Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Сатрап. Точка необратимости



Сатрап

 

В прошлогодних угольях искры не сыщешь.

Дурак зашвырнет в море камень, и сотни мудрецов не хватит,

чтобы его оттуда достать.

Если камень упадет на яйцо – тем хуже для яйца;

Если яйцо упадет на камень – тем хуже для яйца.

(Поговорки греков‑ киприотов)

 

Информационный центр производил приятное впечатление этакой приветливой запущенности, и, впервые попав в эти стены, нелепо украшенные огромным количеством зеркал, ты чувствовал себя так, словно перешагнул порог забытой Богом и людьми парикмахерской где‑ нибудь на каирской рю Шериф‑ Паша. Мне уже дали понять, что многое нужно будет налаживать заново, но я был не готов к тому, что приступать к этому придется фактически с пустыми руками. Наследство я получил невероятно убогое: подвал, забитый старыми печатными формами и фотографическим оборудованием, настолько разношерстным и негодным, что лучше бы его не было вообще; пара допотопных кинофургонов; дышащий на ладан информационный бюллетень; и еще всяческая подобного рода дребедень, почти лишенная какого бы то ни было практического смысла. И никаких тебе сводок, если не считать " Колониального доклада" годичной давности; а вдобавок целая гора плакатов, на которых королева вручала каким‑ то угольно‑ черным негритянским матронам медали за безупречную многолетнюю службу – ничего лучшего не надо было и придумывать, чтобы заставить греков и турок, с их застарелыми расовыми предрассудками, топать ногами от ярости.

Но из здешних недостатков никто и не собирался делать секрета, и все технические сложности вполне удалось бы достаточно легко разрешить в короткие сроки и при небольших затратах, однако ни времени, ни денег у нас, как я догадался, не было.

– Только ленивый походя не пнет управленцев, – задумчиво посасывая трубку, сказал как‑ то раз один из моих коллег. – Но стоит лишь ознакомиться с бюджетом, как начинаешь понимать: большая часть наших проблем возникает оттого, что мы пытаемся жить исключительно по средствам. А все займы уходят на долговременные проекты. Мы строим для вечности, старина.

Помимо этих вполне устранимых недостатков, был еще один, по поводу которого я не мог не испытывать беспокойства: политического архива как такового попросту не существовало. Были целые горы папок с данными по отдельным районам и персоналиям. И ничего хотя бы отдаленно напоминающего конкретную политическую линию, чтобы ее можно было принять за основу и интерпретировать. И вот тут я впервые по‑ настоящему понял, что никакой сознательной политики на Кипре у нас попросту никогда не существовало: если, конечно, не считать таковой попытку предложить конституцию, нарочно сформулированную так, чтобы сделать ее принятие невозможным, или блокирование центрального вопроса – вопроса о суверенитете. В чем, собственно, тоже не было ничего неожиданного: Эносис был ключевым вопросом всей здешней жизни с самого момента нашего появления на Кипре, и, судя по всему, останется таковым и впредь. Подобного рода нелепости не имеют права на существование – следовательно, никакого Эносиса не существует. Местному радио уже запретили упоминать об архиепископе и о чем бы то ни было, с ним связанном – глупость настолько вопиющая, что я едва смог заставить себя в нее поверить. Может быть, в этом случае следовало запретить и всякое упоминание о слушаниях в ООН – и сделать вид, что никакой ООН тоже не существует? А как тогда быть с ее репутацией среди местного населения – которая, если судить по жителям моей деревни, была достаточно высокой? По всем этим вопросам нужно было срочно принимать какие‑ то решения, и наличие хоть сколько‑ нибудь ясно сформулированной политической доктрины сильно облегчило бы дело. Вот к примеру: следовало ли нам вести себя так, как будто греки – и впрямь греки? И взять в таком случае греческий национальный гимн – следовало ли играть его в День независимости, в то самое время, когда Афины передают по радио откровенно оскорбительные и подстрекательские материалы, призывая кипрских греков к открытому восстанию?

Внятной политической позиции относительно данной проблемы не существовало, так что первое время мне приходилось лавировать наугад между неким смутным выражением дружеских чувств и столь же смутными упреками: призывы к умеренности возносились на призрачных крыльях надежды. В качестве основы я решил использовать идею о традиционных греко‑ английских дружеских связях, будучи уверен в том, что уж здесь‑ то, во всяком случае, мне всегда удастся затронуть некую чувствительную струну, впрочем, положа руку на сердце, я действительно считал, что эта позиция может дать достаточно прочную базу для того, чтобы строить реальную политику.

Мои коллеги‑ сатрапы (" Злобные сатрапы из правительства Кипра" – Афинское радио) оказались людьми весьма добродушными и приятными, прирожденными либералами, скрупулезно честными в своих отношениях с внешним миром; однако они не видели никакого повода суетиться и лишний раз утруждать себя при сложившемся положении дел. Они воплощали ту непоколебимую уверенность, с которой Содружество, влекомое законом инерции, катилось по раз и навсегда установленным рельсам. Но ведь и впрямь странно было бы ожидать от слуг народа качеств, скорее свойственных солистам балета, – и расстраиваться, если ты таковых не обнаружил.

Одним из лозунгов дня был " поттеризм", обидный ярлык, коим наградил нас некий журналист, не дурак выпить и вообще отнюдь не дурак: он часто приезжал на остров, и его статьи всякий раз становились для меня настоящей головной болью, хотя на бумаге он и близко не подбирался к тем вершинам остроумия и сарказма, коими славились его устные высказывания в наш адрес. Он был уверен, что все чиновники принадлежат к породе безмозглых и безликих существ, которым вместо имен нужно либо присваивать порядковые номера, либо же обращаться ко всем и каждому одинаково: " Питер Поттер[75]".

– И снова Питер Поттер в своем репертуаре! – восклицал он всякий раз, услышав о следующем по счету перле административного разумения или об очередной инициативе правительства. – Ни с кем его, беднягу, не спутаешь.

Ключом к " поттеризму", по его мнению, была психология мелкого провинциального обывателя, и все поттеры в душе любители черствого печенья, преданные обожатели малолитражек, домашние деспоты и самодуры, и бог знает что еще. Критиковать, конечно, проще простого, гораздо труднее научиться подставлять другую щеку, и, вынужденный принимать эти оплеухи за всех моих товарищей‑ сатрапов, я отбивался как мог, стараясь по возможности отплатить той же монетой и самому автору, и всем его коллегам по цеху. В конце концов, в каждой административной структуре чиновник по связям с общественностью есть не что иное как мальчик для битья, а поскольку с прессой я работал уже не первый год и успел обрасти носорожьей шкурой, то даже постоянные нападки на меня в местной английской газете воспринимал скорее как забавное дополнение к ежедневным трудам.

Дел было так много, что на дурное настроение просто не оставалось времени, хотя порой я и бывал несколько раздражителен от усталости. Тяжелее всего было убедить администрацию в том, что ситуация может легко выйти из‑ под контроля; времена, лозунгом которых было " ни шатко ни валко", прошли. Здесь я потерпел полное фиаско. Строгие протокольные формальности министерства по колониальным делам не давали сделать ни единого лишнего движения. При всем желании (а было немало смельчаков, готовых преодолеть заграждения и начать ответственно и оперативно принимать самостоятельные решения) передвигаться на сколько‑ нибудь приличной скорости в Саргассовом море официальной документации было никак невозможно, а в этом море мы тонули с головой – все до единого, и не в последнюю очередь сам губернатор. Своевременная подача сводок, составление отчетов, бесконечные заседания каких‑ то комитетов казались полным безумием тому, кто только что видел, как архиепископ молится в соборе Святого Иоанна, и слышал угрожающий гул толпы. Общественные беспорядки постепенно усиливались, тон повышался, октава за октавой, и было очевидно, что в ближайшем будущем необходимость сдерживать этот процесс вынудит нас принимать активные меры. Архиепископ только что провел церемонию, собравшую весь остров, во время которой он с церковной кафедры сознательно и официально призвал к открытому мятежу. Правительство сохранило лицо, сославшись на неточности в интерпретации закона о подстрекательстве к бунту, поскольку было откровенно напугано острой реакцией на недавнюю прокламацию мировой прессы – защитницы свободы слова (когда за это хорошо платят). Хуже всего было то, что на остров уже начали прибывать славные буревестники от журналистики, а под рукой не оказалось никаких готовых статистических материалов, чтобы им скормить; я отправил всех штатных сотрудников выкачивать фактические данные из всех возможных отделов – при том что во многих отделах начальники как раз ушли в отпуск или разъехались по конференциям. Давать официальную информацию приходилось буквально на ходу, но тут, по крайней мере, я мог себя поздравить с ценным приобретением, поскольку колониальный секретарь, вероятно, под влиянием внезапного озарения, прикрепил ко мне необычайно инициативного и умного чиновника по особым поручениям, Ахиллеса Пападопулоса. Это был типичный представитель интеллектуальных кругов Кипра, один из трех братьев, сумевших выбраться из нищей горной деревушки под названием Пициллия. Его отец, седой и величественный крестьянин, иногда навещал нас, просто ради удовольствия посмотреть лишний раз на сына, который достиг столь головокружительных вершин на Правительственной Службе, что его даже наградили орденом. Ахиллес буквально души не чаял в своем старике, как, собственно, и все мы, и неизменно старался поудобнее усадить его в кресле, и еще просил принести ему чашечку черного кофе. Каждый из братьев был личностью по‑ своему примечательной: старший и младший тоже стали весьма уважаемыми людьми. И всякий раз, когда речь заходила о " поттеризме", мне приходила в голову одна и та же мысль: эта система не может быть совсем никуда не годной, если она дает возможность сделать карьеру таким одаренным и трудолюбивым юношам, как Ахиллес, в течение жизни одного поколения они из сословия крестьян перешли в сословие тех, кто на Кипре сходит за джентри. Свое место в рядах сатрапов он занимал с полным правом и в самый трудный период тащил на себе огромный объем работы, выполняя ее аккуратно и умно, несмотря на то что она была для него новой. Кроме того, его письменный английский отличался безукоризненной ясностью изложения, что также сильно облегчало дело.

