Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Сол Беллоу 2 страница



— Вам нужна другая женщина, — сказал Эммерих. — Неужели никого нет? И сегодня вы обедаете в одиночестве?

У Герцога была Района. Прелестная женщина, но с ней, увы, тоже были проблемы, не могло их не быть. У Рамоны было дело — цветочный магазин на Лексингтон авеню. Немолодая, ей хорошо за тридцать, точных лет она Мозесу не скажет, но чрезвычайно привлекательная, с легким иностранным шармом, образованная. Магазин она получила в наследство почти одновременно с магистерской степенью от Колумбийского университета — в области истории искусств. При этом она посещала вечерние лекции Герцога. Вообще говоря, он был против романов со студентками, даже если те были рождены для них, как Района Донзелл.

Проделывая все, что полагается дикому человеку, писал он, оставаться все время серьезным. Проделывать это до ужаса всерьез.

Эта вот серьезность, безусловно, и привлекала Рамону. Идеи зажигали ее. Она обожала поговорить. К тому же прекрасно готовила, знала секрет креветок Арно, к которым подавала Пуйи Фюиссе. Несколько раз на неделе Герцог ужинал у нее. Когда из обшарпанной аудитории они катили на такси в ее просторную квартиру в Вест-сайде, она предложила послушать, как бьется ее сердце. Он нашел запястье, стал искать пульс, но она сказала:

— Мы не дети, профессор, — и переложила руку в другое место.

Через несколько дней Района уже говорила, что у них не проходной роман. Она понимает, говорила она, что с Мозесом сейчас все очень непросто, но есть в нем что-то такое милое, нежное, здоровое и изначально надежное (словно, пережив ужасы, он уже совсем освободился от своей психопатии), что, видимо, все дело сводится к правильному выбору женщины. Она относилась к нему все серьезнее, и он, соответственно, забеспокоился, задумался. Побывав у Эммериха, он несколько дней спустя сказал ей, что доктор рекомендует ему отдых. Района тут же сказала: — Конечно, тебе нужен отдых. Поезжай в Монток, у меня там дом, и я буду наезжать в выходные. Может, весь июль вместе и пробудем там.

— Я не знал, что ты домовладелица, — сказал Герцог.

— Несколько лет назад его можно было выгодно продать, да и велик он для меня одной, но после развода с Харолдом мне нужно было какое-то отвлечение.

Она показала ему цветные слайды. Приникнув к окуляру, он сказал: — Очень мило. Сколько цветов. — Но на сердце ему лег камень — тяжелейший!

— Там можно чудесно отдохнуть. Только ты должен купить что-нибудь летнее, поярче. Зачем ты носишь этот мрак? У тебя совсем юношеская фигура.

— Это я зимой отощал, в Польше и Италии.

— Чепуха, не говори таких слов. Ты знаешь, что ты красавец мужчина. И даже гордишься этим. В Аргентине о тебе скажут: macho — сильный пол. Ты представляешься тихоней, чтобы не выдать дьявола, который в тебе сидит. Зачем ты его зажимаешь? Что бы вам поладить, а?

Оставив вопрос без ответа, он мысленно писал: Дорогая Рамона, бесконечно дорогая Рамона. Ты мне очень нравишься, ты мне дорога, ты настоящий друг. И дальше все может быть еще лучше. Но почему же я не выношу, когда меня учат, хоть я и сам учитель? Наверно, меня подавляет твоя мудрость. Потому что твоя мудрость совершенна. Если не более того. Я вовсе не возражаю, чтобы меня поправили. Меня во многом надо поправлять. Практически во всем. И я не упускаю счастливый случай… Все это истинная правда — от первого до последнего слова. Ему таки нравилась Рамона.

