|
|||
Валентин Григорьевич Распутин 4 страницаКузьма не считал, что они живут плохо. Самое необходимое в доме есть, раздетыми, разутыми никто не ходит. Он никому не завидовал. К людям, живущим лучше его, он относился так же спокойно, как и к тем, кто выше него ростом. Если он не дорос до них, не ходить же ему теперь на цыпочках. В конце концов каждый топчет свою дорожку. Кузьма не понимал и не старался понять, как у людей остается сверх того, что уходит на жизнь. Для него самого деньги были только заплатками, которые ставятся на дырки, необходимостью для необходимости. Он мог думать о запасах хлеба и мяса – без этого нельзя было обойтись, но мысли о запасах денег казались ему забавными, шутовскими, и он отмахивался от них. Он был доволен тем, что имел. У них на почте, где была также и сберкасса, вот уже несколько лет висел на стене плакат, на котором розовощекий, не похожий ни на кого из деревенских мужиков мужчина без устали призывал каждого: «Брось кубышку – заведи сберкнижку». Но когда на почте бывал Кузьма, мужчина смотрел мимо него. Кузьма, дурачась, переходил с места на место, лез под его взгляд, но мужчина с плаката всякий раз отворачивался, смотрел где-то рядом с Кузьмой и все-таки мимо. Кузьма, довольный, уходил. И вдруг понадобилось сразу много денег. Кузьма растерялся. Почему деньги выбрали его? Ведь он никогда не имел с ними ничего серьезного. Казалось, за это они и решили ему отомстить. Волей-неволей ему приходилось теперь не просто размышлять, а постоянно думать об одном и том же: где достать деньги? К Евгению Николаевичу он пошел сразу потому, что всегда слышал: у него деньги есть. А дальше? Еще до деда Гордея он мысленно прошелся по деревне от одного края до другого и вернулся домой ни с чем: одни жили лучше, другие хуже, но каждый в своем доме жил своим, у каждого были свои дырки, на которые он готовил заплатки. Кузьма даже в мыслях не осмеливался просить у них деньги. Он представлял себе свой обход так: он заходит и молчит. Уже одно то, что он пришел, должно было сказать людям все. Но и они молчат, и это молчание, в свою очередь, также говорит ему больше и яснее всяких слов. Он прощается и идет дальше. В каждый дом заходить нет смысла, он выбирает только те, где, как ему кажется, могут быть деньги. Но деньги с порога не увидишь, их почему-то всегда прячут: засовывают в щели к тараканам, в карманы старых пиджаков, на дно чемоданов. Считается, что деньги боятся света. Если бы они, как фотографии хозяев, были на виду. Кузьма сам бы решил, надо ли здесь, в этом доме, просить, он бы лишнее не взял. Но и там, где они спрятаны, и там, где их вовсе нет, он в одинаково трудном положении: его встречает молчание, а что за ним – безденежье или скупость, нежелание понять его беду, – он не знает. И все же Кузьма надеялся, что на самом деле все будет по-другому. Кто-то отмолчится, а кто-то войдет в его положение, скажет просто и легко: «У нас тут, кажется, есть полсотни, на мотор к лету копили, но тебе сейчас они нужнее– возьми». Хозяин как бы между прочим протянет ему деньги, и он тоже как бы между прочим возьмет в руки тоненькую теплую пачечку из нескольких бумажек, без особого внимания засунет ее в карман, и они с хозяином снова займутся разговором о чем придется, но ни один из них даже словом не заикнется больше о деньгах. Кузьма и пошел сперва к Василию, чтобы почувствовать, может ли он на что-то надеяться, он хотел начать с удачи, а не с отказа, чтобы у него не опускались руки, когда он пойдет дальше. И ничего не получилось. Кузьма