Мне пришлось переехать из деревни на маленькую и довольно запущенную виллу, выстроенную из бетона, поскольку лучшей квартиры в непосредственной близости от столицы подыскать не удалось. Местечко было так себе, но такие уж выдались времена: оправдывались мои самые худшие ожидания, и на лучшее никому из нас рассчитывать не приходилось. Мои соображения относительно полезных преобразований рассматривались внимательно и оперативно, но я уже научился понимать смысл тех безнадежных смешков, с которыми встречались все мои разговоры о необходимости срочно переоборудовать и доукомплектовать отдел в течение ближайших нескольких недель. Я еще не успел усвоить, что Представители Короны, в чьих руках сосредоточены все поставки в колонии, это самые большие волокитчики на свете. Я представляю, как они морщились, сидя в Лондоне и читая мои письма, поскольку все мои просьбы доставить что‑ нибудь воздушным транспортом немедленно обжаловались и отклонялись. Воздушным транспортом! С тем же успехом я мог бы бомбардировать любовными письмами Далай‑ ламу. Местный рынок тоже был не в состоянии удовлетворить наши нужды – и здесь сразу стала очевидной жуткая убогость и отсталость Никосии. Мало того, что в ней не было театра, бассейна, университета и приличного книжного магазина; судя по всему, тут никто не имел ни малейшего понятия о торговле техническими средствами и о соответствующих услугах, которые вам в состоянии предложить любой провинциальный английский город – типографские работы, клиширование, мелкозернистая фотопечать, графическое оформление…

Теперь до меня начало доходить, почему на Кипре Грецию воспринимают как передовую страну. Довольно было сравнить две столицы, Афины и Никосию. При всех безумных и невероятных аномалиях, Афины все же были Европой. Никосия же, с точки зрения появившихся в двадцатом веке удобств, была сопоставима разве что с каким‑ нибудь засиженным мухами анатолийским городишкой, затерянным среди засушливых равнин в центральной части Турции. Со всех сторон нас окружали вполне современные города, вроде Бейрута или Александрии. Подобные сравнения, конечно, равносильны удару ниже пояса, но что поделаешь: каждый из нас мысленно делал их по десять раз на дню. Турки когда‑ то усмирили Никосию и оставили ее, сонную, посреди пыльной Месаории; и разве хоть кто‑ нибудь после них пытался ее разбудить? До сей поры никакой необходимости в этом не было.

Хотя до моей деревни было не более часа езды, она уже начинала казаться мне частью какого‑ то иного мира, потому что авансцена моей нынешней жизни постепенно заполнялась новыми лицами, журналистами, членами парламента, сановниками различного калибра, и каждого нужно было встретить и снабдить необходимой информацией. Одним хотелось взять интервью у мэров, другим побеседовать с крестьянами, третьим – урвать несколько минут из тех редких свободных часов, что иногда выдавались у колониального секретаря или губернатора. Местная администрация, неожиданно для себя, оказалась вдруг в центре всеобщего внимания, мировая пресса принялась пробовать ее на прочность и оттачивать на ней свое остроумие, а стая стервятников из газет уже облюбовала мрачный тирольский бар в " Ледра‑ палас‑ отеле", откуда время от времени вылетала, чтобы покружить над нашими трупами.

– Поттер ничего на свете не боится, кроме вопросов на профессиональные темы, – сказал как‑ то мой приятель; как раз последних‑ то теперь было хоть отбавляй, и нам приходилось находить на них достойный ответ – либо остроумный способ от него уйти. Мы были похожи на людей, которые, проведя не один день в открытом море на бальсовом плоту без воды и пищи, внезапно обнаруживают, что течение вынесло их в самую середину морского сражения. Те несколько квадратных дюймов газетного пространства, что до сих пор выделяла острову мировая пресса, неимоверно раздулись, и теперь их заполняли солидные аналитические материалы, передовицы, а затем и целые приложения и политические трактаты.

Под воздействием горячечной риторики и ядовитых инсинуаций афинского радио беспорядки нарастали, как волна, и мы уже начали понемногу тонуть в бушующем море молодежных бунтов. Перед лицом этой постоянной угрозы администрация стала выказывать вполне понятные признаки беспокойства, и раздались первые призывы к решительным действиям. Но здесь мы столкнулись с еще одним фактором, который я до того дня совершенно не принимал во внимание, но который при нынешнем развитии событий вполне мог оказаться решающим. Состояние полицейских подразделений было удручающим: зарплату там получали ничтожную, необходимой экипировки и людей не хватало, и в нынешнем своем состоянии полиция просто не была готова справиться с тем, что от нее требовалось в данный момент. По большому счету, даже и сейчас, когда дело ограничивалось волнениями среди учащейся молодежи, она демонстрировала явную беспомощность и неспособность справиться с ситуацией. Я не открываю никакого секрета, ибо результаты работы Полицейской комиссии 1956 года были опубликованы в качестве официального документа, и ни один историк, занимающийся этой проблемой, просто не может пройти него. Это ключевой документ, посвященный событиям 1954–1956 годов.

– Вы жалуетесь на недостаточное внимание к вашему отделу, – сказал мне как‑ то раз Рен. – Видели бы вы, что творится у меня!

Он был слишком лоялен и слишком предан своему делу, чтобы сказать больше. Мы оба с ним были сатрапы‑ новички, столкнувшиеся с необходимостью перестраивать работу прямо на ходу, при полном отсутствии времени. Снедаемые каждый своими горестями, мы встречались за большим квадратным столом в Доме правительства и излагали их губернатору. Наследство мы получили ужасное, и этого обстоятельства, видимо, трудно было не заметить не только по нашим запросам, но и по выражению наших лиц; если говорить о Рене, то для того, чтобы справиться с нынешним размахом беспорядков, ему пришлось бы за одну ночь утроить личный состав. Полицейские силы на острове не претерпевали практически никаких изменений – если не считать смены названия – с 1878 года! Я слышал, как Рен описывал состояние дел в своем департаменте тихим и ровным голосом – голосом человека, не знающего, что такое зависть и мелкие служебные дрязги, – и не мог не восхищаться его самообладанием. В полицейских кругах он был редким исключением и обладал прекрасным, тонким и одухотворенным умом, подходящим скорее для словесника или философа. Подобно мне, он угодил в тенета этого заштатного комитета мелких чиновников, от которых зависело выделение даже самых ничтожных сумм, и которые то ссорились, то заключали стратегические союзы по поводу каждой жалкой цифры, при этом понятия не имея ни о том, что в действительности стоит за этими цифрами, ни о том, в чем на самом деле нуждается каждый департамент, ни о том, что происходит снаружи. Губернатор неизменно относился к нашим запросам более чем благосклонно и почти всегда старался положительно повлиять на принятие решения. Но он и сам был связан по рукам и ногам, и виной тому был не столько допотопный механизм должностных инструкций (каковые, если представить их в виде графика, более всего напоминали бы спеленатую мумию), сколько извечная инертность министерства финансов.