Она происходила из Буэнос-Айреса. Корни у нее были самые интернациональные— испанцы, французы, русские, поляки и евреи. В школу она ходила в Швейцарии и до сих пор говорила с еле заметным очаровательным акцентом. Она была невысокого роста, плотного, крепенького сложения, с приятной округлостью зада и упругой грудью (всему этому Герцог придавал значение: он считал себя моралистом, однако форма женской груди имела большое значение). Району тревожил подбородок, но за свою прелестную шею она была спокойна и потому всегда высоко держала голову. У нее была всюду поспевающая походка, рассыпавшая резкую, в кастильском духе, каблучную дробь. Заслышав ее, Герцог терял голову. Она входила в комнату с вызывающим, отчасти надменным видом, трогая рукой бедро, словно под эластичным поясом у нее спрятан нож. Вроде бы так принято в Мадриде, и роль неприступной испанки была очень по душе Районе: ипа navaja en la liga (Нож в резинке для чулок)

— этому выражению она выучила Герцога. Он часто воображал себе этот нож, видя ее в белье, в этом экстравагантном черном шитве без застежек, стянувшем талию и выпустившем книзу красные резинки, а называлось это «Веселая вдова». У нее короткие, полноватые белые ляжки: Сдавленная эластичным поясом, кожа темнела. Болтались шелковые ленты, пряжки. У нее карие глаза, живые и цепкие, чувственные и трезвые. Она знала, что делает. Нагретый запах духов, покрытые пушком руки, точеная грудь, прекрасные белые зубы и чуть кривоватые ноги — это все работало. Страдая, Мозес страдал со вкусом. Удача никогда не оставляла его совсем. Он, может, даже не осознавал, как ему сейчас повезло. Рамона старалась открыть ему на это глаза. — Эта сука оказала тебе услугу, — говорила она. — Тебе будет только лучше.

Побеждает, плача, — писал он, — плачет, побеждая, — вот вам Мозес. Полное неверие в победу.

Впряги звезду в свое страдание (Переиначенная цитата из Эмерсона: «Впряги звезду в свою повозку»).

Но в тихую минуту, вызвав перед собой образ Рамоны, он писал, имея возможность ответить ей только мысленно: Ты мне большая поддержка. Мы имеем дело с вещами более или менее устойчивыми, более или менее управляемыми, более или менее безумными. Это так. Во мне заключена дикая сила, хотя внешне я тихоня. Ты думаешь, что эту мою дикость утолит только секс, и поскольку мы ее утоляем, то почему бы не наладиться и всему остальному?

Вдруг ему пришло на ум, что Района сделалась своего рода сексуальной профессионалкой — или жрицей. Сам он в последнее время привык иметь дело с дрянными дилетантками. Не представлял, что смогу соответствовать настоящему мастеру постельных дел.

К этой ли сокровенной цели ведет меня мой уклончивый страннический путь? И после всех моих промахов не кажусь ли я себе сейчас неугаданным прежде сыном Содома и Диониса, орфическим типом? (Рамона обожала поговорить об орфихах. ) Этаким мелкобуржуазным дионисийцем?

Он записывал: Л' чертям эти классификации!

— Может, я действительно куплю себе что-нибудь на лето, — сказал он Районе.

Я таки люблю хорошо одеться, продолжал он. В юности я смазывал лакированные туфли маслом. Моя русская мама звала меня «красавцем», и, даже став угрюмым смазливым студентом, сдуру ударившимся в высокомерие, я чрезвычайно заботился о брюках и сорочках. Это позже, уже преподавателем, я запустил себя. Прошлой зимой я купил в берлингтонском пассаже яркий жилет и пару швейцарских ботинок, в каких сейчас ходят по Виллиджу гомики. На сердце кошки скребут, продолжал он, а туда же — приоделся. Впрочем, с моим тщеславием не разгуляешься и, по правде говоря, я уоке не очень ношусь и со своим израненным сердцем. Вроде как пустая трата времени.

Трезво все прикинув, Герцог счел за лучшее не принимать предложения Районы. По его подсчетам, ей тридцать семь — тридцать восемь лет, а это значит, что она ищет мужа. Ничего зловредного и тем более смешного здесь нет. На что, казалось бы, утонченные натуры — и те подвержены простым общественным установлениям. Своим эротическим ухваткам Района училась не по учебникам, а в рискованных, сумбурных встречах, не раз и не два, может, обмирая от страха в грубых и часто совсем случайных объятьях. Ясно, сейчас она стремится упрочить свое положение. Раз и навсегда отдать свое сердце хорошему человеку, выйти замуж за Герцога и перестать быть общей подстилкой. Он ловил ее обдумывающий взгляд. Ее глаза волновали его до глубины души.