вернулся домой и не сел, а как-то осел на табуретку у окна, не зная, с какого боку теперь приниматься за поиски денег. Но потом вспомнился брат, и Кузьме стало легче. Он понимал: деньги есть и в деревне, пусть немного, но есть. Каждому хочется жить не хуже других. Ради того, чтобы скопить на мотоцикл, мужик будет ходить в последних штанах, а рубль припрячет; он спит и видит себя с мотоциклом, и на заплатки на штанах ему наплевать. На такие деньги Кузьма и рассчитывал. На мотоцикл или на мотор их еще не хватает, и они пока лежат без пользы и без движения, никому не делая добра. Так неужели люди откажутся на время дать их Кузьме, чтобы он мог отстоять Марию? Не может быть! В окно, в закрытый ставень постучали. – Кто там? – приподнялся Кузьма. – Кузьма, выйди на минутку, – позвали с улицы. Мария выскочила из спальни, испуганно прижала руки к груди. – Кто это? – По голосу будто Василий. Чего ты испугалась? – Сама не знаю. Василий стоял у ворот, выступая из темноты высокой, крупной фигурой. – Чего в избу не заходишь? – спросил Кузьма. – Нехорошо получилось, – не отвечая, сказал Василий. – Ты пришел, а поговорить не поговорили. Зачем приходил-то? – Сам знаешь зачем. – Догадываюсь. – Ну вот. Что еще говорить? Я же знаю, денег у тебя нету, – со слабой надеждой сказал Кузьма. – Нету. У бабы где-то лежат двадцать рублей, и все. – В избу заходить будешь? – Нет. Там разговора не получится. Давай сядем здесь. Они сели на скамейку у ворот, закурили и, посматривая в темень перед собой, долго молчали, но не тяжелым, понятным молчанием. Сбоку, уходя вправо от них, горели деревенские огни, оттуда доносились голоса, иногда срывался и затихал где-то возле клуба смех. Было не поздно, но деревня уже успокаивалась, не успев привыкнуть к ранней темноте. Голоса и звуки раздавались поодиночке и становились все реже. Папиросы докурились; почти в одно время они бросили их себе под ноги и еще помолчали. Потом Кузьма пошевелился, сказал: – Живешь, живешь и не знаешь, с какой стороны тебя огреют. – Это так, – отозвался Василий. – Еще вчера все ладно было. – А завтра кто-то другой на очереди. Может, не из нашей, из другой деревни, а потом и до нашей снова дойдет – до меня или еще до кого. Вот и надо держаться друг за дружку. – Да-а. – Евгений Николаевич дает тебе, я знаю, а еще кто есть, нет? – Пока никого. Хочу завтра к Степаниде сходить, да, однако, не шибко выгорит. – К Степаниде? – Василий с сомнением повел головой, помолчав, сказал: – А давай завалимся к ней сейчас. Вдвоем на нее надавим. Она же в бригаде у меня, может, при мне постыдится отказать. – Пошли. Чтоб уж сразу. – А откуда ты знаешь про Евгения Николаевича? – уже по дороге спросил Кузьма. – Баба сказала. Да он сам, наверно, не вытерпел, доложил. Как не похвалиться – доброе дело собрался делать! – Я теперь как космонавт, – невесело пошутил Кузьма. – Куда ни пойди, вся деревня знает. – А ты как думал? Ты теперь на двор ходи и оглядывайся, чтоб не сфотографировали. Смех смехом, а рубли твои – это уж точно – вся деревня считает. – Сейчас Степаниде и говорить не надо, зачем пришли. Она, поди, с утра ждет. – И место подыскала, куда прятаться. Они засмеялись. Рядом с Василием Кузьма чувствовал себя легче, и беда его не стояла теперь комом в одном месте, а разошлась по телу, стала мягче и как бы податливей. И хоть надежды на то, что им повезет, было мало, Кузьма знал, что от Степаниды они выйдут вместе, прежде чем расходиться, будут разговаривать и, наверно, о чем-нибудь договорятся на завтра. Это его успокаивало, помогало