Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Приложение



 

Л. Н. Толстой и традиции ненасилия в двадцатом веке (материалы симпозиума). М.: Аслан, 1996, 40 страниц, формат: 60 x 90 /16 (145 х 210 мм), ISBN: 5-7756-0008-8, тираж: 500 экз.:

 

Ответственный за выпуск — кандидат философских наук Б. О. Николаичев

 

Настоящее издание представляет из себя сборник материалов симпозиума “Л. Н. Толстой и традиции ненасилия в XX столетии”, состоявшегося в феврале 1996 г. в Центре этических исследований Института философии Российской Академии наук. В приложении к сборнику дана статья Л. Н. Толстого “Не убий”.

 

ИФРАН, 1996

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

А. Гусейнов. Ненасилие как интеллектуальная позиция

В. Шердаков. Л. Н. Толстой и И. А. Ильин

А. Кривошапкин. Л. Н. Толстой: вчера, сегодня… завтра

Е. Мелешко. Толстовство как социально-этический феномен

Л. Богораз. Толстовцы в Кемеровской области (70-ые годы)

Е. Демидова. Об устремленности и усилии

А. Сериков. Утверждение добра

О. Артемьева. Великий моралист

О. Зубец. Сказочный апокалипсис Льва Николаевича

 

Приложение:

Лев Толстой. Не убий.

Сведения об авторах.

 

 

А. А. Гусейнов

 

НЕНАСИЛИЕ КАК ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ ПОЗИЦИЯ

 

Ненасилие Л. Н. Толстого — больше, чем философская система, религиозная концепция, этическая программа или какая-либо иная локальная доктрина. Это — жизнеучение. Оно заявляет новую правду жизни и претендует на место в интеллектуально-духовном круге, который представлен такими именами как Лао-цзы, Конфуций, Будда, Заратустра, Моисей, Иисус Христос, Магомет... По мнению Толстого ненасилие является самым точным прочтением евангелий, а заимствованная из Нагорной проповеди формула непротивления злу силою передает сокровенный смысл всего дела Иисуса Христа. Жизнеучение ненасилия обозначает ту новую духовную высоту, которую в настоящее время штурмуют человек и человечество. Причины, лежащие в основе ненасилия, уходят в метафизические глубины, ответственные за человеческое стремление к совершенствованию, а время, отведенное на его освоение, измеряется, по крайней мере, тысячелетиями.

Хотя толстовское учение о ненасилии не укладывается ни в одну из специализированных рубрик интеллектуально-духовного труда, тем не менее оно может быть проанализировано сквозь их призму. Оно имеет свою психологию: порождается паникой перед смертью, ситуацией обессмысленности жизни и является способом их терапии. Оно имеет свою социологию, связанную с тупиковостью насилия, в особенности так называемого законного, легитимного насилия как средства решения социальных проблем. Оно имеет свою этику, позволяющую понять мораль одновременно и как противоположность добра и зла и как выход за рамки этой противоположности. Оно имеет также логическое измерение — является тщательно продуманной интеллектуальной позицией. Мне бы хотелось остановиться на этом аспекте и раскрыть ненасилие Толстого как логически безупречный вывод.

Обоснование необходимости ненасилия, как считает Л. Н. Толстой, совпадает с выявлением предназначения сознания, разума. Сознание представляет собой идеальное удвоение мира и в этом качестве оно означает взгляд на мир как бы со стороны. Оно выводит за пределы мира или, наоборот, включает мир в иную, более фундаментальную, чем он сам, реальность. Чтобы узнать, что скрывается за ближайшим холмом, человеку необходимо подняться на высоту этого холма. Сознание — возвышение над миром, соразмерное самому миру, и осуществляется оно для того, чтобы узнать, что находится за ним, за миром. Это предназначение сознания обнаруживается постановкой вопроса о смысле жизни. Вопрос о смысле жизни есть вопрошание о смысле, выходящем за саму жизнь, о том, что есть в ней, в жизни, непреходящего, вечного, бессмертного. Поэтому-то, как считает Толстой, все те многочисленные мудрецы, которые говорили о суете и бессмысленности жизни, не отвечали на вопрос, а лишь удостоверяли его законность. Вопрос «в чем состоит смысл жизни? » может быть уточнен следующим образом: «что есть в моей конечной бренной жизни бесконечного и бессмертного? » К бесконечному началу мира подводит также причинно-следственная логика разума. Как сложение чисел неизбежно подводит к идее бесконечного ряда чисел, так и поиск ответа на вопрос «откуда я» подводит к необъяснимому началу всего.

То абсолютное начало, которое является необходимым требованием разума и без апелляции к которому жизнь лишается смысла, Толстой именует Богом. О Боге мы знаем, что он есть. Но мы не знаем, что он есть. О Боге нельзя делать никаких содержательных утверждений, ибо само понятие Бога вводится для обозначения той глубины (или той высоты), которая недоступна разуму.

Так как о существовании Бога свидетельствуют а) душевная паника, возникающая тогда, когда человек живет так, как если бы Бога не было, и подводящая к вопросу о смысле жизни и б) разум, сознающий свои пределы («я хочу, чтобы все то, что необъяснимо, было таково не потому, что требования моего ума неправильны (они правильны и вне их я ничего понять не могу), но потому, что я вижу пределы своего ума»[1], то отсюда следует: душевное равновесие и разумность жизни человека связаны с сознанием существования Бога — непреходящего, вечного, бессмертного начала и основания жизни.

Жить совестливо и жить разумно означает жить с ориентацией на Бога. Так как Бог есть высшая, последняя причина всего, то ориентация на Бога, просто само сознание факта его существования, может иметь только один единственный смысл: признание Бога в качестве высшей инстанции. Жить совестливо (правильно), разумно означает жить так, как хочет Бог. Конкретизируя это положение, Л. Н. Толстой обращается к евангельским образам. Человек находится по отношению к Богу в таком же отношении, в каком сын находится по отношению к отцу, работник — по отношению к хозяину. Как добродетель сына состоит в том, чтобы слушаться отца, ибо отец лучше него самого знает, в чем заключается его (сына) благо, добродетель работника — в том, чтобы следовать воле хозяина, ибо хозяин лучше самого работника знает общий замысел работы, так добродетель человека заключается в том, чтобы довериться Богу, следовать его воле.

Не как я хочу, а как ты хочешь — такова общая формула отношения человека к Богу, которая является одновременно формулой любви. Ничего иного любовь не означает, кроме того, что я ставлю себя на службу другому, считая его волю и благо выше своих собственных. Отношение к Богу и есть любовь в чистом виде, ибо здесь нет ничего, кроме упреждающего доверия, выраженного в готовности следовать его воле. Но что значит действовать так, как хочет Бог, если мы не знаем, чего он хочет. Ведь любое содержательное утверждение о Боге является противоречием в определении. Любовь к Богу может быть ограничением деятельности человека, но никак не позитивным ее смыслом. Соответственно, в формуле любви акцент переносится на первую ее половину: «не как я хочу». У нас нет никакой иной возможности обнаружить любовь к Богу и послушание ему, кроме того, что мы отказываемся действовать так, как если бы мы сами были Боги, отказываемся утверждать свою волю в вопросах, которые являются компетенцией Бога — в вопросах жизни и смерти.

Любовь к Богу, выраженная в негативной форме, как ограничение деятельности (а в позитивной форме, как предметное содержание деятельности ее, как уже подчеркивалось, выразить невозможно в принципе! ) есть ненасилие. И только оно! Что такое насилие? Согласно бесхитростному и абсолютно точному определению Толстого совершать насилие означает «делать то, чего не хочет тот, над которым совершается насилие»[2]. Как нетрудно заметить, формула насилия является полной противоположностью формулы любви. Отсюда и следует, что, отказываясь от насилия, мы обнаруживаем любовь в той единственной форме, которая доступна человеку. Человеком (именно человеком, ибо, как подчеркивал Толстой, для того, для кого существует Бог, Иисус Христос не может считаться Богом), который впервые провозгласил эту истину и со всей последовательностью следовал ей, был Иисус Христос.

Ненасилие в точном смысле слова, как отказ от насилия, означает, что человек не берется быть судьей другим людям, ибо это прерогатива Бога. Здесь сразу надо оговориться: речь идет не о том, чтобы вообще отказываться от оценки (суда) действий других людей, а о том, чтобы не оценивать (не судить) людей как людей, чтобы не покушаться на их свободу, нравственное достоинство — само их право самим определять свою жизнь. Тем самым человек относится к другим людям как к братьям. Брат не судит брата. Это делает отец. Каин, убивший Авеля, действовал не как брат. Он превысил прерогативу, взяв на себя функцию отца.

Придя к выводу о ненасилии как истине любви, Толстой со всей решительностью ополчается на государство, поскольку оно узаконивает насилие. Как бы ни оценивать анархизм Толстого, ему нельзя отказать в последовательности. Ненасилие, продуманное до конца, не только предполагает отрицание государственного насилия, но его в первую очередь, ибо здесь речь идет о чем-то большем, чем факты насилия — о праве на насилие.

Толстой видел разницу между различными проявлениями насилия, например, между насилием разбойника с большой дороги и насилием государственного деятеля (царей, президентов, генералов и т. д. ). Оправдать нельзя никакое насилие. Но если насилие разбойника можно хоть как-то понять, то насилие государственного деятеля нельзя даже понять, не говоря уже об оправдании — оно много хуже, ибо претендует на легитимность, в том числе на нравственную легитимность. Разбойник с большой дороги, как правило, понимает, что он делает что-то недостойное, он не выставляет свое душегубство напоказ, не мобилизует разум для его оправдания. Разбойник на троне гордится насилием, изображает его как благо, требование разума. И этим он отвратителен вдвойне.

Таким образом, мы видим, что все основные положения толстовского учения о ненасилии получены сугубо аналитически — путем логического расчленения понятия Бога как абсолютного, бессмертного начала жизни. Толстой кричит только об одном: насилие несовместимо с христианскими представлениями. Его можно обосновать в рамках каннибальского сознания. Его можно обосновать в рамках ветхозаветного сознания. Но его нельзя обосновать в рамках гуманистического сознания — сознания, признающего что люди — братья. Если мы приняли тезис о том, что человек человеку — брат, что люди равны в их нравственном достоинстве, то уже не эмоциональные, моральные или какие-либо иные соображения, а одна лишь логика, простое требование последовательности мысли требует категорического, абсолютного отказа от насилия. Ненасилие Толстого, осмысленное в качестве интеллектуальной позиции, умещается в один простой силлогизм:

 

Все люди — братья.

