграничных учеников. К крепостным детям были поставлены дорогие учителя, и вообще они воспитывались в прекрасной обстановке, что не помешало Пете Мухину сделать последнюю отчаянную попытку к бегству. Он был возвращен в " академию" уже французским комиссаром и должен был помириться с неизбежною судьбой. Боже мой, как это было давно, и из всей " академии" в живых оставались только двое: он, Петька Жигаль, да еще Сидор Карпыч. Десять лет, проведенных в Париже, совершенно переработали уральских дикарей, усвоивших не только внешний вид проклятых басурман, но и душевный строй. Блага европейской цивилизации совершенно победили черноземную силу. Родное оставалось в такой дали, что о нем думали, как о чем-то чужом. Часть воспитанников получила дипломы в Ecole des mines*, а другие в знаменитой Ecole polytechnique. К последним принадлежал и Pierre Mouchine, окончивший курс первым учеником. Мещанский король Луи-Филипп ежегодно приглашал первого ученика из Ecole polytechnique к своему обеду, и таким образом самосадскии кержак, сын жигаля Елески, попал в Елисейский дворец. Это был какой-то блестящий и фантастический сон, который разбился потом самым безжалостным образом. ______________ * Горной школе (франц. ). Меценатствовавший заводовладелец Устюжанинов был доволен успехами своей " академии" и мечтал о том времени, когда своих крепостных самородков-управителей заменит на заводах европейски-образованными специалистами. Неожиданная смерть прервала эти замыслы, а " академия" осталась крепостной: меценат забыл выдать вольные. Оставался, конечно, наследник, но он был еще настолько мал, что не мог поправить эту маленькую ошибку, как и окружавшая его опека. Это маленькое затруднение, впрочем, нисколько не беспокоило молодых инженеров, возвращавшихся на родину с легким сердцем. Большинство из них переженились, кто в Париже, кто в Германии, кто в Бельгии. Мухин тоже женился на француженке, небогатой девушке, дочери механика. Появление " заграничных" в Мурмосе произвело общую сенсацию. На вернувшуюся из далеких краев молодежь сбегались смотреть, как на невиданных зверей. Положим, на заводах всегда проживали какие-нибудь механики-немцы, но тут получались свои немцы. Всего более удивляли одеревеневший в напастях заводский люд европейские костюмы " заграничных", потом их жены-" немки" и, наконец, та свобода, с какой они держали себя. С первых же шагов на родной почве произошли драматические столкновения: родная, кровная среда не узнавала в " заграничных" свою плоть и кровь. Так, например, обедавший с французским королем Мухин на Самосадке был встречен проклятиями. Самого жигаля Елески уже не было в живых, а раскольница-мать не пустила " француза" даже на глаза к себе, чтобы не осквернить родного пепелища. Он был проклят, как бритоус, табашник и, особенно, как муж " немки". Но самое ужасное было еще впереди. Главным управляющим тогда только что был назначен Лука Назарыч, выдвинувшийся из безличной крепостной массы своею неукротимою энергией. Появление " заграничных" уже вперед стало ему костью поперек горла. Они жили в Мурмосе уже около месяца, а он все еще не желал их принять, выжидая распоряжения из Петербурга. Наконец, получено было и оно: делайте с " заграничными" что знаете и как знаете, по своему личному благоусмотрению. Это только и было нужно. Заводский рассылка оповестил " заграничных", чтобы они явились в контору в шесть часов утра. Они явились и должны были ждать два часа в передней, пока не позвал " сам". Их уже предупредили, что они должны остановиться у порога и здесь выслушать