не думать все время об одном и том же. Степанида жила в большом, на две семьи, доме вдвоем с племянницей Галькой, которая осталась ей от умершей сестры. Гальке шел семнадцатый год, но девка она была крупная и уже давно переросла Степаниду что ввысь, что вширь. Мир их почему-то не брал, и они жили как кошка с собакой; когда в избе становилось тесно, выскакивали во двор и крыли друг друга на всю деревню таким криком, что соседские собаки, оглядываясь, с поджатыми хвостами переходили на другую сторону улицы. Когда мужики вошли, Степанида засуетилась, запричитала от радости, но на ее лице появилось да так и не сошло потом настороженное выражение с одной мыслью: к чему бы это? Улыбка то и дело проваливалась, но Степанида снова водворяла ее на лицо и, суетясь, ждала. Мужики разделись, сели рядом на скамейке. На голоса из комнаты вышла Галька – в коротком, тесном ей платьице, с голыми крепкими коленками. – Явилась! – найдя себе дело, напустилась на Гальку Степанида. – Смотрите на ее, красавицу писаную. Хошь бы оделась, не показывала мужикам срамоту свою. – А то они не видали! – лениво огрызнулась Галька. – У-у, бесстыжие твои глаза! – Ага, а твои не бесстыжие? – Иди отседова. Галька, подмигнув мужикам, ушла. – Измаялась я с ней, – стала жаловаться Степанида. – Ой девка, не приведи господь никому такую. Сколько она из меня крови высосала! – Ага, была там у тебя кровь, – отозвалась Галька. – У тебя там помои, а не кровь. – Во, слыхали? Ей слово, она тебе десять. Ей десять, она тебе тыщу. И как я еще дюжу, сама не знаю. Вот счастье-то выпало под старость лет. – Делать вам нечего, вот и грызетесь, – сказал Василий. – Ты Степанида, лучше другое скажи: неужели ты нам ничего не подашь? Степанида растерянно прищурилась. – Ну и хитрый ты, Василий! – А чего тут хитрого? Я тебе прямо говорю. Мы с Кузьмой идем и про себя думаем: одна надежда на Степаниду, она, если есть, последнее выставит. – Ой, Василий, да я для хороших людей и сама хорошая. Когда есть, мне ее жалко, ли чо ли? Для того и держу: а вдруг хороший человек зайдет, а мне и поднести нечего. – Это правильно. Подбирая юбки, Степанида полезла в подполье, подала оттуда зеленую, в земле, бутылку, закапанную сургучом. Кузьма, сидевший ближе к подполью, принял бутылку, прищурив один глаз, посмотрел ее на свет. – Она, она, – заверила Степанида. – Вот с этого бы и начинала, – повеселел Василий, – а то связалась со своей Галькой. – Не поминай мне про ее. Степанида вытерла бутылку о подол, поставила ее на середину пустого еще стола и побежала в амбар – видно, за закуской. – О деньгах сразу не заговаривай, – предупредил Василий. – Обождем, когда готова будет. – Да ты сам и скажешь. – Можно и так. Из комнаты вышла Галька, увидела на столе бутылку. – Ого, уже облапошили мою тетку! Ловко вы! – Ну и змея же ты, Галька! – рассердился Василий. – Тебя спрашивают? Еще не выросла, чтобы со мной на таком тоне разговаривать. – Смотри-ка ты! А как с тобой прикажешь разговаривать? По батюшке или, может, по матушке? – А, да чего с тобой говорить! Ты разве поймешь? – Ну и не говори. Я к тебе не навязываюсь. Обидел он меня! Думаешь, я не знаю, зачем вы сюда закатились? – Тише ты! – зашипел Василий. – Ага, испугался! Не бойся, не скажу. Только не заедайся, понял? Я еще и помогать вам буду, если со мной по-хорошему. – Она взглянула на Кузьму, жалобным голосом сказала: – Мне тетку Марию жалко. – Снова перевела взгляд на Василия. – Думаешь, если ты постарше, так имеешь право на меня покрикивать? На бабу свою покрикивай. Я