|
|||
Часть одиннадцатая 1 страницаЧасть одиннадцатая «Купол»
В канун Дня Всех Святых, ровно через двадцать девять лет после того, как папа Юлий освятил плафон, папа Павел отслужил торжественную мессу по поводу завершения фрески «Страшного Суда». В Рождество 1541 года капеллу открыли для посещения публики. Сюда устремился весь Рим: люди и ужасались, и взирали на фреску с благоговением, — каждый был потрясен. Мастерскую на Мачелло деи Корви заполнили флорентинцы, кардиналы, художники, их ученики и подмастерья. Когда все они ушли, Микеланджело понял, что его не хотели замечать и не удостоили посещением две римские группировки: сложившийся еще во времена Браманте — Рафаэля кружок художников и архитекторов во главе с Антонио да Сангалло и приверженцы кардинала Караффы. Очень скоро война разгорелась уже в открытую. Бывший монах Бернардино Окино допрашивал папу: — Как вы можете, ваше святейшество, допустить, чтобы в капелле, где происходят самые торжественные богослужения, находилась непристойная фреска Микеланджело? Но, зайдя на следующий день в Систину, Микеланджело увидел, что с полдесятка художников, сидя на мягких стульях, рисовали и копировали «Страшный Суд». А папа вновь обратился к его помощи, попросив расписать в часовне, названной по имени Павла Паулиной, две стены размером более трех с половиной квадратных аршин. Часовня Паулина, недавно выстроенная Антонио да Сангалло по его же проекту, находилась между Сикстинской капеллой и собором Святого Петра. Это было тяжеловесное, громоздкое здание с двумя верхними окнами, дававшими мало света, тусклые его стены были со вкусом оттенены красноватыми коринфскими колоннами. Папа Павел просил Микеланджело написать на одной стене «Обращение апостола Павла», на другой — «Распятие апостола Петра». Исподволь вдумываясь в образы «Обращения», Микеланджело целыми днями не расставался с молотком и резцом. Он высек бюст Брута — создать изваяние этого тираноборца его упрашивала флорентинская колония. Он отделывал волосы Моисея, шлифуя и оттачивая каждую прядь, каждый завиток; тогда же он изваял на лбу Моисея два рога, или, как говорилось о них в Ветхом завете, два световых луча. Когда наступили знойные дни, он вынес на террасу, выходившую в сад, два мрамора, один из них должен был стать «Рахилью», другой — «Лией»; в Рахили Микеланджело хотелось дать олицетворение Созерцательной жизни, в Лии — Деятельной. Статуи предназначались для двух ниш по обе стороны изваяния Моисея: эти ниши теперь, когда гробница Юлия по новому проекту примыкала к стене, казались слишком малыми, чтобы вместить «Восставшего Раба» и «Умирающего Раба». Он закончил рисунки к «Богородице», «Пророку» и «Сивилле» — последним статуям для гробницы Юлия, а высекать их вызвал того Раффаэло да Монтелупо, который изваял «Святого Дамиана» в часовне Медичи. Ныне, когда «Рабы» как бы отделились от надгробия, а четыре незаконченных «Гиганта» и «Победитель» все еще стояли во Флоренции, Эрколе Гонзага оказался истинным провидцем. «Моисей» один станет красой и величием усыпальницы Юлия, один будет говорить о мастерстве Микеланджело. Разве этого недостаточно, чтобы, как утверждал кардинал мантуанский, воздать честь любому человеку? И Микеланджело спрашивал себя, как отнесся бы Якопо Галли к тому, что в конце концов на гробнице Юлия будет стоять лишь одно крупное изваяние вместо сорока, которые Микеланджело был обязан высечь по первоначальному договору.
