|
|||
МЕРА ЧАСОВ 3 страница
XX
Указать ли еще на любопытные практические упрощения, которые внесла в общий механизм другая семья экзотических орхидей — Cypripedieae? Вспомним об извилистом ходе человеческих изобретений; тут мы имеем дело с любопытным обратным опытом. Механик в мастерской, лаборант в лаборатории вдруг говорят хозяину: а что, если мы попытаемся сделать все наоборот? Что, если мы дадим машине обратный ход? Если изменим пропорции жидкостей? Производится опыт, и из области неведомого возникает неожиданный результат. Можно подумать, что и циприпедии вели между собой подобный разговор. Нам всем знаком Cypripedium, или Венерин башмачок. Со своим огромным подбородком, похожим на калошу, своим хмурым, зловещим видом, это один из наиболее характерных цветов наших теплиц, который кажется нам, так сказать, прототипом орхидеи. Cypripedium храбро устранил весь сложный и тонкий аппарат пыльцевых комков на рессорах, расходящихся стеблей, липких дисков, искусных клеев и т. д. Его подбородок башмаком и бесплодный щитовидный пыльник закрывают вход в цветок и заставляют насекомое просунуть свой хоботок над двумя маленькими комками пыльцы. Но дело не в этом. Самым неожиданным и анормальным является то, что, в противоположность всему, что мы наблюдали на других видах, здесь липким является не пестик, не женский орган, но самый цветень, семена которого, вместо того чтобы рассыпаться пылью, покрыты столь липким клеем, что его можно растянуть длинною нитью. Каковы же преимущества и недостатки этого нового устройства? Можно опасаться, что уносимый насекомым цветень пристанет к другому предмету, а не к пестику, но зато пестик избавляется от обязанности выделять жидкость для обеспложения всякого чужого цветня. Во всяком случае, проблема эта нуждается в особом исследовании. И в человеческой промышленности есть много патентов, полезность которых постигается не сразу.
XXI
Чтобы покончить с этим странным родом орхидей, нам остается сказать несколько слов об одном вспомогательном органе, который приводит в движение весь механизм — о медовой железке. Для гения вида она была таким же предметом поисков, попыток, опытов, столь же осторожных и разнообразных, как и те, которые постоянно видоизменяли экономию главных жизненных органов. Медовая железка, как мы видели, представляется в принципе чем-то вроде длинной шпоры или длинного заостренного рожка, открывающегося в самой глубине цветка со стороны черешка, и является более или менее противовесом венчика. Она содержит в себе медовую жидкость, нектар, которым питаются бабочки, жесткокрылые и другие насекомые и который пчелы перерабатывают в мед. Таким образом, обязанность этой железки, или медовника, заключается в том, чтобы привлекать необходимых гостей. Он приспособлен к их величине, к их привычкам и вкусам. Он всегда расположен таким образом, что насекомое может ввести в него и вынуть обратно свой хоботок лишь после того, как оно самым точным образом исполнило одно за другим все обряды, предписываемые органическими законами цветка. Мы уже достаточно знакомы с фантастическим характером воображения орхидей для того, чтобы предвидеть, что и здесь, как и повсюду, и даже более, чем повсюду, их изобретательный, практический и наблюдательный гений примет свободный полет, ибо более тонкий орган легче поддается видоизменениям. Одна из орхидей, например Sarcanthus teretifolius, не умея, очевидно, выработать легко сохнущую липкую жидкость для того, что приклеить пыльцевой комок к голове насекомого, обошла эту трудность, ухитрившись задержать как можно долее хоботок посетителя в узких переходах, ведущих к нектару. Созданный ею лабиринт до того сложен, что Бауэр, искусный иллюстратор Дарвина, вынужден был признать себя побежденным и отказался воспроизвести его. Есть орхидеи, которые, исходя из великолепного принципа, что всякое упрощение есть усовершенствование, храбро отказались от медового рожка. Они заменили его мясистыми наростами странного вида и, должно быть, питательными, которые поедает насекомое. Нужно ли прибавить, что эти наросты расположены таким образом, что гость, лакомящийся ими, должен по необходимости привести в движение весь цветневый механизм?