милостивое слово своего начальства. - Прежде всего вы все крепостные, - заговорил Лука Назарыч, тогда еще средних лет человек. - Я тоже крепостной. Вот и все. О дальнейших моих распоряжениях вы узнаете через контору. Это было ударом грома. Одно слово " крепостной" убивало все: значит, и их жены тоже крепостные, и дети, и все вместе отданы на полный произвол крепостному заводскому начальству. Нет слов выразить то отчаяние, которое овладело всею " академией". Чтобы не произошло чего-нибудь, всех " заграничных" рассортировали по отдельным заводам. Гений крепостного управляющего проявился в полном блеске: горные инженеры получили места писцов в бухгалтерии, техники были приставлены приемщиками угля и т. д. Мухин, как удостоившийся чести обедать с французским королем, получил и особый почет. Лука Назарыч ни с того ни с чего возненавидел его и отправил в " медную гору", к старому Палачу, что делалось только в наказание за особенно важные провинности. Первый ученик Ecole polytechnique каждый день должен был спускаться по стремянке с киркой в руках и с блендочкой на кожаном поясе на глубину шестидесяти сажен и работать там наравне с другими; он представлял в заводском хозяйстве ценность, как мускульная сила, а в его знаниях никто не нуждался. Мухина спасло то, что старый Палач еще не забыл жигаля Елеску и не особенно притеснял нового рабочего. Нужно ли говорить, что произошло потом: все " заграничные" кончили очень быстро; двое спились, один застрелился, трое умерли от чахотки, а остальные сошли с ума. К этому тяжелому времени относится эпизод с Сидором Карпычем, которого отодрал Иван Семеныч. Сидор Карпыч кончил сумасшествием, и Петр Елисеич держал его при себе, как товарища по несчастию, которому даже и деваться было некуда. Уцелел один Петр Елисеич, да и тот слыл за человека повихнувшегося. В течение пятнадцати лет его преследовала неукротимая ненависть Луки Назарыча, и только впоследствии он мог кое-как выбиться из числа простых рабочих. Главный управляющий торжествовал вполне. Жена Мухина героически переносила свои испытания, но слишком рано сделалась задумчивой, молчаливой и как-то вся ушла в себя. Ее почти не видали посторонние люди. Это нелюдимство походило на сумасшествие, за исключением тех редких минут, когда мелькали проблески сознания. К этому служило поводом и то, что первые дети умирали, и оставалась одна Нюрочка. Умирая, эта " немка" умоляла мужа отправить дочь туда, на Запад, где и свет, и справедливость, и счастье. Ах, как она тосковала, что даже мертвым ее тело должно оставаться в русских снегах, хотя и верила, что наступит счастливая пора и для крепостной России. Все это происходило за пять лет до этого дня, и Петр Елисеич снова переживал свою жизнь, сидя у Нюрочкиной кроватки. Он не слыхал шума в соседних комнатах, не слыхал, как расходились гости, и опомнился только тогда, когда в господском доме наступила полная тишина. Мельники, говорят, просыпаются, когда остановится мельничное колесо, так было и теперь. Убедившись, что Нюрочка спит крепко, Петр Елисеич отправился к себе в кабинет, где горел огонь и Сидор Карпыч гулял, по обыкновению, из угла в угол. - Ну, что же ты ничего не скажешь? - заговорил с ним Мухин. - Ты понимаешь ведь, что случилось, да? Ты рад? - Пожалуй... Петр Елисеич схватил себя за голову и упал на кушетку; его только теперь взяло то горе, которое давило камнем целую жизнь. - Старые, дряхлые, никому не нужные... - шептал он, сдерживая глухие рыдания. - Поздно наша воля пришла, Сидор Карпыч. Ведь ты понимаешь, что я говорю? Единственный