Из всего этого вытекал один весьма неприятный факт – меня как ответственного за связи с общественностью он не мог не беспокоить. Там, где полиция окажется неспособной справиться с какой бы то ни было проблемой, за дело, в случае возникновения критической ситуации, возьмется армия… И если бы мы соревновались с Афинами за то, чтобы добиться нейтралитета (даже не лояльности! ) от кипрского крестьянина и обеспечить спокойствие, то лучший способ добиться обратного – это подстрелить во время уличных беспорядков пару местных школьников. Я уже и не говорю о создании образа мучеников или о реакции мировой прессы – это само собой разумеется. Но и по этому вопросу мнения начальства разделились. Некоторые должностные лица считали, что силовые действия послужат киприотам уроком и мигом заставят их прекратить волнения, которые в случае дальнейшего попустительства с нашей стороны будут только нарастать. Они были уверены, что настоящего боевого духа в киприотах не было, нет и не будет; и полная неспособность выйти за пределы узко колониального взгляда на вещи заставляла их упускать из виду тот факт, что на остров могут заявиться критяне и показать местным пример– а такая опасность существовала. И не было никакой возможности проломить эту стену непонимания, ибо ни один из чиновников по‑ настоящему не разбирался ни в европейской политике, ни в балканских ее особенностях. Они смотрели на Кипр так, как если бы перед ними был Тобаго – их излюбленный объект для всякого рода сопоставлений. Ни по‑ гречески, ни по‑ турецки почти никто из них не говорил, и хотя многие провели на острове долгие годы, лишь некоторые удосужились посетить Грецию или Турцию. Мелочи, конечно, но эти мелочи мешали верно оценить ситуацию; ибо все наши чиновники жили, повинуясь главному принципу колониализма, который я сам, как консерватор, вполне понимаю, а именно: " Если у вас есть империя, вы не можете взять и отдать любой ее кусок по первому требованию". Расходился я с ними только в одном: я верил, что мы в состоянии прийти к взаимовыгодному соглашению по кипрскому вопросу, если будем пользоваться исключительно дипломатическими методами, с традиционно присущими нам в этой области умением и тактом; и что прибегнув к политике силы, мы потеряем все то, чего смогли бы добиться при помощи дипломатии. В каком‑ то смысле подобный подход предполагал отстранение от дел самих киприотов: я уже успел смирить: я с мыслью о том, что они – заложники ситуации, в создании которой сами виновны лишь отчасти. Основанием для моей точки зрения служило хорошее знание особенностей греческого национального характера: я прекрасно отдавал себе отчет в том, что идея Эносиса затрагивала в душе каждого грека некие глубинные струны, и все, что по этому поводу когда‑ либо говорилось (как был истерически это ни звучало), шло от чистого сердца. По‑ этому‑ то я не считал подстрекательство к бунту или вторжение на Кипр инициативой греческого правительства или какой‑ то иной официальной организации; скорее всего, людей сбивали с толку те безумные островитяне с пышными бакенбардами, каких я знавал еще на Родосе и Крите: любые из них, собравшись втроем, вполне могли сколотить самозваный комитет " героических освободителей нации". Кипр со всех сторон окружен морем, а местные полицейские формирования можно вообще не принимать в расчет. Два десятка критских пастухов с грузом оружия и снаряжения времен войны, которое валяется повсюду, например, на побережье близ Салоник, могут, не успеешь оглянуться, таких бед натворить…

Впрочем, у меня наступила пора путешествий: я стал для заезжих гостей провожатым и экскурсоводом по острову. Моя карта Кипра теперь сплошь состояла из памятных пейзажей, под солнцем или под облаками, в разную погоду, на восходе луны и на закате солнца, в мрачных горах Троодоса или на веселых, поросших виноградниками и шелковицей равнинах над Пафосом, возле Саламина и Ялусы, Мирту и Фамагусты.

Но, хотя я и покинул деревню, она по‑ прежнему проявляла ко мне внимание и привязанность, едва ли не ежедневно присылая визитеров в мой маленький уродливый домишко; они прибывали в облаке пыли к самому моему порогу, где добрый Дмитрий высаживал их из автобуса, и оставались к завтраку, переждать утреннюю городскую суету. Мистер Мёд привозил луковицы цикламенов и отчет о состоянии моих деревьев: горькие лимоны нуждались в прививке. Андреас доставал из кармана стопку плиток итальянского производства, которые только что завезли на остров, и которыми он хотел бы отделать мою ванную. Муктар веселил меня рассказом о том, как мой брат отплясывал на свадьбе Лалу, своим куражом и грациозностью движений посрамив всю деревенскую молодежь – и это, я полагаю, стало возможным лишь благодаря выпитому в изрядном количестве узо. А Михаэлис приводил своего старшего сына, которому неплохо было бы подыскать какую‑ нибудь работу на государственной службе. С Антемосом прибывали свежие овощи с его огорода. И – вот уж ни за что бы не подумал – в один прекрасный день появился даже старина Мораис с пучком цветов и большим мешком орехов.

Гимназисты тоже не спешили оборвать те связи, которые я, как мне казалось, разрушил, оставив должность учителя; каждое утро пара неряшливых юнцов подъезжала на велосипедах к моей двери с очередной срочной просьбой – написать письмо девушке или заявку в заочный колледж, или просто помочь с трудным домашним заданием.

Казалось, ни провал греческого обращения в ООН, ни нарастающая волна забастовок и локаутов в школах никак не повлияли на их солнечную жизнерадостность и глубокую веру в то, что в один прекрасный день большая политика, подобно театральному занавесу, исчезнет, освободив пространство сцены, и появится некое счастливое решение всех проблем, и Англия с Грецией, рука об руку, как Панч и Джуди, начнут раскланиваться, улыбаться публике и уверять ее в своей неизменной верности и преданности друг другу, после чего озлобленность и взаимное непонимание растают без следа и уступят место счастливой эпохе нового и прочного Союза. Однако среди интеллектуалов из гимназической учительской царили весьма скверные настроения, и мало‑ помалу общественное мнение начало сдвигаться в ту же сторону. Словно откликаясь на повышение резкости тона, голоса умеренных тоже зазвучали по‑ другому, теперь они смотрели на ситуацию несколько иначе и просили нас " не позволять этому заходить слишком далеко", хотя никто даже и не пытался уточнить, что это значит – " слишком далеко". Может быть, потому, что все просто боялись представить себе реальные последствия происходящего.

Мое новое служебное помещение служило прекрасным наблюдательным пунктом, откуда открывалась еще одна картина, которую также трудно было назвать обнадеживающей: международный аспект проблемы стремительно осложнялся. Турки, как островные, так и континентальные, уже начали проявлять признаки беспокойства, и мало‑ помалу, как прорисовка тушью на фоне мирных островных пейзажей, начинали проступать очертания межобщинного конфликта; его корни, дремавшие в глубоком плодородном слое средневековых религиозных распрей. легко могли дать буйную поросль, стоило только сбрызнуть их несколькими каплями случайно пролитой крови.

В декабре, в результате наглой провокации, войска открыли огонь в Лимасоле и ранили троих молодых людей– и этот инцидент, будучи по сути вполне заурядным, мигом попал на передние полосы лондонских воскресных газет и убедил правительство в том, что подобная тактика политически крайне невыгодна, и от нее следует отказаться. За что лично я был правительству весьма признателен, поскольку на самом Кипре последствия этого расстрела оказались весьма болезненными и привели к немедленному обострению противостояния, причем на этот раз умеренные и экстремисты были единодушны в оценке события. Местные власти оставили инцидент без внимания, вдобавок ко всему, положение осложняли беснующиеся подмастерья и школьники и ядовитые комментарии афинского радио. Кроме того, стал совершенно очевиден тот факт, что имеющиеся в наличии полицейские подразделения не в состоянии справиться с решительно настроенной демонстрацией школьниц, вооруженных бутылками, не говоря уже о куда менее воспитанных бандах молодых пафиотов[76] или о членах профсоюза каменщиков. И что в конечном счете неблагодарную задачу по наведению порядка там, где с ней не в силах справиться закон, придется возложить на вооруженные силы.

Впрочем, восстановление общественного порядка было всего лишь одной – пускай даже самой публичной – из наших нынешних обязанностей. За ней скрывалась куда более масштабная задача: успокоить взвинченное противоречивыми истерическими настроениями общественное сознание, которое могло воспламениться от любого слуха, любой дерзкой речи. Состояние становилось все более неспокойным, и те, на ком лежала основная ответственность, уже испытывали на себе давление обстоятельств, справиться с которыми были не готовы. Медленно, но верно мы начинали соскальзывать с предательски гладкой поверхности пустой риторики и бесплодных эмоций, долго находивших свое выражение в бессмысленных словах и поступках, а из Лондона так и не последовало никаких рекомендаций относительно новых подходов к быстро меняющимся обстоятельствам.

– Что‑ то тут не так, – сказал мне один греческий журналист. – В последнее время у меня такое ощущение, как будто я перестал контролировать собственные руки и ноги. Мы все становимся марионетками: вы пляшете под лондонскую дудку, а мы – под афинскую.