XXII
Не останавливаясь на тысяче разнообразнейших маленьких хитростей, закончим эти сказки фей рассмотрением приманок, употребляемых Coryanthes macranta. Мы поистине не знаем более, с какого рода существом имеем дело. Изумительная орхидея придумала следующее: ее нижняя губа, или labellum, образует нечто вроде большой бадьи, в которую непрестанно падают капли почти чистой воды, выделяемой двумя расположенными выше рожками. Когда эта бадья наполовину полна, вода начинает выливаться через особый желоб. Это гидравлическое устройство уже само по себе крайне замечательно. Но вот где начинается тревожная, скажу, почти дьявольская сторона этого устройства. Жидкость, выделяемая рожками и накапливающаяся в шелковистом бассейне, не представляет собою нектара и отнюдь не предназначается для приманки насекомых. Назначение ее более тонкое, по чисто макиавеллическому плану странного цветка. Наивные насекомые, привлекаемые сладким ароматом, который разливают вышеупомянутые мясистые наросты, попадаются в западню. Наросты эти расположены вокруг бадьи, заключенной в маленькой каморке, куда доступ открыт через два боковых отверстия. Прилетающая в гости толстая пчела — огромный цветок соблазняет лишь самых тяжелых перепончатокрылых, как будто другим, которые поменьше, стыдно вступать в столь просторные, роскошные хоромы, — толстая пчела начинает грызть вкусные бугорки. Будь она одна, она, окончив трапезу, спокойно удалилась бы, не коснувшись ни бадьи с водой, ни пестика и цветня, и ничто не произошло бы из того, что требуется цветку. Но мудрая орхидея тщательно наблюдала волнующуюся вокруг нее жизнь. Она знает, что пчелы образуют бесчисленное племя, жадное и хлопотливое, что они тысячами вылетают в солнечные часы, что стоит лишь возникнуть аромату, подобно поцелую, у порога открытого цветка, чтобы они слетелись роем на пиршество, приготовленное под брачным шатром. И вот, в самом деле, две-три добытчицы столпились в медовой каморке; место узкое, стены скользкие, гостьи неистовые. Они теснятся, толкаются, так что одна из них неизбежно падает в бадью, подстерегающую их под вероломной трапезой. Неожиданно выкупавшись, она добросовестно смачивает свои прекрасные прозрачные крылья и, несмотря на все усилия, не в состоянии улететь. Этого-то и поджидал лукавый цветок. Из магической бадьи существует лишь один выход — то отверстие, тот желоб, через который выливается излишняя жидкость из резервуара. Желоб как раз настолько широк, чтобы пропустить насекомое, спинка которого приходит в соприкосновение сперва с липкой поверхностью рыльца, а затем со скользкими железками пыльцевых масс, ожидающими ее прохода вдоль всего свода. Она таким образом спасается, отягченная приставшей к ней пылью, проникает в соседний цветок, где начинается сызнова вся драма трапезы, взаимной толкотни, падения, купания и освобождения — драма, которая по необходимости приводит в соприкосновение унесенный цветень с жадным рыльцем. Таким образом, перед нами цветок, который знает и эксплуатирует в свою пользу страсти насекомых. Нельзя утверждать, что все это не более чем романтические толкования; нет, приведенные факты добыты точным научным опытом, и никаким другим образом нельзя объяснить полезность и расположение различных органов цветка. Приходится согласиться с очевидностью. Эта неправдоподобная, но действительная хитрость тем поразительнее, что она не стремится удовлетворить потребности питания, непосредственной и неотложной, которая изощряет наиболее тупой рассудок; она имеет в виду лишь отдаленный идеал размножения вида. Но к чему, спросят, все эти фантастические осложнения, которые лишь увеличивают опасности случая? Воздержимся от поспешного ответа и приговора. Мы не знаем всех доводов растения. Разве нам известны препятствия, которые оно встречает со стороны логики и простоты? Знаем ли мы, в сущности, хоть один из органических законов его существования и роста? Если бы кто-нибудь с высоты Марса или Венеры увидел, какие ухищрения мы употребляем для того, чтобы победить воздух, он, вероятно, также спросил бы, к чему все эти уродливые и чудовищные аппараты, все эти шары, аэропланы, парашюты, когда так легко, подражая полету птиц, снабдить руки парою достаточно сильных крыльев?