человек, который мог разделить и горе и радость великого дня, не мог даже ответить. ЧАСТЬ ВТОРАЯ I Когда старый Коваль вернулся вечером из кабака домой, он прямо объявил жене Ганне, что, слава богу, просватал Федорку. Это известие старая хохлушка приняла за обыкновенные выкрутасы и не обратила внимания на подгулявшего старика. - Пошел вывертать на уси боки... - ворчала она, толкая мужа в спину. - Ганна, що я тоби кажу? - бормотал упрямый хохол, хватаясь за косяки дверей в сенцы. - А вот устану и буду стоять... Не трошь старого козака!.. - Оце лядащо... чего вин товчется, як баран? Старушка напрасно старалась своими худыми руками разнять руки пьяницы, но ей на подмогу выскочила из избы сноха Лукерья и помогла втащить Коваля в хату. - А где Терёх? - спрашивала Лукерья. - Две пьяницы, право... Сидели бы дома, как добрые люди, а то нашли место в кабаке. Эта тулянка Лукерья была сердитая баба и любила покомандовать над пьяными мужиками, а своего Тереха, по великорусскому обычаю, совсем под голик загнала. - Геть, бабы!.. Чего мордуете?.. - командовал старик, продолжая упираться ногами. - А якого я свата нашел... по рукам вдарили... Эге, моя Федорка ведмедица... сват Тит тоже хвалит... а у него хлопец Пашка... Ну, чего вы на мене зуставились, як две козы? - Матушка, да ведь старики и в самом деле, надо быть, пропили Федорку! - спохватилась Лукерья и даже всплеснула руками. - С Титом Горбатым весь день в кабаке сидели, ну и ударили по рукам... Это известие совсем ошеломило Ганну, у ней даже руки повело от ужаса, и она только смотрела на сноху. Изба едва освещалась чадившим ночником. На лавке, подложив старую свитку в головы, спала мертвым сном Федора. - Дорох, вже то правда? - спрашивала несчастная Ганна, чувствуя, как ее подкатывает " до пиченок". - А то як же?.. В мене така голова, Ганна... тягнем горилку с Титом, а сами по рукам... - Ой, лышечко!.. - заголосила Ганна, набрасываясь на старика. - Вот ледачи люди... выворотни проклятущи... Та я жь не отдам Федорку: помру, а не отдам! - Нашел, куда просватать!.. - качала головой Лукерья. - Дом большой, одних снох четыре... Да и свекровь хороша: изъедуга... Федорка проснулась, села на лавке, посмотрела на плакавшую мать и тоже заревела благим матом. Этот рев и вой несколько умерили блаженное состояние Коваля, и он с удивлением смотрел по сторонам. - От тоби на... - проговорил он, наконец, разводя руками. - Лукерья, а где твой Терёх, вгадай? - Да я почем знаю... Вместе сидели в кабаке... - А я жь тоби кажу: побигай до машинной, там твой и Терёх. Попавсь, бисова дитына, як индык! Теперь запричитала Лукерья и бросилась в свою заднюю избу, где на полу спали двое маленьких ребятишек. Накинув на плечи пониток, она вернулась, чтобы расспросить старика, что и как случилось, но Коваль уже спал на лавке и, как бабы ни тормошили его, только мычал. Старая Ганна не знала, о ком теперь сокрушаться: о просватанной Федорке или о посаженном в машинную Терешке. - А я в контору сбегаю проведать... - решила сердитая на все Лукерья и полетела на улицу. Через полчаса она вернулась: Терешка спал в машинной мертвецки пьяный, и Лукерья, заливаясь слезами, от души желала, чтобы завтра исправник хорошенько отодрал его. Старая Ганна слушала сноху и качала головой. Закричавший в задней избе ребенок заставил Лукерью уйти, наконец, к себе. Всю ночь до свету не спала Ганна. И кашель ее мучил и разные нехорошие думки. Терешка, конечно, проспится, а вот как Федорка... Слезы так и душили старую хохлушку, когда она начинала думать об этом несчастном сватовстве и