Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Четвертое 4 страница



– Нет, не слышал, я крепко спал, – ответил я. – В моей воронке, как вы ее называете, звук, похоже, идет в основном вертикально. Прямо сверху. Что происходит в остальной части дома, я, слава богу, не слышу.

– Словом, Натан поднимается-таки наверх и идет к себе в комнату. Входит, а там Софи, свернувшись, лежит на полу. Он подходит к ней и останавливается – а она смотрит на него, – и вот что он ей говорит. Он говорит: «Убирайся отсюда, ты, шлюха! » Софи молчит – должно быть лежит-таки и плачет, а Натан говорит: «Вытряхивайся отсюда, шлюха, я уезжаю». Софи все молчит, и я слышу, она плачет, плачет, а потом Натан говорит: «Считаю, шлюха, до трех, и, если ты не встанешь и не уберешься отсюда с глаз моих долой, я тебе такого дам пинка, что ты у меня вылетишь кубарем». И он считает до трех, а она не двигается, и тогда он становится на карачки и давай изо всей силы лупить ее по лицу.

Лежачую! – прервал я. Я уже начал жалеть, что Моррису приспичило мне это рассказывать. Под ложечкой поднялась тошнота – я против жестокости, и тем не менее я почувствовал неудержимое желание кинуться наверх и под звуки игривого бурре из «Музыки на воде» избавиться от этого голема, раскроив ему башку стулом. – Вы хотите сказать, он действительно ударил лежавшую девушку?

– Угу, не ударил, а бил по лицу. И сильно. По скулам ее, прямо по этим ее чертовым скулам.

– Почему же вы ничего не предприняли? – спросил я.

Моррис помедлил, откашлялся, затем сказал:

– Ну, если хотите знать, физически – я трус. Во мне пять футов пять дюймов, а этот Натан – он же большущий, мерзавец. Но одно я вам могу сказать. Я таки подумал – надо вызывать полицию. Софи ведь начала стонать: когда тебе такие зуботычины отвешивают, это, наверно, чертовски больно. Вот я и решил спуститься сюда и вызвать по телефону полицию. Только на мне ведь ничего не было – сплю я без одежды. Так что я подошел к стенному шкафу – накинуть халат и сунуть ноги в домашние туфли, – старался, само собой, побыстрее, ясно? Кто знает, думал я, он ведь может и пристукнуть ее. Проволынил я, должно быть, с минуту – никак не мог найти эти чертовы туфли. Потом подхожу снова к двери… Угадайте, что вижу?

– Понятия не имею.

– Все перевернулось. Все наоборот, ясно? Теперь Софи сидит на полу – ноги калачиком, а Натан распластался и лежит, упершись головой ей в живот. И не лижется с ней. А плачет! Уткнулся лицом ей в живот и плачет как младенец. А Софи гладит его черные волосы и шепчет: «Все в порядке, все в порядке…» И я слышу Натан говорит: «О господи, как я мог так с тобой поступить? Как я мог причинить тебе боль? » В общем, всякое такое. А потом: «Я же люблю тебя, Софи, люблю». А она только приговаривает: «Все в порядке» – и причмокивает, а он уткнулся носом ей в живот, плачет и все повторяет снова и снова: «Ох, Софи, я же так тебя люблю». Ах, меня таки чуть наизнанку не вывернуло.

– А потом что было?

– Больше я не выдержал. Когда они с этой патокой покончили и поднялись с пола, я пошел купил воскресную газету, сел в парке и читал целый час. Не было у меня желания ни с одним из них встречаться. Вы теперь понимаете, что я хотел сказать? Я хотел сказать… – Он помолчал, сверля меня глазами, проверяя, как я воспринимаю эту недобрую его маску. А я никак не воспринимал. Тогда он решительно произнес: – Таки он голем, если хотите знать мое мнение. Чертов голем.