Он решил, что настала пора дать Урбино возможность жить самостоятельно, что верный подмастерье этого заслужил. — Урбино, тебе уже больше тридцати. В такие годы мужчине нужно добывать свой хлеб без посторонней помощи. Папа согласен платить тебе восемь дукатов в месяц, пока я расписываю его часовню. Может быть, ты хочешь потрудиться и над стеной, когда будут возводить Юлиеву гробницу, заключишь на это формальный договор? — Да, мессер, я согласен. Мне надо скопить денег на женитьбу. В семействе, которое купило наш родовой дом в Урбино, есть маленькая девочка… лет через десять она будет мне хорошей женой. Микеланджело жестоко страдал, тоскуя по Виттории Колонне. Ночами, в самые глухие часы, он писал ей длинные письма, часто прилагая к ним сонет или рисунок. Сначала Виттория отвечала ему без задержки, но чем горячей и требовательнее становились его письма, тем реже она отзывалась на них. На его возмущенный и полный горечи вопрос: «Почему? » — она ответила так:
«Благороднейший мессер Микеланджело! Я долго отмалчивалась, собираясь ответить на ваше письмо, и этот мой ответ будет, если можно так выразиться, окончательным. Я убеждена, что если мы будем писать друг другу беспрерывно, то, принимая во внимание данное мной слово и вашу неизменную любезность, я должна буду пренебречь всеми своими делами в монастыре Святой Катерины и совсем не видеться в установленные часы со своими сестрами, а вам придется оставить вашу работу в часовне Святого Павла, не бывая там целыми днями. …Таким образом это помешает обоим нам исполнять свой долг и свои обязанности».
Микеланджело был сокрушен. Словно мальчика, получившего суровый нагоняй, его язвили боль и досада. Он по-прежнему сочинял ей страстные стихи… и прятал их дома, не отсылая. Он довольствовался обрывками слухов, которые передавали ему люди, приезжавшие из Витербо. Узнав однажды, что Виттория больна и редко выходит из своей комнаты, он страшно взволновался, отбросив прочь всякое чувство смирения. Смотрят ли там за нею врачи? Заботится ли она сама хоть немного о своем здоровье? Он изнервничался, устал, выбился из колеи, но надо было снова входить в эту колею и работать. Он готовил под роспись стену в Паулине, он внес в банк Монтауто четырнадцать сотен дукатов для выплаты этих денег Урбино и Раффаэло да Монтелупо после того, как они завершат свою работу по гробнице. Он сделал небольшой композиционный набросок к будущей фреске «Обращение Павла» — в нее входило около пятидесяти полных фигур и немало голов и лиц, видневшихся в толпе, окружавшей Павла, когда тот лежал, поверженный наземь столбом желтого огня, сошедшего с неба, — впервые в жизни Микеланджело взялся изображать чудо из Нового завета. В эти же недели он высекал «Рахиль» и «Лию» — двух молодых, нежных женщин. Это были закутанные в одеяния фигуры-символы, и Микеланджело трудился над ними без особого воодушевления, как когда-то без большого интереса он ваял статуи по заказу Пикколомини. И «Лия» и «Рахиль» казались ему лишенными истинной души, страсти, в них не было того трепета, того сгустка энергии, который насыщал бы собой окружающее статую пространство. В мастерской и в саду Микеланджело кипела теперь работа: полдесятка молодых людей помогали Урбино и Раффаэло да Монтелупо как можно скорей закончить надгробие. Микеланджело был тронут, когда убедился, что в Риме жило немало евреев, которые считали себя сыновьями и внуками натурщиков, позировавших ему при работе над его первым «Оплакиванием», — эти люди просили теперь разрешения зайти в мастерскую и посмотреть