«Враги» (те, кого мы считаем врагами) — люди.

«Враги» — братья.

 

 

В. Н. Шердаков

 

Л. Н. ТОЛСТОЙ И И. А. ИЛЬИН

 

Л. Н. Толстой видел в ненасилии одну из основных причин всех зол и считал, что спасение состоит в замене насилия любовью, а не в изменении внешних порядков. Возражая Толстому, Ильин, не подвергая в принципе критике идеал общества без насилия, указывал на утопичность призыва ко всеобщему отказу от насилия говорил о необходимости и благодетельности насильственных мер, каковые хотя и «неправедны», но «негреховны».

Трудно допустить, что Толстой по «философской неискушенности души» не понимал того, что говорит о необходимости насилия (по Ильину, об «обязательности» сопротивления злу силою). Вместе с тем нет оснований думать, что Ильин отвергает евангельскую заповедь ненасилия. Он хочет подойти к вопросу трезво, реалистически. Позиция же Толстого представляется большинству утопической. Но кто ближе к истине: «реалист» или «утопист»? — это вопрос вечный и не так легко решаемый, как это может показаться на первый взгляд. «Реалистические» подходы к делу весьма часто оказывались несосто­ятельными. Известно, что любые реформы не дают, как правило, ожидаемых результатов.

Обращает на себя внимание то, что оба мыслителя доказывают правиль­ность своих позиций практической целесообразностью — достижением обще­го блага. Нравственность выступает при этом как средство, а не самоцель. В Евангелиях, приверженцами которых они себя считают, такого рода обосно­вания отсутствуют.

Средневековый мыслитель У. Оккам размышлял над вопросом, следует ли принимать заповеди по той причине, что они хороши сами по себе, по своему смыслу и значению, или же только потому, что они даны Богом. Он пришел к выводу о том, что принимать заповеди нужно потому, что они даны Богом. Такой вывод делает, однако, излишним всякое размышление и опыт в области нравственности. Множество преступлений, как заметил Шопенгауэр, совершались людьми, уверенными в том, что этого хочет Бог, совершались с чистой совестью. Полюс добра и полюс зла могут меняться местами в зависимости от того, что люди принимают за веления или закон Бога.

С другой стороны, разумное обоснование нравственности практической целесообразностью (общим благом, уменьшением количества страданий и т. д. ) заменяет собственно нравственный мотив мотивом расчета. Моральные нормы и ценности заменяются выработанными людьми правилами общежития. Следовать добру в этом случае нужно ради «пользы дела». Нравственность обретает служебный, подчиненный характер. К тому же, очевидно, рационально обосновать невозможно не только заповедь непротивления злому силою, но и самые элементарные нормы, такие как не кради, не лги... Установка на «общую пользу» с необходимостью ведет к ситуативной и релятивистской этике. Лгать или не лгать в таком-то случае? Все зависит от обстоятельств. Между истиной и благополучием нет предустановленной гармонии. Указанная установка лишает добро самоценности. Исчезают основания чтить мораль, исчезает святость ее велений. Свободный духом человек даже обязан критически рассматривать нравственные требования с точки зрения возможных далеких и близких последствий. Ведь за ними стоят или социальный («стадный») инстинкт или придуманные людьми правила, которые могут быть и хорошими и плохими. Мораль превращается в средство для достижения более высоких целей.

Иная позиция, выраженная, в частности, И. Кантом, не оставляет места рациональным соображениям и критике в области морали. Долгу нужно следовать ради самого долга. Его требования безусловны, не подчинены целям благополучия и счастья. Эта позиция имеет свой изъян. Ее трудно согласовать, например, с евангельскими заповедями блаженства, заключающими в себе сокровенный смысл всего христианского учения. По Канту, выполнение нравственного долга не гарантирует счастья, являясь необходимым, но недостаточным условием его. Проблема заключается в том, что считать блаженством. Расхожее мнение: лучше быть здоровым и богатым. В Евангелии же говорится — блаженны плачущие, нищие духом, изгнанные за правду, поносимые и гонимые за Христа. Г. Гейне задавал «проклятый» вопрос: «Зачем страдают добрые люди и благоденствуют злые? » Н. Ф. Федоров отвечал — это будет до тех пор, пока будут считать, что злые обладают блаженством[3]. Здесь суть дела.

Родители говорят детям: ты должен уметь постоять за себя, уметь, если надо, дать сдачи. Можно ли переубедить их доводами практического характера? Нет. Так же и Ильин не может отказаться от «мудрости мира сего», каковая, по христианскому учению, — безумие перед Господом. А то, что считается безумием, — мудрость.

Мало согласиться с тем, что в идеале лучше бы обходиться без насилия, добавляя при этом, что во зле лежащем мире это, к сожалению, невозможно. Необходим внутренний главенствующий ориентир на ненасилие.

Да, всеобщий отказ от насилия в наши дни, как и во времена Толстого, представляется утопическим пожеланием. Три тысячи лет прошло от рождества Христова, но кто поверит, что мир освободился от насилия? Кто поверит, что люди могут стать совершенными, как «Отец наш небесный»? И тем не менее, «утопические» заповеди эти ближе к истине бытия, чем трезвый, реалистический подход. Они указывают единственный верный путь — путь правды. Рассуждения же Ильина насчет необходимости, неизбежности и даже обязательности насилия —«мудрость мира сего».

Идеал недостижим. В этом прав Ильин. Только устремленность к идеалу должна руководить жизнью людей. В этом прав Толстой. Рациональные доводы в пользу или против ненасилия равно недостаточны. Духовный акт, превышающий рациональные соображения и доводы, подтверждает правоту Толстого.

Установка Ильина на обязательность в некоторых случаях насилия стирает грань между тем, что считается оправданным насилием, и малым или большим превышением «дозволенного». Установить меру практически невозможно.

Для христианина мерилом нравственности является не закон и правило, а сам образ Христа. Трудно представить Христа в роли вооруженного защитника справедливости. Но, с другой стороны, как не встать нам, детям, на защиту Родины-матери?

Старец Силуан, причисленный к лику святых (первая половина XX века), говорил: по-христиански нельзя жить, по-христиански можно только умирать. Отказ от насилия при сохранении доверия к разуму возможен только при вере в бессмертие души, — этой единственно великой идее, по выражению Ф. М. Достоевского.

Позиция Толстого согласуется с заповедью: «будьте совершенны как Отец ваш небесный». Этот путь, по мысли Толстого, осуществим, идти по нему легче даже, чем жить неправедной жизнью. «Иго Мое — благо, и бремя Мое легко».

По Ильину, совершенство недостижимо, а потому необходим жизненный компромисс. Как и все великие и вечные вопросы эта дилемма стоит и будет стоять перед каждым, кто поднялся до духовной жизни, и не найдет окончательного, обязательного для всех разрешения в пределах рациональных доказательств. Духовное же прозрение подтверждает, помимо логических до­водов, учение об отказе от насилия, возмездия и суда. Осуществление царства Божия здесь на земле нашими собственными силами не реально как мерами насильственными, так и ненасильственными. Однако основным устремлением человека должен быть путь нравственного совершенствования и ненасилия. Этот путь ведет не к реально достижимому, а к недостижимой, но единственно верной цели. Не являются ли прагматизм, практицизм, утилитаризм основными пороками так называемой «мировой цивилизации»?

 

 

А. И. Кривошапкин

 

Л. Н. ТОЛСТОЙ: ВЧЕРА, СЕГОДНЯ… ЗАВТРА

 

На Л. Н. Толстого часто ссылаются, но мало читают. Особенно это касается его философских произведений; до революции они безжалостно уродовались цензурой, а в СССР Полное собрание сочинений Л. Н. Толстого было издано лишь один раз.

К сожалению, его концепция о непротивлении злу насилием ассоциируется чаще всего с покорностью, пассивностью, непротивлением всему и вся, призывом «подставить вторую щеку». Сам Л. Н. Толстой с горечью писал по этому поводу: «Вместо того, чтобы понимать, что сказано: злом или насилием не противиться злу или насилию, понимается (мне даже кажется нарочно), что сказано не противься злу, то есть потакай злу, будь к нему равнодушен; тогда как противиться злу, бороться с ним есть единственная внешняя задача христианства»[4]. Кажется, яснее нельзя выразиться. Речь идет о непротивлении злу насилием — именно насилием, а не о непротивлении злу вообще, как утверждают некоторые недобросовестные критики Толстого. Такого рода интерпретация его учения имеет давнюю традицию, так как само появление этой доктрины вызвало резкое неприятие в равной мере как у консерваторов, же­лавших любой ценой «подморозить» Россию, так и у радикалов, мечтавших разжечь в России «пожар мировой революции». Не отставала и либеральная критика. В искажение и даже окарикатуривание доктрины Толстого внесли впоследствии свой вклад и литераторы. В. В. Маяковский, например, представил ее так: «Мне война, что нож козлу, я — непротивленец злу». А чего стоят «Толстоевский» и дискуссии о вегетарианстве Толстого, которые велись в семействе из общежития «имени монаха Бертольда Шварца» у И. Ильфа и Е. Петрова. И именно в таком виде доходят идеи Толстого до сознания большинства людей.

Как именно не противиться злу насилием, Толстой подробнее поясняет в своей статье «Неизбежный переворот»: «Первое: перестать самому делать прямое насилие, а также и готовиться к нему. Второе: не принимать участия в каком бы то ни было насилии, делаемом другими людьми, а также и в приготовлениях к насилию. Третье: не одобрять никакое насилие»[5]. Не делать самому прямого насилия — значит не применять физического насилия ни в личных целях, ни под предлогом общественного блага. Не принимать участия в каком бы то ни было насилии — значит не только не находиться на службе у властных структур, но и не иметь с ними каких-либо дел. Не одобрять никакого насилия — значит не пользоваться для своей выгоды никаким насилием ни в речах, ни в поступках, не выражать ни похвалы, ни согласия ни с каким насилием, ни с делами, поддерживающими насилие или основанными на насилии.