 

Я пошел наверх, раздираемый противоречивыми чувствами, черным вихрем налетевшими на меня. Я твердил себе, что не надо связываться с этими ненормальными. Хотя Софи завладела моим воображением и я был совсем одинок, я был все же уверен, что глупо мне искать дружбы с этой парой. Я так считал не только потому, что боялся быть втянутым в эпицентр изменчивой, разрушительной дружбы, но и потому, что у меня, Язвины, были и другие дела – поважнее. Я поселился в Бруклине, чтобы, как выразился милый старина Фаррелл, «писать, пока все кишки не выверну наружу», а не играть роль третьего лишнего в мучительной мелодраме. Я решил сказать Софи и Натану, что все-таки не поеду с ними на Кони-Айленд, после чего я вежливо, но непреклонно выпровожу их из своей жизни, дав им достаточно ясно понять, что принадлежу к числу одиночек и не надо ко мне приставать – никогда.

Я постучал и вошел, как раз когда кончилась последняя пластинка и большой корабль под ликующие звуки фанфар скрылся за излучиной Темзы. Комната Софи сразу привела меня в восторг. Хотя я мгновенно замечаю все, что оскорбляет взор, я, однако, не обладаю большим вкусом или представлением об интерьере, здесь же я мог сказать, что Софи одержала своеобразную победу над неистребимым розовым цветом. Она не дала розовому запугать себя, а, сражаясь с ним, добавила оранжевых, зеленых и красных тонов – тут ярко-красная книжная полка, там абрикосовое покрывало, – и таким путем одолела вездесущий инфантильный цвет. Меня так и подмывало рассмеяться оттого, как она сумела из дурацкой флотской маскировки сделать нечто столь радостное и теплое. Были там еще и цветы. Они были всюду – нарциссы, тюльпаны, гладиолусы стояли в вазочках на столиках, были заткнуты за бра на стенах. В комнате пахло цветами, и, хотя их было много, не создавалось впечатления больничной палаты, наоборот, они казались просто праздничным украшением, идеально созвучным веселой атмосфере комнаты.

Тут я вдруг понял, что Софи и Натана в комнате нет. Не успел я удивиться, как услышал хихиканье и заметил, что китайская ширма в дальнем углу шевельнулась. И из-за этой ширмы, рука в руке, с одинаковыми сияющими, как в водевиле, улыбками, вышли, пританцовывая в тустепе, Софи и Натан в одежде фантастического кроя. Скорее даже в театральных костюмах – настолько все на них было старомодное: на Натане двубортный костюм из серой фланели в белую, словно мелом проведенную полоску – такие ввел в моду лет пятнадцать тому назад принц Уэльский; на Софи – атласная, сливового цвета плиссированная юбка тех же времен, белый фланелевый жакет яхтсменки и берет цвета бургундского вина, надвинутый на лоб. Однако эти реликты не выглядели на них как с чужого плеча – вещи были явно дорогие и настолько хорошо сидели, что могли быть только сшиты на заказ. Я почувствовал себя прескверно в своей белой рубашке фирмы «Эрроу» с закатанными рукавами и в неописуемых мешковатых штанах.

– Не смущайтесь, – сказал мне Натан немного позже, доставая из холодильника кварту пива, в то время как Софи выкладывала сыр и крекеры. – Не смущайтесь, что вы так одеты. Вы не должны чувствовать себя не в своей тарелке только потому, что мы вырядились. Просто такой у нас маленький бзик.

Я с удовольствием развалился в кресле, начисто утратив свою решимость покончить с нашим кратким знакомством. Что произвело во мне такой переворот, трудно объяснить. Думаю, несколько обстоятельств. Прелестная комната, неожиданные костюмы, точно из фарса, пиво, подчеркнуто теплое отношение Натана и его стремление исправить дело, гибельное влияние Софи на мое душевное состояние – все это, вместе взятое, сломило мою волю. Так я снова оказался пешкой в их руках.