к тебе не нанималась. – Здорова же ты горло драть, – сдерживаясь, подивился Василий. – Ага, не на ту напал. – Ладно вам, – стал успокаивать их Кузьма. Прибежала Степанида, засуетилась возле стола. Усаживая за стол мужиков, стала причитать обычное при гостях, заменившее молитву: – Ничего такого нету – прямо стыд! Если бы знала, что придете, чего-нибудь бы и приготовила, а то все на скору руку. Стыд, стыд… – Ты, Степанида, не прибедняйся. С такой закуской можно неделю гулять, – успокоил ее Василий. – Уж ты, Василий, скажешь. Разлили в три стакана. В точно рассчитанный момент, уже когда чокнулись и остановили дыхание, встряла Галька: – А мне? Степанида даже дернулась от злости, подалась вперед. – Ну, скажите мне, что она не вредительница! Ведь это уметь надо! Ни раньше, ни позже, в самый раз угадала, чтоб испортить людям аппетит. Ой-ей-ей! И за что меня господь бог покарал такой холерой? Галька, ухмыляясь, принесла стакан, поставила его перед Степанидой, а себе взяла ее стакан. – Не трожь, окаянная сила! Кому говорю: поставь на место! – Нальешь в этот – поставлю. – Неохота при людях с тобой займоваться, а то бы я тебе показала, как с родной теткой разговаривать, я бы тебя научила… – Где уж там! – Ой, окаянная сила! Ой, окаянная сила! – запричитала Степанида, но в стакан плеснула. Галька взяла его, отлила еще в него из Степанидиного и потянулась чокаться. – Не рано тебе наравне с мужиками пить? – не сдержался Василий. Галька прищурила глаза, выразительно уставила их на Василия, но он продолжал: – Еще молоко на губах не обсохло, а туда же. Что из тебя потом будет? – Во-во, – поддакнула Степанида. – Слушай, что тебе умные люди говорят, раз уж ты родную тетку ни в грош не ставишь. Но Галька смотрела на Василия. – Катись-ка ты отсюда со своей лекцией, – спокойно сказала она. – Я и без тебя грамотная, понял? – Как ты разговариваешь с человеком? – затряслась Степанида. – Он кто тебе – дядя родной? – так с ним разговаривать! Ты уж совсем, ли чо ли, ума решилась? – А пускай помалкивает, а то я его быстро на чистую воду выведу. Кузьма под столом толкнул Василия коленкой, чтобы он отступился от Гальки. – Ходит где-то хороший парень и не знает, что на него уж тут петля заготовлена, – не смог остановиться сразу Василий. – Вот кому-то достанется золотце. – Да уж не тебе. – Упаси бог. – То-то ты и заоблизывался, когда я в том платье вышла. Кузьма перебил их: – Может, мы в бутылку обратно сольем да вас слушать будем? Выпили. Галька подмигнула Кузьме и показала глазами на Степаниду. Кузьма незаметно покачал головой. Гальке не терпелось видеть, как будут раскошеливать ее тетку. Вот змея! Вызвалась в помощники, а умишко детский, как бы она со своим гонором не испортила все дело. – А ты чего в клуб не пошла? – совсем некстати спросил он ее. Галька прищурилась. – Мешаю, что ли? Я же вам сказала, я за вас, если он, – она показала на Василия, – не будет заедаться. – Чего это, чего? – насторожилась Степанида. – Проехали, – отрезала Галька. Кузьма замер. Разговаривать с Галькой было опасно. Она и понятия не имела о том, что существуют обходные маневры, или считала их лишними для своей тетки, с которой, мол, не стоит цацкаться, а надо, как курицу, хватать, пока она сидит на месте, и щипать. Нахмурившись, Кузьма показал ей, чтобы она помалкивала. Галька отвернулась. – А ты чего, тетка, не допиваешь? – разглядела она. – Всех хитрей хочешь быть? – Э, нет, так у нас не пойдет, – приподнялся Василий. – Что же ты это, хозяюшка? Давай, давай. Так у нас не делают. – Ой, да я с