На первый взгляд, Толстой в этих высказываниях излишне радикален и не приемлет компромиссов. Здесь он дает описание идеальных норм поведения человека, не приемлющего «суеверия» насилия и всего связанного с ним. Некоторые современные исследователи, вслед за либеральными критиками (В. С. Соловьев, Н. А. Бердяев) доктрины Толстого, обвинявшими его в «отвлеченном морализме», неправомерно считают позицию Толстого абсолютистской. Толстой же, считая, что нужно стремиться к полному освобождению от насилия, участия в нем, пользования им, тем не менее, допускал компромиссы на практике и даже не считал их греховными (свидетельство тому — жизнь и деятельность самого Толстого). Компромисс, неизбежный в жизни, не может быть допущен в теории. «Величайший же грех есть компромисс в теории, намерение понизить идеал Христа с целью сделать его осуществимым», — подчеркивал Толстой[6].

Попытки преобразования общества без внутреннего совершенствования («внутреннего света»), путем лишь изменения внешних форм жизни Толстой считал бесплодными. Рассматривая всякую революцию, в том числе и проле­тарскую, как насилие, незадолго до смерти он писал: «Если бы и случилось то, что предсказывал Маркс, то случилось бы только то, что деспотизм переместился бы; то властвовали капиталисты, а то будут властвовать распорядители рабочих»[7].

Причин, по которым философские взгляды Л. Н. Толстого не получили широкого распространения в тогдашней России и мире, было несколько. Остановимся на них подробнее.

Говоря о духовной ситуации того времени, следует подчеркнуть, что в начале XX века имела место убежденность в необходимости и даже спасительности насилия. Такими настроениями были охвачены значительные круги европейской общественности; перед соблазном насилия не устояли многие интеллектуалы. Безосновательно, как это стало ясно теперь, Первую мировую войну считали последней, чего уже нельзя сказать о Второй мировой, которая сама была чревата «холодной войной». Немногие, как Р. Роллан — давнишний почитатель Толстого — смогли подняться «над схваткой». Не меньшей была вера в скорую победу мировой революции: «Весь мир насилья мы разрушим... ».

Ж. Сорель, например, не сомневался в том, что мир спасет насилие. Упрекая европейские нации, «отупевшие от гуманизма», он утверждал: «Насилие... служит основным интересам цивилизации..., и оно может спасти мир от варварства»[8]. В такой атмосфере не могли найти отклика ни идеи Ф. М. Достоевского («Красота спасет мир»), ни тем более пацифизм Л. Н. Толстого.

В отношении к учению Толстого мы сталкиваемся с парадоксальным явлением, аналогичным отношению к религии. Глубоко верующими людьми бывают, как правило, простые люди (вспомним крестьян-толстовцев) или высокоинтеллектуальные (основные принципы философского учения Толстого разделяли такие люди, как Р. Роллан, А. Швейцер, Л. Витгенштейн и др. ). В целом же, как отмечал С. Н. Булгаков, «глуха оставалась наша интеллигенция и к религиозной проповеди Достоевского и даже Л. Н. Толстого, несмотря на внешний культ его имени»[9]. Для части интеллигенции толстовство было лишь увлечением, данью моде. Сам Толстой скептически относился к «опростившимся» интеллигентам, обрядившимся в «толстовки», к основанным ими «культурным скитам», памятуя о том, что первые христиане не покидали Рим, а просто переменились.

Толстой не был организатором, да, наверное, и не ставил себе такой задачи. «Толстой — великий возмутитель умов, но не вождь», — писал о нем впоследствии А. Швейцер[10].

Может показаться, что учение Толстого оказалось невостребованным при его жизни и не оказывало сколько-нибудь заметного влияния на общественную жизнь России. Но это не так. Результатом его постоянных выступлений против смертной казни стало то, что в течение полутора лет во всей многомилионной России не могли найти палача для казни революционеров-народовольцев. Не следует сбрасывать со счетов и то, что Толстой на протяжении многих лет, как он сам об этом писал, состоял «в звании добровольно-самовольно принятом на себя адвоката 100-миллионного земледельческого народа»[11].

Идеи Толстого сегодня, быть может, более актуальны, чем прежде. Все большему числу людей становится ясно, что насилие нельзя победить насилием. «Убить человека и убить человечество — казалось, несопоставимое опасно сблизились в век ядерного оружия», — констатировал А. Адамович[12]. Уже многим ясно, чем на самом деле является насилие во имя идеалов: идеалы исчезают, насилие остается. Результаты скольких революций разительным образом отличались от первоначально заявленных целей!

Статья А. И. Солженицына «Жить не по лжи» является современным выражением тезиса Толстого: «не одобрять никакого насилия». Диссидентское движение в нашей стране было ненасильственным. Название статьи Л. Н. Толстого «Так жить нельзя» стало также названием фильма Ст. Говорухина, фильма, который имеет тенденцию превратиться в сериал. На повестке дня вновь стоит земельный вопрос, и власть предержащие решать его хотят совсем не так, как предлагал в свое время Л. Н. Толстой. По-прежнему существует смертная казнь и всеобщая воинская повинность, хотя, в тех странах, где они отменены, не зафиксирован рост преступлений и нет недостатка в желающих служить вооруженных силах. В своих бедах — разгуле насилия, бездарной внешней внутренней политике, грабительской приватизации (в связи с последней представляется весьма актуальной мысль Прудона о том, что «собственность есть кража», с которой Толстой был полностью согласен), и так далее, мы склонны винить кого угодно, забывая, что все это происходит с нашего молчаливого согласия, Забываем завет Толстого — «начни с себя». Мы еще не доросли до религиозного анархизма Толстого, но потеснить Левиафана мы уже можем и должны, поскольку во всем мире правительства и профессиональные политики не в состоянии справиться с массой проблем современного общества, хотя и продолжают претендовать на это. Сегодня вряд ли можно положиться на военную и иные стратегии политического истэблишмента. Ответственность слишком велика. Гражданин не всегда ощущает реальную власть от того, что он раз в 4-5 лет голосует на выборах. Партиципарная демократия — демократия участия — дает ему возможность иметь эту реальную власть.

Толстовское учение дало импульс развитию «сатьяграхи» Махатмы Ганди и другим ненасильственным движениям в мире. Оно подвигло А. Швейцера «свою жизнь сделать аргументом в философских спорах». Идеи Толстого оказались созвучными наработкам специалистов «Римского клуба», футурологов. О «революции сознания» вновь заговорили в мире. («Неизбежная революция сознания»— один из пяти вариантов названия цитированной статьи Толстого «Неизбежный переворот». ) «Измениться или исчезнуть»— такая альтернатива стоит перед современным человечеством[13]. «До тех пор, пока наше технократическое общество не станет одновременно и человеческим, в нем будет продолжаться триумфальное шествие насилия, и мы, по-прежнему не понимая, откуда оно идет, будем бороться с частными его проявлениями, так и не затронув его причин»[14]. В конечном счете, все глобальные и частные проблемы — экономические, политические, национальные, экологические — производны от нравственного состояния общества. В этом мнении едины и Л. Н. Толстой, и специалисты «Римского клуба».

По словам американского слависта Дж. Кеннана, человечество не было бы тем, что оно есть, не будь «исполинской фигуры» Толстого.

История уже являла удивительные образцы гуманизма. Они — не только примеры для подражания, но и школа мировосприятия. Перестать быть людьми, одержимыми «суеверием» насилия, к чему призывал Л. Н. Толстой, необходимо «здесь-и-теперь».

Ибо «завтра всегда поздно» (Ф. Майор).

 

 

Е. Д. Мелешко

 

ТОЛСТОВСТВО КАК СОЦИАЛЬНО-ЭТИЧЕСКИЙ ФЕНОМЕН

 

Религиозно-нравственное учение Л. Н. Толстого возникло в России в конце XIX столетия. Оно объединяло людей различной социальной принадлежности и религиозных верований. Имея достаточно широкую географию (от Сибири до Кавказа) и все нарастающий интерес населения, данное общественное движение не могло не остаться без внимания официальной идеологии в лице государства и православной церкви, которая видела в религиозно-нравственном учении великого писателя и в его последователях толстовцах угрозу духовным устоям русского общества. Отчеты обер-прокурора Святейшего Синода подтверждают это категорическим выводом: «Никогда наша русская православная Церковь не имела такого опасного врага, какого она имеет теперь в лице новейшего рационалистического сектантства, в особенности штунды и толстовства. В этом сектантстве есть все, что может породить и воспитать необузданное чувство[15]. Угроза духовной революции заставляет государственных и церковных чиновников организовывать судебные процессы[16], объявлять толстовство сектой, как это было сделано в Казани, [17] заключение Толстого в Суздальский монастырь[18], и, наконец, в 1901 году отлучить великого писателя от Церкви. Тем не менее толстовство как организованное движение просуществовало более полувека (80-е гг. XIX в. - 1938 г. ), будучи насильственно разогнано в разгар сталинских репрессий.

Интересен и тот факт, что толстовство, возникшее как своеобразный протест против государственного устройства жизни, существует на всех этапах своего развития[19] как антитеза государственной власти. Государственная власть — абсолютистская монархия или социализм — по отношению к толстовству всегда выступала как определенная форма насилия, при которой данное движение неминуемо оказывается заложником, жертвой, призванной демонстрировать скрытые пороки этой власти и гибнуть под натиском неминуемого насилия. Именно об этом свидетельствует вереница мучеников, последователей учения Толстого, оказавших ненасильственное противление убеждениями, сгинувших безвестно в тюрьмах, лагерях, заключении[20].

С другой стороны, толстовство могло сложиться как социально-духовный феномен только в том случае, если сохранило нравственно-религиозный пафос учения великого мыслителя. Как справедливо отмечает С. Н. Булгаков, один из немногих философов, глубоко прочувствовавших религиозно-нравственное учение Толстого, — «ни в чем так не близок Толстой к христианству церковному, как в сознании греха, его силы, непобедимости, перед которым детским лепетом кажутся толки о самоспасении»[21]. Действительно, Толстой, признавая фатальность греха, тем не менее опровергает абсолютность зла, в чем расходится с христианско-православной версией Спасения, апеллируя не к Божественной Благодати, а к человеческому разуму, являющемуся с его точки зрения гарантом избавления от зла. «Разум дан человеку на то, чтобы указать ему, что ложь и что истина. А стоит человеку откинуть ложь и он научится всему, что ему нужно»[22]. Откровение и разум, по мнению писателя, тождественны, так как разум «есть способность, к которой обращено откровение, и только разумом откровение может быть понято»[23].

