|
|||
Мартин Эмис 24 страницаКороче, накрыло, накрыло по полной, и уже не остановишь. Я режиссер, я должен режиссировать. Нужно постоянно держать в голове все это мельтешение, а то разлетится до своего любимого состояния, то бишь хаотического. Опять же, нельзя забывать о гордости. И о твердости. Необходимо поддерживать равновесие между характером и мотивировкой, не отступаться от реализма... кому, мне? Сразу после Дня труда[38] мы наконец увидим свет в конце туннеля манхэттенского августа, и это будет день первый базовых съемок. В день первый базовых съемок мы начинаем снимать кино. В день первый базовых съемок я получаю чек на несколько сотен тонн. Не верится, да? Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моей уверенности, напористости, о чем дальше – больше. Кевин Скьюз и Дес Блакадцер уже в городе. Они прилетели вчера, первым классом, и обиженно затихарились в отеле «Хогг» на Восточной шестьдесят пятой. Судя по их голосу, они гораздо быстрее, чем я, привыкли летать первым классом. С другой стороны, именно такой этикет блюдут богатенькие, легкие на подъем гопники – ничем им не угодишь, они все принимают как должное. Мне бы такой стиль. Завтра ожидаются Сесил Слип, Микки Оббс и Дин Спирз. Декораторы и костюмеры, ассистент с «хлопушкой» и нумератором, дама с чайником, подавальщик полотенец, «поди-подай» – все они ожидались на следующей неделе, одним бесценным рейсом. Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моем чувстве пропорции, о чем дальше – больше. Мы с Филдингом теперь учредители-арендаторы «Шангри-ла проуджектс», новой вест-сайдской студии, о которой вы, может быть, читали. До недавнего времени под вывеской «Шангри-ла» размещался пансион для отставных госслужащих, и здание до сих пор напоминает лондонский вокзал или средневековый идеал боевого корабля, пришвартованного к Бродвею – петляющему, с переломанным позвоночником Бродвею. В прошлом году какой-то гений от недвижимости умудрился выпереть старперов по статье о пожарном риске, снес все перегородки и крест-накрест разделил пустую коробку стен на четыре зияющих, кишащих народом съемочных площадки. В этой темной жаркой дыре я чувствую себя малолеткой, карликом. Как Филдинг и обещал, все прибамбасы на высочайшем уровне, по последнему слову техники – от компьютерной монтажной в мансарде до бассейна и буфета в цокольном этаже. В «Шангри-ла» уже раскручиваются два крупнобюджетных проекта, причем один из фильмов ставит мой коллега-пузан и земляк – Альфи Конн из Сохо. Его пивное брюхо, выбеленные солнцем лохмы, жульническая загорелая морда действуют на меня крайне утешительно. Мы пропустили с ним стаканчик-другой, со стариной Альфом, и всю дорогу он меня опекал, всю дорогу вел в счете. Очень лестно. В коридорах, лифтах, игротеке я то и дело сталкиваюсь с людьми наподобие Дэя Фаррадэя и Коннота Ширше, Сая Базхардта и Черил Торо. Видели бы вы, как на меня смотрят снизу вверх все эти охранники и посыльные, искатели натуры и декораторы, не говоря уж о звездах, продюсерах и финансистах. Просто невероятно. Они обращаются ко мне в буфете и шепотом выведывают мои надежды, сокровенные мечты. Меня приняли. Мне рады. Теперь, когда я стал меньше пить, мне все по плечу. Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моей физической форме, на моем самоконтроле, о чем дальше – больше. Конечно, бывают и звездные вспышки, черные дыры, белые карлики, мертвые солнца. Как же без этого, когда имеешь дело с людьми, желающими писать сценарий собственной жизни. Вчера был довольно типичный день. Для начала мне позвонила Лесбия, обсудить сцену с Гопстером и вытиранием дверной ручки. По сценарию она вытирает ручку для того, чтобы уничтожить отпечатки пальцев Гопстера, но для Лесбии и это все равно что наряд на кухню. Я поговорил с ней, и вот она уже согласна, только при условии, что Гопстер приготовит завтрак, который они в следующей сцене разделят. – Джон, Гопстер же деревенщина, – сказала она мне, – дубина стоеросовая. Наверняка и готовить