на «Моисея». Со смешанным чувством гордости и изумления они стояли перед своим великим учителем и беззвучно нашептывали что-то: как Микеланджело хорошо знал, что это не могло быть молитвой, ибо Десять Заповедей запрещали молитву всуе. Время теперь — и настоящее и будущее — интересовало его только с точки зрения работы. Сколько ему еще отпущено лет? Сколько новых работ, новых проектов еще ждет его впереди? «Обращение апостола Павла» займет, по-видимому, очень много времени, «Распятие апостола Петра» — и того больше. Не лучше ли считать предстоящие работы, а не дни и недели; годы тогда не будут лететь, мелькая один за другим, подобно монетам, которые ты сыплешь в ладонь прижимистого ростовщика. Гораздо проще думать о времени как о физической возможности творить: сначала две фрески в Паулине, потом «Снятие со Креста», которое Микеланджело хотел высечь для собственного удовольствия, потратив на это последний из оставшихся прекрасных каррарских блоков… Господь не захочет прервать работу художника в самом ее разгаре. Он тратил время с такой же легкостью, с какой выпивал чашку воды: несколько дней уходило у него на то, чтобы придумать и нарисовать слугу, удерживающего испуганную лошадь апостола Павла, неделя — на то, чтобы изобразить бескрылого ангела, месяц — чтобы создать образ Павла, пораженного светом, исходящим от десницы Христа; понятие год означало работу над фигурами путников и воинов, теснившихся около Павла: одни из них замерли в ужасе, другие пытались бежать, кто-то, оцепенев, смотрел, как завороженный, ввысь, к небу. Разве это не лучший способ — исчислять время по тому, чем оно заполнено? В Риме был учрежден инквизиционный трибунал. Кардинал Караффа, отличавшийся высоконравственным образом жизни еще при развращенных нравах двора папы Алессандра Шестого Борджиа, стягивал сейчас в свои руки огромную власть вопреки желанию своих подчиненных. Хотя Караффа похвалялся тем, что он никому не угождает, резко отвергая любые домогательства и просьбы об услугах, хотя он был горяч и несдержан, отталкивающе худ лицом и телом, его рьяная защита церковных догм сделала его самым влиятельным человеком во всей коллегии кардиналов — Караффу там и почитали, и трепетали перед ним, не смея ослушаться. Инквизиционный трибунал, где верховодил Караффа, уже выпустил Индекс, в котором указывалось, какие книги можно было печатать и читать. Виттория Колонна приехала в Рим и поселилась в монастыре Святого Сильвестра близ Пантеона. Микеланджело считал, что ей не надо было покидать безопасное убежище в Витербо. Он настаивал на том, чтобы они встретились. Виттория отказывалась. Он обвинял ее в жестокости; она отвечала, что это не жестокость, а милосердие. Он упорствовал и в конце концов добился свидания… увы, он увидел, что у этой женщины уже не стало ни былой красоты, ни силы. Недуги и тяжесть предъявленных ей обвинений состарили ее на двадцать лет сразу. Нет, это была не прежняя Виттория, полная энергии, обаяния, чувства; лицо ее покрывали морщины, губы иссохли и побледнели, зеленые глаза глубоко запали, золотистая медь волос поблекла. Сложив руки на коленях, она одиноко сидела в монастырском саду, голова ее была покрыта вуалью. Это была сломленная, смирившаяся душа. — Я старалась уберечь вас от этого, — тихо сказала она Микеланджело. — Вы считаете, что моя любовь так мелка? — Даже в вашей учтивости есть что-то жестокое. — Жестока сама жизнь, а не любовь. — Любовь жесточе всего. Я знаю… — Вы так мало знаете о любви, — прервал он ее. — Зачем вы отталкивали меня? Не позволяли