В своем деятельном воображении он рисовал Монток: белые пляжи, слепящий свет, маслянистые буруны, усыхающий в своем панцире мечехвост, морские петухи и собаки-рыбы. Герцог томился желанием улечься & плавках, погреть на песке капризный живот. Но возможно ли это? Опасно злоупотребить милостями Районы. Можно поплатиться свободой. Сейчас-то она ни к чему, эта свобода: сейчас ему нужен отдых. А после отдыха, может статься, он опять захочет свободы. В чем, однако, не было уверенности. Но возможность такая оставалась.

После отдыха я с тем большей силой отдамся своей дерганой жизни.

А выглядел он, нужно признать, кошмарно, хуже некуда; стали падать волосы, и в этом стремительном износе он видел уступку Маделин и ее любовнику Герсбаху, вообще — всем своим врагам. По его доброжелательному виду никак не скажешь, что у человека мол-сет быть столько врагов и ненавистников.

На вечерних курсах кончался семестр, и Герцог убедил себя, что умнее всего будет сбежать и от Районы. Он решил поехать на Виньярд, но полное одиночество его не устраивало, и он по льготному ночному тарифу дал в Виньярдскую Гавань телеграмму старой приятельнице (в свое время между ними начинался, но не склеился роман, и с тех пор они очень тепло относились друг к другу). В телеграмме он объяснил положение вещей и Либби Вейн — собственно, Либби Вейн-Эриксон-Сисслер: она только что в третий раз вышла замуж, дом в Гавани, принадлежал мужу, химику-технологу, — Либби незамедлительно позвонила и очень эмоционально, от чистого сердца позвала приезжать и жить, сколько захочется.

— Сними мне комнату, недалеко от пляжа, — попросил Герцог.

— Живи у нас.

— Нет-нет, об этом не может быть речи. Не хватало еще мешать молодоженам.

— Аи, Мозес, не будь романтиком. Мы с Сисслером живем вместе уже три года.

— Все равно сейчас-то у вас медовый месяц.

— Аи, не говори чепуху. Я расстроюсь, если ты не приедешь. У нас шесть спален. Приезжай без разговоров, я слышала, чего ты там нахлебался.

В конечном счете, как и следовало быть, он уступил. При этом он чувствовал, что поступает неправильно. Своей телеграммой он фактически вынудил у нее приглашение. Лет десять назад он крепко помог Либби, и, не заставь он ее сейчас платить долг, он нравился бы себе больше. Надо все-таки думать, к кому обращаешься за помощью. Пошлое дело — дать слабину, подгадить.

Во всяком случае, думал он, я не буду все окончательно портить. Не буду допекать Либби своими неприятностями и предстоящую неделю рыдать на ее груди. Приглашу ее с мужем пообедать. За жизнь надо бороться. При этом главном условии ты ее сохраняешь. Чего ради тогда опускать руки? Района права. Заведи летний гардероб. У брата Шуры можно еще занять денег — он охотно дает, знает, что вернешь. В жизни действует похвальное правило: плати долги.