– Просто это у нас такое маленькое хобби, – продолжал пояснять Натан, перекрывая чистые звуки Вивальди или, вернее, прорезая их, в то время как Софи хлопотала на кухоньке. – Сегодня мы одеты по моде начала тридцатых. Но у нас есть костюмы двадцатых годов, периода первой мировой войны, бурных девяностых и даже более ранних времен. Само собой, мы так одеваемся только по воскресеньям или по праздникам, когда мы вместе.

– А на вас не таращатся? – спросил я. – И разве это не дорого – так одеваться?

– Безусловно таращатся, – сказал он. – Это-то как раз и забавно. Иногда – например, когда мы надеваем костюмы бурных девяностых – люди устраивают прямо-таки свалку. Ну а насчет дорого – не дороже обычных вещей. Есть один портной на Фултон-стрит, так он что угодно сошьет, была бы выкройка.

Я любезно кивнул. Хотя в этом маскараде и было что-то от эксгибиционизма, но в общем развлечение казалось вполне безобидным. Оба они, несомненно, производили поразительное впечатление, хотя и отличались разной красотой: он – по-восточному смуглый, она – золотисто-светлая, – и когда вышагивали рядом, то обращали на себя внимание, в чем бы ни были.

– Идея принадлежит Софи, – продолжал пояснять Натан, – и она оказалась права. Люди на улице одеты все так тускло. Все одинаковые – точно в униформе. А в такой манере одеваться есть индивидуальность, стиль. Потому и забавно, когда все таращатся на нас. – Он помолчал, наполнил мой стакан пивом. – Одежда – штука важная. Это одна из неотъемлемых принадлежностей человека. Так почему же она не должна быть красивой, такой, чтобы носить ее доставляло удовольствие. А заодно чтоб и другие, может быть, получали от этого удовольствие. Правда, это уже не столь важно.

Ну, не только одежда делает человека, как я привык с детства слышать. Одежда. Красота. Человеческие качества. Странные рассуждения для того, кто еще недавно изрыгал всякую дичь и, если верить Моррису, причинял боль этому милому существу, что хлопотало сейчас в костюме Джинджер Роджерс из старого фильма, расставляя тарелки, пепельницы и сыр. Теперь же Натан был как нельзя более любезен и обаятелен. И, расслабившись, чувствуя, как пиво мягким теплом расходится по телу, я признал, что в его словах есть логика. По сравнению с отвратительным единообразием в одежде, наступившим после войны, особенно в таком мужском заповеднике, как «Макгроу-Хилл», что могло быть свежее для глаза, чем нечто чуточку старомодное, немного эксцентричное? Натан снова предугадал (я говорю с позиции человека, все это уже пережившего) своеобразие облика того мира, которому предстояло наступить.

– Вы только взгляните на нее, – сказал он, – ничего, а? Вы когда-нибудь видели такую куколку? Эй, куколка, поди сюда.

– Я занята, неужели ты не видишь? – сказала Софи на бегу. – Режу fromage. [44]

– Эй! – Он пронзительно свистнул. – Эй, поди сюда! – И подмигнул мне. – Просто не могу ее не потискать.

Софи подошла и плюхнулась к нему на колени.

– Поцелуй меня, – сказал он.

– Один поцелуй – и все, – откликнулась она и чмокнула его в уголок рта. – Вот! Один поцелуй – больше не заслужил.

Она заерзала, стараясь сползти с его колен, а он, легонько укусив ее в ухо, лишь крепче обхватил за талию, и прелестное лицо ее засветилось так, что, клянусь, он словно повернул какой-то рычажок.

– Не могу не тискать тебя-я-я, – пропел он.

Как и многие другие, я смущаюсь, когда на людях проявляют любовь – или враждебность, что то же самое, особенно если я единственный зритель. Я сделал большой глоток пива и отвернулся – взгляд мой, конечно, сразу упал на широченную кровать, накрытую покрывалом прелестного абрикосового цвета, на которой происходило столь многое в жизни моих новых друзей и которая была чудовищным генератором моего болезненного состояния в последнее время. Возможно, приступ кашля выдал меня, или же, как я подозреваю, Софи почувствовала мое смущение – так или иначе, она спрыгнула с колен Натана со словами:

– Хватит! Хватит, Натан Ландау. Больше нет поцелуев.