умеет. Я позвонил Гопстеру, и тот сказал, что не имеет ничего против готовки, но завтрак должен состоять из йогурта и люцерны, ничего больше. – Джон, Лесбия же шлюха, – сказал он мне, – просто богатая шлюха. Наверняка и готовить-то не умеет. Зато он категорически возражал против сцены, где Кадута трет ему спинку в ванной. Извращение какое-то, сказал Гопстер. Позвонить Кадуте я не успел – она позвонила сама. – Джон, вы мне нужны здесь. Я хочу смотреть вам в глаза, когда скажу то, что должна сказать. Я вызвал такси и подъехал в «Цицерон». Кадута усадила меня рядом на диван и взяла за руку. По новому сценарию у нее было пятеро остававшихся преимущественно за кадром, но конкретно сбрендивших на ее почве детей, и такой расклад Кадуту вполне устраивал. Потом она сказала: – Джон, вы понимаете мое наваждение. Вы же не слепы. Ну, отозвался я (к этому моменту я уже фактически сидел у нее на коленях), наверно, дело в детях, так ведь, Кадута? – Именно так, Джон. Я ненавижу детей, всегда ненавидела. Ничего не могу с собой поделать, и это очень меня угнетает. Давайте совсем уберем их из сценария. Ну да вы сами знали. Второй момент, Джон... – проговорила она, когда я на цыпочках двигался к двери. Второй момент касался трехсекундной сцены, где Лесбия хлопочет, расставляя цветы. Кадута полагала, что это неубедительно. Совершенно неубедительно, считала Кадута, чтобы эту шлюшку, неспособную палец о палец ударить, показывали хлопочащей, расставляющей цветы, в то время как рядом есть Кадута, которая прекрасно может сделать это сама. Вот если Кадута расставит цветы, это будет убедительно. По крайней мере, Кадуту это убедит. Я тут же позвонил Лесбии, которая безучастно согласилась махнуться. Как же, дождетесь от нее цветы расставить, держите карман шире. Только я, пятясь, миновал порог, зазвонил телефон – это была Среда, потребовавшая, чтобы я немедленно ехал к Лорну Гайленду для решающего обсуждения сценария. Я поехал к Лорну Гайленду. Тот встретил меня десятиминутным рукопожатием и анархичной часовой лекцией, из которой я сумел вычленить, по меньшей мере, дюжину довольно серьезных требований. Он требовал больше обнаженки, несколько снятых зумом эрекций в сценах и с Кадутой, и с Лесбией, увеличения доли ближних планов, введения нового женского персонажа (аристократка-искусствоведша, которая всем сердцем любит Лорна, однако на сюжет, если я правильно понял, не так чтобы влияет), существенного удлинения предсмертной речи, а также странной интерлюдии – возможно, во вступлении, до титров, – где Лорн летит на «конкорде» в Париж получать Орден почетного легиона за заслуги перед международной культурой. Если хотя бы одно из этих требований не будет удовлетворено, Лорн грозил, тыча в контракт, задействовать пункт о художественных разногласиях и за наш счет удалиться на неопределенное время на Палм-бич, «пока вы, мудачье, не разберетесь со всей этой хренотенью. Ты же культурный человек, Джон, ты должен меня понять». К семи часам вечера с превеликим трудом нам удалось достичь компромисса. Лорн откажется от всех своих требований, если я вырежу одну-единственную реплику из постпостельной сцены между Лесбией и Гопстером. Единственная реплика принадлежала Лесбии и состояла из единственного междометия: «Ух ты!.. » Похоже, Лорн был доволен таким обменом – если не сказать был в восторге. Когда я, с трудом волоча ноги, спустился по лестнице, из-за стола с интеркомом поднялась мне навстречу Среда. На ней были корсетоподобные теннисные шорты и блузка с оборками, завязанная узлом над динамичной диафрагмой. – Сэр, – произнесла она, – я хотела бы отблагодарить вас за то, что вы сделали для Лорна Гайленда. – Она встала передо мной на колени и провела большими ладонями по моим бедрам. – Могу я чем-нибудь помочь... здесь? – поинтересовалась она. Спасибо, сказал я, но я и так в прекрасной форме, – и юркнул в дверь. По-моему, она мужик, не говоря уж о том, что только сексуальных осложнений мне сейчас не хватало, о чем дальше – больше.