Так он отправился покупать себе одежду. Он посмотрел рекламы в «Нью-Йоркере» и «Эсквайре». Наряду с молодыми администраторами и атлетами на их страницы теперь допускали людей в возрасте, с морщинистыми лицами. Побрившись чище обыкновенного и причесав щеткой волосы (что-то он увидит в сверкающем трельяже магазина? ), он поехал автобусом в центр. Выйдя на 59-й улице, он спустился по Мадисон авеню до сороковых и по Пятой авеню пошел вспять к «Плазе». Тут и солнце вспороло серые облака. Вспыхнули витрины, Герцог заглядывал в них с пугливым интересом. Новые веяния в моде шокировали его, резали глаза: хлопчатобумажные пиджаки в полоску, шорты с красочными подтеками, как у Кандинского, — это же смех надеть такое человеку среднего возраста или старику с брюшком. Уж лучше пуританская сдержанность, чем казать сморщенные колени и варикозные вены, пеликанье пузечко и до неприличия износившееся лицо под спортивной кепкой. Конечно, Валентайн Герсбах, отбивший у него Маделин и шутя управляющийся с деревянной ногой, — тот может облечься в эти яркие, сверкающие раковые шейки. Он денди, Валентайн. У него крупное лицо, широкие скулы и тяжелый подбородок, чем-то он напоминал Мозесу Путци Ханфштенгеля, личного пианиста Гитлера. Для рыжеволосого человека у него совершенно необыкновенные глаза — карие, глубокие, полные жизни и огня. И ресницы тоже живые — жгуче-красные, длинные, детские. Плюс зверской густоты волосы. Нет, к своей внешности у Валентайна не было ни малейших претензий. Что чувствовалось. Он знал, что он чертовски красив. И ожидал, что женщины — причем решительно все — должны сходить с ума от него. И многие сходили — разве нет? Включая вторую миссис Герцог.

— Чтобы я это надел? — сказал Герцог продавцу в магазине на Пятой авеню. И все-таки он купил этот пиджак в малиново-белую полоску. А продавцу бросил через плечо, что в Старом Свете его родичи ходили в черных лапсердаках до пят.

После юношеских угрей у продавца осталась скверная кожа. У него было пунцово-красное лицо, он дышал гнилостно, как собака. Еще и нахамил слегка Мозесу: когда он спросил размер талии и Мозес ответил «тридцать четыре», продавец сказал: «Ладно хвастать-то». У него это вырвалось, и Герцог, воспитанный человек, не одернул. Проявленная выдержка приятно растравляла душу. Не поднимая глаз от серого ковра, он прошел в примерочную и уже там, раздеваясь и влезая с ботинками в новые брюки, написал парню письмецо. Милый друг. Каждый-день якшаться с уродами. Гонор. Наглость. Чванство. А ты изволь дать обхождение. Трудненько, если ты зажатый и злой. Славен прямотой житель Нью-Йорка! Видит Бог, ты малоприятный человек. А что в ложном положении — так и мы в таком же. Учись быть повежливее. И в истинном положении нам всем может прийтись несладко. Вот у меня от вежливости разболелся живот. Что до лапсердаков, то отсюда рукой подать до алмазного дистрикта, где лапсердаки и бороды ходят косяком. Господи! — взмолился он под конец. — Прости грехи наши. И не допусти на станцию Пенна (Станция метро а «платяном квартале»).

Натянув итальянские брюки с отворотами и красно-бело-полосатый блейзер с узкими лацканами, он не стал подробно разглядывать себя в освещенном трельяже. Его неприятности вроде бы не отразились на фигуре, она вынесла все удары. Опустошению подверглось лицо — глаза в первую очередь, — и, увидев себя в зеркале, он побледнел.

Задумавшись о своем у молчаливых полок с одеждой, продавец не услышал шагов Герцога. Он предавался размышлениям. Торговля вялая. Снова некоторый спад. Сегодня один Мозес при деньгах. Которые еще предстоит занять у денежного брата. Шура не жмот. И брат Уилли не будет жаться. Но Мозесу проще занять у Шуры, тоже немного греховодника, чем у добропорядочного Уилли.

— Спина не морщит? — Герцог повернулся спиной к продавцу.

— Как на заказ, — ответил тот.

Ему все глубоко безразлично. Это совершенно ясно. Интереса к себе я не добьюсь, понял Герцог. Так обойдусь без него, пусть знает. Сам решу. Мое, в конце концов, дело. И, укрепившись духом, он ступил в зеркальное пространство, сосредоточив внимание на пиджаке. Пиджак сидел хорошо.

— Заверните его, — сказал он. — Брюки я тоже беру, причем мне надо сегодня. Прямо сейчас.

— Не получится. Портной перегружен.

— Сегодня, — сказал Герцог, — иначе я не играю. Я уезжаю из города.

Тут кто кого перетянет.

— Попробую на него нажать, — сказал продавец.