ее хвораю, – стала отказываться Степанида. – Ты, Степанида, чудная, как я на тебя погляжу: я, значит, не буду пить, чтобы и вы, гости дорогие, на меня глядючи, тоже кончали это дело. Так выходит. – Да ты что, Василий, зачем ты на меня так говоришь? Разве я такая? Ты скажешь так скажешь. Разве мне ее жалко? Да пейте всю, для того и достала. – Без тебя не можем, ты хозяйка. – Сейчас, сейчас. – Степанида заторопилась, допила. – Ты, Василий, прямо обидел меня. Я теперь все буду думать про это. Да мне для хороших людей ничего не жалко. – Посмотрим, – сказала Галька. – Чего это ты, змея подколодная, собралась смотреть? Кузьма торопливо сказал: – Наверно, в кино собралась, а на билет нету. Ухажера еще не заимела, чтоб на свои водил. – Да ее, кобылу, все киномеханики бесплатно пускают. У ей вся деревня ухажеры. Доброго человека с рублем не пустят, а она, откуда ноги растут, вертанет, и денег не надо. Прямо Василиса Прекрасная – куды тебе с добром! Я оттого и в кино это не хожу, что мне за ее перед народом стыдно. У Гальки раздулись ноздри, но Кузьма не дал ей взорваться. – Давайте еще по одной, – сказал он. – Тебе, Галька, налить? – Назло ей буду пить, чтоб она от жадности лопнула. – У-у, язва! Ждет не дождется моей смерти, а я ей с девяти лет заместо матери была. Поила, кормила и вот вырастила, полюбуйтесь, хорошие люди. Все для ее делала, а от ее доброго слова не слышу. Отблагодарила! Степанида приготовилась плакать, полезла за подолом. – Ладно вам, – сказал Кузьма. – Давай, Степанида, выпьем, чтоб ты еще сто лет жила да беды не знала. – Зачем мне, Кузьма, сто лет? Я уж намаялась, и правда скорей бы на покой. Работать не могу, а люди не верят. Я ведь только с виду здоровая, а изнутри вся порченая. Она вот смеется, а время подойдет, поймет, как это бывает. Поймешь, поймешь, голубушка, не подсмеивайся, – голос у Степаниды снова отвердел. – Сколько у тебя, Степанида, в этом году трудодней? – спросил Василий. – Двести пятьдесят. – Да сколько не работала. – Больная я, Василий. – Я это к тому говорю, что ты на меня как на бригадира не обижаешься? – Что ты, Василий, что ты – какие обиды! Где бы я столько заработала? Спасибо тебе. – И по правлениям тебя нынче таскать не будут, минимум есть. – Есть, есть. Нынче я спокойна, не подкопаются. А все ты со своей капустой. Я на тебя рада богу молиться, а ты выдумал, будто мне бутылку жалко. Ой, Василий, да как это тебе на ум пришло? Василий сказал: – А ты знаешь, Степанида, зачем мы пришли? – Не-ет. – Степанида, не выдержав, быстро и тревожно глянула на Кузьму. – Я думала, так просто, посидеть. – Притворяется, – безжалостно сказала Галька. Василий одернул ее. – Да помолчи ты! Без тебя обойдется. – Степаниде сказал: – Посидеть – это само собой. Но у нас с Кузьмой к тебе еще одно дело есть. Ты слышала, что у Марии большая недостача? – Слышать слышала, кто-то сказывал. – Выручи их, Степанида. Дело серьезное: если завтра, послезавтра они не соберут, Марию могут забрать. А у тебя, наверно, деньги есть. – Ой, да откуда у меня деньги? – Дай им, Степанида. Я ото всей деревни тебя прошу. Дело такое. – Мы скоро отдадим, – сказал Кузьма. – Мне после отчетного собрания ссуду дают. Это ненадолго. – Вот видишь, это ненадолго, – продолжал Василий. – Они люди надежные, дай им, Степанида. – Да если бы они у меня были, я бы не дала, ли чо ли? Галька закричала: – Есть они у ней, есть, не верьте! Есть они у тебя, тетка! – крикнула она Степаниде. – Чего ты врешь? – А ты их у меня видала? Ты их у меня считала? – подскочила Степанида. – Не