В итоге на Банк-стрит я добрался в начале девятого. Потом я... ну, вечера у меня сейчас однообразны, и этот был не разнообразнее прочих. Я открываю дверь своими ключами (да-да, своими), предварительно легонько ткнув звонок, только чтобы дать понять, мол, я дома. Треплю заходящегося в благодарной истерике Тень и целую его хозяйку в сухое чувствительное горлышко. Я принимаю душ. Переодеваюсь. Выхожу на террасу с бокалом белого вина. Рассказываю Мартине, как прошел день. – Ты шутишь, – говорит она, или: – Не могу поверить, – или: – Да брось ты, так не бывает. Она поливает цветы и слушает меня вполуха. Терраса – ее гордость. Она проводит для меня экскурсию, рассказывает, что как звать. Кое-какие цветы я знал и раньше – по рекламным слоганам, окошкам однорукого бандита, коробкам конфет. Но теперь у меня прибавилось уверенности. Эти пурпурные капризули, разевающие рты, как голодные рыбы, – их звать тюльпаны. На три стороны раскоряченные, оранжевые в крапинку – это тигровые лилии. Красные, с водоворотистым горлышком – конечно же, розы. Они еще бывают розовые или желтые. А домашний чепец с щупальцами на толстом стебле – это амариллис. Если присмотреться поближе, в струе воды из ее шланга можно было различить все виды погоды. Дождь – это само собой разумеется, но также град, снег, радугу. Штормовую погоду. Коснувшись крана, она могла наполнить воздух солнцем или громом. Я всегда думал, что встреча с богами погоды очень дорого мне обойдется. Естественно, я потребовал бы сатисфакции. Но теперь она мой бог погоды, и я не жалуюсь. В ее лице я вижу... И в ее позе, в том, как она склонилась над цветочными ящиками. Я мог бы сказать: давай, помогу. «Ты мой принц». Вот. И я отхлебываю вина. Пока Мартина готовит ужин, я стою в кухне, сложив тяжелые руки, и наблюдаю. Ее тонкие пальцы деловито порхают над плитой, ни одного лишнего движения. Мило, очень мило. Даже пятнышки пота на выступах синей футболки умиляют своей полукруглостью. Даже пот стремится к геометричности, к закономерности. Я осторожно прислушиваюсь к ее негромкому хмыканью – сосредоточенному, напряженному, утвердительному. Мы ужинаем: омлет, салаты, белое мясо, белое вино. Я слежу за своим стаканом, слежу за своим весом, слежу за Мартиной Твен. Нож я держу, как карандаш. Жую неправильно и говорю с набитым ртом. Но меняться поздно. Она ест очень аккуратно и немного. С чего бы, интересно, такой скромный аппетит. Кофе? Кофе или какой-то адский восточный настой. Она моет посуду, а я вытираю. Потом музыка. Не хриплые баллады или нравоучительные фолк-песенки, которыми Селина иногда баловалась под вечер, – но джаз, опера, классика. Я читаю мою книжку – скажем, «Фрейда» или «Гитлера». Но не «Деньги». От «Денег» я паникую, особенно когда этот деятель распинается об итальянских кредитах и американских корпорациях, о первичном накоплении капитала. Не знаю почему, но паникую. Мы играем в шахматы. Я всегда выигрываю. Я сильный игрок, и шахматы – мое главное достижение. В юности я сшибал по пятерке за партию в хэмпстедских кафе и бэйсуотерских кабаках... Я допиваю вино. Она высыпает пепельницы и запирает дверь на террасу. Все очень цивилизованно. Все крайне цивилизованно. Потом нас ждет постель, о чем дальше – больше. Но сначала я вывожу Тень на вечернюю прогулку. Я стою с совочком и пакетиком, а пес занят своим делом. Совочек и пакетик я беру по настоянию Мартины. Правда, никогда не использую. Один и тот же тип высовывается из окна первого этажа и кричит на нас, мол, развели тут дерьмо, понимаешь. Я не отвечаю. Только говорю: – Молодчина, Тень. Ну давай, еще потужься. Потом мы доходим до угла Восьмой авеню, где та распрямляется, обрамляя свою порцию нью-йоркской ночи, и Тень издает звук, полный страстного томления. Звук начинается с нервного свиста в носовых пазухах. А заканчивается хлюпающим полузадушенным взвизгом. Кто у него там остался – мать, сестры, братья? Я выкуриваю последнюю сигарету, и мы смотрим в сторону Двадцать третьей, где все и вся сорвалось с цепи и не требует имен, и слышен треск электромагнитного зноя. – Он тянул? – обязательно спросит она у меня, когда мы вернемся. Тень натягивает поводок, и я натягиваю в ответ, но сильнее, гораздо сильнее.