Он ушел, Герцог расстегнул чеканные пуговицы. На украшение сибаритского пиджака, отметил он, пошла голова какого-то римского императора. Оставшись один, он показал себе язык и вышел из примерочной. Он вспомнил, сколько удовольствия получала Маделин от примерки в магазинах, с какой любовью, гордясь собой, смотрелась в зеркало, тут поглаживая, там поправляя, румянясь холодным лицом, полыхая голубыми глазами, встряхивая челкой, поворачиваясь камейным профилем. Она получала от себя всестороннее удовлетворение — по высшему разряду. В какой-то их очередной переломный период она поделилась с Мозесом новыми мыслями о себе перед зеркалом в ванной. — Еще молода, — сказала она, открывая список, — красива, полна жизни. Почему все это должно достаться тебе одному?

Да Боже сохрани! Оставив в гардеробе бумагу и карандаш, Герцог поискал вокруг, на чем записать. И на обороте книжки, забытой продавцом, набросал: Обжегшись на суке, семь раз отмерь.

Перебирая стопку пляжных вещей, он посмеивался в душе, просившейся на волю, и пару плавок все-таки купил, а увидев полку с допотопными соломенными шляпами, взял и шляпу.

Потому ли он приобретает вещи, спросил он себя, что старик Эммерих предписал ему отдых? Или готовится к новым эскападам, предполагает очередную интрижку в Виньярде? С кем, спрашивается? Да мало ли с кем. Женщин везде хватает.

Дома он стал мерить покупки. Плавки оказались тесноваты. Зато шляпа, легко опустившаяся на волосы, еще густые у висков и за ушами, его порадовала. В ней он походил на отцовского кузена Элайаса Герцога, мучного торговца, в далекие двадцатые работавшего от «Дженерал-миллз» на севере Индианы. Имевший чисто выбритое открытое американизированное лицо Элайас ел яйца вкрутую и пил запретное пиво — домашнее польское пивочко. Он аккуратно надкалывал яйца о перила на веранде и прилежно их очищал. Он носил цветные рукавные резинки и такую вот шляпу на такой же копешке волос, которыми, в свою очередь, был обязан своему отцу, рабби Сандору-Александру Герцогу, имевшему вдобавок роскошную бороду, этакий лучистый веер, скрывавший подбородок и вельветовый воротник сюртука. Евреи с красивыми бородами были слабостью матери Герцога. В ее родне все старцы были густобородые, библейские. Мозеса ей хотелось видеть раввином, и сейчас он ужаснулся несоответствию: плавки, соломенная шляпа, лицо, набрякшее печалью, от глупейшего упоения которой религия, может статься, избавила бы его. Эти губы, налитые желанием и несмиряемой яростью, прямой до беспощадности нос, угрюмые глаза! Эта его телесность, сплетение длинных вен, набухающих в повисших кистях рук, древнейшая ирригация, древнее самих евреев. Вокруг соломенной низкой тульи шла красно-белая, в тон пиджаку, лента. Он освободил рукава от оберточной бумаги и надел пиджак, распялив его полосы. Без туфель он был вылитый индус.

«Посмотрите на полевые лилии, вспомнил он, не трудятся, ни прядут, но и Соломон во всей славе своей не одевался так…»

Эти слова он выучил восьмилетним, когда лежал в детском отделении больницы королевы Виктории в Монреале. Раз в неделю приходила дама-христианка, и он читал ей вслух из Библии. «Давайте, и дастся вам, читал он, мерою доброю, утрясенною, нагнетенною и переполненною отсыплю вам в лоно ваше».

Больничная стреха щерила рыбий оскал сосулек, на их остриях горели капли воды. У постели сидела гойка в юбке до пят и ботинках. Шляпная булавка торчала на затылке, как троллейбусная штанга. От ее одежды шел клейкий запах. По ее указке он читал: «Пустите детей приходить ко мне». Она казалась доброй женщиной. Только лицо у нее напряженное и хмурое.

— Ты где живешь, мальчуган?

— На улице Наполеона. Где живут евреи.

— Чем занимается твой отец?

Мой отец бутлегер. В Пойнт-Сент-Чарльз у него стоит аппарат. Отца выслеживают. Он сидит без денег.