видала и не считала, а знаю, что есть. Ты бы давно уж удавилась, если бы у тебя их не было. Ты бы их украла. Ты кулак, хуже кулака, тебя раскулачить надо! – Ты мне ответишь за эти слова. В суде ответишь. Ты мне ответишь! – подскакивала Степанида. – Испугала! Еще поглядим, кто ответит. Кулачиха, кулачиха! – Тише вы! – крикнул Василий. Наступило молчание, потом Василий негромко сказал: – Ты посмотри, Степанида, может, сколько есть. Посмотри. Сама знаешь: четверо ребятишек у Марии. – Не надо, Василий, – попросил Кузьма. Галька взглянула на него, не пряча лица, заплакала. – Тетку Марию жалко, – причитала она. Слез у нее было много, и они с крупного покрасневшего лица стекали на шею. Степанида нагнулась и тоже промакнула свои глаза подолом, плачущим голосом сказала: – Мне Мария как родная. Да я бы для ее последнего не пожалела. Она мне столько добра делала. Снова замолчали. Степанида то и дело наклонялась, вытирала подолом глаза, будто надраивала их, как пуговицы, чтобы они, наконец, заблестели. Наклоняясь, снизу, почти из-под стола, выглядывала на мужиков, не то всхлипывала, не то мычала. – Хватит тебе, Галька, реветь, – сказал Василий. – Рано еще Марию оплакивать. – Врет она, врет! – закричала опять Галька. – Я знаю. Видеть ее не хочу. – А не хочешь – ну и выметайся! – подхватила Степанида. – Не заплачу. Хошь сейчас выметайся! Ты мне всю шею переела. – Пойдем, Василий, – сказал Кузьма. – Пошли. Они оделись и вышли. Из Степанидиной избы нарастал крик; с двух сторон деревни на него откликнулись собаки, загавкали густо и дребезжаще. Василий, шагая рядом с Кузьмой, грозился, что выгонит Степаниду из бригады. Кузьме стало все безразлично. Боль за Марию и ребятишек, вспыхнувшая за столом, когда заговорили о деньгах, теперь прошла, и недостача казалась такой же нестрашной, как это собачье гавканье. Будь что будет. Кузьма чувствовал только, что он устал и хочет спать, все остальное было неважно. – Завтра я зайду, – сказал Василий, сворачивая к себе. – Ага. Кузьма остался один. Он шел на самый край деревни, в свой новый дом, поставленный для того, чтобы жить в нем, поживать да добра наживать. Деревня спала, только все еще подлаивали друг другу собаки. Спали люди, и вместе с ними спали их заботы, отдыхая для завтрашнего дня, чтобы двигаться в ту или другую сторону. А пока все оставалось на своих местах, все было неподвижно. Кузьма пришел домой и сразу лег. Он уснул быстро и спал крепко, забыв во сне обо всем на свете. Так закончился первый день.
Поезд рвется вперед, разбрасывая по сторонам дрожащие и тусклые на ветру огоньки. Потом огоньки пропадают, и за окном остается белесоватая, еще не налившаяся до конца темнота. Снова покажется дальний одинокий огонек, грустно посветит и отойдет, но за ним вдруг выскочат два, а то и три огонька вместе, высветят перед собой кусок земли – совсем небольшой, с крохотным домиком и поленницей дров или углом сарая. Он сразу же отступает, его смывает темнотой, и опять надо ждать следующий огонек и следующий домик, потому что без них как-то не по себе. Кузьма лежит и смотрит в окно. Он устал лежать без движения, смотреть в темноту, как в стену, но что еще можно делать, он не знает. Хорошо, что поезд идет и идет и город все ближе. Так, отыскивая огоньки, можно ни о чем не думать – это игра, чтобы обмануть себя. Заворочался на своей полке парень, заскрипел во сне зубами, и старуха внизу, тоже дремавшая, открывает глаза, смотрит на часы. – Сережа, – негромко зовет она. – Проснись, Сережа. – Я не сплю, – отзывается старик. – Так