– Ты святой, – произнесла Мартина. Я поставил поднос на кровать и задернул занавески. Последнее время я стал класть в чай немного сахара. В жизни каждый день требует пунктуальных поблажек, уюта и сладости. Вылезая из-под теплого одеяла, моя душа ищет в утреннем вареве призрак пряника. Потом, на улице (и ни в коем случае не раньше), я закрепляю ощущение огоньком сигареты. Проехать по всей длине плосковерхой Восьмой авеню, мимо подземных переходов и табличек «закрыто», – это все равно что посмотреть инопланетный документальный фильм под названием «Земляшка». Картина довольно слабенькая, убого поставлена, грубо смонтирована, ни тебе формальных изысков, ни общей идеи, а неинтересному уделено ровно столько же внимания, сколько интересному. Приходится выбирать. Приходится все время выбирать. Я вихрем пролетел вращающуюся дверь «Эшбери», миновал улыбающихся швейцаров и сразу рванул к лестнице. Четырнадцать пролетов, четырнадцать квадратных окон с двойными рамами, и все бегом. Я ворвался в номер, откинул ключ – и спекся. Со скрежетом клокоча на каждом вдохе, бессильно уронив руки и ссутулив плечи, я обвел взглядом комнату, все ее угрожающие углы, и залился слезами. Может, я никогда не хотел этого достаточно сильно. Черт, никогда же не хотел. И в голову не приходило хотеть. Потом я зашел в ванную, проверить, что скажет зеркало. Господи, мои глаза... как давно им не приходилось плакать. Отвыкли, утратили форму. Можно подумать, они исторгали не слезы, а кровь, всю кровь, что была в моих жилах. Наверно, пора вам признаться. Можно попросить... а, привет, милочка. Ух ты, ну да, точно. Ладошкой по холке... а-а, хорошо. Очень хорошо, лучше и лучше, и действительно помогает. Пожалуйста, не останавливайся. Не уходи. Наверно, пора вам признаться насчет Мартины, меня и... Наверно, пора. Братишка, плесни, пожалуйста, чуток. Очень надо. И руку на плечо, да, вот так. Сопереживание. Сочувствие. Надеюсь, вы никуда не торопитесь? В общем-то, я с самого начала знал, что на сплошной танец живота и рахат-лукум рассчитывать не приходится. Я понимал, что все будет серьезно. Ей нравится извиваться и медлить, нащупать точку, а потом, оптимально настроившись, сцепившись, как боксеры в клинче, танцевать горизонтальный танец, с энтузиазмом, с ловкостью, с... с чувством. Она предпочитает прямоту. Можно так, можно эдак, но главное – с чувством, с теплотой. По крайней мере, таковы мои умозаключения. Не более чем ориентировочные, согласен. Мы делим постель... сколько? – десятую ночь подряд. И мне еще только предстоит, я до сих пор не, у меня никак не... получается. Именно. Вот вы за меня и сказали. Это очень тяжело. Очень утомительно. Сто потов сойдет, пока встанет. Стояк – он и в Африке стояк.