– Пойди сюда, – взмолился он, – ну еще один.

– Ни один, – мягко, но решительно сказала она. – Мы сейчас выпьем пива и съедим немного fromage, а потом все пойдем на метро и поедем обедать на Кони-Айленд.

– Ты обманщица, – произнес он подтрунивающим тоном. – Ты дразнилка. Ты хуже любой бруклинской енты. [45] – Он повернулся и с наигранно серьезным видом посмотрел на меня. – Что вы на это скажете, Стинго? Мне подкатывает под тридцать. Я до безумия влюбляюсь в польку, шиксу, [46] а она держит свое сокровище от меня на замке, совсем как Шерли Мирмелстайн, которую я обхаживал целых пять лет. Что вы на это скажете? – И снова хитро подмигнул.

– Скверное дело, – в тон ему шутливо сказал я. – Это ведь своеобразный садизм.

Хотя, уверен, я ничем не выдал себя, но я был глубоко удивлен таким открытием: Софи, оказывается, не еврейка! Мне в общем-то это было безразлично, но все равно я удивился, и в моей реакции было что-то не очень хорошее и эгоистическое. Подобно Гулливеру среди гуингмов, я считал себя единственным в своем роде экземпляром в этом большом еврейском районе и был попросту ошарашен тем, что в доме Етты живут не только одни евреи. Значит, Софи – шикса? «А ну, повесь на рот замок», – все еще продолжая удивляться, подумал я.

Софи поставила перед нами тарелку, на которой лежали квадратики хлеба с маленькими золотистыми, как блики солнца, кружочками расплавленного, похожего на чеддер сыра. С пивом получалось просто объедение. Я начал оттаивать под влиянием товарищеской атмосферы, установившейся в нашей слегка подвыпившей маленькой компании, – так, наверно, чувствует себя гончая, когда выползет из холодной, неуютной тени на горячее послеполуденное солнце.

– Когда я впервые встретил вот эту, – сказал Натан, а Софи опустилась на ковер рядом с его стулом и, довольная, ублаготворенная, прислонилась к его ноге, – это была кожа, кости и хвостик жиденьких волос. А произошла наша встреча уже через полтора года после того, как русские освободили лагерь, в котором она находилась. Сколько ты весила, лапочка?

– Тридцать восемь. Тридцать восемь кило.

– Угу, около восьмидесяти пяти фунтов. Можете себе представить? Это же была тень.

– А сколько вы сейчас весите, Софи? – спросил я.

– Ровно пятьдесят.

– Сто десять фунтов, – перевел Натан, – это все равно мало при ее телосложении и росте. Она должна весить около ста семнадцати, но она до этого дойдет… дойдет. Мы быстро превратим ее в большую, славную, отпоенную молоком американку. И он стал лениво, любовно перебирать выбившиеся из-под берета завитки ее желтых, как масло, волос. – Ох, какая же она была швабра, когда впервые попалась мне на глаза. Выпей пивка, лапочка. Глядишь – потолстеешь.

– Я была настоящая швабра, – вставила Софи наигранно веселым тоном. – Я выглядела как старая ведьма – ну, знаете, такая штука, которая птиц отпугивает. Чучело? У меня почти все волосы вылезли и ноги так много болели. У меня была scorbut…

– Цинга, – перевел Натан, – она хочет сказать, что у нее была цинга, которая прошла, как только русские взяли лагерь…

– Scorbut – то есть цинга – у меня была. Выпали все мои зубы! И тиф. И скарлатина. И анемия. Все, все было. Такая была настоящая швабра. – Она перечисляла болезни без всякой жалости к себе, но с каким-то детским старанием, словно перебирая названия любимых зверьков. – Потом я встретила Натана, и он взял заботу обо мне.