лежу. – Время, принимать лекарство. – Если время, то давай. – Не болит сейчас? – Нет, нет. Кузьма ложится на спину; теперь, когда заговорили старик со старухой, можно опять послушать их и не таращиться больше в окно. Услышав голоса, снова заворочался парень и сразу же, хмурясь, приподнялся, свесил ноги. – О-о. – Парень увидел, что старик что-то пьет из стакана. – Наш дед уже опохмелиться решил. Ничего себе. – У тебя одно на уме, – несердито отвечает старуха. – Сережа лекарство водой запил, а ты уж бог знает что подумал. – А что – дед раньше-то, поди, поддавал. – Нет, Сережа никогда не пил много. Выпивать выпивал, а пьяным я его не видела. – А, потом все так говорят. Я, если до старости доживу, тоже буду говорить, что один квас пил. – Скажи ему, Сережа, сам. – А зачем? – рассудительно отвечает старик. – И то правильно. Они теперь не поймут. В другое время парень, наверно, сцепился бы спорить, но сейчас ему не до того. Бережно, постанывая и покряхтывая, он опускается вниз и там признается: – Голова трещит – спасу нет! – Как же ей, голубчик, не трещать, когда ты ее совсем замучил, – говорит старуха. – Кого замучил? – Голову свою замучил. Парень через силу улыбается. – Чудная ты. Говорит, голову свою замучил. Меня баба моя пилит, что я ее замучил, а ты говоришь, голову. – На кого вот ты теперь похож? На человека совсем не похож. – Это дело поправимое, бабуся. Вон Кузьма, поди, знает, что такое вечернее похмелье. Лучше умереть, чем его переносить. – Парень надевает ботинки, медленно, с болью разгибается и лезет в карман пиджака. – Сейчас мы ему скажем свят, свят, и его как не бывало. Можно дальше ехать. Дело знакомое. Он уходит. Старуха качает вслед ему головой и вздыхает. Кузьма в зеркало видит, что старик, наблюдая за ней, чуть заметно улыбается. – Ты что, Сережа? – спрашивает она. – Ничего, ничего. – Я что-нибудь не так делаю, да? – Все так. Ты не беспокойся. – Если не так, ты скажи. – Обязательно скажу, я тебе всегда говорю. – Да, да. Кузьме и приятно слушать их разговор и как-то неловко, словно он невзначай стал свидетелем того, что говорится только между мужем и женой. Он закрывает глаза и притворяется спящим, но лежать так скоро становится невмоготу, хочется повернуться на бок и куда-нибудь смотреть. Кузьма, как мальчишка, ерзает, с силой сдавливает глаза. И вдруг он слышит, что дверь открывают. Но это еще не парень, это проводница. – Чай пить будете? – спрашивает она. – Сережа, чай, – говорит старуха. – Несите, несите. Чай– это хорошо. Кузьма сползает вниз. – Тоже стаканчик выпью, – говорит он. – Обязательно надо выпить, – отвечает старуха. – Я и то подумала, не разбудить ли вас. Пристроившись за маленьким столиком, они пьют чай, и старуха угощает Кузьму домашними печенюшками. У Кузьмы наверху в сумке есть яйца и сало, но он не решается достать их, все думает, что надо достать, и не может осмелиться. К чему им, поди, его сало? Они люди интеллигентные и говорят между собой так, будто только вчера сошлись и не успели еще друг на друга налюбоваться. А живут давно; старуха рассказывает Кузьме, что они едут к сыну в Ленинград, сын вообще-то каждое лето приезжал к ним сам, но нынче он был в заграничной командировке и не смог их навестить. Она расспрашивает Кузьму, и Кузьма отвечает, что он едет в гости к брату, с которым не виделся семь лет. Старик больше помалкивает, но слушает внимательно. Кузьме хорошо сидеть с ними, и он потом уже не стесняется их, особенно старуху, которая, оказывается, выросла тоже в деревне и деревенских уважает. Она