нам сблизиться? И почему вы приехали сюда — ведь жить здесь для вас гораздо опаснее? — Я должна обрести мир и покой в лоне церкви. Вымолить прощение своих грехов перед ней. — Своих грехов? — Да. Я была строптива, позволяла себе высказывать суетные мысли, направленные против божественного учения, помогала инакомыслящим… У него стиснуло горло. Еще одно эхо из прошлого! Он вспомнил ту мучительную боль, с которой он слушал умиравшего Лоренцо де Медичи, — тот молил о прощении Савонаролу, склонялся перед человеком, уничтожившим его Платоновскую академию. И он как бы снова разговаривал с братом Лионардо, осуждавшим Савонаролу за бунт против папы Борджиа. Неужто же жизнь и кончина идут порознь и между ними нет никакой связи? — Мое последнее желание — умереть в благодати, — тихо и спокойно произнесла Виттория. — Я должна возвратиться в лоно церкви, приникнуть к ней, как дитя приникает к материнской груди. Только там я обрету искупление своих грехов. — Это все ваша болезнь! Она говорит вашими устами, — воскликнул Микеланджело. — Инквизиция замучила вас. — Я сама себя замучила. Истомилась душой. Микеланджело, я поклоняюсь вам как человеку, посланному к нам самим Богом. Но и вы, готовясь к смерти, будете искать себе спасения. Он слушал, как жужжат пчелы, собирая нектар с чашечек цветов. Его сердце сжималось от боли и жалости к Виттории: она была в таком отчаянии, смотрела на мир столь безнадежно. А ведь и он и она были еще живы, еще не ушли с лица земли. Виттория же рассуждала так, словно они были уже мертвы. Он сказал: — Мои чувства к вам, которых вы никогда не позволяли мне выразить, не изменились. Неужели вы думаете, что я юнец, влюбившийся в деревенскую девчонку? Разве вы не понимаете, какое громадное место вы занимаете в моей душе и разуме?.. По щекам у нее покатились слезы. — Спасибо, спасибо вам, саrо, — прошептала она, часто дыша. — Вы исцелили мои раны, которые были нанесены мне… очень… очень давно. И она, встала, направляясь в боковую дверь монастыря. А он сидел на каменной скамье, которая вдруг показалась ему страшно холодной, — страшно холодным и мертвым стал теперь и мгновенно смолкнувший сад.
Когда Антонио да Сангалло приступил к закладке фундамента часовен, лепившихся к собору Святого Петра с южной стороны, давняя вражда между ним и Микеланджело вспыхнула с новой силой. Все вычисления Микеланджело свидетельствовали: северное крыло собора, если следовать замыслу Сангалло, вытянется в направлении папского дворца так, что надо будет снести и часовню Паулину, и часть Сикстинской капеллы. — Не могу поверить своим глазам! — удивлялся папа, когда Микеланджело показал ему на чертежах, к чему приведут намерения Сангалло. — И зачем ему уничтожать часовню, которую он сам же проектировал и строил? — Для того, чтобы как можно дольше тянуть и раздувать строительство. — Какую часть Систины надо снести, чтобы поставить его часовни? — Приблизительно ту часть, в которой написаны «Потоп», «Опьянение Ноя», «Дельфийская Сивилла» и «Захария». Фреска с Господом зиждителем останется. — Какая удача для Господа! — пробормотал Павел. Папа приостановил работы в соборе под тем предлогом, что у него иссякли средства. Но Сангалло знал, что виной всему был Микеланджело. И, не решаясь нападать прямо, он натравил на него своего помощника, Нанни ди Баччио Биджио, — тот питал вражду к Микеланджело издавна, переняв ее от отца, который был когда-то отстранен от архитектурных работ над мертворожденным проектом фасада Сан Лоренцо, и от старого своего друга, флорентинца Баччио Бандинелли, самого