Конечно, ничего такого Мозес никогда не скажет. Уже в пять лет он хорошо соображал. Мать не зря учила: «Помалкивай».

Тут есть своя мудрость, думал он, точно болтанка способна вернуть равновесие, а толика безрассудства нужна для прояснения мозгов. А вообще-то он любил показать себе язык. Вот и сейчас он упаковал летние вещи, которых стеснялся, и собирался дать тягу от Районы. Он знал, чем все обернется, если он поедет с ней в Монток. Как ручного медведя, она будет водить его в Истхэмптоне по коктейлям. Он мысленно увидел эту картину: смеющаяся, не закрывающая рта Района, выпроставшая плечи из какой-то своей крестьянской блузки (они прекрасны, нужно признать, эти женские плечи), головка в темных кудряшках, накрашенное лицо; он почти услышал запах ее духов. Есть в глубине мужского естества нечто такое, что на подобный запах крякает: «Кря! » Некий сексуальный рефлекс, которому нипочем возраст, душевная тонкость, мудрость, опыт, история, Wissenschaft, Bildung, Wahrheit (Знания, образование, истина). Здоров человек или немощен, но на запах надушенной женской плоти идет дремуче: кря! кря! Так вот, Района выведет его в этих новых брюках и полосатом пиджаке, он будет потягивать мартини… Мартини для Герцога — яд пустых разговоров он не терпит. Так и стоит он с подтянутым животом, на затекших ногах, попавший на крючок профессор, рядом зрелая, удачливая, смеющаяся, сексуальная женщина. Кря! Кря!

Чемодан собран, он запер окна и задвинул шторы. Квартира пропахнет затхлостью, когда он вернется из своего холостяцкого загула. Два брака, двое детей, а он на неделю едет бить баклуши. Его природе, еврейскому чувству семейственности было больно, что дети растут без отца. А что делать? К морю! К морю! Откуда море?! Всего-то залив между Ист-Чопом и Уэст-Чопом — какое море? Тихая заводь.

Он вышел, изо всех сил стараясь не печалиться об одинокой своей жизни. Он распрямился, задержал дыхание. — Ради Бога, не плачь, идиот! Живи либо помирай, только не порть ничего.

Зачем этой двери нужен полицейский запор — этого он не понимал. Преступность растет, но у него нечего красть. Разве какой-нибудь возбужденный после «травки» подросток, затаившись под дверью, проломит ему голову. Герцог завел в пол металлическую лапу и повернул ключ. Проверил, не забыты ли очки. Нет, они во внутреннем кармане. Также на месте ручки, записная и чековая книжки, кусок полотенца, пущенного на носовые платки, и пластиковая упаковка фурадантина. Эти таблетки он принимал против заразы, которую подцепил в Польше. Сейчас он от нее избавился, но таблетку иногда принимал — для подстраховки. Страшно вспомнить, как в Кракове, в номере отеля, он обнаружил первые признаки. Доигрался, подумал он: триппер! Это в моих-то обстоятельствах! У него упало сердце.

Он пошел к врачу-англичанину, тот накричал на него: — Где вас угораздило? Вы женаты?

— Нет.

— В общем, это не триппер. Поднимите брюки. Вы, конечно, попросите пенициллин. Как все американцы. Я его вам не назначу. Попринимайте сульфаниламид. Спиртное не пить, только чай.

Они не прощают половой распущенности. Злой, язвительный парень был этот мозглявый эскулап с Альбиона. И я — открытая рана под гнетом вины.

Надо бы знать, что такая женщина, как Ванда, не заразит гонореей. К телу, к плоти у нее честное, верное, сакраментальное отношение. Она исповедует религию цивилизованного человека, то есть почитает наслаждение вдохновенное и изощренное. У нее тонкая белая кожа, шелковистая и теплая.