Таким образом, в учении Толстого причудливым образом сочетаются непобедимость и абсолютность греха, и разум, мудрость, возвышающие личность к моральной автаркии, то есть к самодостаточности и независимости от внешних условий, вводящих в грех и зависимость. Поэтому религиозность как «главный нерв» учения Толстого заключается именно в «радости» преодоления греха, «радости пути и радости сознания как много этого пути осталось»[24]. Поэтому так важен, по мнению мыслителя, процесс самосовершенствования: «дело внутреннего нравственного совершенствования до такой степени важно, что страшно затрачивать много энергии на внешнее устройство»[25]. Соответственно, образ жизни, в котором человек в наибольшей степени смог бы выразить себя — это «жизнь бездомного бродяги, которая свойственнее всего человеку, желающему исполнить учение Христа»[26].

Достигнуть состояния моральной автаркии[27] может не каждый. Понимая это, Толстой признает, что ступенькой, ведущей к моральному идеалу может быть такой образ жизни, как трудовая жизнь на земле, в общении, в кооперации. Именно эти формы жизни, по мнению писателя, есть наиболее допустимые для человека[28], «не желающего быть участником насилия», то есть государственного насильственного устройства.

Таким образом, моральная автаркия и общинные формы земледельческой жизни— два образа жизни, которые выражают ненасильственное сопротивление, уход от того образа жизни, который продиктован государственным укладом, основанном на экономическом и нравственном принуждении. Великий мыслитель был убежден в том, что каждый общественно-государственный уклад требует нравственного обоснования. Государственное насилие — «только подобие справедливости, оно удаляет людей от возможности жить справедливо без насилия»[29]. Считая капитализм насильственным общественным устройством, Толстой справедливо говорил, что такое общественное устройство не может быть нравственной основой для свободного социалистического общежития. Мыслитель делает характерную запись в дневнике: «Пожалуй и приведет (капитализм к социализму — Е. М. ), но только к насильственному. Надо, чтобы люди работали свободно, сообща, выучились работать друг для друга, а капитализм не научает их этому, напротив, научает их зависти, жадности, эгоизму и поэтому из насильственного общения через капитализм может улучшиться их материальное положение, но не улучшится их довольство»[30].

Исследование материалов толстовского движения, анализ нравственно-религиозного учения Толстого, приводит к выводу о том, что Толстой стал автором грандиозного социального эксперимента, являющегося антитезой насильственному социализму. В то же самое время его религиозно-нравственное учение дало возможность осуществиться колоссальному духовному опыту, являющемуся духовно-нравственной основой существования земледельческих общин, подвижнической приверженности толстовской идее коммунаров, проявленной в период репрессий. Все это, в том числе духовный опыт толстовского кинизма[31], дает повод рассматривать толстовство как своеобразное социально-этическое явление русской духовной жизни.

Таким образом, толстовское движение—это не только организованное общественное движение, но и прежде всего духовно-нравственное умонастроение, в котором выразилось «взаимодействие западничества и славянофильства, рационализма и религиозности»[32]. Именно поэтому идеи Толстого были так живо восприняты самыми различными людьми. Толстой же в своем понимании социального устройства жизни, ее духовно-нравственного опыта, воспринял и описал эту «нераскрытую тайну» России, основанную на нравственно-духовных истоках русской жизни.

 

 

Л. И. Богораз

 

ТОЛСТОВЦЫ В КЕМЕРОВСКОЙ ОБЛАСТИ (70-ые годы)[33]

 

Толстовская община под названием «Жизнь и труд» возникла недалеко от Кемерово во время коллективизации, когда отказавшимся вступать в колхозы толстовцам пришлось с разрешения властей уехать в Сибирь. Худшей участи (то есть лагерей) им помогло избежать заступничество Бонч-Бруевича. Общину составили члены толстовских коммун из Москвы, Нового Иерусалима и с Украины. На новом месте им все же пришлось согласиться создать свой собственный колхоз. Правда, тех председателей, которых они выбирали из своей среды, друг за другом арестовывали, так что, в конце концов они предложили властям прислать им председателя со стороны. Мужской части общины пришлось-таки пройти через лагеря во время войны, когда, в соответствии со своими убеждениями, они отказались идти в армию. Некоторые из них за этот отказ даже попали под расстрел.

Те, которые вернулись из лагерей, продолжали жить в своей общине в согласии со своими принципами, главным из которых, конечно же, было ненасилие. Одним из проявлений этого принципа в их быту было то, что они никак не пытались воздействовать на своих детей, с тем чтобы сделать их тоже толстовцами. Более того, среди них были смешанные семьи (муж — толстовец, жена — нет, и наоборот), в которых царил мир. Убеждения никак не влияли на отношения в семье. Никакого принуждения, даже внутреннего осуждения не было. За человеком признавалась полная свобода выбора, возможность жить по собственной свободной воле.

В целом быт толстовцев отличался крайней простотой и скромностью. Ничего лишнего. Жили они семьями в собственных домах, где почти вся нехитрая обстановка была самодельной. В каждом доме висел портрет Толстого. Отношения с местными жителями были хорошие, хотя пьянство и жестокое обращение с домашними животными, особенно с лошадьми, вызывали у толстовцев неприятные чувства.

Естественно, все были вегетарианцами, причем строгими. («Корова, — говорили они, — не для того дает молоко, чтобы его пил человек. ») Однако для больных делали исключение: давали молоко и яйца. Вегетарианский образ жизни диктовал и основной вид деятельности: огородничество. Кроме того они занимались и выращиванием семян овощных культур. Толстовская любовь и преклонение перед землей у многих выражалась в том, что они не копали землю лопатой, а перетирали руками, считая, что железо оскорбляет землю. Земля, первоначально тяжелая, после их рук становилась как пух. Поэтому урожаи у них были необычайно высокими, излишки они отвозили в город. При всей общности быта членов общины заметны были индивидуальные и национальные различия.

Из благ цивилизации в каждом доме были только радиоприемник и пишущая машинка. Радио им нужно было, поскольку они живо интересовались тем, что происходит в стране и в мире. Наличие пишущей машинки объяснялось тем, что многие из них писали мемуары, однако не ставили целью их опубликовать. Один из самых старших и уважаемых членов общины Борис Васильевич Мазурин объяснил это нежеланием обострять идеологическую борьбу между СССР и Западом, поскольку воспоминания о преследованиях толстовцев могли бы подлить масла в огонь этой борьбы. «От этого увеличилось бы зло в мире, »— сказал он.

В связи с тем, что дети не пошли по стопам родителей, естественно, возник вопрос о конце толстовства. Ответ Б. В. Мазурина на этот вопрос был неожиданен. По его мнению, толстовство еще не начиналось: были только небольшие ростки, которые не развились как из-за внешних препятствий (гонения), так и из-за внутренней неподготовленности современного человека к принятию толстовства, особенно такой его стороны, как первоначально вводившийся коммунальный быт. Если бы толстовство развивалось естественным образом, то, возможно, его слабые стороны были бы преодолены.

 

 

Е. В. Демидова

 

ОБ УСТРЕМЛЕННОСТИ И УСИЛИИ

 

Об учении Л. Н. Толстого о непротивлении злу насилием написано много. Толстой — мыслитель очень значительный, к тому же человек, который всю свою жизнь находился в бесконечном поиске, движении и развитии, и поэтому изучение работ, написанных в одном возрасте, может привести исследователя к одним выводам, а изучение более поздних произведений — к другим. Работа осложняется еще и тем, что Толстой оставлял основные понятия своей философии теми же, изменяя лишь их наполнение, что служило и служит основанием многочисленных споров и дебатов вокруг него.

H. A. Бердяев писал, что почти вся русская интеллигенция признала толстовские моральные оценки самыми высшими, до каких только может подняться человек. Но почему «принятие этого толстовского морального сознания влечет за собой погром и истребление величайших святынь и ценностей, величайших духовных реальностей, смерть личности и смерть Бога, ввергнутых в безличную божественность среднего рода? »[34]. Толстой был величайшим духовным мыслителем, а большинство его интерпретаторов и приверженцев были на других этажах духовного развития и воспринимали и понимали не то, что говорил Толстой, а то, что они могли и то, как они могли его услышать. Толстой проговаривал слишком много из опыта своего личного духовного пути, и большая часть из этого просто профанировалась. Сам Толстой потом признавался, что он поддался на искушение людской славой. Он был Учителем, и ученики требовали от него руководств к немедленным действиям и правильной жизни. Толстой, увлеченный сиянием открывшейся ему истины, незамедлительно выдавал рецепты, не делая скидок на то, что одно — разумное сознание у пережившего в пятьдесят лет духовное рождение Толстого и совсем другое — у духовно не рожденных людей, и, чтобы быть правильно понятым, Толстому следовало бы своим проповедям предпосылать адресатов. Толстой пишет в 1902 году письмо Г. Шопову о различных этапах своего духовного пути, во время которого неоднократно изменялось основное направление внимания и приложения усилий им самим. Вот это письмо: «Мне очень приятно видеть ваш энтузиазм и живую надежду на скорое торжество истины, но, пройдя уже тот путь, который вы проходите, мне хо­чется сказать вам о тех опасностях, которые встречаются на этом пути. Я, по крайней мере, с тех пор, как родился к истинной жизни, перешел следующие ступени:

1) восторг познания истины;

2) желание и надежда осуществить ее сейчас;

3) разочарование в возможности быстрого осуществления истины во внешнем мире и надежда осуществить ее в себе, в своей жизни;

4) разочарование в возможности осуществления ее даже в своей жизни;

5) попытки примирения истины с мирской жизнью, компромиссы;

6) отвращение перед компромиссами и отчаяние или хотя бы сомнение в истинности учения, и, наконец,

7) сознание того, что ты не призван изменить мир во имя истины, не можешь даже в своей жизни осуществить истину, как бы тебе хотелось, но можешь, не заботясь о том, что делается в мире (это делает Бог), не заботясь и о том, насколько ты представляешься последовательным людям, можешь по мере сил, перед Богом осуществлять истину, то есть исполнять его волю...

Ступени эти, мне кажется, проходит каждый человек, возрождаясь к жизни»[35]. Здесь виден путь, которым Толстой приходит к тому, чтобы извлечь свою волю из мира и направить ее только внутрь себя. По мере духовного взросления изменялся взгляд Толстого на возможность торжества правды, истины и добра, или, что то же самое, взгляд его на природу и силу зла. Если сначала Толстой считал зло маломощным и корни его видел в обществе, характере межлюдских связей, то позже он стал считать, что корень зла расположен в человеке. Чтобы осуществить Царство Божие в себе, человеку нужно не уничтожить, а отречься от своей «животной личности» ради своей духовной сущности.