горластого противника Микеланджело во всей Тоскане. Этот Баччио Биджио, способствовавший в свое время тому, что Сангалло захватил верховенство на строительстве собора Святого Петра, тоже не мог бы жаловаться на слабость своих голосовых связок: теперь он постоянно упражнял их, браня и понося «Страшный Суд» как произведение, потрафляющее вкусам врагов церкви и способствующее умножению числа лютеран. Сангалло и Биджио добились того, что кардинал Караффа издал приказ, согласно которому все новые произведения искусства, подобно книгам, должны быть одобрены инквизиционным трибуналом. Однако приезжавшие в Рим люди, зайдя в Систину, при виде «Страшного Суда» опускались, как и папа Павел, на колени и каялись в своих грехах. Говорили, что известный своим распутством моденский поэт Мольца под влиянием фрески Микеланджело обратился на путь благочестия. Микеланджело ворчал, ища сочувствия у Томмазо: — Когда дело касается меня, то тут середины не бывает. Меня объявляют или великим мастером, или страшным чудовищем. Приспешники Сангалло врут и рисуют меня, пользуясь той скверной, которую источают их черные души. — Это просто крысы, — успокаивал его Томмазо. — Крысы, пытающиеся прогрызть Великую китайскую стену. — Скорей упыри, — отвечал Микеланджело. — Они кусаются достаточно больно и пьют нашу кровь. — Ничего, крови у нас хватит. Именно в эти дни Биндо Альтовити, бывший член городского совета во Флоренции и вожак флорентинских изгнанников в Риме, сказал при папском дворе, что оборонительные стены, которые построил Микеланджело у церкви Сан Миниато, были «истинным произведением искусства». Папа Павел тотчас же вызвал Микеланджело во дворец и велел ему принять участие в совещании, где целая комиссия обсуждала вопрос об укреплении оборонительных сооружений Ватикана. Главой комиссии был сын папы Пьеро Луиджи, вместе с ним во дворец были приглашены архитектор Антонио да Сангалло, опытный военачальник Алессандро Вителли и артиллерист-инженер Монтемеллино. Сангалло бросил на Микеланджело свирепый взгляд. Микеланджело поцеловал перстень у папы, тот представил его членам комиссии. Указывая на стоявшую на столе модель Сангалло, папа сказал: — Микеланджело, мы хотим знать твое мнение о проекте стен. Это серьезное дело: ведь при нападении Карла наши бастионы оказались слабыми. Неделю спустя, тщательно осмотрев все стены, Микеланджело снова был в кабинете папы. Комиссия сидела на своих местах, ожидая, что скажет Микеланджело. — Ваше святейшество, я не один день изучал подступы к Ватикану. Мое мнение таково, что стены, которые задумал Сангалло, защитить будет невозможно. Сангалло вскочил на ноги. — Почему невозможно? — Потому что они охватывают слишком большую территорию. Некоторые участки обороны на холмах очень уязвимы, а стену, которая идет к Трастевере вдоль Тибра, неприятель легко проломит. — Разреши тебе напомнить, — с холодным сарказмом сказал Сангалло, — что люди считают тебя лишь художником и скульптором! — Однако мои бастионы во Флоренции устояли. — Да враг на них и не нападал. — Войска императора слишком уважали их, чтобы подступать близко. — Значит, если ты слепил эту маленькую стену у Сан Миниато, так уже стал знатоком фортификаций и можешь уничтожить всю мою работу! — вскричал Сангалло. — Довольно! — сказал папа Павел суровым тоном. — Совещание закрывается. Уходя, Микеланджело передал папе записку со своими замечаниями к плану Сангалло и чертежи, на которых было предусмотрено, как надо изменить этот план, чтобы зона Ватикана, или город папы Льва