Дорогая Ванда, писал Герцог. Английского она не знала, и он перешел на французский. Chere Princesse, Je me souviens assez souvent… Je pense a la Marszalkowska, аи brouillard (Дорогая княгиня, я довольно часто вспоминаю… Мне представляется Маршалковская, в тумане). По-французски женщину проймет любой второстепенный, третьестепенный и даже более низкого разбора мужчина, чем и занимался сейчас Герцог. Хотя сам он был другой складки. Он хотел выразить искренние чувства. Сколько доброты было в ней, тревоги за него, когда он заболел, а это дорогого стоит, если женщина пышет здоровой, польской красотой. У нее полновесная, червоного золота копна волос, немного клювиком нос, впрочем, отличной лепки, с точеным кончиком, что совсем неожиданно у полноватой особы. Она налита белизной, здоровой, крепкой белизной. Как большинство варшавянок, она носила черные чулки и узкие итальянские туфли, при том что шубка была вытерта до лысинок.

В моем горестном положении, в ожидании лифта записывал Герцог на отдельном листке, откуда мне было знать, что я делаю? Провидение, писал он, печется о верных. Я предчувствовал, что встречу такого человека. Мне ужасно повезло. «Повезло» он несколько раз подчеркнул.

Герцог видел ее мужа. Бедняга, живой укор, сердечник. Единственная промашка Ванды — что она настояла на его встрече с Зигмунтом. Мозес так и не уяснил, зачем это было нужно. Предложение развестись Ванда отвергла. Она была совершенно довольна своим браком. Все бы такие были, говорила она.

lei tout est gache (Здесь ничего не вышло).

Une dizaine de jours a Varsovie — pas longtemps (Десять дней в Варшаве — не дольше),

Если можно назвать днями эти мглистые зимние паузы. Солнце изнывало в стылой бутылке. Во мне изнывала душа. Колоссальные плотные занавеси уберегали вестибюль от сквозняков. Деревянные столики загажены, избиты, в чайных пятнах.

Ее кожа оставалась белой при всех приливах и отливах чувства. Зеленоватые глаза казались вышивкой на ее польском лице (природа-белошвейка). Пышная, полногрудая женщина, она была тяжеленька для стильных итальянских лодочек. Без каблуков., в этих своих черных чулках, она казалась вполне дородной. Он скучал по ней. Когда он брал ее за руку, она говорила: «Ah, ne toushay pas C'est dangeray" (Ой, не трогайте. Это опасно). Хотя совсем об этом не думала. (Как он липнет к своим воспоминаниям! Какие слюни распускает! Может, он извращенец на почве памяти? Не надо таких слов. Какой есть. )

И еще постоянно вспоминалась грязноватая Польша, стылая куда ни глянь, замызганная, подрумяненно серенькая, где самые камни словно источали запах военного лихолетья. Он много раз ходил на руины гетто. Ванда водила его туда.

Он тряхнул головой. Ему-то что полагалось делать? Он еще раз нажал кнопку вызова, теперь уже углом саквояжа. И услышал гул плавного движения в шахте — смазанные цепи, гул мотора, отлаженный темный механизм.

Gueri de cette petite maladie (Выздоровел от этой маленькой болезни). He надо было говорить Ванде: она была буквально убита, сгорала от стыда. Pas grave du tout (Совсем ничего серьезного), писал он. Он довел ее до слез.

Лифт встал, и он кончил: J'embrasse ces petites mains, amie (Целую маленькие ручки, дружок).

Как по-французски: белые припухшие костяшки пальцев?

Пробираясь в такси раскаленными улицами вдоль сплоченно стоящих кирпичных и известняковых домов, Герцог держался за ремень и широко открытыми глазами вбирал виды Нью-Йорка. Прямоугольные массы не бездействовали — они жили, он чувствовал их затаенное движение, побратимство с ним. Каким-то образом он осознавал свою причастность всему — в комнатах, в магазинах, в подвалах, и в то же время его пугало это множественное возбуждение. Хотя с ним-то обойдется. Он переволновался. Надо успокоить издерганные, разболтавшиеся нервы, загасить внутренний чадящий огонь. Скорее бы Атлантика — песок, соленый воздух, целительная холодная вода. После морских купаний ему лучше, яснее думается. Мать верила в замечательное действие купаний. Сама — как рано умерла! Себе он пока не может позволить умереть. Он нужен детям. Его долг — жить. Остаться в здравом уме, жить, заботиться о ребятах. Поэтому-то, допеченный жарой, с резью в глазах, он убегал из города. Он бежал от перегрузок, от проблем, от Районы, наконец. Бывают такие времена, когда хочется уползти куда-нибудь в нору. И хотя впереди ясно виделся только безвыходный поезд с принудительным отдыхом (в поезде не побегаешь) до самого Вудс-хоул — а это еще надо пропахать Коннектикут, Род Айленд и Массачусетс, — рассуждал он вполне здраво. Сумасшедшим, если они не безнадежны, морское побережье на пользу. Он готов попробовать. В ногах чемодан с шикарным барахлом, а где соломенная шляпа с красно-белой лентой? Она на голове.