– Теоретически она была спасена, как только освободили лагерь, – пояснил Натан. – То есть смерть ей больше не грозила. Но потом она долгое время пробыла в лагере для перемещенных лиц. А там находились тысячи, десятки тысяч, и просто не хватало медикаментов, чтобы помочь всем, кому нацисты подорвали здоровье. Так что, когда она в прошлом году приехала сюда, в Америку, у нее все еще была достаточно сильная – я хочу сказать, действительно сильная – анемия. Я сразу понял.

– Как же вы сумели это понять? – спросил я, искренне заинтересовавшись его познаниями.

Натан пояснил – кратко, ясно и с подкупающей, на мой взгляд, скромностью. Он, собственно, не доктор, сказал Натан. Он окончил Гарвард со степенью магистра по биологии клетки и эмбриологии. Он настолько преуспел в этой области, что «Пфайзер», одна из крупнейших фармацевтических фирм страны, базирующаяся в Бруклине, взяла его к себе научным сотрудником. Таков, значит, его жизненный опыт. Он не утверждает, что обладает широкими или глубокими познаниями в медицине, и нет у него привычки непрофессионалов-любителей походя ставить диагнозы, однако он все-таки чему-то учился и достаточно сведущ в химических отклонениях и болезнях, от которых страдает человеческое тело, а потому, как только он впервые увидел Софи («эту лапочку», – прошептал он с великой заботой и нежностью, накручивая на палец ее локон), он догадался – с поразительной, как выяснилось, точностью, – что она такая худая из-за элементарной анемии.

– Я отвез ее к доктору, приятелю моего брата, который преподает в Пресвитерианской школе Колумбийского университета. [47] Он занимается болезнями, вызванными неправильным питанием. – В голосе Натана послышалась горделивая нотка, даже довольно приятная, ибо она указывала на покойную уверенность в себе. – Он сказал, что я попал в точку. Критический дефицит железа. Мы посадили крошку на массированные дозы сульфата железа, и она зацвела как роза. – Он помолчал и взглянул с высоты своею роста на нее. – Роза. Роза. Чертовски красивая роза. – И, проведя пальцами по своим губам, дотронулся до ее лба, как бы перенося поцелуй. – Бог ты мой, ты просто чудо, – прошептал он, – лучше не бывает.

Она подняла на него взгляд. Она была поразительно хороша, но казалась немного изнуренной, усталой. Я подумал о предшествующей ночи и океане горя. Софи слегка погладила его по запястью в голубых прожилках.

– Благодарю вас, господин старший научный сотрудник от фирмы «Чарльз Пфайзер», – сказала она. При этом я невольно подумал: «Господи, Софи, милочка, надо же кому-то научить тебя правильно говорить». – И благодарю вас, что вы сделали, чтобы я зацветала как роза, – через мгновение добавила она.

Тут я заметил, что Софи во многом подражает дикции Натана. Собственно, он ведь и учил ее говорить по-английски, что стало мне особенно ясно, когда он, словно дотошный, долготерпеливый преподаватель школы Берлица, принялся ее поправлять.

– Не зацветала, – пояснил он, – а зацвела. Тебе надо выучить совершенный и несовершенный виды глаголов. А это, видишь ли, дело нелегкое, так как в английском языке нет твердых непреложных правил. Приходится руководствоваться инстинктом.

– Инстинктом? – переспросила она.

– Надо слушать, и в конце концов инстинкт появится. Я приведу тебе пример. Можно сказать: «благодаря ему я зацвела как роза», но нельзя сказать: «из-за него я зацвела…» Хотя оба выражения имеют вроде бы одинаковый смысл. Просто это особенности языка, которым ты со временем научишься. – Он погладил ее ухо. – С помощью этого твоего хорошенького ушка.