Горе мне, горе. Позор джунглям. Вот ведь отвратный денек. Просто обхохочешься. Жизнь – такая забавница, душа общества. Ни секунды на месте не усидит. Разумеется, я слышал этот анекдот и раньше. Анекдот с воттакенной бородой. И раньше, конечно, бывало, что техника отказывала, или метеообстановка чересчур сложная, или погода нелетная, или сплошные помехи в эфире, заносы на трассе, листопад, гололед. Но я ни разу еще не слышал этого анекдота в полном объеме, в многосерийном варианте. Мой прибор вставал на Лесбию Беузолейль. Мой прибор вставал на Селину Стрит и на чванную шлюху с Третьей авеню. Мой старый добрый прибор имел дело с королевами красоты и страхолюдинами, с такими, сякими и разэтакими – короче, мог похвастать огромным опытом. А вот на Мартину Твен не встает, хотя ты тресни. Можно подумать, она недостаточно хороша для моего прибора, вот он и кочевряжится. – Не переживай, – сказала она вчера ночью в двадцатый раз; я уже растекся по кровати, как слезинка весом в центнер, ни одного живого места, сплошная соляная глыба. – Да ну? – выдавил я хрипло, неразборчиво. Тогда она обняла меня и своим горячим шепотом сказала все, что было в человеческих силах сказать. – Да ну? – повторил я. Кажется, у меня и животное начало дает сбой. Даже как животное я в полном ауте. – Черт побери, – прохрипел я, – на хрена я тебе такой сдался? «Господа, книги выставлены на продажу. Здесь их не читают. Читают не здесь. Возьмите домой и ознакомьтесь». Так что я стою в порноцентре, ищу улики. Листаю глянцевый, со свежим типографским запахом, видеокаталог. Бабуси и внучки, испражнения, каменный мешок и кандалы, собаки и свиньи. О мир, о деньги. Наверно, есть люди, которым все это нравится. Спрос и предложение, рыночные силы. Тут, на Земле, скопился весьма разношерстный сброд, ни одной совпадающей челюсти или отпечатков пальцев. Кого тут только ни встретишь. Хлам и срам, причем ни капли стыда, ну ни капельки. Все полны решимости следовать своей натуре, и это неизбежно. Баб достало сидеть под нами, мужиками. Голубым и розовым надоело смущаться перед натуралами. У черных вот уже где сидит вся эта белая власть. Уличные преступники предпочли бы заниматься своим делом без вмешательства полиции, которая все время пытается, подумать только, арестовать их и засадить в тюрягу, ну это уж вообще. Нынче даже педофил – адепт насилия в столь чистом виде, ему, видишь ли, годятся только дети, – осмеливается показать свое замаскированное лицо; он тоже хочет немного уважения. Включите свет. Кому какое дело. Я обвожу взглядом этот магазин для остро нуждающихся: журнальные стенды, отдельные кабины, пролетариат при метле или дубинке, навьюченный деньгами. Я чувствую свою уникальность, нервничаю и в любой момент готов сорваться с резьбы – но остальные-то забежали отовариться в обеденный перерыв, быстренько удовлетворить свои запросы. То, что мне нужно, – да я терпеть этого не могу. То, что мне нужно, давным-давно сделало ручкой тому, что мне нравится, и разошлись они, как в море корабли, и я грустно, беспомощно смотрю вслед. Я стыжусь и горжусь. Стыжусь своей натуры. Тоже мне, нашел чего стыдиться. Я снова занялся онанизмом. Посмотрели бы вы на меня. Я опять среди вас, среди большинства. Привет, давно не виделись. Вот мы валяемся пузом кверху и наяриваем что есть сил, как перекособоченный гитарист у Пикассо. Смех, да и только – но что я могу поделать? Сами знаете, как это бывает с уличными женщинами в жарких городах, в бетонных джунглях. Не в том даже дело, что погода выманивает их на улицу. Дело в том, что погода раздевает их почти догола. В рыкающем безумии августовского Манхэттена, в знойно-обморочном строе улиц женщины демонстрируют дополнительную женственность, декольте ползет вниз, а подол юбки