представляла свою Федорку снохой Тита Горбатого. Хохлы охотно женились на тулянках, как это было и с Терешкой. Ганна сама этого пожелала и выбрала Лукерью. Тулянки такие работящие и не зорят семьи, как хохлушки. Куда бы девалась та же Ганна, если бы Лукерья начала подбивать Терешку к отделу? Конечно, она сердитая и ни в чем не уступает Ганне, но зато ведет целый дом и никогда не пожалуется. Тулянки сами охотно шли за хохлов, потому что там не было больших семей, а хохлушки боялись женихаться с туляками. В большом дому ленивую и неумелую хохлушку-сноху забьют проворные на все тулянки, чему и было несколько примеров. Старшая дочь Матрена сколько горя приняла со своим вдовством, а теперь последнюю родной отец хочет загубить. Рано утром, отпустив корову в пасево, Ганна успела прибраться по хозяйству. Дом у Коваля был небольшой, но исправный. Изба делилась сенями по-москалиному на две половины: в передней жил сам старик со старухой и дочерью, а в задней - Терешка с своей семьей. Было у них два хлева, где стояли Терешкина лошадь и корова Пестренка, под навесом красовалась новая телега, под другим жили овцы, а в огороде была устроена особая загородка для свиней. Дорох любил, чтобы к рождеству заколоть своего " кабана" и есть коржики с своим салом. Вообще все хозяйство как следует быть: своя шерсть от овец и овчины (это уж Лукерья завела овец), свое молоко и свое мясо к празднику. Когда сноха проснулась и затопила печку, Ганна накинула на плечи старый жупан и торопливо вышла из ворот: стадо уже угнали в лес, и только проспавшие хозяйки гнали своих коровенок. Изба старого Коваля выходила лицом к речке Култыму, которая отделяла Хохлацкий конец от Туляцкого. Старая Ганна торопливо перебежала по берегу, поднялась на пригорок, где по праздникам девки играли песни, и через покосившийся старый мост перешла на туляцкую сторону, где правильными рядами вытянулись всё такие крепкие, хорошие избы. - Вон какие славные избы у туляков... - невольно сравнила старуха туляцкую постройку с своей хохлацкой. - Наши хохлы ленивые да пьянчуги... о, чтоб им пусто было!.. Вон тулянки уж печки истопили, а наши хохлушки только еще поднимаются... Когда-то давно Ганна была и красива и " товста", а теперь остались у ней кожа да кости. Даже сквозь жупан выступали на спине худые лопатки. Сгорбленные плечи, тонкая шея и сморщенное лицо делали Ганну старше ее лет, а обмотанная бумажною шалью голова точно была чужая. Стоптанные старые сапоги так и болтались у ней на ногах. С моста нужно было подняться опять в горку, и Ганна приостановилась, чтобы перевести немного дух: у ней давно болела грудь. Большая пятистенная изба Горбатого стояла на большой Туляцкой улице, по которой шла большая дорога в Мурмос. Она резко выделялась среди других построек своею высокою тесовою крышей и целым рядом разных пристроек, сгрудившихся на задах. Недавно старик покрыл весь двор сплошною крышей, как у кержаков, и новые тесницы так и горели на солнце. Все знали, что старику помог второй сын, Макар, который попал в лесообъездчики и стал получать доходы. Таких крытых дворов в Туляцком конце было уже штук пять, а у хохлов ни одного. Рядом с избой Горбатого стыдливо присела развалившаяся избенка пьяницы Рачителя и своим убожеством еще сильнее выделяла богатого соседа. У ворот стояла запряженная телега. Тит Горбатый давно встал и собирался ехать на покос. У старика трещала с похмелья голова, и он неприветливо покосился на Ганну, которая спросила его, где старая Палагея. - А в избе киснет... - едва ответил старик, рассматривая рассыхавшееся