Все стороны, вовлеченные в конфликт, заняли теперь настолько противоположные позиции, что пути назад уже не было, и если мы, сатрапы, молились на Лондон, развернувшись лицом в его сторону, как правоверные мусульмане – в сторону Мекки, то нашим молитвам отвечало не менее страстное эхо со стороны убежденных сторонников Эносиса, которые сами оказались заложниками совершенно разных сил, как внешних, так и внутренних. В воздухе витало нечто странное, вызывавшее у всех головокружение – как будто группа лунатиков, внезапно проснувшись, обнаружила, что стоит на краю утеса, а внизу кипит штормовое море.

На нас давили со всех сторон одновременно, и единственно возможной реакцией было бездействие, по крайней мере, до той поры, пока не будут " проведены в жизнь" (если воспользоваться очаровательно тонким фразеологизмом политологов) те реформы, которые мы считали первоочередными и совершенно необходимыми. Но если на реорганизацию отдела по связям с общественностью у меня ушло шесть месяцев, то сколько времени потребуется на то, чтобы привести в должный вид, скажем, полицию? Дело ведь было не только в том, чтобы набрать и обучить необходимое количество людей и обеспечить их достойными условиями прохождения службы: для этого сугубо гипотетического формирования не было даже подходящих помещений. Десятилетия бездействия, доведенного до уровня искусства, привели общественные здания на острове в почти турецкое состояние полной непригодности; к примеру, телефонная система устарела безнадежно. Мы были не в состоянии телефонизировать даже гостиницы: как в подобных условиях полиция могла наладить собственную систему связи? При помощи гелиографов? Куда ни кинь, всюду оказывалось непреодолимое препятствие, пробить которое могла разве непреклонная решимость Ганнибала; но действующая система должностных инструкций не позволяла нам попросту заложить под очередное препятствие заряд динамита и взорвать его ко всем чертям, в то время как нашим противникам ничто подобное не мешало.

Если побродить в сумерках по железному параллелограмму Фамагусты, то мысли эти абсурдным образом начинают мешаться с призраками кипрской истории, не менее беспокойными и жестокими, чем времена, в которые довелось жить нам самим. Вышагивая по заброшенным и поросшим травой бастионам замка Отелло, видишь внизу обманчиво миролюбивые корабли, стоящие под разгрузкой, а если обернуться, то глазам предстанет мелководное побережье с белым шрамом Саламина, чей каменный остов – лишнее свидетельство неумолимой поступи времен, истории, относительно которой каждый герой питал одну и ту же иллюзию: будто ее ход можно остановить совершив некое великое по замыслу и воплощению деяние. И всегда все заканчивалось чем‑ нибудь очень простым и гротескным, вроде набитой соломой кожи Брагадино: пыльным экспонатом, о происхождении которого простой венецианский прихожанин давно уже не помнит, но который навсегда увековечен в этой разрушенной крепости, осажденной и взятой захватчиками, сожравшими ее сердце, как крысы – кусок сыра. Эти надменные, грозные стены скрывали под своей защитой одно из самых богатых торговых сообществ тогдашнего мира. Сто пятьдесят акров заросшего бурьяном пустыря. " Здесь до сих пор сохранились остатки примерно двадцати церквей, из коих только две не были разрушены до основания. Еще стоят пришедшие в полный упадок конак[77] и тюрьма, казарма с горками каменных ядер, маленький базар и разбросанные там и сям между руинами домишки примерно сотни турецких семей, добывающих пропитание на крохотных участках земли, расчищенных ими от битого камня. Все остальное сплошь одни развалины – огромные груды камня, которого вполне хватило бы, чтобы выстроить современный город. Представьте себе город, который обстреливали до тех пор, пока все его здания (за исключением нескольких особенно крепких) не были разрушены, и добавьте к этому последствия землетрясения. Если не считать отсутствия лежащих на улицах трупов, то этот вид мало чем отличается от того, который предстал взору турок, вошедших в город под предводительством Лала Мустафы 5 августа 1571 года, после осады, длившейся почти двенадцать месяцев. Если бы в Фамагусте вообще не было жителей, она бы не производила настолько тягостного впечатления, какое производит сейчас, особенно в сумерках: полная неподвижность, разве что пролетит иногда летучая мышь или сова, и может быть, время от времени, подобно бесприютным призракам, проплывут по узким улочкам несколько бледных, источенных лихорадкой женщин в турецких чадрах и длинных белых накидках, их вполне можно принять за последних жителей древнего города, которые чудом остались в живых, после того как война, чума и голод сделали свое дело". Так в 1879 году писал скромный инженер Сэмюел Браун.

Лихорадка и чадры, естественно, исчезли, но в остальном на сегодняшний день мало что изменилось, если не считать того, что трава стала зеленее, что в огромном рву поселилась молодая поросль, а за прибрежными рифами ревут, как быки, океанские лайнеры. Это до сих пор самый призрачный город Кипра, и живет он только памятью о собственном прошлом, – ржавая ветряная мельница, которая вертится со скрежетом на фоне подсолнечно‑ желтого моря. Здесь слышны крики детей, купающихся на мелководье у подножья знаменитых, бессмысленных ныне памятников воинской славе, копившейся здесь, в Леванте, слой за слоем, поколение за поколением, только для того, чтобы сгинуть в одночасье по велению истории: ее отмели и водовороты опять сдвинулись с места, пропитав невидимой глазу влагой ту эпоху, что мы унаследовали от этих канувших в лету капитанов и купцов; мы, дети другой морской державы, мало‑ помалу захватившей дюжину плацдармов на этом море, которое мы усмирили и загнали в стойло.

Старый готический собор с нелепо торчащими рогами минаретов мягко мерцает в убывающем свете дня, янтарный, как медовый сот, на фоне павлиньего глаза моря. Лучшего места для того, чтобы поразмышлять о тщете деяний человеческих, не найти. Я часто бродил по этим заросшим травой бастионам с друзьями или коллегами по работе, наслаждаясь тишиной, которая сама собой вырастала между фразами, произнесенными у руин времени; и во мне вызревала уверенность в том, что когда‑ нибудь и наш сюжет нитью вплетется в ткань здешней истории, вольется в великий поток, от века кружащий возле той точки, где в смертельном объятии соединились прошлое и настоящее.

Но наше собственное настоящее вечно тянуло нас за рукав, как беспокойный пес, которого никак не заставишь лежать смирно, и, катя по прямому как стрела шоссе в сторону столицы, я снова вспоминал о тысяче разных дел, которые ждут меня в конторе, о шумных столкновениях демагогов и невежд, которые хлынули на опустевшую сцену мировой политики с одной и той же резкой и пронзительной песней на устах, этим гимном эпохи под названием " национализм". А еще я представлял себе ту сотканную из полуправды и откровенной лжи паутину, что понемногу опутывает умы и души людей, еще год тому назад даже понятия не имевших, что есть на свете такой остров – Кипр.

Назад, через Месаорию, сухую жаркую равнину с од‑ ной‑ единственной крепостью посреди нее; Никосия, раскинувшаяся во все стороны дороги, как огромная морская звезда, показалась мне всего лишь грубым эхом того ослепленного сиянием моря города, который мы только что оставили за спиной; ее красота была совсем другой, да и та за последнее время стала столь непривычной, что порой мне приходилось освежать свои воспоминания о ней, пускаясь в долгие одинокие прогулки по ее древним бастионам, по ее людным рынкам. Сидя в высокой траве на киренской стене меж брошенных английских пушек с забитыми стволами, я смотрел, как запускают воздушных змеев турецкие дети в текучем и прохладном воздухе, возвещавшем о наступлении в городе летнего вечера. Или со свинцовой крыши церкви Святой Софии наблюдал, как медленно надвигается на город черная стена тьмы, вспыхивая огоньками, свеча за свечой, как будто в огромном темном соборе верующие празднуют Пасху, приветствуя воскресшего Христа.

События медленно и верно двигались к развязке, смыкаясь над нами, и что ни день, на остров прибывала очередная важная персона или приходили очередные новости, всегда тревожные.

– И подумать только, – заявил мне один греческий журналист, – что все это лишь следствие охлаждения отношений между Иденом и Папагосом.

Такова была последняя афинская интерпретация нынешнего состояния дел – ибо всякий грек способен оценить политическую ситуацию, только исходя из межличностных отношений.

– Вот вы обидели Папагоса. И Папагос говорит: " Господи боже мой, мы, греки, тридцать лет ходили на цыпочках, притом что наш мочевой пузырь буквально разрывался от кипрского вопроса, и не решались облегчиться, оттого что испытывали к Англии глубокое уважение… так зачем нам терпеть дальше – пусть даже еще хотя бы месяц? " И вот он уже бежит в ООН, потому что знает, что здесь могут вам устроить серьезные неприятности.