вверх, плюс весь этот аромат, сладкая прозрачность, пьянящий осадок. Мужчины имеют бледный вид и передвигаются лихорадочно, ползком. Даже Филдингу не по себе. – Проныра, это просто засада, – говорит он. – Рыпаться без толку, давай лучше вливайся. Он все время предлагает удариться в какой-нибудь экзотический загул, исследовать венерианские бордели, заказать баб по телефону, по почте, наложенным платежом. С его языка слетают: эта телка, та цыпочка, эти пташки, те киски, а танцовщицы, стриптизерши, массажистки и суфражистки так и мельтешат. Если я не ослышался, он даже говорил, что может устроить уик-энд на Лонг-Айленде с Хуанитой дель Пабло и Дианой Пролетарией. Но я не нуждаюсь в этих формальных искушениях. Все происходит и так. Я не преувеличиваю. И откуда что берется. Такое ощущение, что, ни с того, ни с сего, половина девиц в Нью-Йорке вознамерились забраться ко мне в штаны; и что они, спрашивается, там нашли, кроме старых, с растянутой резинкой трусов. Может, дело в успехе? В деньгах? Или это шаг на следующую ступеньку, отраженный свет Мартины Твен? В «Шангри-ла» старлетки не дают мне проходу, буквально осаждают, в буфете, в игротеке. Так прямо и подваливают в тропическом наряде и предлагают срочную деловую встречу, на их территории или на моей. Или сижу в баре, пью светлое пиво и пытаюсь понять, где я мог так лопухнуться, а на соседний табурет забирается фигуристая телка и для поддержания равновесия – цап меня за бедро! – Не предложите даме выпить? – спрашивает она. – Такая жажда... А недавно вечером, честное слово, иду это я по Сорок третьей, никого не трогаю, а на пути у меня стоит, раздвинув ноги, нью-йорская женщина и, когда я делаю обходной маневр, запросто роняет платок. В холле «Эшбери» меня поджидают сладострастные записки. В холле «Эшбери» меня поджидают сладострастные бабы. Что вам надо? Спрашиваю я. – Нельзя ли обсудить это у вас в номере? Очень хотелось бы обсудить это у вас в номере. Я поскорее отваживаю их, так как мне страшно и стремно. Бухло, серьезное бухло представляется манящим как никогда. Но я обхожусь вином и транквилизаторами. Во всем этом половом ажиотаже и авитаминозе я ищу улики. И порой думаю: это я. Я и есть улика.
Худшую новость я приберег напоследок. Кажется – Господи Боже, только этого еще не хватало, – мне кажется, что я начинаю испытывать, ну, особенные чувства к Гопстеру... Угу. Дожили, называется. Пару дней назад я отвез его в «Шангри-ла» и купил ему в кафе ленч. Он долго шевелил желваками над меню, а потом затеял жалостную свару с патлатым официантом, пытаясь заказать свой салат без ничего. Как выяснилось методом последовательных приближений, бедный парнишка едва умеет читать! Яедва не рухнул с копыт долой от нежности и смущения, а заодно отметил, как восхитительно бугрятся, бунтуют и буйствуют мышцы у него на шее. Теперь, когда секретарша или телефонистка говорит «Это Давид Гопстер», то взор мой затуманивается, а в горле першит, будто на линии какая-нибудь призовая телка. Был момент, когда я втюрился, без ума втюрился в девятилетнюю дочку Алека Ллуэллина, крошку Мандолину, малютку Мандо. Влечение было определенно эротическим (мне нравились ее прикосновения), и все классические симптомы налицо (один ее недобрый взгляд, и все, кранты, можно вешаться), – но никоим образом не сексуальным, отнюдь, даже в заводе. Может, и с Гопстером что-нибудь похожее. Иногда я говорю себе: расслабься, он просто похож на тебя, каким ты когда-то был. Иногда, невзирая на всю лихорадочность и сумятицу, я пробую свыкаться с мыслью, что, может быть, влюбился в Филдинга Гудни с первого взгляда. Что же делать, что делать? Видно, придется терпеть. Надеяться на лучшее и, готовясь к худшему, молиться, чтоб оно оказалось не самым худшим. Ничего, прорвемся.