Этот период закончился тогда, когда стала ясной невозможность осуществления Царства Божия в одном себе. Зло в человеке оказалось присущим человеку и потому необоримым. Но если зло необоримо, то, значит, оно должно быть, нужно и важно. И если осуществление истины в личной жизни невозможно, то значит не в осуществлении совершенства человеком воля Бога, а в самом процессе совершенствования, в бесконечном росте. Зло потому и необоримо, что оно необходимо для бесконечной работы, которую только и требует Бог от человека. Жизнепонимание, в центре которого стоит идея роста, начатое Толстым в «Царстве Божием внутри нас» стало новым жизнепониманием для мыслителя. Он продолжал развивать его в течение пятнадцати лет, до самой своей смерти.

Толстой уверен, «что жизнь наша не может иметь никакого другого смысла, как только исполнение всякую минуту того, чего хочет от нас сила, пославшая нас в жизнь и давшая нам в этой жизни одного несомненного руководителя: наше разумное сознание»[36], в качестве которого, конечно, не следует понимать деятельность рассудка, а осознанность, осмысленность, сознательность. Вся беда в том, что у большинства людей это разумное сознание находится в состоянии спячки, загипнотизированности и обмана, скрывающего истину. А задача как раз и заключается в том, чтобы освободиться от этого сна бессознательности и увидеть все как есть: что кругом царит насилие, и весь государственный порядок основан на лжи и насилии, что позволяет чиновникам манипулировать людьми. Почему люди не видят очевидного? Почему они не могут понять простых вещей? В Толстом процесс рождения духовного человека, сопровождавшийся обретением нового видения или зрячести, произошел только в 50 лет, и был некоторым результатом целой жизни. Жизни, наполненной событиями, переживаниями, духовными поисками, результатом большого количества внутренних и внешних усилий, совершенных Толстым на протяжении своей жизни. После того, как он узрел истину, он почему-то решил, что это так просто, изменить уровень сознательности каждого человека и всех людей вместе. Он начинает мучительную мыслительную работу над тем, как ускорить этот процесс, как изменить мировоззрение и порядок жизни основной массы народа.

Толстой дает бесценные указания и для тех, кто еще не пережил духовного рождения и в страданиях приходит к пониманию бессмысленности и несовершенства своей жизни, и для тех, кто уже прозрел и сознательно строит свою жизнь, стремясь как можно больше реализовать в ней замысел Бога и исполнить его волю. Одним из таких указаний является необходимость пере­живания истины, или получение ее в собственном опыте. Многие духовные мыслители и практики указывают на отличие ментального знания от сущностного, полученного через личный опыт. Как прийти к переживанию истины непротивления, чтобы она стала твоей собственной истиной? Нас интересует путь к истине, так как только переживание ее ведет к изменению жизни. Об этом и пишет Толстой. По его мнению, одно знание нового смысла жизни не меняет жизни человека, собственное же познание истины ведет к неизбежному, «как воз за лошадью» исполнению ее. Это знание дается через освобождение от лицемерия жизни. Для этого необходимы искренность и мужество. Толстой пишет, что человек не может сразу отказаться от своей жизни, но «признать истину истиной и не лгать ты всегда можешь... не лгать перед собою и людьми ты всегда можешь, и не только можешь, но и должен, потому что в этом одном, в освобождении себя от лжи и исповедании истины состоит благо твоей жизни»[37]. Самое страшное и развращающее в лицемерии, с точки зрения Толстого, это уничтожение в сознании людей различия между добром и злом, что лишает их возможности избегать зла и искать добра, и потому стоит на пути всякого совершенствования людей. Толстой отмечает важный момент, а именно: уяснение истины, то есть обретение сущностного знания, ведет неизбежно к жизни, соответствующей уровню сознательности. «Истина открывает тот единственный путь, по которому может идти жизнь человеческая. И потому все люди неизбежно пойдут по пути истины: одни сами собой совершая предназначенное им дело жизни, другие невольно подчиняясь закону жизни. Свобода человека в этом выборе»[38].

Толстой пишет: «Царство Божие усилием берется, и только делающие усилие восхищают Его», — и это-то усилие отречения от изменения внешних условий для признания и исповедания истины и есть то усилие, которым берется Царство Божие и которое может быть сделано в наше время»[39]. Безусловно, Толстой прав, указывая на решающую роль усилия для обретения истинной жизни, но отождествление усилия, которым берется Царство Божие, единственно с усилием отречения от изменения внешних условий вряд ли можно считать правомерным. Скорее всего, и на это неоднократно указывал сам Толстой, это усилие по стяжанию истины и исповеданию ее, то есть воплощению в собственной жизни. Но, как верно замечает философ, человек делает в жизни много усилий, большинство которых, как правило, направлено «не на стяжание истины, а на то, чтобы убедить себя, что ты — в истине». Согласно Толстому, бедствия людей происходят от разделения. Разделение же происходит от того, что люди следуют не истине, которая одна, а «лжам», которых много. Единственное средство соединения людей воедино есть соединение в истине. И потому, чем искреннее люди стремятся к истине, тем ближе они к этому соединению. Первоначально Толстой считал, что для изменения жизни народа достаточно, чтобы лучшие передовые люди приняли новое мировоззрение, поскольку именно они формируют общественное мнение, и новое мировоззрение будет автоматически принято и большей частью народа, так как общественный порядок все-таки держится, по мнению Толстого, не насилием, а общественным мнением, которое и является основною силой, двигавшей и двигающей людьми и народами. И стоит изменить общественное мнение, как изменится и весь строй жизни. И только в последние годы жизни, пройдя по ступеням разочарования в возможности торжества истины на земле, Толстой был вынужден признать, что духовно пробужденных людей во все времена значительно меньше, чем людей, живущие «животной» жизнью, и преображение большинства, которое он первоначально мыслил как результат усилий духовно продвинутого меньшинства, все-таки невозможно без совершения усилий каждым отдельным человеком. Он пишет: «Все зависит, следовательно, от силы сознания каждым отдельным человеком христианской истины»[40]. Для того, чтобы выйти из всеобщей спячки, поддерживаемой лицемерием обществ, к реальности христианской жизни, которая уже живет в каждом человеке, «не нужно делать никаких подвигов или поступков, а нужно сделать только внутреннее усилие сознания»[41]. И именно через устремленность и стяжание истины, человек начинает осознавать необходимость концентрации внимания на трансформации, в первую очередь себя, а не внешнего мира.

Целью жизни человека, считает Толстой, является выполнение воли Бога, которая по отношению к самому человеку выражается в заботе о спасении души, стремлении к совершенству. Исполнение учения заключается в движении от себя — к Богу. В этом движении самым важным является ускорение духовного роста, то есть возможность увеличения духовно-плотского отношения в человеке. Но как бы человек ни приближался к идеалу, он все равно будет бесконечно далек от него. Сознание этого, по мнению Толстого, должно освободить людей от гордыни, от желания и права на устроение жизни других людей. Главным должна быть забота о чистоте собственной души. Толстой пишет, что «ученик Христа не может утверждать про себя или про другого, что он понимает учение Христа вполне и исполняет его»[42]. Никто не может сказать наверняка, что он обладает всей полнотой истины, но добродетель и заключается в устремленности к пониманию и исполнению истины. Человек нового миропонимания руководствуется в своей жизни не сводом правил и законов, а указанием того бесконечного совершенства Отца небесного, к которому свойственно стремиться каждому человеку. Толстой пишет о том, что только устремление к идеалу полного, бесконечного божеского совершенства отклоняет направление жизни человека от животного состояния и задает ему духовное измерение. Поэтому исторической задачей современности, считает Толстой, является переход от общественного жизнепонимания к божественному в результате освобождения сына Божия, живущего в каждом человеке, из животного и приближения его к Отцу, что и составляет подлинную жизнь по учению Христа. Поскольку, помимо того, что каждый человек является сыном Бога по естеству, происхождению, он может рано или поздно становиться сыном Бога свободно, по призванию. Чтобы достичь Богосыновности по призванию, человек должен «признать Отца», сознать свою сыновность духовному Началу, то есть признать свою жизнь как проявление духовного Начала, заключенного в пределы тела. Когда человек признает собою не движущуюся, отделенную от всего материю, а неподвижное, равное себе духовное существо, то и происходит «рождение духом» или воскресение человека к истинной вечной жизни.

Ненасилие становится значимым и чем-то реальным только для духовно развивающегося человека, и принятие ненасильственной позиции как собственной уже свидетельствует о достижении определенного уровня духовного развития. Человечество никак не может согласиться относительно того, что же считать истиной, совершенством, добром, справедливостью, но при этом вынуждено бесконечно использовать эти понятия; мало того, они являются основополагающими в каждых переговорах и при решении любых конфликтных ситуаций (понятие сатьяграхи — основное для традиции ненасилия — тоже переводится как сила истины, сила правды). Человечество продвигается по некоторым ступеням приближения к истине, совершенству, справедливости, все люди находятся на разных ступенях этого продвижения, а ступени уходят в бесконечность, поэтому важным и главным для достижения истинной жизни, все-таки будет являться не обладание истиной и совершенством, а сила устремленности к познанию и реализации их.

И второе необходимое условие, ведущее к истинной жизни — это внутреннее усилие сознания. Толстой абсолютно верно фиксирует стремление каждого человека уйти, убежать от жизни, от решения ее важных и сложных вопросов, потому что действительное принятие жизни требует именно усилия для прорабатывания всех жизненных ситуаций, в которые попадает человек, не с тем чтобы убеждать себя, что ты — в истине, а с тем чтобы духовно расти и совершенствоваться, так как чаще всего совершенствование человека происходит именно через ситуации, в которые он попадает, и через людей, с которыми он вынужден взаимодействовать. Усилие необходимо для того, чтобы получить истину, и оно необходимо, чтобы ввести эту истину в свою жизнь в качестве основания для своих поступков.

 

 

А. Е. Сериков

 

УТВЕРЖДЕНИЕ ДОБРА

 

Среди тех, кто посвятил себя ненасилию, аксиомой является, что ненасилие — это не слабость, не трусость, не пассивность и не равнодушие. Это важнейший момент, и мы всегда подчеркиваем его в разговоре о ненасилии, стремясь преодолеть бытующий в обществе стереотип. Известно это и всем серьезным оппонентам ненасилия, ведь недаром И. А. Ильин начинает свою критику учения Л. Толстого с признания того, что Л. Толстой проповедует не покорность злу, а определенный способ ему противостоять, который И. А. Ильин принять не может.