Четвертого, получила надежную защиту. Пьер Луиджи Фарнезе и Монтемеллино согласились с замечаниями Микеланджело. Папа разрешил достроить в соответствии с планом Сангалло лишь небольшую часть стен-куртин по берегу реки да великолепные ворота дорического стиля. Остальные работы были отложены. Как консультанта-архитектора Микеланджело ввели в состав комиссии, ведавшей строительством оборонных укреплений, но он не заменил собою Сангалло, а должен был работать рядом с ним. Скоро произошла новая стычка. Поводом к ней послужил представленный Сангалло чертеж окон верхнего этажа и карниза дворца Фарнезе, который архитектор строил уже много лет — кардинал Фарнезе за это время успел стать папой Павлом. Микеланджело не раз присматривался к постройке: дворец Фарнезе был расположен всего за квартал от дома Лео Бальони. Строящееся здание казалось Микеланджело громоздким, оно напоминало стародавние крепостные бастионы, мощный каменный корпус был лишен всякого устремления ввысь; Сангалло не сумел придать ему ни красоты, ни ощущения полета. Теперь папа Павел попросил Микеланджело чистосердечно изложить на бумаге все, что он думает об этом дворце. Взяв книгу Витрувия об архитектуре, Микеланджело отметил в ней нужную главу и велел Урбино отнести ее в Ватикан, затем написал несколько язвительных строчек, доказывая, что у дворца Фарнезе «нет и признаков ордера, ибо ордер есть своеобразное равновесие отдельных элементов, разумное их размещение, добрая согласованность». В возводимом Сангалло здании, писал Микеланджело, нет ни стройности, ни элегантности, ни верности стилю, ни удобства, нет в нем и гармонии или «выгодного распределения пространства». Свое письмо Микеланджело заключил так: если бы заново спроектировать — и спроектировать блестяще — окна верхнего этажа, а также карниз, это придало бы дворцу спасительное изящество. Прочитав письмо, папа объявил свободный конкурс на проект верхнего этажа и на разработку карниза. Такие художники, как Джордже Вазари, Пьерино дель Вага, Себастьяно дель Пьомбо и Якопо Мелегино, дали знать, что они участвуют в состязании, и принялись за работу. К ним присоединился и Микеланджело Буонарроти. — Это ниже вашего достоинства, — урезонивал его Томмазо. — Что за соперничество с художниками, которых можно найти без фонаря на любом рынке? А предположим, вы проиграете? Такой провал пагубно отразится на вашем престиже. — Я не проиграю, Томмазо. Карниз, задуманный им, сильно выступал над стеною, — он был резной, богато декорированный. Сандрики и изящные колонны у окон придавали дворцу элегантность, которой так недоставало мрачному творению Сангалло. Разложив все поданные проекты на столе, служившем для завтрака, папа Павел внимательно разглядывал их. Сангалло, Вазари, Себастьяне, Пьерино дель Вага ждали, что он скажет. — Мне хочется похвалить все эти чертежи, в них уйма изобретательности и красоты, — заговорил Павел, посмотрев на художников. — Но, конечно, вы не будете спорить, что в проекте Микеланджело есть что-то божественное. Микеланджело, по существу, спас дворец Фарнезе, он не дал ему выйти тусклым, посредственным и скучным. Однако по Риму был пущен слух, что Микеланджело вмешался в строительство дворца лишь для того, чтобы опорочить Сангалло в глазах папы и отнять у него пост архитектора собора Святого Петра, и что, если он попросит Павла об этом, папа охотно пойдет ему навстречу. — А я и не собираюсь просить папу, — уверял Микеланджело кардинала Никколо однажды воскресным вечером, приехав к нему во дворец на своем белоснежном арабском жеребце.