По густонаселенным трущобам старого города – лабиринту узких улочек в кольце стен, выстроенных еще венецианцами, разнеслись тревожные слухи. Слухи о ночных высадках, о подготовке диверсионных групп, о сопротивлении. Впрочем, пока что они таковыми и оставались, и гражданское неповиновение по‑ прежнему сводилось все к тем же унылым демонстрациям протеста, уличным беспорядкам с метанием бутылок; добродушно‑ сердитые полицейские и солдаты как могли боролись с ними при помощи щитов и дубинок, слезоточивого газа и арестов.

Для всех участников игра эта была в новинку, профессионалов среди них не было. Фон общей картины до сих пор загромождали разные детали, из тех, что способствовали бурному успеху старой криминальной комедии – хитроумной игры в " полицейские и воры" по разные стороны крепостного рва. Шестой женский под предводительством Афродиты бросается в атаку через мост, чтобы закидать полицию бутылками из под кока‑ колы; ошалевшие полицейские‑ новобранцы укрываются за веселенькими щитами (разумеется, специально для них придуманными Департаментом общественных работ), живо напоминающими вулвортские[78] экраны для каминов. Директора гимназии за недостаток патриотизма избивает его же собственный шестой класс; помощи в восстановлении порядка он вынужден просить у тех самых властей, которые еще вчера собирался безжалостно свергнуть. В Доме правительства, уютно устроившемся среди зеленых лужаек и ухоженных клумб с английскими цветами, во время сумбурных совещаний всерьез рассуждают о безумных и нелепых поступках (кому‑ нибудь прежде доводилось слышать о революции школьников? ). Число разбитых голов по сравнению с количеством разбитых бутылок было ничтожно, так что повсюду царил бесшабашный дух карнавала.

– Видите ли, – объяснял мне тот самый учитель, который недавно ловил в кулачок воздух, чтобы показать, как легко будет управиться с гимназией, – видите ли, мы просто не в состоянии их контролировать. Я положительно боюсь входить в собственный класс. Старшеклассники ведут себя просто безобразно. Неужели правительство не в состоянии ничего с этим сделать?

Сей разговор происходил за прилавком галантерейного магазина на Ледра‑ стрит, под аккомпанемент бьющегося стекла и воплей шестого женского, который Афродита вела в очередную отчаянную атаку против жидкой цепочки полицейских, охраняющих крошечный плацдарм на этой стороне крепостного рва. Улица была чуть не по колено засыпана бутылками. На той стороне, на периферии поля битвы, зияла вызывающе открытая дверь Британского института: директор тихо наблюдал за сражением с балкона. Время от времени какая‑ нибудь запыхавшаяся старшеклассница, устав кидаться бутылками или, скажем, растянув руку, ныряла в библиотеку, где стояла волшебная тишина, – словно все в окружающем мире осталось на своих местах. Толпа, будто стадо разъяренных быков, с ревом носилась по улицам, требуя свободы. Но шатко восседающая на велосипеде английская старая дева спокойно проехала сквозь нее; демонстранты с веселыми криками расступились, а когда дама выронила сверток, дюжина старшеклассниц из Эпсилон Альфа наперегонки ринулась подбирать его, чтобы вернуть владелице.

– Честное слово, никогда еще не видел ничего подобного, – сообщил мне корреспондент одной газеты, которому пришлось, в буквальном смысле, спасая собственную жизнь, удирать бегом от шестого женского вдоль крепостного рва. Я наблюдал удивительные сцены, в духе комической импровизации, характерной для латинской традиции: например, как полицейские, экспериментируя с новым, волнующим воображение снаряжением, которое им выдали – с газовыми патронами, – полностью задымили собственную штаб‑ квартиру; пришлось даже эвакуировать весь персонал и ждать, пока ветер переменится и выдует весь дым.

– Это они не из каких‑ то там дурных намерений, – пояснил мне зеленщик‑ грек, едва успев увернуться от обломка кирпича, который, пролетев у него над головой, рассадил его же собственную витрину. – Просто нужно же людям иногда показать себя.

А потом, уже откуда‑ то из‑ под прилавка, добавил:

– По сути‑ то своей они ребята очень воспитанные, но им хочется определиться с тем, что они и как.

Однако за всем этим забавным действом уже начинал вырисовываться некий смутный призрак, равнодушный и к шумным демонстрациям школьников, и к заботливым советам взять себя в руки и успокоиться, которые со всех сторон сыпались на этот растревоженный маленький мирок, как будто сюда съехались пожарные и пытаются загасить бушующее пламя… То был призрак вооруженного восстания.

Как‑ то раз поздним вечером у меня зазвонил телефон, и тихий голос колониального секретаря приказал мне срочно явиться. Здание секретариата было совершенно темным; я оставил машину под гигантским эвкалиптом, чья крона закрывала всю маленькую гулкую площадь, и пошел вверх по изъеденной древоточцами деревянной лестнице, ведущей к его кабинету. С тем же выражением полного спокойствия на лице, чуть приправленного легким удивлением, с которым он встречал каждый очередной поворот сюжета, секретарь уведомил меня, что по имеющейся у него информации к Кипру уже направляет^ ся некое судно с грузом оружия и боеприпасов, и что высадка намечена где‑ то в районе Пафоса. Мы с минуту посидели молча, пока он раскуривал трубку и перекладывал лежащие на столе бумаги. За старомодной каминной решеткой потрескивало пламя, и откуда‑ то неподалеку слышалась скороговорка печатной машинки: гротескное напоминание о том мире, в котором по‑ прежнему нужно вовремя сдавать отчеты и подшивать в папки входящую корреспонденцию. Я вздохнул. Мы так давно этого ждали и так боялись, что сказать, собственно, было нечего.

– Мы должны постараться перехватить это судно, – произнес он в конце концов, и мне стало совершенно ясно, что он, как и я, думает о бесконечно длинной, пустынной линии берега, сплошь усеянной скалами и маленькими бухтами, залитой лунным светом, от самого мыса Арнаути и до Пафоса. Там сотни мест, куда контрабандисты могут доставить свой груз…

 

Точка необратимости

 

" Они всегда были такими же, как сейчас; какими были, такими и остались – народ ленивый и беспечный, склонный подражать другим, лишенный при этом искры того огня, который горит в турках, и даже намека на присущий грекам вкус. Не обладая ни телесной красотой, ни чувством прекрасного, ни деятельной натурой, не испытывая гордости за собственное отечество, не имея ни сколько‑ нибудь серьезных амбиций, ни практической ловкости в ремесле и делах, они живут просто и безмятежно, подобно тем низшим формам живой материи, что цепляются за жизнь ради самой жизни; они страстно любят солнце и море; поистине звериная жизнестойкость помогала им пройти через бури, в которых погибли иные, куда более благородные человеческие племена".

(У. Хепворт Диксон, " Британский Кипр", 1887)

 

Когда мы ехали на запад, в сторону Пафоса, вела нас вовсе не луна, сообщница контрабандистов, поскольку целью наших поисков было нечто куда менее будоражащее воображение, чем преступники; впрочем, то, что на этом живописном побережье кто‑ то вскоре собирается выгрузить оружие, придавало нашей поездке дополнительную остроту, которой, сложись все иначе, она была бы лишена. Несмотря на ледяной ветер, высокая луна на ясном небе создавала иллюзию того, что весна уже настала; дорога шла то вверх, то вниз, петляла вдоль берега; оставив позади дремлющий среди лимонных садов Лапитос, мы медленно взбирались к той голой седловине, где лежит Мирту. Бледные лучи автомобильных фар придавали серо‑ стальным стволам олив беловато‑ желтые и розово‑ голубые оттенки, вычерчивали замысловатые кривые по пустым дорогам и спящим деревням, через которые мы проносились на полном ходу. Воздух пах снегом и лимонным цветом, старина Панос с признательностью кутался на соседнем сиденье в одолженное мною шерстяное пальто и говорил, тихо и подробно, о лозе, которую собирался подобрать для моего балкона в особом винограднике возле Куклии. Мы выехали ночью, повинуясь внезапному порыву и взяв с собой немного вина и печенья, чтобы не умереть от голода за время трехчасовой поездки; для Паноса, очень даже вероятно, это была последняя возможность до начала занятий навестить полузаброшенный участок в горах, который когда‑ то принадлежал его деду, и где до сих пор рос какой‑ то уникальный виноград.

Я был рад этой поездке совсем по другой причине: мне хотелось как следует изучить и запомнить пустынную и малолюдную прибрежную полосу в окрестностях Пафоса, с которой до сей поры я был едва знаком, хотя несколько раз и предпринимал в светлое время суток короткие вылазки вдоль прибрежного шоссе. При свете полной луны берег имел довольно зловещий вид, отмеченный своеобразной одноцветной красотой: зыбкие контуры пейзажа, кое‑ где тронутого прихотливо разбросанными по низинам пятнами тени. Возле Морфу просторная, залитая лунным светом бухта раскинулась под безоблачным небом, как огромный поднос с узором из серебряных облаков. Мы встретили караван верблюдов, неуклюже вышагивавших по дороге в сторону Никосии, от одной тени рожкового дерева к другой: верблюды были навьючены мешками с зерном, на которых спали, покачиваясь из стороны в сторону, погонщики. Несколько секунд мягкий глухой звук их поступи и жалобные голоса верблюжат слышались так отчетливо, что заглушили осиное жужжание автомобильного двигателя и свист задувающего в кабину ветра. Потом верблюдов поглотила тьма, и мы нырнули в долину, навстречу прибрежному шоссе, которое сияло под луной, твердое, как алмаз, и столь же тщательно отполированное.