Имея в виду этот очевидный факт, мы идем дальше и уже начинаем привыкать, что ненасилие — это не просто этическая позиция, подразумевающая сопротивление злу силой любви, но обязательно и социальная активность с использованием так называемых ненасильственных методов сопротивления. Так думают если не все, то очень многие из обсуждающих сегодня проблемы ненасилия. Но так ли это на самом деле? И может ли считать себя сторонником ненасилия человек, занимающийся обычным делом, скажем врач, инженер или крестьянин, не проявляющий себя активно в политике и социальном движении, но искренне исповедующий этику ненасилия и реализующий ее в повседневных делах? Вопрос этот интересен не только в смысле уточнения терминов. Если мы всерьез желаем пропагандировать ненасилие, важно знать, пропагандируем ли мы учение для узкой категории людей, склонных к активной социальной и политической деятельности (и тогда оно не может быть интересно для остальных), или мы ведем речь об учении для всех. Для сравнения: идея насильственной борьбы — это идея для всех, не требующая постоянной социальной активности. Требовать от большинства людей социальной активности невозможно, это просто не в их характере. Конечно, во время социальных катаклизмов, именно массы участвуют как в насильственных, так и в ненасильственных акциях, но нельзя всерьез рассчитывать, что массы могут участвовать в них постоянно. Так вот, можем ли мы называть людей, вернувшихся после ненасильственных демонстраций, пикетов и акций гражданского неповиновения к нормальной жизни, сторонниками ненасилия. Я далек от того, чтобы претендовать на окончательный ответ. Скорее, я предлагаю порассуждать на эту тему и в поисках ответа обратиться к наследию Л. Толстого.

Л. Н. Толстой одним из первых подметил, что, хотя социальное зло многолико, оно почти всегда выступает как насилие. Для Л. Н. Толстого зло — это, прежде всего рабство, под которым он понимает любой подневольный, противоестественный человеку труд и противоестественный человеку образ жизни. Противоестественность эта возможна лишь потому, что людей насильно вынуждают жить в согласии с некоторым придуманным не ими порядком. Суть рабства и страданий не в этом конкретном порядке, а в самой возможности насилия над человеческой волей, в навязывании ей чуждого ей смысла[43]. Л. Н. Толстой заметил, что люди «могут жить и живут свойственной людям разумной и согласной жизнью только тогда, когда соединяются пониманием смысла жизни... »[44]. Согласно Л. Н. Толстому, именно из-за отсутствия такого совместного правильного видения смысла — вследствие безверия либо ложной веры — в обществе царит зло. Но если какое-то единство взглядов возможно в принципе, то оно должно выражать необходимость терпимости к самым различным пониманиям жизненного смысла. Именно терпимость, всепрощение, ненасилие и любовь имел в виду Л. Толстой, когда писал об истинном учении Христа, как возможной всеобщей вере, способной избавить мир от зла.

Почти всегда за проявлениями социального зла скрываются навязывание кому-либо чуждого ему смысла жизни, препятствие в его самореализации, отрицание его самоценности и внутреннего достоинства, использование его в интересах злой воли. Однако, все это — не что иное, как насилие. «Всякое насилие, — пишет Л. Н. Толстой, — состоит в том, что одни люди под угрозой страданий или смерти заставляют других людей делать то, чего не хотят насилуемые»[45]. В трактовке понятия насилия Л. Толстой очень близок другим авторам. И. А. Ильин определяет насилие как предосудительное заставление, исходящее из злой души или направляющее на зло[46]. Согласно H. A. Бердяеву, насилие — это дурная сила, всегда связанная с отрицанием свободы другого[47]. Ж. Госс пишет о насилии как о разрушительной силе, унижающей, подавляющей, эксплуатирующей кого-либо[48]. Одни мыслители определяют насилие более широко, другие узко, каждый из них, как правило, акцентирует внимание на той или иной стороне насилия. Однако важно отметить, что существующие в литературе определения насилия не противоречат друг другу. Обобщая, можно сказать, что насилие понимается как действие, либо психическое давление, направляемое злой волей и разрушающее, отрицающее душу объекта насилия, а иногда и его тело, с целью побуждения его отказаться от реализации собственного жизненного смысла и побудить его вопреки его желанию к чуждым ему действиям, чувствам и мыслям, превращающим его в раба, в объект эксплуатации. Все, что присуще насилию, присуще злу, и для избавления от зла, в первую очередь, следует избавиться от насилия. И совершенно нелогичным является использование насилия для борьбы со злом.

Существенные характеристики общественного идеала добра противоположны характеристикам социального зла. Реализация этих характеристик в жизни и есть ненасилие. Прогресс на этом пути обозначает устранение противоречий между устремлениями к добру и счастью различных людей. Другими словами, утверждение добра происходит, когда стремление одних людей реализовать их смысл жизни все меньше противоречит подобным устремлениям других, или, что то же самое, когда одни люди во все меньшей степени совершают насилие над другими. Процесс этот бесконечен, потому что по мере избавления от наиболее грубых форм насилия, перед нами будут вставать его менее грубые формы. Но для реализации идеала добра важен именно прогресс и вера в постепенное избавление от социального ала. Трудно выразить эту мысль лучше Л. Толстого, писавшего: «Между существующим порядком вещей, основанном на грубом насилии, и идеалом жизни, состоящим в общении людей, основанном на разумном согласии, утвержденном обычаем, есть бесконечное количество ступеней, по которым не переставая шло и идет человечество, и приближение к этому идеалу совершается только по мере освобождения людей от участия в насилии, от пользования им, от привычки к нему»[49].

Л. Н. Толстой предлагает путь непротивления злу насилием и неповиновения. Насилие над людьми может совершаться только благодаря их участию, пишет он и предлагает не участвовать в правительственном и любом другом насилии, избегать военной службы, не эксплуатировать других и самим не отдаваться в рабство. Если люди поймут, что жизнь без насилия возможна, если перестанут совершать насилие друг над другом и над природой, если перестанут потакать насилию, будут уничтожены корни социального зла и жизнь изменится к лучшему. При этом Л. Н. Толстой подчеркивал бесполезность внешней структурной перестройки общества: «Достигнется это освобождение от мучащего и развращающего людей зла не тем, что люди укрепят или удержат существующее устройство, установят лучшее, социалистическое, коммунистическое, вообще не тем, что одни люди будут себе представлять известное, считаемое ими наилучшим, устройство общества и будут насилием принуждать к нему других людей, а только тем, что каждый человек (большинство людей), не думая и не заботясь для себя и для других о последствиях своей деятельности, будет поступать так или иначе, не ради того или иного устройства общества, а только ради исполнения для себя, для своей жизни, признаваемого им высшим, закона жизни, закона любви, не допускающего насилия ни при каких условиях»[50].

Если исходить из вышеизложенного понимания социального зла, насилия и ненасилия, ограничение ненасильственного преодоления зла сферой активной социальной и политической деятельности, активного применения того, что называется ненасильственными приемами и методами борьбы со злом, было бы неправильным. Ведь социальная и политическая деятельность направлена, прежде всего, на изменение устройства общества, говоря словами Л. Толстого, на конкретный общественный порядок. Без изменения этого порядка не обойтись, и если его менять, то ненасильственно. Однако суть зла, согласно глубокой мысли Толстого, коренится глубже. Видимо, нельзя обойтись без активной борьбы со злом, но не менее, а может быть даже более важным оказывается непосредственное повседневное делание добра.

Коль скоро человек решил встать на путь преодоления зла, выбор того или иного подхода происходит не столько на основе рационального рассуждения, сколько на основе субъективного чувства собственного предназначения. Ведь один человек за свою ограниченную жизнь не может успеть сделать всех дел, даже когда разум говорит, что все они важны. Поэтому он выбирает то, что ближе к сердцу. И людей, которые борьбе со злом предпочитают делание добра, совершенно неверно обвинять в том, что они «избегают зла» или что они не задумываются над необходимостью бороться со злом. Зачем им об этом думать, если жизнь и так наполнена до краев деланием добра. Примером такого повседневного утверждения добра является сельская жизнь, если она достойна и наполнена верой. И именно к такой жизни склонялся на закате своих лет Л. Толстой.

 

 

О. В. Артемьева

 

ВЕЛИКИЙ МОРАЛИСТ

 

Лев Толстой не только справедливо считается великим писателем и мыслителем, но и имеет заслуженную славу великого моралиста. Поиск ответов на вопросы о том, что значит быть великим моралистом, каковы определяющие черты данного понятия составляет предмет размышлений в данной статье. Решение данных вопросов существенно для моральной философии, поскольку способствует уточнению представления о месте самой морали в жизни людей. Фигура Толстого для этого является одной из наиболее подходящих, поскольку его моральное учение представляет собой честную и порой безжалостную по отношению к самому себе рационализацию собственного нравственного (или, как он считал, в ценностном смысле — безнравственного) опыта. К тому же, по совету классика, изучение любого явления следует начинать с развитых форм, и тогда его менее совершенные виды также откроются пониманию.

Наиболее общее определение понятия «моралист» можно сформулировать следующим образом: моралист — это тот, кто придает морали значение высшей, абсолютной, и в своей абсолютности единственной ценности, а в поиске нравственной истины и в служении ей видит высшее назначение человека. Как писал Лев Николаевич: «…уяснение нравственного закона есть не только главное, но и единственное дело всего человечества»[51].

Придание морали высшей ценности естественным образом ведет к «подчинению морали всех других сфер жизни: «…вся жизнь человеческая, со всеми столь сложными разнообразными, кажущимися независимыми от нравственной деятельности, — и государственная, и научная, и художественная, и торговая — не имеет другой цели, как большее и большее уяснение, утверждение, упрощение и общедоступность нравственной истины»[52]. Самому Толстому нравственная истина открылась в учении Христа о непротивлении злу насилием.

Высказывания об абсолютности морали как единственной высшей ценности не всегда свидетельствуют о том, что понятие «моралист» применимо к их авторам. Например, стоики или новоевропейские философы, размышлявшие о своеобразии морали, могли бы подписаться под многими словами Толстого. Однако пафос их утверждений был совершенно иным. Скажем, в положениях новоевропейцев об абсолютности и автономности морали, ее единственности как высшей ценности теоретически обосновывалась неприемлемость любых форм патернализма — определяющей черты абсолютистской культуры. И стоики, и «моральные абсолютисты» Нового времени по существу решали чисто философскую (а не моралистическую) задачу поиска того «места», где человек абсолютно свободен в том смысле, что является единственным авторитетом для самого себя и ему невозможно ничего навязать извне, будь то импульсы физической природы человека, государственное усмотрение или же религиозное попечительство, и обнаружили его в морали. Не случайно они не формулировали конкретных, содержательно определенных нравственных требований, а ограничивались констатацией наиболее абстрактных, содержательное наполнение которых полностью доверялось решению самого человека. Задача философа — освободить, задача моралиста — подчинить.