XXIII
Против этих доказательств разума несколько ребяческое тщеславие приводит обычное возражение: да, цветы создают чудеса, но чудеса эти всегда остаются одни и те же. У каждого вида, у каждой разновидности свое устройство, но оно переходит из поколения в поколение, которые не вносят в него никакого видимого улучшения. Нет сомнения, что с тех пор, как мы стали их наблюдать, т. е. за промежуток времени лет в пятьдесят, мы не заметили, чтобы Coryanthes macrantha или катасетидеи в чем-либо усовершенствовали свою западню. Вот все, что мы можем утверждать, но этого поистине недостаточно. Производили ли мы самые элементарные опыты и знаем ли мы, что сделали бы за сто лет последовательные поколения нашей изумительной орхидеи-купальщицы, если бы мы их поместили среди новых обстоятельств, среди непривычных насекомых? Впрочем, названия, которые мы даем родам, видам и разновидностям, в конце концов обманывают нас самих, и мы таким образом создаем воображаемые типы, которые нам кажутся неизменными, в то время когда они, по всей вероятности, лишь являются представителями одного и того же цветка, который медленно продолжает видоизменять свои органы, в зависимости от медленно меняющихся обстоятельств. Цветы явились на нашей земле ранее насекомых. Поэтому с появлением последних они должны были приспособить к нравам этих непредвиденных сотрудников целую новую систему снарядов. Достаточно, наряду со всем нам неизвестным, одного этого геологически неопровержимого факта, чтобы убедить нас в существовании эволюции, а это последнее, несколько смутное слово не означает ли в конечном анализе силу приспособления, видоизменения, разумный прогресс? Впрочем, и не обращаясь к помощи доисторических событий, легко сгруппировать большое количество фактов, доказывающих, что способность приспособления и умственного прогресса не исключительно присуща человеческому роду. Не желая повторять подробные рассуждения, которые я посвятил этому вопросу в некоторых главах о " Жизни пчел", приведу лишь два-три аргумента, цитированных там. Пчелы, например, изобрели улей. В диком, первобытном состоянии, на своей родине, они работают на чистом воздухе. Лишь неуверенность и жестокость нашего северного климата внушили им мысль искать убежища в ущельях камней или дуплах деревьев. Эта гениальная идея вернула к собиранию меда и к заботам по уходу за яичками тысячи работниц, до того времени неподвижных, пребывавших вокруг сот, чтобы поддерживать в них необходимую теплоту. Нередко можно видеть, в особенности на юге, в течение исключительно теплого лета возвращение пчел к тропическим нравам своих предков. [38] Другой факт: перенесенная в Австралию или Калифорнию, наша черная пчела вполне меняет свои привычки. Уже со второго или третьего года, убедившись, что лето длится постоянно, что в цветах никогда не бывает недостатка, пчела начинает жить со дня на день, довольствуется собиранием меда и цветня, необходимых для насущного пропитания, и не делает более припасов, так как ее новые, разумные наблюдения одерживают верх над наследственным опытом. В том же порядке мысли Бюхнер приводит одну черту, доказывающую также применение к обстоятельствам не медленное, вековое, бессознательное и фатальное, а непосредственное и разумное: на Барбадосе, посреди сахарных заводов, где в продолжение всего года пчела находит в изобилии сахар, она совершенно перестает посещать цветы. Вспомним, наконец, забавное опровержение, представленное пчелами против теории двух ученых английских энтомологов Кирби и Спенса. " Укажите нам, — говорили эти ученые, — единственный случай, когда вынужденные обстоятельствами пчелы возымели мысль заменить воск и узу глиной и цементом, и мы согласимся, что