Благодаря моему искусному перевоплощению в ценителя живописи, фанатика холста и вообще знатока искусства, значительную часть этого бурного периода Мартина Твен протаскала меня по разного рода высококультурным мероприятиям. Так что я в состоянии высококультурного шока, паники, аж в глазах темно, когда меня ведут по наборному паркету и дальше, по коридорам, мимо тайных видений в световых оборках. Приходится выстоять очередь и отвалить немалые деньги за право пообтираться среди переводчиков-сквернословов, японцев с улыбками, ослепительными, как фотовспышки, бюрократов, бесконечно льющих воду, всеядных любителей, студентов, одиночек, изголодавшихся баб, сосредоточенных потребителей и дегустаторов, извергнутых конвульсивным городом. Многие, кстати, выходцы из рабочего класса, начинающие движение вверх, большинство иногородние, в блестящих кожаных жилетках и светло-коричневых брючных костюмах. Мужики все как на подбор пухлые неудачники в комбезах пастельных тонов, лыбятся, шаркают, сонно кивают. Бабы – говорящие куклы, которые пищат «мама» и уссываются, если их перевернуть, с мордашками умильными и потливыми, измазанными молоками и меренгами. Героические потребители, они от всего норовят ущипнуть по кусочку, а теперь вот приспичило заценить кусочек искусства. Похоже, они думают, что достаточно протянуть руку. Не исключено, что так оно и есть. А мне – достаточно? Сомневаюсь. Я не из тех. Явообще не с той стороны Атлантики. Я из Лондона. Это в Англии. Я успел убедиться, если не путаю: вся эта хрень не для меня. Натуральная пытка. Пока другие наслаждаются искусством или читают книги, или слушают серьезную музыку, меня преследуют издевательские мысли о деньгах, Селине, эрекции, «фиаско». Я пытаюсь, но и это натуральная пытка. Крайне мучительная. Какие только выставки мы с Мартиной ни посещали. Мы посетили конструктивистскую выставку где-то на восточной окраине. Вибрирующие разукрашенные столбы и вигвамы из двутавров, спазматически выгнутый железобетон, зазубренные заводные загогулины. Мы посетили модернистскую выставку рядом с Централ-парком. Обрывки игральных карт и силуэты шахматных фигур, пейзаж после битвы в преферанс и расколотые игральные кости, шулерские трофеи. Я чувствую обязанность выказывать энтузиазм, но пар давно вышел, наигранное красноречие иссякло, так что теперь я строю непроницаемое лицо, изображая предельную углубленность. Вчера мы посетили выставку классической обнаженной натуры, в мраморе. Приятно было посмотреть на женщин, умудряющихся по такой жаре сохранить хладнокровие. Впрочем, натура была не вполне обнаженной – кто-то нацепил им фиговые листочки, и совсем недавно. Смехотворно, объявила Мартина; все эти тряпочки, веточки, и придет же в голову. Не знаю, не знаю, сказал я; не горячись ты, надо же что-то и воображению оставить. Она не согласилась. Как по мне, понятное дело, они смотрелись бы куда краше в чулках с подвязками, в трусиках и туфлях на шпильке; но это уже эстетика. Завтра мы посетим большую новую выставку какого-то Моне или Мане, или Монеты, точно не помню.