Философ объясняет мораль, моралист учит ей.

Не всякий учитель морали сам готов ей подчиниться. Толстой же, как свидетельствуют его дневники, работы исповедального характера, а также дневники и воспоминания его близких, всю свою сознательную жизнь пытался сделать подотчетной морали, стремился к нравственному совершенству. Его духовный переворот выразился не в понимании того, что высшей целью человеческой жизни является служение добру, а в раскрытии содержания добра и подлинно нравственной жизни. Другое, не менее значимое для Толстого открытие состояло в осознании невозможности учить других людей добру, помогать им в достижении добра до тех пор, пока нравственная истина не станет законом собственной жизни. И Толстой всерьез взялся за самосовершенствование в соответствии с открывшейся ему нравственной истиной.

Нравственное самосовершенствование — мучительная задача. Она мучительна и для самого моралиста, и для окружающих, ее выполнение несомненно требует мужества. Причина этого состоит не только в том, что нравственное самосовершенствование требует честной оценки состояния собственной души с точки зрения идеала, которая не может быть успокаивающей и утешительной особенно для тех, кто критично и требовательно относится к себе, но и в том, что в реальности (а не в теории) полная устремленность к идеалу (особенно когда его уровень достаточно высок, каким и был уровень идеала Толстого) отрывает человека от других, не устремленных или устремленных к чему-то другому людей, в том числе и от близких, тем самым становится причиной их страданий. Надо быть достаточно стойким, чтобы выдержать эти страдания, смириться с ними, согласиться на их продолжение и не отказаться от выполнения своей задачи[53].

Любой творчески одаренный человек, будь он философом, художником, артистом или писателем, достигая в своем творчестве определенных высот, отрывается от обычных, в том числе от близких, людей, может принести им страдания и страдать от этого. Однако положение моралиста в такой ситуации особенно трагично: возносясь на высоты морального совершенства, он намеревается принести всем благо, а причиняет боль, хочет единения в понимании и любви, а провоцирует непонимание, разъединенность и враждебность.

Так обретение Львом Толстым нравственной истины обернулось тем, что по словам его сына Ильи, «... пропасть между отцом и остальной семьей все более углубляется... »[54]. В ответ на дневниковую запись Льва Николаевича «Если женщина не христианка, она — страшный зверь», Софья Андреевна, сознавая, что вся ее личная жизнь, все интересы принесены в жертву любимому человеку — автору этих строк, с горечью пишет: «Зверство настоящее в тех мужчинах, которые ради своего эгоизма, поглощают всецело жизни жен, детей, друзей — всех, кто попадаются на пути их жизни»[55].

Вопрос о том, почему путь Толстого к совершенству породил непонимание и отчужденность людей любящих, изо всех сил стремившихся понять его и, если не разделить с ним этот путь, то хотя бы поддержать, имеет несколько аспектов. Один из наиболее важных состоит в том, что устремленный к нравственному совершенству моралист одинок по своей природе, и главное дело его жизни может быть успешным лишь при условии абсолютного одиночества. Ведь задача такого моралиста состоит не в заботе о близких и дальних, которые требуют к себе внимания, а в заботе о своей душе. Люди, конечно, тоже могут понадобиться моралисту, но лишь как средство для решения собственной задачи. Так, Лев Николаевич значение помощи городским голодающим видел не столько в том, что голодные наедятся, сколько в том, что накормившие голодных станут лучше, ибо по-человечески отнесутся к ним[56]. Открытие же Толстым того, что проблемы нищеты следует решать не подач­ками, а отказом от жизни за счет чужого труда, его попытка сделать это, хотя отчасти и успокоили его совесть, участи голодных конечно не облегчили. Для моралиста гораздо важнее сознание своей невиновности в страданиях ближнего, нежели облегчение их страданий. По меткому выражению Льва Шестова, у Толстого было достаточно любви к людям и он умел отозваться на несчастье ближнего, «разница лишь в том, что эти «отзывания» для него не конец, как для других, а начало»[57].

Разъединенность моралиста с другими людьми объясняется и тем, что устремленность к идеалу требует от него иного, более крупного по сравнению с обыденным, масштаба оценки человеческих поступков. Поэтому он теряет чувствительность к проявлениям простой человеческой доброты. Софья Андреевна описывает отношение Льва Николаевича к лечившему их врачу: «Он нашел, что доктор Вестерлунд и мужик немецкий, и буржуазен, и туп, и отстал на 30 лет в медицине; а не видел он доброты этого доктора, его самоотверженную жизнь на пользу человечества, его желание помочь каждой бабе, каждому встречному; его заботу о жене, о дочери, его бескорыстность»[58].

Одиночество моралиста в его восхождении к нравственному идеалу обусловлено не только ненужностью других людей для осуществления его целей, их «мелкомасштабностью», но и ненужностью самою моралиста и его восхождения для решения экзистенциально значимых проблем, составляющих трагическую напряженность жизни обычных людей. Поэтому у любящих, творящих, страдающих, радующихся образ моралиста способен вызвать и равнодушие, и досаду, и недоумение[59]. Как моралист с высоты своего идеала не может разглядеть и оценить проявлений простой, не претендующей на величие, естественной человеческой доброты, так и обычные, слишком земные люди не способны по достоинству оценить устремленности моралиста ввысь. Собственно говоря, в конфликте между Софьей Андреевной и Львом Николаевичем столкнулись две ценностные установки —«земная» и «небесная»: первая нацели­вает на конкретную, повседневную, жертвенную заботу о близких людях, вторая — на заботу о собственной душе, первая требует жертвовать собой, вторая — близкими, первая ориентирует на подвижное, феноменальное, значимое «сейчас и здесь», вторая — на неизменно, сущностно, вечно значимое.

Несмотря на фактическую взаимную отчужденность моралиста и обычных людей, моралисту, как уже отмечалось выше, свойственна убежденность в том, что самоотверженным служением нравственной истине он служит людям. Поэтому он стремится открыть эту истину человечеству, научить других жить в соответствии с ней.

Толстого всегда отличало стремление учить других, но оно было мотивировано не столько убежденностью в своем интеллектуальном или духовном превосходстве над людьми, сколько желанием быть им полезным, нести добро, а также представлением о том, что любой вид деятельности, в том числе и художественное творчество, с необходимостью должен иметь свое оправдание в приносимом им добре. Задолго до своего духовного возрождения Лев Николаевич учить людей считал писательским призванием[60], а после него писал о том, что человека недостаточно выхолить, дать ему образование, главное благо состоит в том, чтобы научить его жить[61].

«Научить жить» для Толстого после его нравственного переворота означало не навязывать нравственную истину, а описать ее, «опростив», а также изобразить жизнь по моральному закону и жизнь вопреки ему или вне его. «Азбука» для детей, сказки и незатейливые рассказы — примеры такого описания и изображения. Толстой показал, что жизнь сама по себе, когда она не освящена нравственной истиной, полна жесточайшего, ничем не оправданного и часто необъяснимого насилия. Картины насилия, нарисованные воображением Толстого, поистине ужасают и для поверившего в его моральное учение не оставляют выбора.

В качестве резюме к описаниям портрета моралиста приведу рассказ Р. Тагора, упомянутый Ильей Толстым в воспоминаниях[62]. Одному индусу, посвятившему свою жизнь исканию истины, последняя наконец открылась, и он стал учителем. Его молодая прекрасная жена, поцеловав край одежды новоиспеченного учителя, стоявшего на берегу священной реки, спросила, что же он, отошедший от плотской жизни и достигший высших ступеней мудрости, посоветует делать ей. Мудрец приказал женщине навсегда исчезнуть с его пути. Она покорно спустилась по каменной лестнице, вошла в воды Ганга и скрылась под ними. Учитель бесстрастно посмотрел на лилии и лотосы, покрывшие то место, где исчезла голова его жены, и спокойно ушел в горы продолжать великое дело спасения своей души.

В заключение остается ответить на вопрос, был ли Лев Толстой моралис­том в полном смысле данного понятия?

Он конечно был моралистом по ориентированности своего жизнеучения на мораль как на абсолютную, высшую и единственную в этом роде ценность и на служение ей как на единственное назначение человека. Он был великим моралистом по гуманистичности содержания этого учения. Но столь же несомненно и то, что великий моралист Толстой решился довести свою программу до логического завершения только к концу жизни.

Причина неосуществленности попытки Толстого бескомпромиссно пойти по данному пути сразу, как только открыл его, возможно состояла в отсутствии у него необходимой для «подлинного» моралиста готовности пожертвовать благополучием близких, даже если они это благополучие неправильно понимают. И Толстой жертвовал собой, тем, что считал единственным делом своей жизни. Его невыдуманные страдания тому свидетельство. В этом смысле вряд ли был прав Шестов, утверждая, что у Толстого мораль всегда крепнет, когда ей предстоит большое дело[63]. Она не окрепла до такой степени, чтобы великий моралист смог отказаться от ответственности за свою семью, предоставив ее жизнь судьбе. Илья Толстой пишет об отце, беспощадно правдивом перед собой и ненавидевшем лицемерие: «... он роковым образом сам очутился в положении кающегося грешника, продолжающего пребывать в грехе, в положении учителя, своей жизнью попирающего свое же учение»[64]. Многие считали, что если бы намерение ухода Толстой осуществил, как и хотел, раньше, сразу после нравственного переворота, то в служении своему делу он добился бы гораздо большего, и его слава была бы громче. Возможно это так…

Образ мудреца в изображении Тагора зачаровывает и восхищает, но почему-то от такого учителя мудрости хочется держаться подальше.

 

 

О. П. Зубец

 

СКАЗОЧНЫЙ АПОКАЛИПСИС ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА

 

Прилетел черный ворон, сел на нее и закричал:

«Что, издохла, старая кочерга, давно пора было! »

Лозина (Быль).