колесо. - Она, тово-этово, со снохами воюет. Поднимаясь на крылечко, Ганна натолкнулась на молодую сноху Агафью, которая стремглав вылетела из избы и на ходу поправляла сбившийся на затылок платок. Красное лицо и заплаканные глаза не требовали объяснений. Отворив дверь в избу, Ганна увидела старшую сноху у печи, а сама Палагея усаживалась за кросна. Обернувшись, старуха с удивлением посмотрела на раннюю гостью. Помолившись на образ, Ганна присела на лавочку к кроснам и завела речь о лишней ярочке, которую не знала куда девать. Палагея внимательно слушала, опустив глаза, - она чувствовала, что хохлушка пришла не за этим. Когда возившаяся около печи сноха вывернулась зачем-то из избы, Ганна рассказала про вчерашнее сватовство. - Ну, так что тебе? - сурово спросила Палагея, неприятно пораженная этою новостью. Тит не любил разбалтывать в своей семье и ничего не сказал жене про вчерашнее. - Та будь ласкова, разговори своего-то старика, - уговаривала Ганна со слезами на глазах. - Глупая моя Федорка, какая она сноха в таком большом дому... И делать ничего не вмеет, - совсем ледаща. - Отец да мать не выучат - добрые люди выучат... Что же, разве мы цыгана, чтобы словами-то меняться?.. Может, родниться не хочешь? Вернувшаяся в избу сноха прекратила этот разговор, и Ганна торопливо вытерла непрошенные слезы и опять заговорила про свою ярочку. - А наших тулянок любите брать? - спрашивала рассердившаяся старуха, не обращая внимания на политику гостьи. - Сама тоже для Терешки присмотрела не хохлушку... Вишь старая!.. А как самой довелось... - Да ведь тулянки сами бегут за наших хохлов, - оправдывалась Ганна. Спроси Лукерью... - Потакаете снохам, вот и бегут... Да еще нашим повадка нехорошая идет. А про Федорку не беспокойся: выучится помаленьку. Кросна сердито защелкали, и Ганна поняла, что пора уходить: не во-время пришла. " У, ведьма! " - подумала она, шагая через порог богатой избы, по которой снохи бегали, как мыши в мышеловке. За воротами Ганна натолкнулась на новую неприятную сцену. Тит стоял у телеги с черемуховою палкой в руках и смотрел на подъезжавшего верхом второго сына, Макара. Лесообъездчик прогулял где-то целую ночь с товарищами и теперь едва держался в седле. Завидев отца, Макар выпрямился и расправил болтавшиеся на нем лядунки. - Слезай, - коротко приказал Тит. Макар, не торопясь, слез с лошади, снял шапку и подошел к отцу. - Тятя... прости... - бормотал он и повалился в ноги. Тит схватил его за волосы и принялся колотить своею палкой что было силы. Гибкий черемуховый прут только свистел в воздухе, а Макар даже не пробовал защищаться. Это был красивый, широкоплечий парень, и Ганне стало до смерти его жаль. - Будешь по ночам пропадать, а?.. - кричал на всю улицу Тит, продолжая работать палкой. - Будешь?.. - Хорошенько его, - поощрял Деян Поперешный, который жил напротив и теперь высунул голову в окошко. - От рук ребята отбиваются, глядя на хохлов. Ты его за волосья да по спине... вот так... Поболтай его хорошенько, дольше не рассохнется. - Тятя, прости! - взвыл Макар, валяясь по земле. Эта сцена привлекла общее внимание. Везде из окон показались туляцкие головы. Из ворот выскакивали белоголовые ребятишки и торопливо прятались назад. Общественное мнение безраздельно было за старика Тита, который совсем умаялся. - Буде тоби хлопца увечить, - вступилась было Ганна и даже сделала попытку схватить черемуховую палку у расходившегося старика. - Убирайся, потатчица, - закричала на нее в окошко Палагея. - Вишь выискалась какая добрая... Вот я еще, Макарка, прибавлю