И вот сижу я у Мартины в гостиной после легкого ужина, попиваю вино и задумчиво листаю «Фрейда», когда звонит телефон... Я больше не испытываю к Кадуте Масси сыновних чувств. Теперь я просто без ума от нее. – Джон, вы для меня как сын, – сказала она мне сегодня за чаем. – Вот почему я не люблю Гопстера или Лесбию Беузолейль. Они напоминают мне о детях. А вы совсем нет. Она поместила мою ладонь на искристый кашемир своей юбки – и мой хрен пьяно, кощунственно вскинул голову. Хорошо еще. что бронхи князя Казимира именно в этот момент решили переполниться мокротой и разбудить его. Кадута говорит мне, что Лорн стал звать ее мамой. Они подолгу, от души, беззаветно рыдают навзрыд. Лорн готов теперь жизнь отдать за Кадуту, но все равно настаивает на тех сценах нагишом. – Но, мама, – говорит он, – это ведь может быть так красиво... И звонит телефон. Звонит телефон, разрушая то, что можно назвать иллюзией взрослого мира, где я сижу с книжкой, разбросанными шахматными фигурами, последним актом «Отелло» и его цыганскими флейтами. Иногда я такой взрослый и сообразительный. Я читаю умные журналы и хожу смотреть фильмы для взрослых. Но звонит телефон, и это меня. – Это тебя, – сказала Мартина и передала мне трубку, демонстрируя неодобрение или удивление (по-моему) темнотой вен с мягкой стороны предплечья. Это меня – и угадайте кто. – Откуда у тебя этот номер? – спросил я с искренним любопытством. Я был уверен, что никто не знает настоящей правды о моей тайной жизни. Я был уверен, что все думают, будто я каждый вечер шляюсь по бабам, гуляю напропалую и нажираюсь до усрачки. – Рыжая подружка подсказала? – Забудь о ней. Мы... мы больше не видимся. Она говорит, ты стал такой зануда. – Слушай, нам надо встретиться. Я готов, честное слово, готов. Как я уже объяснял, вешать трубку без толку. Он просто будет звонить и звонить. Ему надо дать выговориться и выплакаться, выпустить пар, до последнего умиротворенного всхлипа, когда он сам будет готов попрощаться. Телефонный Франк любит подолгу распинаться о том, что это такое – быть неимущим. Телефонный Франк абсолютно неимущий. Денег у него нет. Всего остального – тоже. Когда шла раздача красоты, обаяния, удачи, бабок, то старина Франк оказывался в хвосте каждой очереди – о чем я не упустил шанса ему напомнить. Он парировал дотошным перечислением всех мучений, которым в один прекрасный день меня подвергнет, и я выслушал список от начала до конца. Потом возникла пауза и, клюнув носом, я вдруг сказал: – Ты калека, правда? – У меня... у меня... Ага, – ответил он. «Ну и на что ты тогда рассчитываешь, мешок дерьма? » – хотел я поинтересоваться. Но сказал только (и совершенно искренне): – Прости. Прости, пожалуйста. – Один недовольный актер, – объяснил я Мартине (волновать ее по пустякам не хотелось). – Звонит все время и звонит. – Тот, который одевается женщиной? Подобные мысли и меня, конечно, посещали, но теперь я был уверен как никогда. – Нет, – авторитетно заявил я. – Этот коротышка. Я рассказал Мартине анекдот про Наба Форкнера. Кстати, мы подписали Наба, и Кристофера Медоубрука тоже, на роль двух главных громил. Работать с ними – ад кромешный, но мне серьезно кажется, что пару они составят убийственную. Наб, необъятный и безбашенный, и Крис, весь выгнивший и скукоженный. Ну точно я и Алек Ллуэллин, как мы там подбивали бабки... Сцена, когда они угрожают Давиду Гопстеру, – это действительно выглядит угрожающе. Снимем длинными планами, говорю я себе, пусть ощущение нарастает исподволь. Зависть, раздражение, ненависть нарастают исподволь.
Я выгулял Тень и лег в постель с Мартиной Твен. Нет, об этом, пожалуй, не буду. Пока что фишка в том, что мы просто ластимся и воркуем, воркуем и ластимся; сплошные, короче, телячьи нежности. Как и все девицы, она жуткая тепломанка – любит включить кондиционер, а под одеялом, наоборот, устроить сауну. Я обнимаю ее. Меня переполняет абстрактное вожделение и что-то еще, чего я не понимаю, не узнаю. Не человек и не животное, ни рыба ни мясо, пустое место – я лежу и обшариваю память в поисках поцелуев, мягких толчков, прохладительных ласк. А затем они превращаются в порнографию... Мой мысленный кинозал (эксклюзивный, посторонним вход воспрещен, но членский взнос минимален) делается затхлым и дымным – старый гадюшник с хлюпающими креслами и переполненными пепельницами, с треском пленки. Не происходит ничего. Каждую ночь я умираю смертью Дездемоны в горе подушек... Вчера я первым делом попытался задействовать утреннюю эрекцию. Можете себе представить, как Мартина удивилась. И что я при этом чувствовал. Ну да все равно ничего не вышло. Должен был пойти отлить. Иногда я думаю – может, это все из-за оперы, из-за того, что так долго крепился. Хотя, наверно, дело не только в этом. Да, пожалуй, не только в этом.
|
|||
|