Л. Н. Толстой

 

В истории русской литературы можно найти немало примеров самоотверженных попыток несомненно великих писателей выразить свои духовные и социально-политические искания наиболее адекватным и открытым образом. И хотя детища таких понятных, но неизбежно художественно ущербных, устремлений вызывали резонанс общественного мнения и обилие критических статей, они чрезвычайно быстро перемещались в список дополнительной, малочитаемой и вовсе не читаемой литературы. Тем заманчивее обращение к подобным литературным ископаемым, несущим в себе интимность всякого рационализированного, но глубоко переживаемого поиска, обнаженность не находящего достойной, по мнению автора, формы выражения откровения. В ряду таких произведений стоят и Русские книги для чтения Л. Н. Толстого и

его Новая азбука, написанные, в основном, в 1870-ые годы. В них автор стремился воплотить свои идеи о народном образовании и народной литературе. В общем виде замысел подобных произведений сформулирован в публицистических произведениях Толстого. Он включает в себя следующие идеи:

 

— отсутствие народной литературы, подтверждающее отсутствие народного образования;

— не следует обвинять в невежестве народ, не принимающий «нашего» образования, а надо обвинять в невежестве и гордости себя, ежели надумаем образовать народ по-своему;

— «Мать учит ребенка своего говорить только для того, чтобы понимать друг друга, мать инстинктом пытается спуститься до его взгляда на вещи, до его языка... То же отношение существует между писателем и читателем... » (О народном образовании).

— необходимость вмешательства школы в формирование верований, убеждений и характера образовывающегося;

— следует передавать лишь знания и не переходить в нравственную область;

— «Есть сочинения Пушкина, Гоголя, Тургенева, Державина, Филарета. И все эти журналы и сочинения, несмотря на давность существования, не известны, не нужны для народа и не приносят ему никакой выгоды» (Прогресс и определение образования).

 

Толстой, ставящий задачу преодоления насилия в образовании, предпринимает попытку создания народной литературы: известной народу, нужной ему, приносящей выгоду (? ), путем «спуска» до его взгляда на вещи и до его языка. Она, по-видимому, должна быть насыщена «знанием» и лишена нравственных поучений. Воплощением этого замысла и стали книги для чтения, включающие в себя так называемые рассуждения, басни и сказки. Обратимся к двум последним, в частности, к образу и роли насилия в сказках Толстого. Совершенно очевидным, без всякого напряжения прочитываемым является тот факт, что насилие, кровь, боль и смерть играют исключительную роль в сказках Толстого, во всяком случае они занимают в них огромное место. Вот лишь некоторые сказочные завершения: «Орел взял ее в когти, поднял и пустил: она упала на камни и разбилась» (Черепаха и орел).

«Хорек зашел к меднику и стал лизать подпилок. Из языка пошла кровь, а хорек радовался, лизал, — думал, что из железа кровь идет, и погубил весь язык» (Хорек) — это вся басня.

«Она стала рваться и кричать. Человек проснулся, прибил обезьяну и привязал на веревку» (Обезьяна).

«Собака живо вскочила и задушила лисицу» (Собака, петух и лисица).

«С журавлями поймал, с ними и зарежу» (Журавль и аист).

«На другой год охотник убил этого зайца и дивился тому, что у него в спине были заросшие совиные когти» (Сова и заяц).

«Тогда кликнули охотника, и охотник из другого ружья до смерти убил собаку и унес ее» (Бешеная собака).

«Когда слон издох в болоте, шакалы пришли и съели его» (Шакалы и слон).

«Волк тут же издох, а другие волки съели и человека, и козу, и кабана, и волка» (Волк и лук).

«Ребята принесли мужикам на покос обедать; услыхали перепелят и порвали им головы» (Перепелка и перепелята).

«... а нельзя мне ни унести яиц, ни улететь с гнезда, чтобы не остудить его». Когда косцы дошли до дергачиного гнезда, один мужик махнул косой и срезал дергачихе голову, а яйца положил за пазуху и отдал ребятам играть» (Дергач и его самка). И еще, и еще, и еще. Насильственный конец не является чем-то случайным, эпизодическим, в нем осуществляется необходимый и для басни и для сказки поворот или подтверждение ее смысла, в нем выражается некий закон мироздания, ибо без него всякий рассказ распался бы, утратил и целостность и смысл. Басня Толстого, вопреки жанру, не имеет нравственного поучения, вывода, которого автор стремится избежать, но на место сего поучения, сей морали становится отсеченная голова и максимально телесные конвульсии, то есть насилие в его наиболее откровенном зверском виде.

Рассказы в этом смысле вполне гармонично сочетаются со сказками. По поводу рассказа «Свечка», в котором «пузо лопнуло и утроба вытекла» сам Толстой признавался: «... Вся историйка написана в виду этого конца. Вся она груба и по форме и по содержанию, и так я ее слышал, так ее понял, и иною она не может быть — чтобы не быть фальшивою». Сюжет был рассказан пьяным мужиком, от него так и пахло «мужицкими лаптями»— его грубая простота привлекла писателя. Но преодоление фальшивости и в других произведениях достигается им с помощью вытекания утробы. В этом своеобразном апокалипсисе сказок Толстого коренится нечто существенное, основательное — вероятно, само отношение моральности и реальности, неизбежная и неизбывная проблема устремленности к единому идеалу и погруженности в многообразие жизни.

Семь чаш гнева Божия являют нам наиболее откровенный пример насилия в качестве результата и наказания за богоотступничество. Каковы бы ни были теологические и философские интерпретации происходящего, очевидно, что Откровения Иоанна Богослова создают образ насильственного кошмара: с жестокими и отвратительными гнойными ранами, кровью, жжением огнем, кусанием языков от страдания и землетрясением. Невероятной изощренностью ужасов притягивают и отталкивают взоры иконописные изображения Страшного Суда — этого своего рода апофеоза человеческой истории, пика справедливого морального воздаяния. Насилие, исключенное из сферы морально принятого, оказывается, хотя и внешним, но неизбежным и необходимым ее спутником, своеобразным посредником перехода к светлому царствию. Насилие выступает в роли некоего финального средства, последнего и предельного шага от реальности к идеалу. Таким образом, насилие обретает свое место где-то в напряженности отношения идеала и реальности. Устремленность к идеалу рождается лишь в неидеальной реальности, и напряжение тяготения и отталкивания между ними питает культуру, в том числе искусство. Но в этой же напряженности порой рождается насилие как форма тщетной и неадекватной попытки приблизить реальность к идеалу. Как замечал один гуманный политик (об этом пишет М. Волошин), как только у него возникало стремление сделать окружающих людей добрыми и справедливыми, его тут же охватывало сильнейшее желание убить их всех. История знает немало примеров подобного нравственного усовершенствования мира (например, Кальвин и подобные преобразователи). Но и стремление самому, индивидуально, приблизиться к идеалу чревато желанием уничтожить мир, мешающий, всячески препятствующий этому стремлению. Индивидуальное стремление к святости в самом общем смысле не более безопасно для человечества, чем стремление к непосредственному его исправлению. И идеальный лик Христа вполне сочетается со страшными картинами Страшного Суда. Роль образа насилия в осмыслении идеала и реальности в искусстве — вот проблема, к которой мы обращаемся.

Насилие присутствует в народных сказках всех народов, в первую очередь, в волшебных сказках. Но сказки Толстого стоят не в ряду волшебных, а в ряду бытовых, в которых сказочность заключается по большей части лишь в разговорчивости животных. Смерть и раны у писателя лишены символизма, не связаны с семантикой культуры, а потому не сказочны, а реальны, определены лишь грубостью и жестокостью быта. Они являются не актом театрализованного действа, ведущего к воскрешению, выздоровлению, торжеству, а финалом, за которым ничего нет. Они являются не символом насилия, включающим в себя его преодоление и именно для этого преодоления и появляющимся в народной сказке, а насилием как таковым, семантически плоским, окончательным, не столько переосмысливающим, сколько ставящим предел всякому смыслу, обессмысливающим и добро и зло, завершающим, умерщвляющим всякий человеческий духовный акт.

Насилие в сказках Толстого, в отличие от апокалиптического, не выступает в качестве наказания, в качестве логического продолжения чувств, мыслей и действий героев. Иногда, впрочем, оно заменяет собой мораль басни, но чаще всего лишь демонстрирует ужас и грубость жизни, которую герои не способны понять и предвидеть.

Таким образом, насилие выступает в качестве онтологической характеристики, в качестве самого бытия, иногда оказывающегося в роли басенного морального инквизитора, иногда повергающего в тлен и разрушающего и физически и духовно. Насилие в народной сказке возникает лишь для того, чтобы герой преодолел зло, показал себя или преобразовал себя, у Толстого насилие само преодолевает все. Народная сказка преодолевает насилие, сказка Толстого бессильна перед ним. Программная идея опрощения литературы, приближения к народу привела писателя к приземлению народа, написанию «народного» текста вне объемности народной культуры, образности именно народного языка. В этом отношении отвергаемые Толстым сказки Пушкина и Гоголя гораздо более близки народному сознанию и действительно читаемы. Но в данном случае для нас интереснее другое: именно своеобразное ценностное «уплощение», стремление не навязывать мораль, а лишь описать ее, и не просто описать, а вписать ее в жизнь, приводит к насилию в качестве конечного аргумента.

И традиционный русский сказочный дурень из своеобразного идеального героя, умная дурь и непосредственная хитрость которого обеспечивали счастливый конец сказки, оказывается просто дурнем, и жизнь не оставляет ему никакой надежды, он однообразно движется к своему концу:

 

Схватили дурня, —

Зачали бити;

До смерти дурня

Тут и убили.

(Дурень)

 

В. Я. Пропп определяет момент рождения собственно сказки как «профанацию» священного сюжета, то есть превращение священного рассказа в профанный. Не духовный, не эзотерический, а художественный Л. Н. Толстой движется в обратном направлении, устраняет все художественное (как нечто дурное, в его понимании) и воспроизводит в качестве священного страшное течение жизни. Многие критики, современники Толстого, отмечали, что некоторые рассказы и сказки отчасти противоречат теории непротивления злу насилием. Но вряд ли вообще можно столь «теоретично» отнестись к произведениям, в которых сквозь вербальную реалистичность просвечивает абсурдность не только самой жизни, но и попытки ее осмысленно воспроизвести. Плохой приказчик «пропорол себе брюхо, свалился наземь», как того и желали ему мужики. «И поняли мужики, что не в грехе, а в добре сила Божия» (Свечка). Вот и счастливый конец.

 

 

Приложение

 

Л. Н. Толстой

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.