Жарясь на раскаленном сиденье, он вдруг поймал себя на том, что его гневливый дух снова вырвался на волю, и опять потянуло писать письма. Дорогой Смидерз, начал он. Недавно на ленче — для меня смерть эти казенные ленчи, у меня на них отнимаются ноги, в крови лютует адреналин, а про сердце даже не говорю. Я стараюсь держать себя в руках, но у меня мертвеет лицо от скуки, в мыслях я выливаю суп и соус всем на головы, мне хочется кричать, терять сознание — нас попросили предложить темы будущих лекций, и я сказал: может, цикл лекций о браке? Аналогично мог сказать: о смородине, о крыжовнике. Смидерзу выпал очень счастливый жребий. Рождение — ненадежная штука. Во что-то оно выльется? А вот ему выпало родиться Смидерзом — и страшно повезло. Он похож на Томаса Э. Дьюи (Томас Эдмунд Дьюи (р. 1902) — американский политический деятель, юрист. ). Такая же щербина под верхней губой, щеточка усов. Серьезно, Смидерз, у меня есть хорошая мысль относительно будущих лекций. Вам, организаторам, надо прислушиваться к нашему брату. Это фикция, что на вечерние курсы ходят набираться культуры. Люди извелись, изголодались без здравого смысла, ясности, истины — хотя бы крупицы ее. Они погибают — это не метафора — без чего-то реального, с чем можно к вечеру вернуться домой. Вы посмотрите, как они заглатывают самую дикую чушь! Ах, Смидерз, собрат мой усатый! Подумайте какая ответственность лежит на нас в этой раздобревшей стране! Задумайтесь, чем могла стать Америка для всего мира. И посмотрите, чем она стала. Какая порода могла в ней вывестись. И посмотрите на всех нас — на себя, на меня. Почитайте газеты, если еще можете.

Такси уже проехало 30-ю улицу, а там была табачная лавочка на углу, где год назад Герцог покупал пачку «Вирджинии раундз» для Тинни, своей тещи, жившей в одном квартале оттуда. Он вспомнил, как звонил сказать, что уже едет. В телефонной будке было темно, узорная жесть местами затерлась до черноты. Дорогая Тинни, возможно, мы переговорим, когда я вернусь с побережья. Недоумение, почему я больше не прихожу, переданное мне через адвоката Симкина, по меньшей мере, труднообъяснимо. Я знаю, какая у Вас нелегкая жизнь. Что Вы без мужа. Тинни и Понтриттер были в разводе. Старый импресарио жил на 57-й улице, где руководил актерской студией, а Тинни — на 31-й, в своих двух комнатах, смотревшихся как декорация былых побед бывшего мужа. Со всех афиш лезло его имя:

ПОНТРИТТЕР, постановщик Юджина О'Нила, Чехова

И хотя они уже не были мужем и женой, отношения продолжались. Понтриттер катал Тинни на своем «Громобое». Они вместе ходили на премьеры и обеды. Стройная пятидесятипятилетняя женщина, она была повыше Пона, а тот был дородный, властный, с печатью неуживчивости и ума на смуглом лице. Он любил испанские костюмы, и последний раз Герцог видел его в белых парусиновых штанах тореадорского типа и в альпаргатах(Альпаргаты — испанская национальная обувь на подошве из дрока или пеньки). На загорелом черепе рос наперечет сильный белый волос. Маделин унаследовала его глаза.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.