тебе, иди-ка в избу-то. - Што взяла, старая? - накинулся Деян из своего окна на Ганну. Терешка-то придет из машинной, так ты позови меня поучить его... А то вместе с Титом придем. Но старая Ганна уже не слушала его и торопливо шла на свою хохлацкую сторону с худыми избами и пьянчугами хозяевами. - А бог с вами! - бормотала она, шаркая сапогами по земле. - Бо зна, що роблять... На мосту ей попались Пашка Горбатый, шустрый мальчик, и Илюшка Рачитель, - это были закадычные друзья. Они ходили вместе в школу, а потом бегали в лес, затевали разные игры и баловались. Огороды избенки Рачителя и горбатовской избы были рядом, что и связывало ребят: вышел Пашка в огород, а уж Илюшка сидит на прясле, или наоборот. Старая Ганна пристально посмотрела на будущего мужа своей ненаглядной Федорки и даже остановилась: проворный парнишка будет, ежели бы не семья ихняя. - Ты чего шары-то вытаращила? - оборвал ее Пашка и показал язык. - У, старая карга... глиндра!.. Илюшка поднял ком сухой грязи и ловко запустил им в старуху. - Оце, змееныши! - ругалась Ганна, защищая лицо рукой. - Я вас, пранцеватых... Геть, щидрики!.. - Глиндра!.. II Мальчишки что есть духу запустили от моста домой, и зоркий Илюшка крикнул: - Гли, Пашка, гли: важно взбулындывает отец Макарку! Даром что лесообъездчик, а только лядунки трясутся. Сорванцы остановились в приличном отдалении: им хотелось и любопытную историю досмотреть до конца, да и на глаза старику черту не попасться, пожалуй, еще вздует за здорово живешь. - Айда к нам в избу, - приглашал Илюшка и перекинулся на руках прямо через прясло. - Испугался небойсь тятьки-то, а?.. Тит и тебя отвзбулындывает. Бойкий Илюшка любил дразнить Пашку, как вообще всех богатых товарищей. В нем сказывалось завистливое, нехорошее чувство, - вон какая изба у Тита, а у них какая-то гнилушка. - Я буду непременно разбойником, как Окулко, - говорил он, толкая покосившуюся дверку в сени избушки. - Поедет богатый мужик с деньгами, а я его за горло: стой, глиндра! - А богатый тебя по лбу треснет. - В красной кумачной рубахе буду ходить, как Окулко, и в плисовых шароварах. Приду в кабак - все и расступятся... Разбойник Илька пришел!.. В избе жила мать Домнушки и Рачителя, глухая жалкая старуха, вечно лежавшая на печи. Мальчишки постоянно приходили подразнить ее и при случае стащить что-нибудь из съестного. Домнушка на неделе завертывала проведать мать раза три и непременно тащила с собой какой-нибудь узелок с разною господскою едой: то кусок пирога, то телятины, то целую жареную рыбу, а иногда и шкалик сладкой наливки. Старуха не прочь была выпить, причем стонала и жаловалась на свою судьбу еще больше, чем обыкновенно. Заслышав теперь шаги своих врагов, старуха закричала на них: - Куда вы, пострелы, лезете?.. Илюшка, это ты? - Я, баушка Акулина. - А с тобой кто? - Пашка Горбатый... В гости пришли, баушка. - Как ты сказал: в гости?.. Вот я ужо слезу с печки-то да Титу и пожалуюсь... Он вам таких гостинцев насыплет, пострелы. Ребята обшарили всю избушку и ничего не нашли: рано пришли, а Домнушка еще не бывала. - Этакая шлюха эта Домнушка! - тоном большого обругался Илюшка. Отец-то куды у тебя собрался? - А на покос... Меня хотел везти, да я убег от него. Больно злой с похмелья-то, старый черт... Всех по зубам так и чистит с утра. Пашка старался усвоить грубый тон Илюшки, которому вообще подражал во всем, - Илюшка был старше его и везде лез в первую голову. Из избы ребята прошли в огород, где и спрятались за худою баней, - отсюда через прясло было отлично видно, как Тит поедет на покос.
|
|||
|