они способны рассуждать". Едва только эти ученые выразили подобное довольно произвольное желание, как другой натуралист, Андре Найт, смазав кору известных деревьев особой замазкой, сделанной из воска и терпентина, заметил, что пчелы совершенно перестали собирать узу, пользуясь единственно этим новым, неведомым веществом, которое они нашли в готовом виде и в изобилии неподалеку от своего жилья. Прибавим еще, что в пчеловодной практике, при недостатке цветня, достаточно бывает отдать в распоряжение пчел несколько муки для того, чтобы они немедленно поняли, что последняя может им оказать те же услуги и быть употребленной для тех же работ, как и пыль цветов, несмотря на то, что вкус, запах и цвет обоих веществ совершенно различны. Полагаю, что сказанное о пчелах может, mutatis mutandis, быть проверенным в царстве цветов. Для этого, вероятно, достаточно было бы, чтобы удивительные эволютивные усилия многочисленных разновидностей, например шалфея, были подвергнуты некоторым опытам и исследованы с большей методичностью, чем это способен сделать такой профан, как я. В ожидании этих опытов, среди других указаний, которые легко объединить, мы узнаем из любопытного очерка Бабине о злаках, что некоторые из этих растений, перенесенные далеко от своего родного климата, замечают новые обстоятельства своей среды и пользуются ими совершенно так же, как и пчелы. Так, в наиболее жарких местностях Азии, Африки и Америки, где зима не вовсе убивает растение, наши хлебные злаки снова становятся тем, чем были некогда, — растением, живущим круглый год, подобно траве. Они остаются круглый год зелеными, размножаются корнями и не приносят более ни колосьев, ни зерен. Когда, следовательно, из своей тропической первобытной родины они пришли в наши ледяные края и акклиматизировались здесь, им пришлось нарушить свои прежние привычки и выдумать новый способ размножения. По превосходному выражению Бабине, " организм растения, непостижимым чудом, как бы предвидел необходимость пройти через состояние зерна для того, чтобы не погибнуть бесследно в течение холодного времени года".
XXIV
Во всяком случае, достаточно было бы констатировать, хотя бы только единственный раз, возможность разумного прогресса вне человечества для того, чтобы устранить раз навсегда возражение, о котором мы говорили выше и которое заставило нас сделать это длинное отступление. Но помимо удовлетворения, которое испытываешь, опровергая аргумент слишком тщеславный и устарелый, в сущности, как мало значения имеет сам по себе этот вопрос о личном разуме цветов, насекомых и птиц! Не безразлично ли для нас, если мы скажем по поводу орхидеи или пчелы, что не растение и не насекомое, а сама природа через них считает, комбинирует, украшает, изобретает и мыслит? Вопрос более высокий и более достойный нашего страстною внимания господствует над этими различиями. Для нас важно понять характер, устройство, приемы и, быть может, цель всеобщего разума, из которого вытекают все разумные акты, совершающиеся на нашей земле. С этой точки зрения одним из любопытнейших доступных нам занятий является тщательное изучение существ, — между прочим, муравьев и пчел, в жизни которых, не считая человека, всего яснее обнаруживаются методы и идеал этого гения. После всего нами приведенного следует, кажется, допустить, что эти стремления и разумные методы, по крайней мере, столь же сложны, поразительны и закончены у орхидей, как у общественных насекомых. Прибавим, что мотивы и логика этих подвижных и трудно поддающихся наблюдению насекомых в большей своей части от нас ускользают, между тем как, наоборот, мы легко постигаем все молчаливые мотивы, все устойчивые и мудрые рассуждения мирного цветка.