Примерно с час мы провели, дрожа от холода и глотая вино, на продуваемых всеми ветрами развалинах Вуни, а мой спутник любовался тем, как кипит и переливается лунным сиянием раскинувшееся у наших ног море: взъерошенные, похожие на серебристые перья волны накатывали, одна за другой, откуда‑ то со стороны Турции, чтобы разбиться о негостеприимные здешние мысы и каменистые пляжи, и рокотали в подземных пещерах. Берег стал теперь еще более пустынным, и дорога вилась совсем близко от него, повторяя его изгибы, так что мы постоянно видели и слышали, как плещут волны. Каждый поворот напоминал шпильку, глубоко всаженную в рыхлую серую толщу известняка, в грязное крошево каменистых осыпей, инертное и сырое, щедро нашпигованное ракушками. Раз или два нам показалось, что на утесе или в оливковой рощице мелькнула человеческая тень, и я сбрасывал скорость, опасаясь возможных неприятностей, поскольку знал, что в этот район для усиления полиции переброшены армейские части. Но всякий раз выяснялось, что мы ошиблись. Кружевная лента мысов и прибрежных скал под пустым небом была совершенно безлюдной. Като Пиргос, Лимониас, Мансура; мы проезжали через неопрятные, разметавшиеся во сне деревеньки, мимо покинутых ферм, мимо брошеннных рыбачьих сетей, развешенных для просушки на деревянных жердях. Фары выхватывали из темноты разве что намалеванные кричащими цветами лозунги на облупленных стенах городишек: " Эносис", " Долой перемирие", " Британцы, убирайтесь вон".

– Это что‑ то новенькое, – задумчиво сказал Панос, – хотя, с другой стороны, жители Пафоса всегда были экстремистами. Нет, ты только посмотри вот на это.

На стене придорожного кафе красовалась надпись, выведенная наискось, и не синей краской, как обычно, а красной: " Мы пустим кровь". Панос вздохнул и отщипнул кусочек печенья…

– Как будто в воздухе носится что‑ то такое, – произнес он сухим академическим тоном, – что не может не вызывать удивления.

К тому времени как мы добрались до Полиса, луна совсем потускнела и съежилась, а с востока, высосав из моря свет и покрыв небо ледяной корочкой белого цвета, нам уже грозила скупая и суровая заря. Мой спутник урывками дремал, но теперь проснулся и предложил заехать к Ромеосскому камню, на пляж Афродиты, прежде чем мы закатимся в Пафосе в какую‑ нибудь гостиницу и закажем себе вожделенный горячий завтрак. Мне показалась вполне достойной идея встретить рассвет в этом забытом историей месте – на извилистом пляже, над которым, словно немое предостережение, торчит огромный каменный палец скалы, – и послушать самый древний в европейской истории звук: дыхание морских волн, когда они вскипают завитками пены, а потом шипят, растекаясь по бесцветному песчаному ковру.

В хрупких мембранах света, которые при первых лучах солнца начинают стекать, как яичные желтки, по холодному мениску моря, бухта выглядела так, словно над ней до сих пор витают призраки столетий, миновавших с той поры, как здесь случилось первое пеннорожденное чудо. Все в том же навязчивом ритме она бьет и бьет волной о мягкую, изъеденную морем косу, песок которой издалека кажется обугленным – так и было с самого начала времен, она неизменно держит ритм, неспешно вытягивая на берег очередной пенный веер и со вздохом отступая.

Мы молча спустились к воде, и оба вдруг остановились, зачарованные открывшимся зрелищем: само по себе ничем не примечательное, оно поразительным образом приобрело легендарную ауру, поскольку было разыграно именно на этой пустынной полоске песка, где нам по‑ прежнему слышались отголоски забытой музыки. На пляже лежала мертвая морская черепаха (внезапное, будоражащее воспоминание – не Орфеева ли это лира? ), и в ее полуразложившиеся внутренности азартно вгрызалась тощая псина, а на соседнем валуне сидел и пристально следил за ней облезлый стервятник. Он издавал гортанный клекот, нетерпеливо взъерошивал перья и время от времени, будучи, видимо, не в силах выносить кошмарное собачье чавканье, спрыгивал со своего насеста и пытался урвать свою долю: запускал в черепашьи останки мощный клюв и подавался назад. После каждой такой вылазки собака, дрожа от голода и ярости, отрывалась от еды и бросалась на стервятника, а тот принимался бить огромными мощными крыльями, неловко подпрыгивал и возвращался на свой камень, обиженно ворча что‑ то себе под нос.

Мы отогнали и собаку и стервятника, и похоронили огромную черепашью тушу в песчаной дюне. Панцирь был тяжелый, как булыжник. А затем, растирая закоченевшие руки, медленно вернулись к машине, где и расправились с остатками вина и печенья под многословные рассуждения Паноса об Афродите, легенду о рождении которой, с его точки зрения, историки интерпретируют совсем не так, как следовало бы. Она являла собой символ, педантично объяснял он, никак не распущенности и чувственности, но двойственной природы человека. Такова основополагающая идея античных религиозных теорий, собственно, и давших жизнь этому образу: легенда о рождении Афродиты как раз и иллюстрирует эту идею, наиболее ярко и поэтично за всю европейскую историю. Богиня эта принадлежит к миру первозданной чистоты, никак не совместимому с теми пустыми и вялыми чувственными образами, которые приписываются ее культу; она родом из Индии.

Его слова с удвоенной силой зазвучали в моей душе, когда тем же утром, но чуть позже, я стоял перед накренившейся черной колонной, к которой когда‑ то приковали Павла, чтобы подвергнуть его жестокому бичеванию: вне всякого сомнения, он вытерпел эти муки с горячечным и немым упрямством, как все ему подобные. Колонна стоит в заросшей крапивой низине, где все густо покрыто зеленью и звенит висящая в воздухе мошкара, в месте унылом и безлюдном – впрочем, вся пафосская округа находится в запустении и упадке; засиженные мухами кафе в грязных деревеньках, выросших, как грибы, на жирной почве истории, глухие к живому пульсу легенды. Истина Павла – не моя истина: и, по правде говоря, здесь на Кипре, как нигде в мире, начинаешь понимать, что христианство представляет собой не что иное, как роскошную мозаику из полуправд. Очень может статься, что оно основано на каком‑ нибудь тщательно продуманном недопонимании исходного послания, привезенного с востока на длинных кораблях Ашоки; послания, когда‑ то воспринятого в Сирии и Финикии, но вскоре утраченного в бесконечных склоках схолиастов и мистагогов: оно рассыпалось на миллион блестящих осколков, застрявших в сердцах фанатиков и самоуглубленных религиозных эквилибристов. Время от времени очередная живая душа, как, например, Юлиан, понимала, что истинное зерно утеряно, неведомо когда и где, но по большей части этот мутный поток бежал и бежал себе вперед, поглотив радугу…

Затем на короткое время какой‑ нибудь орден, вроде ордена тамплиеров, озарялся светом послания: их отступничество от христианства – один из самых завораживающих эпизодов истории; благодаря какому стечению обстоятельств оно произошло именно здесь, на Кипре, какие новые для себя чувства эти железные люди испытали среди здешних покинутых храмов и полуразрушенных святилищ? Единственное, что нам известно, так это обвинения, выдвинутые против них: они якобы приняли восточные ритуалы и верования… И тут мне приходит на память интересный, наводящий на серьезные размышления, пассаж из книги миссис Льюис: " Пафос до сих пор иногда именуют Баффо; в древние времена здесь почитали камень, который некоторые римские историки называют meta, или мельничным жерновом, из‑ за из его формы… Тамплиеров же обвиняли в том, что они поклоняются идолу, конкретной формы которого мы не знаем, но которого они сами якобы называли Баффометом; и какие только надуманные аргументы не приводились в попытках хоть как‑ то объяснить это имя… А вдруг оно означает всего‑ навсего " Пафосский камень"? " А что если это и есть черный омфалос, тот, что был найден именно в этих местах, а теперь лежит и собирает пыль в Никосийском музее, – ненавязчивый свидетель истины, сила которой иссякла и не способна более тронуть нашу душу?