– Ну и язык! – простонала она и словно в приступе головной боли схватилась за лоб. – Столько много слов. Например, слова для обозначения velocite. Это есть «быстрый». «Скорый». «Стремительный». И все одно и то же! Скандал!

– «Скоротечный», – добавил я.

– А как насчет «скоростной»? – сказал Натан.

– «Спешный», – вставил я.

– И «бегучий», – сказал Натан, – хотя это и звучит немного вычурно.

– «Молниеносный»! – сказал я.

– Прекратите! – рассмеялась Софи. – Слишком много! Так много слов в этом английском языке. Французский есть такой простой: «vite» – и все.

– Как насчет того, чтоб выпить еще пивка? – спросил меня Натан. – Прикончим вторую кварту, а потом поедем на Кони-Айленд и – прямиком на пляж.

Я заметил, что сам Натан почти ничего не пил, но удивительно щедро угощал меня «Будвейзером», с неослабным вниманием следя за тем, чтобы мой стакан был полон. Что же до меня, то за это время я познал такое благодушие, такое искрящееся блаженство, что мне с трудом удавалось держать в узде собственную эйфорию. Это была настоящая экзальтация, яркая, как летнее солнце, – меня словно подхватили дружеские руки и держали любовно, бережно, нежно. Частично это, несомненно, объяснялось примитивным действием алкоголя, остальное было смесью элементов, составлявших то, что пору великого увлечения психоанализом я привык считать Gestalt: [48] божественная атмосфера солнечного июньского дня, вдохновенная торжественность рожденной рекою импровизации Генделя и эта веселая комнатка, в раскрытые окна которой плыли ароматы весенних цветов, – все это преисполняло меня несказанными надеждами и уверенностью, вроде той, какую, помнится, я ощущал лишь дважды после двадцати двух или, скажем двадцати пяти, когда мне стало все чаще казаться, что только в припадке безумия я мог наметить для себя столь честолюбивую карьеру.

Главным же источником моего счастья было то, что я обрел нечто, считавшееся мною навсегда утраченным и ни разу мне не встретившееся за много месяцев пребывания в Нью-Йорке, – товарищескую среду, общение с друзьями и приятное времяпрепровождение. Я чувствовал, как с меня слетает хрупкая скорлупа отчуждения, которой я по доброй воле прикрылся, словно латами. До чего же замечательно, думал я, что мне довелось встретить Софи и Натана – таких теплых, ярких, веселых новых друзей, – и мне захотелось протянуть руки и обнять их обоих (по крайней мере так было в тот момент, несмотря на то что я отчаянно влюбился в Софи) в приступе сладчайшего чувства братства, к которому не примешивалось ничего плотского. «Старина Язвина, – сказал я себе и глупо осклабился, глядя на Софи, хотя, по сути, поднял стакан пенящегося «Будвейзера» за себя, – ты вернулся в страну живых».

– Salut, [49] Стинго! – сказала Софи, в свою очередь отхлебывая пиво из стакана, который Натан заставил ее взять, и серьезная, прелестная улыбка, которой она наградила меня – белоснежные зубы сверкнули на отмытом счастливом лице, которое еще бороздили тени лишений, – столь глубоко меня тронула, что я невольно чуть не поперхнулся от счастья. У меня было ощущение, что скоро я буду окончательно спасен.