XXV
Итак, что же мы открываем, наблюдая дело природы, всеобщего разума или всемирного гения (название тут играет небольшую роль) в мире цветов? Мы открываем многое, и, говоря об этом предмете лишь вскользь, хотя он заслуживает более долгого исследования, мы прежде всего убеждаемся в том, что идея о красоте и о радости, способы прельщения и эстетические вкусы растений очень похожи на наши собственные. Но правильнее, без сомнения, было бы утверждать, что мы сообразуемся с ними. В самом деле, весьма сомнительно, изобрели ли мы красоту, свойственную нам одним. Все наши архитектурные и музыкальные мотивы, все наши гармонии красок и цвета и т. д. непосредственно заимствованы нами у природы. Не говоря уже о море, горах, небе, ночи, сумерках, чего нельзя было бы сказать, например, о красоте деревьев? Говорю не только о дереве, рассматриваемом в лесу, которое является одной из сил земли и, быть может, главнейшим источником наших инстинктов и нашего чувства вселенной, но о дереве самом по себе, о дереве одиноком, которого зеленая старость увенчана тысячью лет. Среди впечатлений, которые, помимо нашего ведома, образуют светлые родники и, быть может, глубочайшее дно счастья и спокойствия всего нашего существования, кто из нас не сохранил воспоминания о каких-либо прекрасных деревьях? Когда переступаешь за середину жизни, когда доходишь до конца периода, полного удивлений, когда ты исчерпал почти все зрелища, какие могут нам доставлять искусство, гений и роскошь веков и людей, когда испытаешь и сравнишь между собою многое, то возвращаешься к самым простым воспоминаниям. Тогда проступают на просветленном горизонте два-три невинных образа, неизменных и свежих, которые хотелось бы унести с собою в последнем сне, если только какой-нибудь образ в силах перешагнуть через порог, разделяющий наших два мира. Что касается меня, то я не могу представить себе такого рая, такого загробного мира, как бы он ни был великолепен, в котором на своем месте не красовался бы великолепный бук с горы Сент-Бома, или знакомый мне известный кипарис, или известная зонтообразная пинта, виденная мною во Флоренции или осеняющая скромный монастырь близко от моего дома, — деревья, дающие прохожему пример всех великих душевных движений — должного сопротивления, мирной отваги, порыва вверх, скромной важности, молчаливой победы и постоянства.
XXVI
Но я слишком удаляюсь от предмета. Я хотел лишь заметить по поводу цветка, что природа, когда она желает быть прекрасной, радоваться и казаться счастливой, поступает почти так же, как мы бы поступали, если бы располагали ее сокровищами. Знаю, что, говоря таким образом, я несколько напоминаю епископа, который удивлялся Провидению, заставляющему всегда большие реки протекать мимо больших городов. Но обо всем этом трудно говорить с иной точки зрения, кроме человеческой. С человеческой же точки зрения мы должны сознаться, что, не ведая цветка, мы знали бы очень мало истинных проявлений и выражений счастья. Чтобы верно судить о могуществе его радости и красоты, надо жить в стране, где цветы господствуют безраздельно, в каком-нибудь углу Прованса, между речками Сиань и Лу, где я пишу эти строки. Здесь цветок поистине является единственным властелином долин и холмов. Здесь крестьяне потеряли привычку сеять хлеб, как будто они призваны удовлетворять потребности более тонкого человечества, питающегося сладкими ароматами и амброзией. Поля образуют сплошной букет, постоянно обновляющийся, и чередующиеся ароматы как будто пляшут в хороводе по лазурному кругу года. Анемоны, левкои, мимозы, фиалки, гвоздика, нарциссы, гиацинты, жонкили, резеда, жасмин, туберозы завладели днем и ночью, всеми месяцами зимы, лета, весны и осени. Но час великолепия принадлежит розам мая. Тогда, насколько видит глаз, с вершины холмов до дна долин, среди плотин, образуемых виноградниками и оливковыми рощами, они со всех сторон текут, как сплошной поток лепестков, над которым поднимаются деревья и дома, поток, окрашенный в цвета, которые мы приписываем молодости, здоровью и радости. Аромат, в одно и то же время жгучий и свежий, но всего более просторный, открывающий небо, изливается как будто непосредственно из родников блаженства. Дороги, тропинки как будто высечены в самой ткани цветка, в веществе, из которого создаются рай, и кажется, что в первый раз за всю жизнь тебе дано созерцать удовлетворяющее видение счастья.