Все эти мысли, столь подходящие ко времени и к месту, не могли, однако, долго противостоять натиску суетной повседневности: я обещал себе исследовать местные кофейни, пока Панос будет занят на той отдаленной ферме, где он надеялся подобрать для меня подходящую лозу. Я зашел в три кофейни, одну за другой, и в каждой кофе мне подавали молча и с прохладцей, что у греков означает нарочитое неуважение. Афинское радио, словно попугай, изрыгало заезженные проклятия, посылая их на нашу голову. Со всех сторон на меня смотрели враждебные темные глаза, презрительный огонек в которых сменялся мимолетной теплой искрой только в тот миг, когда я что‑ нибудь произносил по‑ гречески. В третьем по счету кафе я представился немцем, изучающим археологию, и повисшая было в воздухе напряженность тут же растаяла.

– Гитлер, – с понимающим видом сказал официант, так, словно знал его как облупленного. – И как у вас там теперь дела?

– Неплохо, – ответил я. – А здесь у вас?

Взгляд у него тут же сделался уклончивым и хитрым, а на губах заиграла кривая усмешка.

– Плохо, – сказал он и замолчал, и тут же в самой глубине кафе кто‑ то резко выключил радиоприемник. В тишине, словно летучие мыши, остались парить наши невысказанные вопросы и ответы. Впрочем, невежливость, скрытность, казалось, были свойственны не только людям – они были словно растворены в самом воздухе. Молчаливые группы молодых людей с пронзительными темными глазами и нечесаными волосами были всегда поблизости и всегда наготове – воодушевление, придавленное чувством отчаяния.

Я подождал Паноса в гостинице, и мы отправились в сторону дома, предварительно со всеми возможными предосторожностями уложив на заднем сиденье завернутые в газетную бумагу черенки виноградной лозы. Вид у моего друга был озабоченный, он курил и оглядывал расстилавшиеся по обе стороны от дороги, тающие под ярким послеполуденным солнцем виноградники.

– Что случилось? – спросил я наконец, и он положил мне руку на локоть.

– Они городят такую чушь – даже откровенную неправду, – первое, что приходит им в голову.

– Это очень похоже на греков, – сказал я.

– Но не очень – на киприотов, друг мой.

Он снова вздохнул и выбросил в окно окурок.

– Я верю в традиционный британский здравый смысл, – сказал он. – Прежде он никогда вас не подводил. Британцы, конечно, долго запрягают, отчаянно долго; но уж теперь‑ то им пора было понять, что даже те из нас, кто не хочет Эносиса, хотят иметь право голосовать за или против него. Как ты считаешь?

Мы ехали на восток по длинной, петляющей по высокому и крутому горному склону дороге, то и дело пересекающей очередное винодельческое хозяйство: вдоль дороги были явственно видны последствия недавнего большого землетрясения, которое милостиво обошло стороной Киренский кряж – хотя по Беллапаис оно пронеслось с грохотом и ревом, как почтовый экспресс, потревожив даже аббатство. Панос захватил с собой немного струмби, темного и кисловатого местного вина: он откупорил бутылку и принялся из нее отхлебывать.

– Понимаешь, – продолжал он, – даже я, человек, который так долго верой и правдой служил правительству – и правительство, кстати, тоже меня не обижало, – даже я, человек, который не хочет, чтобы британцы отсюда уходили, чувствую, что должен иметь право выбирать собственное будущее; и, должен тебе признаться, мне обидно видеть, как с нами обращаются. Это просто нечестно, друг мой. За всем этим я вижу то традиционное презрение, которое вы – не ты, конечно – к нам испытываете, и которое так злит киприотов. Если ваши власти и дальше станут вести дела таким же образом, вы просто вынудите наших молодых людей – а ты ведь знаешь, какие они своевольные – к таким действиям, о которых все потом будут сожалеть, и в первую очередь сами киприоты.

Однако то, чего я тайно опасался, ему даже не приходило в голову – поскольку он, как и мои товарищи‑ сатрапы, подходил к нынешним событиям со старой меркой, считая, что эти отдельные выступления вскоре будут подавлены, как был подавлен бунт 1931 года; конечно, это вопиющая несправедливость, но она неизбежна – вот, что его особенно расстраивало. Так же, как многие другие киприоты, он совершенно не принимал в расчет афинского фактора – может быть, просто в силу того, что сама его система взглядов была по сути патриархальной, сформированной тем замкнутым мирком, в котором он жил.

– Больше всего меня сбивают с толку английские газеты, – продолжал он, – поскольку по ним ясно видно, что правительство ничего не понимает в нашей проблеме, да же самых элементарных вещей. Там постоянно рассуждают о кучке фанатиков, которых подстрекают алчные попы; но если бы Макариос и в самом деле преследовал только собственные корыстные цели, насколько выгоднее для него было бы сидеть тихо, оставаясь главой местной автокефальной церкви, разве не так? Если Эносис и в самом деле случится, Макариос станет никем, вроде архиепископа Критского. Нет, что бы вы про нас ни думали, вы же не можете не понимать, что Эносис просто приведет нас к финансовому разорению? А вам тем не менее кажется, что мы пытаемся что‑ то на этом выгадать?

Он продолжал жалобным, надтреснутым голосом задавать мне вопросы, которые в те дни, должно быть, задавали себе многие киприоты, не злясь и не обижаясь, а лишь сожалея о том, что очевидные факты рождают столько взаимного непонимания. Как бы всё растолковать, объяснить?

В конце концов, разве одним из символов веры Содружества не было самоопределение? И если Индии и Судану дозволено его требовать, то почему в этом отказывают грекам Кипра?

– Вот о чем я спрашиваю сам себя, – печально проговорил Панос. – И если сейчас это несвоевременно, мы готовы ждать – ждать не год и не два, если потребуется, – и нам довольно будет только обещания, что в один прекрасный день мы сможем голосовать.

И добавил с улыбкой:

– Может быть, даже против Эносиса – кто знает? У нас тут многие сомневаются в том, что перемены будут к лучшему. Но право, всего лишь право– пообещайте нам его, и остров будет ваш.

До Кирении мы доехали уже в сумерках и, несмотря на усталость, решили пропустить по стаканчику вина у Клито, на сон грядущий. Там к нам присоединились Лоизус " Медведь" и Андреас " Мореход": оба ждали автобуса в деревню. " Медведь" покупал дерево для балконных ставен во втором этаже и поездкой остался очень доволен. Под действием белого вина язык у него развязался, и он раскрепостился настолько, что даже позволил себе пару добродушных шуток. Но тут по радио начались новости, и разговор мигом перестроился все на ту же неотвязную тему, терзавшую общественное сознание, как зубная боль.

– Как мне надоел этот Эносис, кто бы знал, – сказал сидевший в задней части магазина нищий. – Если мы вдруг его получим, что делать‑ то с ним будем?

Лоизус улыбнулся и сказал:

– Спокойно, спокойно. Это ради наших детей. Но спешки все равно никакой нет, вот и архиепископ так считает; к тому же британцы – они же наши друзья, – тут он дотронулся до моей руки, – и проследят за тем, чтобы никто нас не обманул.

Потом мы ехали вверх к аббатству среди мглистых холмов, и Андреас вполголоса фальшиво напевал какую‑ то песенку, а Лоизус нянчился со своими покупками, как ребенок с рождественскими подарками. Вечер выдался тихий на удивление, и молчаливая прохлада Дерева Безделья охватила нас со всех сторон, как вода горного озера. Под деревом, в самой тени, сидел Сабри и медитировал над чашечкой черного кофе, у него для меня была срочная информация, он нашел рожковое дерево и уже отложил необходимое количество.

– Садись, мой дорогой, – мрачноватым тоном сказал он, и я сел с ним рядом и почувствовал, как тишина блаженной истомой растекается по всему телу. Море было гладкое, как стекло. А где‑ то в районе мыса Ариаути – отсюда нам не было ни видно, ни слышно – кайка " Св. Георгий", груженная оружием и десятью тысячами динамитных шашек, медленно шла вдоль скалистого берега к назначенному неподалеку от Пафоса месту встречи.

– Как же здесь тихо, – сказал мой друг, отхлебнув глоток кофе. – Вот если бы еще и эти чертовы греки вели себя так же тихо; а ведь мы, турки, еще даже и не открывали рта. Греческой власти над собой мы здесь не потерпим, никогда; если будет Эносис, я уйду в горы и открою против них войну!

О господи!