Однако же, несмотря на прекрасное настроение, я не мог не чувствовать, что не все в порядке. Жуткая сцена, разыгравшаяся между Софи и Натаном накануне, должна была бы послужить мне предупреждением, что наш маленький товарищеский пикничок, исполненный смеха, непринужденности и даже легкой интимности, не вполне соответствовал статус-кво их отношений. Но я из тех, кто слишком часто и легко попадается на удочку внешней маскировки: я был способен мгновенно поверить, что происшедшая при мне отвратительная вспышка была досадным, но редким исключением и что на самом деле они шагают по розам в единении сердец. Объяснялось это, я полагаю, тем, что в глубине души я изголодался по дружбе и до того влюбился в Софи, был настолько заворожен этим динамичным, слегка инородным, порочно властным молодым человеком, ее inamorato, [50] что мог представлять себе их отношения лишь в самом розовом свете. И тем не менее, как я уже говорил, я чувствовал: что-то неладно. За всем этим весельем, нежностью, вниманием я ощущал в атмосфере комнаты не спадавшее напряжение. Я не хочу сказать, что в тот момент напряжение между двумя влюбленными действительно существовало. Но оно чувствовалось, действовало на нервы и исходило, казалось, главным образом от Натана. Он стал рассеян, ему не сиделось на месте – он поднялся, перебрал пластинки, снял с комбайна Генделя и снова поставил Вивальди, в явном смятении духа залпом выпил стакан воды, сел и забарабанил пальцами по обтянутой брючиной ноге в такт знаменитым фанфарам.

Затем быстро повернулся ко мне, испытующе посмотрел неспокойным, мрачным взглядом и сказал:

– Значит, ты исконно деревенский, да? – И, помолчав, добавил с легкой наигранной гнусавостью, которая накануне довела меня до взрыва: – А знаешь, вы, конфедераты, интересуете меня. Вы все, – и он сделал упор на «все», – все очень, очень меня интересуете.

Я начал ощущать или испытывать, или претерпевать то, что, по-моему, называется медленным закипаньем. Нет, этот Натан просто невероятен! Как можно быть таким бестактным, таким бесчувственным – таким ублюдком! Моя эйфория улетучилась тысячью мыльных пузырьков. Какая свинья, подумал я. Он просто поймал меня в ловушку! Чем еще можно объяснить эту перемену в настроении, как не попыткой загнать меня в угол? Либо это бестактность, либо хитрость – как иначе истолковать его слова, когда я только что и весьма решительно заявил, что могу пойти на дружбу с ним – если это можно так назвать – лишь при условии, что он прекратит свои мерзкие выпады по адресу Юга. Возмущение снова поднялось во мне, как застрявшая в горле кость, тем не менее я в последний раз постарался проявить терпение. Подпустив кислорода в мой тайдуотерский акцент, я сказал:

– А знаешь, Натан, старая ты кляча, вы, бруклинцы, тоже интересуете нас, коренных жителей Юга.

Эта фраза подействовала на Натана явно отрицательно. Он не только не рассмеялся – в глазах его вспыхнул воинственный блеск; он уставился на меня с нескончаемым недоверием, и я мог бы поклясться: в его сверкающих зрачках я на секунду увидел, что он смотрит на меня все равно как на извращенца, деревенщину, чужака, каким, по сути дела, я здесь и был.

– А, пошли вы подальше, – сказал я, приподнимаясь с кресла. – Я ухожу…

Но не успел я поставить стакан на стол и встать, как Натан схватил меня за запястье. Не резко и не больно, но достаточно сильно и решительно, так что я вынужден был снова опуститься в кресло. Его пальцы держали меня с таким отчаянным упорством, что я сразу остыл.

– Едва ли это предмет для шуток, – сказал он. Голос его – хотя он, я чувствовал, сдерживался – звучал напряженно под влиянием клокотавших страстей. Затем он произнес – намеренно до смешного медленно, словно заклинание: – Бобби… Уид… Бобби Уид! Ты что, считаешь, можно отмахнуться от Бобби Уида с помощью такой попытки… сострить?

– Не я начал говорить как сборщик хлопка, – возразил я. А сам подумал: «Бобби Уид! Вот незадача! Теперь он сядет на Бобби Уида. Нет, надо сматываться отсюда».

В этот момент Софи, словно почувствовав зловещую перемену в настроении Натана, быстро подошла к нему и нервным, умиротворяющим жестом положила дрожащую руку ему на плечо.