XXVII
Продолжая рассматривать с человеческой точки зрения и сохраняя необходимую иллюзию, мы к первому замечанию прибавим другое, несколько большее по объему, хотя менее рискованное и, быть может, чреватое последствиями, а именно, что гений земли, который, вероятно, есть гений всего мира, поступает в жизненной борьбе совершенно так же, как поступал бы человек. Он пользуется теми же методами, той же логикой. Он достигает цели при помощи средств, которые и мы употребляли бы, он ищет ощупью, колеблется, много раз принимается за дело, одно прибавляет, другое устраняет, сознает и исправляет свои ошибки, как мы бы сделали на его месте. Он пускается на хитрости, изобретает мучительно, с трудом, мало-помалу, по примеру рабочих и инженеров наших мастерских. Он борется, как и мы, с тяжелой, огромной и темной массой своего существа. Подобно нам, он не знает точно, куда идет, он ищет и медленно открывает. Идеал его часто смутен, но в нем тем не менее различаешь крупные черты, устремленные к жизни более пылкой, более сложной, более одухотворенной. Материально он располагает средствами неисчерпаемыми. Он обладает тайной чудесных сил, нам неизвестных, но духовно он, кажется, живет строго в нашей сфере, и до сих пор мы не замечали, чтобы он ее переступил. А так как он ничего не заимствует из потустороннего мира, то не можем ли мы заключить, что вне нашей сферы ничего и нет? Не можем ли мы заключить, что методы человеческого разума единственно возможные, что человек не ошибся, что он не является ни исключением, ни уродом, но существом, через которое проходит, в котором наиболее напряженно обнаруживается великая воля, великие желания вселенной?
XXVIII
Точки опоры нашего знания обнаруживаются медленно и скупо. Может быть, знаменитый образ Платона — пещера, на стенах которой отражены необъяснимые тени, — не удовлетворяет нас более. Но, если бы мы желали заменить его новым, более точным образом, последний едва ли оказался бы более утешительным. Представим себе эту пещеру расширенной. Представим себе, что туда не проникает ни один луч света, но что кроме света и огня она щедро снабжена всем, что произвела наша культура, и что люди живут в ней пленниками с самого дня рождения. Они не жалели бы об отсутствии света, которого никогда не видели. Они не были бы слепыми, их глаза не умерли бы, но, ничего не видя, стали бы, по всей вероятности, наиболее чувствительным органом осязания. Чтобы отдать себе отчет в их движениях, представим себе этих несчастных жителей мрака среди множества неведомых предметов, их окружающих. Сколько странных заблуждений, невероятных уклонений от истины, непредвиденных толкований! Но сколь трогательным и часто гениальным являлось бы употребление, которое они делали бы из предметов, созданных не для темноты. Как часто они, верно, попадали бы в цель, и как велико было бы их изумление, если бы вдруг, при свете дня, они открыли истинную природу и назначение инструментов и снарядов, которые они изо всех сил старались приспособлять к неопределенности мрака?.. Однако в сравнении с нашим положение их кажется простым и легким. Тайна, среди которой они бродят, ограничена. Они лишены только одного чувства, между тем как трудно определить, сколько нам недостает чувств. Причина их заблуждения единственна, между тем как причины наших ошибок неисчислимы. Но так как мы осуждены жить в подобной пещере, то не любопытно ли констатировать, что сила, заточившая нас, весьма часто и в самом главном поступает так, как поступали бы мы сами. Это лучи в нашем подземелье, показывающие нам, что мы не ошибались насчет назначения находящихся там предметов, и некоторыми из этих лучей мы обязаны насекомым и цветам.
XXIX
Мы слишком долгое время безрассудно гордились тем, что считали себя существами чудесными, единственными и сверхъестественно неожиданными, вероятно, упавшими с другого мира, без определенной связи с остальной жизнью, во всяком случае, одаренными необыкновенными, несравненными, чудовищными способностями. Гораздо предпочтительнее быть не столь чудесными, ибо опыт показал нам, что чудеса в конце концов исчезают среди нормального развития природы. Гораздо утешительнее наблюдать, что мы следуем по тому же пути, каким движется душа этого великого мира, что нам присущи те же идеи, те же надежды, те же испытания и, за исключением нам одним свойственной мечты о справедливости и милосердии, почти те же чувства. Гораздо спокойнее верить, что для улучшения нашей судьбы и для пользования силами, случайностями и законами материи мы употребляем точь-в-точь такие же средства, какими пользуется природа для того, чтобы осветить и привести в порядок области непокорных и бессознательных существ; что других средств не существует, что мы живем в истине, что мы занимаем подобающее нам место и находимся у себя дома в этой вселенной, которая состоит из неведомых субстанций, но мысль которой не непроницаема и не враждебна нам, а скорее аналогична или соответственна нашей мысли. Если бы природа знала все, если бы она никогда не ошибалась, если бы повсюду, во всех своих предприятиях она оказывалась сразу совершенной и непогрешимой, если бы она обнаруживала во всем разум неизмеримо выше нашего, можно было бы опасаться и терять надежду. Тогда мы чувствовали бы себя жертвой и добычей чуждой нам силы, без надежды когда-нибудь узнать и измерить ее. Гораздо предпочтительнее убеждаться в том, что сила эта, по крайней мере с точки зрения интеллектуальной, близко родственна нашей силе. Наш разум черпает из тех же источников, как и ее разум. Мы все принадлежим к тому же миру, мы живем почти среди равных. Мы больше не имеем дела с недоступными богами, но с волями братскими, хотя и скрытыми, которые нам приходится понять для того, чтобы управлять ими.