На следующее утро я представил правительству краткий политический отчет, попытавшись изложить в сжатой форме эти разговоры, так, чтобы заинтересовать людей, от которых зависело принятие политических решений. Мои выводы в общем виде были таковы: в настоящее время, пока развитие событий еще не вышло из, так сказать, романтической стадии, ситуацию пока еще можно взять в свои руки и обернуть себе на пользу, сделав несколько своевременных заявлений. Это хороший шанс получить передышку лет в пятнадцать‑ двадцать: требуется всего‑ навсего пообещать провести демократический референдум. Выигрыш будет существенным – по сути, неоценимым, – поскольку он даст нам время полностью реорганизовать административный аппарат и полицию; ибо на данный момент им не по силам выдержать режим чрезвычайного положения. И пускай даже {расе Поттера) я готов поверить в то, что киприоты все как один прирожденные трусы и никогда не созреют до настоящего вооруженного восстания, меня сильно тревожит мысль о том, что критяне и родосцы могут показать им, как это делается. И с теми, и с другими я был знаком не понаслышке, и, при нынешнем состоянии нашей кипрской полиции, я никак не могу гарантировать, что их пример не окажет пагубного воздействия на общественное мнение, пусть даже такое инертное и пассивное. Степень же нашей неготовности к любому серьезному кризису я считаю просто ужасающей.

Если не считать этого, то наше моральное и юридическое право на этот остров можно было считать неоспоримыми, хотя делать ставку только на данное обстоятельство было бы ошибкой. То же касалось и турок, чье отношение к Эносису оставалось неизменно враждебным. Но хотя всякий, кто не желал, чтобы им управляли греки, поневоле вызывал симпатию, невозможно было не признать, что турки составляют меньшинство населения острова – при том, что масштаб их реального влияния как торговцев, деловых людей и промышленников вовсе уж незначителен, поскольку турки‑ киприоты в основном сельские жители. Кроме того, и саму их позицию было трудно определить – хотя и принято было считать, что за ней скрывается желание воссоединиться с Турцией. Фактически, речь шла не о стремлении к каким‑ то переменам, но о желании сохранить status quo. При Эносисе турки вряд ли могли рассчитывать на какие‑ то более надежные гарантии, нежели те, что обычно предоставляют совершенно безнадежным меньшинствам. Однако за пятнадцать лет многое может случиться – и я даже сам был готов поверить в то, что при сохранении традиционно дружественных англо‑ греческих отношений референдум может дать большинство голосов на Кипре именно нам.

Конечно, остров всегда можно удержать с помощью военной силы – но в наши дни, когда мнение избирателей в метрополии может резко измениться, едва им станет известно о кровопролитии и применении силовых методов, можно ли в принципе удержать средиземноморскую колонию, если для этого потребуются меры, более жестокие, чем обычные полицейские методы? В этом я сомневался. Помимо всего прочего, побочные эффекты кипрского конфликта могли повлиять еще и на прочность связей внутри Балканского пакта и НАТО.

Не знаю, насколько убедительно прозвучали все эти соображения; в пыльном царстве секретариата их вполне могли принять за бредни вольнонаемного гражданского специалиста, по видимому, слегка спятившего. Но я проверял их во многих беседах – и не только с крестьянами, но и с людьми самых разных политических взглядов, среди которых был даже личный секретарь архиепископа.

За эти долгие, полные политической эквилибристики месяцы, этнархия и сама начала испытывать определенное беспокойство перед лицом тех трудностей, с которыми ей теперь пришлось столкнуться. Разгулявшиеся как в Греции, так и на Кипре волны общественного мнения до сей поры сдерживала единственная, довольно хрупкая дамба – личный авторитет архиепископа, единственного человека, сумевшего по‑ прежнему держать события под контролем. Ведь и у него тоже были свои проблемы; их создавали не только балканские фанатики, сознательно раздувавшие конфликт, но и довольно‑ таки представительная коммунистическая партия. " Если едешь верхом на тигре, не спеши сходить наземь", – гласит китайская пословица. В том, как этнархия искала выход из создавшегося положения, чувствовалась некоторая доля паники.

Здесь мы ей ничем помочь не могли – это была прерогатива Лондона, – но телеграф молчал, а между тем, мы все чаще наблюдали знамения грядущих бед. " Если доктор не поможет, приложите подорожник" – так можно было охарактеризовать всеобщее отношение к проблеме. Да и то сказать: из окон Уайтхолла Кипр выглядел до смешного маленьким – розовое пятнышко размером с ноготь на мозаичной карте трагикомического ближневосточного ландшафта. Как бы я ни был разочарован подобным отношением со стороны начальства, у меня хватило сообразительности просчитать, что на осмысление истинного положения дел у Лондона уйдет примерно шесть месяцев, поскольку именно за этот срок рост недовольства на Балканах вызовет озабоченность у Министерства иностранных дел. Поток отчетов из Афин и Анкары покажет чиновникам, как быстро нарастает волна недовольства, и что необходимо, наконец, всерьез задуматься о Кипре, вместо того, чтобы отделываться равнодушными или сердитыми отписками.

Через десять дней крошечный отряд Рена нанес хорошо спланированный удар, захватив на пустынном пляже неподалеку от Хлоракиса кайку " Святой Георгий" вместе с грузом и экипажем, состоявшим из пяти граждан Греции, а также арестовав и восьмерых киприотов, что ждали ее на берегу. Спланировал операцию по переброске оружия, как выяснилось, Сократес Лойзидес, выдворенный с Кипра в 1950 году за подрывную деятельность. Из документов, которые он любезно захватил с собой, явствовало, что на острове существует " хорошо вооруженная и подготовленная революционная организация ЭМАК, которая ставит своей целью свержение Кипрского правительства". Судя по всему, он как раз работал над вводной частью революционного манифеста, когда Рен отдал команду к захвату: документ оказался незаконченным, хотя его и так уже переполняла цветистая риторика, которой я вволю наслушался за прошедший год в столичных кофейнях. А еще на эту операцию – что было типично для киприота – он захватил с собой учебник по грамматике английского языка; судя по всему, в перерывах между революционными свершениями он штудировал неправильные глаголы. (Насколько мне известно, он и сейчас весьма серьезно занимается своим образованием в Никосийском центральной тюрьме, и вряд ли стоит удивляться, если в ближайшие десять лет он сдаст заочные экзамены в какой‑ нибудь из британских университетов). Всякая трагедия корнями уходит в человеческую комедию, и даже здесь, на поворотном пункте нашей истории, дух иррационального, который вечно витает над греческой сценой, продолжает веять на нас своими крылышками; когда в Пафосе начались судебные слушанья по этому делу, невозможно было без улыбки смотреть на компанию головорезов, восседавших на скамье подсудимых, до того ярко они символизировали собой все островное крестьянство, тех милейших, едва читающих по складам людей, которые укрывали у себя множество солдат Содружества после того, как немцы разгромили нас в Греции. Во время процесса в качестве специального корреспондента ненадолго появился Падди Ли Фермор, и мы вместе сидели на узкой скамье в зале пафосского суда, покуда снаружи бесновалась толпа, и ученые речи адвокатов перемежались звуками бьющегося стекла и характерным улюлюканьем. Конечно, с логической точки зрения все эти парни были просто‑ напросто не в себе; хуже того, они и впрямь пребывали в счастливом неведении относительно того наказания – вплоть до смертной казни, – которое могли понести за совершенное ими уголовное преступление. Юристов это поставило в тупик. Подсудимые не выказали абсолютно никакого чувства гражданской правовой сознательности, да и, по большому счету, никакой особенной убежденности в деле революции. Буквально с самого начала процессу сопутствовала атмосфера добродушного фарса – поскольку все происходившее относилось к опереточному миру фантазий, на которых держатся расхожие представления греков о современной истории. Сам Лойзидес, близорукий, мучительно застенчивый, не знающий, куда девать длинные, как у паука руки и ноги, вел себя как школьник, которого обвинили в том, что он зажарил собственную тетушку. У него была маленькая темноволосая японская голова, которую он вообще старался не поднимать, в отличие от остальных своих товарищей, буквально купавшихся в лучах славы: особенно хороши были киприоты, набор простейших деревенских типажей, на месте каждого из которых можно было в любой момент смело представить себе любого из моих соседей. Когда оглашался приговор, они улыбались как дети и жадно вслушивались в доносившийся снаружи шум. Они в полной мере ощущали себя героями и мучениками.

Мы, со своей стороны, были исполнены совершенно необъяснимого восторга от того изящества и профессионализма, с которыми Рен осуществил свою маленькую операцию; это доказывало, что полицейские силы, даже такие ничтожные, могут использоваться весьма эффективно – впрочем, если учесть их численный состав и то безнадежно запущенное состояние, в котором они пребывали, то нельзя не признать, что на протяжении всего этого безумного года они действительно творили чудеса.

" Пока у нас играют оперетту", – лучше об этих событиях и не скажешь.

– Но что будет, – из чистого любопытства спросил как‑ то раз мой брат, – если в середине спектакля раздастся настоящий выстрел, и артист упадет мертвым?

– До такого здесь никогда не дойдет, – сказал я.

– Мне о подобной уверенности остается только мечтать, – ответил он.

Мне тоже: но произнести это вслух я не имел права.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.