Инквизиционный трибунал кардинала Караффа теперь пересматривал сочинения классиков и всячески препятствовал печатанию новых книг. С изумлением Микеланджело узнал, что люди воспринимают его стихи как серьезную литературу: сонеты о Данте, о Красоте, о Любви, о Скульптуре, об Искусстве и Художнике читали, переписывали и передавали из рук в руки. Некоторые его мадригалы были положены на музыку. Ему стало известно, что в Платоновской академии во Флоренции о его поэзии читаются лекции, что о стихах его говорят в университетах Болоньи, Пизы и Падуи. Урбино поставил надгробие папы Юлия в церкви Сен Пьетро ин Винколи. Изваяния «Лии» и «Рахили» были размещены в нишах нижнего яруса стены, статуи «Богоматери», «Пророка» и «Сивиллы», высеченные Раффаэло да Монтелупо, — вверху. Микеланджело считал, что гробница не удалась, но «Моисей», занявший центральный выступ мраморной стены надгробия, господствовал в церкви с тою же непререкаемой силой, какая была лишь у Господа Бога в Книге Бытия и у Христа в «Страшном Суде». В доме Микеланджело образовалась настоящая архитектурная мастерская; надзор за работой над чертежами для дворца Фарнезе Микеланджело поручил Томмазо де Кавальери. Фреска «Обращение апостола Павла» была завершена. Склонившийся сверху Христос как бы разрезал небесную твердь, по обе его стороны теснилось множество бескрылых ангелов. Павел, упавший с лошади, обмер от ужаса, пораженный знамением, одни из сопровождавших его людей старались его поднять, другие убегали в панике. Могучая фигура лошади разделяла толпу путников и солдат надвое, как Христос разделял собою ангелов в небесах. Через несколько дней Микеланджело приказал Урбино наложить свежий слой штукатурки для «Распятия апостола Петра». Пока штукатурка просыхала, Микеланджело укрылся от всего мира и стал работать над мрамором «Снятие со Креста»: Спасителя поддерживала с одной стороны Богоматерь, с другой — Мария Магдалина, им помогал, стоя позади, Никодим — он был разительно похож на самого Микеланджело. Предугадать, кого и когда в Риме ославят, а кого превознесут, было почти невозможно. Видя, что Микеланджело не воспользовался своей победой над Сангалло и не захватил его должности при соборе Святого Петра, римляне не корили его за нападки на архитектуру дворца Фарнезе и уже считали как бы прощенным. Но скоро Микеланджело получил письмо от Аретино, из Венеции. Хотя он ни разу не встречался с этим человеком, тот прислал ему за последние годы не меньше десятка писем: перемешивая раболепную лесть с угрозами, Аретино твердил, что если Микеланджело по-прежнему будет отказывать ему в своих рисунках, то он не остановится ни перед чем, даже перед убийством. Сейчас Микеланджело собирался кинуть письмо в огонь, не вскрывая, но размашистая, с брызгами чернил, подпись Аретино, которую тот начертал поперек послания, чем-то задела его любопытство. Он сломал печать. Письмо начиналось с того, что Аретино разнес на все корки «Страшный Суд». Какое несчастье, что Микеланджело пренебрег советами Аретино и не представил и земную жизнь, и рай, и ад во всем их блеске и ужасе, как то описывал он, Аретино, в своих прежних посланиях. Вместо этого «вы, христианин, поступились верой ради искусства и позволили себе лишить всякой скромности и мучеников, и святых дев, вы изобразили их так, что перед подобным зрелищем даже в публичном доме пришлось бы закрыть от стыда глаза». Затем Аретино обвинил Микеланджело в «жадности»: разве он не согласился ваять гробницу недостойному папе? И разве он, Микеланджело, не мошенник и не вор, если, получив «горы золота, которые папа Юлий ему завещал», он ничем не расплатился за это с семейством Ровере? «Ведь это же чистейший грабеж! » Испытывая отвращение и в то же время забавляясь напыщенным тоном Аретино, неистовыми его попреками, рядом с которыми шли униженные просьбы, Микеланджело читал это длинное послание дальше, пока не наткнулся на такие строки: «С вашей стороны было бы очень благоразумно исполнить свое обещание с должной заботой и аккуратностью, — тогда, быть может, смолкли бы те злые языки, которые утверждают, что только некий Герардо и некий