говорит Кузьме, что все люди родом оттуда, из деревни, только одни раньше, другие позже, и одни это понимают, а другие нет. Кузьме это нравится, он поглядывает на старика, что скажет он, но старик молчит. И доброта человеческая, уважение к старшим и трудолюбие тоже родом из деревни, говорит старуха, но теперь уже сама смотрит на старика. – Правда, Сережа? – спрашивает она. – Возможно. И тут приходит парень, по песне они слышат его еще издали. Он закрывает за собой дверь и продолжает петь: Самое с бабами в мире Черное море мое, Черное море мое. – Эк красиво! Эк красиво! – укоризненно качает головой старуха. – И кто тебя таким песенкам учит? – А что – плохие песенки, что ли? – Да уж чего хорошего? – Да ну тебя, бабуся! Уж не знаешь, к чему прикопаться. Цензурные песенки, без мата. Хоть в концерте разучивай. – Парень присаживается рядом с Кузьмой и встряхивает, будто взбалтывает, голову. – Почти в норме, – радостно сообщает он. – Чуть-чуть осталось, это пройдет. Как ты это на меня, бабуся: голову, говоришь, свою замучил? – И правда. Пьешь и пьешь. И денег тебе не жалко. – Деньги – это ерунда, дело наживное. – Деньги тоже уважать надо. Они даром не достаются. Ты за них работаешь, силу свою отдаешь, здоровье. – Денег у меня много. Они меня, бабуся, любят. Они – как бабы: чем меньше на них внимания обращаешь, тем больше они тебя любят. А кто за каждую копейку дрожит, у того их не будет. – Как же не будет, если он их не бросает зря на ветер, не пропивает, как ты? – А так. Они поймут, что он жмот, и – с приветом! – Вот уж не знаю. – Точно я тебе говорю. Ты, бабуся, не думай, деньги тоже с понятием. К крохобору крохи и собираются, а ко мне, к простому человеку, и деньги идут простецкие. Мы друг друга понимаем. Мне их не жалко, и им себя не жалко. Пришли – ушли, ушли – пришли. А начни я их в кучу собирать, они сразу поймут, что я не тот человек, и тут же со мной какая-нибудь ерунда: или заболею, или с трактора снимут. Я это все уж изучил. – Интересная философия, – замечает старик. – Сделайся, значит, простягой, и деньги твои? – Не-е, зачем? Работать надо, – серьезно отвечает парень. – Я люблю работать. В месяц по двести пятьдесят, по триста выколачиваю, а зимой, когда трелевка начнется, все четыреста. За мной не каждый удержится. Если не работать, откуда им быть? – Это где же такие деньги? – не выдерживает Кузьма. – У нас в леспромхозе. У нас механизаторы хорошо получают. – А что толку? – говорит старуха. – Все равно ты их и пропиваешь. – Пропиваю. А что? Я за день намерзнусь, намаюсь, и не выпить? Что это за жизнь? Я отдых тоже должен иметь. – Жена тебе, наверное, сама к вечеру каждый день бутылочку берет? Парень смеется. – Подкусываешь, бабуся? Я бы за такую жену чего хочешь отдал. – А твоя-то, значит, не очень любит, когда ты пьешь? – Ну да, не понимает. Но теперь это неважно. Я с ней разошелся. – Разошелся? – Ага. Вот недавно. Разошлись, я сразу и поехал. – А почему? – Без понятия она, не понимала меня. Поэтому. В бане родилась, а кашлять тоже надо по-горничному. Ну ее! – Парень бодрится. – На свете баб много. – Они все, голубчик ты мой, не любят, когда пьют. Каждой охота по-человечески жизнь прожить. А ты явишься домой чуть тепленький, да еще начнешь характер свой показывать, буянишь, наверно. – Не. Я смирный. Меня если не трогать, я спать ложусь. Но тоже под пьяную руку меня не зуди. Не люблю. Утром говори что хочешь, все вынесу, а с пьяным со мной лучше помалкивай. – Неуважение к женщине тоже родом из деревни, – говорит старик старухе.
|
|||
|