XXX
Не слишком безрассудно кажется мне утверждать, что нет существ более или менее разумных, но что существует всеобщий, разлитый повсюду разум, нечто вроде всемирного флюида, различно проникающего все встречающиеся на его пути организмы, смотря по тому, являются ли они добрыми или дурными проводниками духа. Человек, в таком случае, являлся бы до сих пор на земле воплощением жизни, представляющим наименьшее сопротивление этому флюиду, который религии называли божественным. Наши нервы являлись бы проволокой, по которой распространялось бы это наиболее тонкое электричество. Извилины нашего мозга образовывали бы в некотором роде индуктивную катушку, увеличивающую силу тока, но самый ток являлся бы одинаковым по природе и вытекал бы из того же источника, как и тот, который проходит через камень, через звезду, через цветок или животное. Но все это тайны, испытывать которые является делом довольно праздным, ибо мы не обладаем органом, который мог бы воспринять ответ на эти вопросы. Будем же довольствоваться тем, что мы можем наблюдать вне нас некоторые проявления этого разума. Все, что мы наблюдаем в самих себе, мы вправе считать подозрительным, ибо тут мы являемся в двойной роли — судьи и тяжущейся стороны, и мы слишком заинтересованы в том, чтобы населить наш мир иллюзиями и великолепными надеждами. Но малейшее указание извне должно быть для нас драгоценным и желанным. Указания, только что представленные нам цветами, вероятно, являются незначительными в сравнении с тем, что сказали бы нам горы, моря и звезды, если бы мы могли уловить тайну их жизни. Тем не менее цветы дают нам право с большой уверенностью предположить, что дух, исходящий из них и оживляющий все предметы, тождественен по существу с духом, оживляющим наше тело. Если он уподобляется нам, если мы, в свою очередь, похожи на него, если все, находящееся в нем, находится и в нас, если он пользуется нашими методами, если ему присущи наши привычки, наши заботы, наши стремления, наше желание лучшего, то разве логика препятствует нам надеяться на все то, на что мы все инстинктивно и непобедимо надеемся? Разве нельзя считать почти достоверным, что и разум природы питает те же надежды? Когда мы открываем разлитую в жизни такую силу разума, то не правдоподобно ли допустить, что вся жизнь творит дело разума, т. е. что она преследует цели счастья, совершенства и победы над тем, что мы называем злом, смертью, мраком, небытием и что, по всей вероятности, является лишь тенью ее лица или ее собственным сном?
АРОМАТЫ
После продолжительной беседы о разуме цветов естественно сказать несколько слов о душе их, иначе говоря, об их аромате. К сожалению, и в этом случае, как и тогда, когда мы касаемся души человеческой, — аромата иной сферы, в которой обитает человеческий разум, — мы тотчас затрагиваем непознаваемое. Мы почти ничего не знаем о той праздничной полосе воздуха, невидимо-великолепной, которую чашечки распространяют вокруг себя. Весьма сомнительно, что аромат служит главным образом приманкой для насекомых. Прежде всего, многие цветы из числа наиболее благоухающих не допускают оплодотворения через скрещивание, так что посещение бабочки или пчелы для них безразлично, даже неприятно. Затем, самое привлекательное для насекомых — цветочная пыль и нектар — обыкновенно почти совсем лишены аромата. К тому же мы видим, как насекомые пренебрегают цветами с самым сладким ароматом, вроде розы и гвоздики, и роями осаждают цветы клена и лещины, почти лишенные аромата.
|
|||
|