Томмазо знают, чем вас завлечь и выманить у вас хоть какую-то подачку». Микеланджело била холодная дрожь. О каких злых языках идет речь? О каких подачках? Свои рисунки он дарит тем, кто ему нравится. Их никто у него не выманивает. Он швырнул на пол исписанные рукой Аретино листки и вдруг почувствовал, что он болен. Ему уже семьдесят лет, и в чем только за эти долгие годы его не обвиняли — в том, что он сварлив, высокомерен, замкнут, не желает сотрудничать ни с кем из коллег, кроме тех, у кого есть величайший талант, разум и обаяние. Все это Микеланджело слышал прежде, но такого навета, какой был в письме Аретино, на него еще никто не возводил. Герардо был его старый приятель, более двадцати лет назад, во Флоренции, он подарил ему несколько своих рисунков. А Томмазо де Кавальери — благороднейшая душа, человек такого ума и воспитания, каких не найти во всей Италии. Как это все невероятно, немыслимо! Вот уже полсотни с лишним лет, с тех пор как к нему пришел Арджиенто, в его доме жили ученики, помощники, слуги — всего их перебывало при нем человек тридцать. Они трудились и росли у него на глазах, его дружба с ними неизменно крепла. Никто не истолковывал его отношений с учениками превратно. Никогда, с первых своих дней в боттеге Гирландайо, не слышал он и слова, бросавшего тень на его поведение. Какую из него сделали бы мишень для шантажа, попади он только в зависимость от чьего-то милосердия! Обвинение в непристойности его «Страшного Суда» или в обмане семейства Ровере можно было легко опровергнуть. Но быть запятнанным клеветой в таком возрасте, быть обвиненным почти в том же, за что когда-то открыто преследовали во Флоренции Леонардо да Винчи, — более тяжкого удара Микеланджело не помнил за всю свою долгую, беспокойную жизнь. Прошло совсем немного времени, и яд Аретино просочился в дома римлян. Однажды Томмазо пришел к Микеланджело бледный, со стиснутыми губами. Когда Микеланджело стал настойчиво спрашивать, что случилось, Томмазо потер ладонь об ладонь, будто счищая с них какую-то грязь. Потом он произнес скорей печально, чем гневно: — Вчера вечером один епископ при дворе рассказал мне о письме Аретино. Сокрушенный Микеланджело опустился в кресло. — И как только люди идут на сделки с этой скотиной? — тихо сказал он. — А никто и не идет. Просто поддаются, уступают его наглости. Благодаря этому он и процветает. — Мне очень жаль, Томмазо. Никогда не хотел быть причиной твоих огорчений. — Я обеспокоен, Микеланджело, за вас, а не за себя. Моя семья, мои близкие меня знают — на эту клевету они лишь с презрением плюнут… Но, дорогой мой друг, вас чтит вся Европа. И Аретино нападает именно на вас, на ваши труды, на ваш авторитет… Я готов принести любые жертвы, чтобы только не повредить вам. — Ты не можешь повредить мне, Томмазо. Твоя любовь и привязанность были мне хлебом и воздухом. А теперь, когда маркиза Виттория больна, наша любовь — это единственное, на что я могу рассчитывать. Другой поддержки у меня нет. Я тоже буду плевать на Аретино, как надо плевать на всех шантажистов. Если он разрушит нашу дружбу, он действительно добьется своей цели, хотя бы частично, — он нанесет мне вред. — Но все римские сплетники постараются раздуть этот скандал. Это им выгоднее, чем какая-то ваша скульптура, — предостерегающе сказал Томмазо. — Будем жить и работать так, как жили и работали раньше. Это наилучший ответ всем любителям скандалов.
Готовя рисунки к «Распятию апостола Петра», Микеланджело пошел на смелую попытку придать особую выразительность фреске. В центре композиции он поместил яму, в которой покоилось основание тяжелого креста. Петр был распят на кресте, вниз головою, а сам крест лежал в наклонном положении, будучи прислонен к огромному камню. Напрягая силы, Петр зорко смотрел с креста; его немолодое бородатое лицо с яростным осуждением было обращено не только к воинам, руководившим казнью, или к землекопам, старавшимся поднять и поставить крест прямо, но и ко всему миру, который простирался позади этих людей, — это был приговор тирании и жестокости, столь же гневный и разящий, какой звучал и в «Страшном Суде».
|
|||
|