– Натан, – сказала она, – не надо про Бобби Уида. Пожалуйста, Натан! Ты только расстроишься, а мы ведь так чудесно проводим время. – Она в отчаянии взглянула на меня. – Он всю неделю говорит про Бобби Уида. Я не могу его остановить. – И снова взмолилась, обращаясь к Натану: – Прошу тебя, милый, мы так чудесно проводим время!

Но Натана было уже невозможно совлечь с темы.

– Так как же насчет Бобби Уида? – спросил он меня.

– Что, ради всего святого, как? – стоном вырвалось у меня, и, резко поднявшись, я выдернул руку из его пальцев. При этом я посмотрел на дверь, прикидывая, как обогнуть стоявшую между нею и мной мебель и быстрее до нее добраться. – Спасибо за пиво, – буркнул я.

– Я тебе сейчас скажу насчет Бобби Уида, – не отступался Натан. Он не собирался дать мне сорваться с крючка и, плеснув пенистого пива в стакан, сунул его мне в руку. Выражение его лица было все еще достаточно спокойным, внутреннее возбуждение прорывалось лишь в виде волосатого указательного пальца, которым он наставительно тыкал мне в лицо. – Я тебе кое-что скажу насчет Бобби Уида, друг мой Язвина. И это будет вот что! Надо вам, белым южанам, все-таки нести ответ за подобное скотство. Ты это отрицаешь? Тогда слушай. Я говорю как человек, чей народ страдал в лагерях смерти. Я говорю как человек, глубоко любящий женщину, которая выжила в них. – Он протянул руку и обхватил пальцами запястье Софи, одновременно указательным пальцем другой руки продолжая выписывать в воздухе закорючки у моей скулы. – Но главным образом я говорю как Натан Ландау, рядовой гражданин, биолог-исследователь, свидетель бесчеловечного отношения к человеку. И я говорю вот что: белые американцы-южане повели себя с Бобби Уидом так же варварски, как вели себя нацисты при Адольфе Гитлере! Ты со мной согласен?

Я прикусил себе щеку, чтобы сдержаться.

– То, что произошло с Бобби Уидом, Натан, – сказал я, – ужасно. Этому нет названия! Но я не понимаю, к чему ставить знак равенства между одним злом и другим или устанавливать какую-то дурацкую шкалу ценностей. И то и другое ужасно! Кстати, потрудись отвести палец от моего лица! – Я чувствовал, что лоб у меня покрылся испариной и горит. – И я, черт возьми, весьма сомневаюсь, что ты прав, забрасывая этакую огромную сеть с целью поймать в нее, как ты изволишь выражаться, всех вас, белых южан. Вот на этот крючок, ей-богу, я не попадусь! Я южанин и горжусь этим, но я не принадлежу к числу тех свиней – тех троглодитов, которые разделались с Бобби Уидом! Я родился с Тайдуотере, в штате Виргиния, и, с твоего позволения, считаю себя джентльменом! А эта, с твоего позволения, упрощенческая чушь, которую ты несешь, это невежество, проявляемое человеком бесспорно умным, право же, вызывает у меня тошноту! – Я слышал, как повышается мой голос, дрожит, срывается – я уже не владел им, а кроме того, боялся, что на меня сейчас нападет новый отчаянный приступ кашля; тем временем Натан спокойно поднялся во весь рост, так что теперь мы стояли друг против друга. Хотя он угрожающе наклонился ко мне и превосходил меня ростом и весом, тем не менее у меня было сильное желание двинуть ему в челюсть. – А теперь, Натан, разреши сказать тебе кое-что. Это твое критиканство в стиле нью-йоркских либералов – просто лицемерное дерьмо самого дешевого толка! Кто дал тебе право судить миллионы людей, большинство которых скорее умрут, чем хоть пальцем тронут негра!

– Ха! – возразил он. – Вот видишь, это въелось даже в твою речь. Не-гра! Это же предельно оскорбительно.

– Но мы так говорим там. Никто и не думает никого оскорблять… Так или иначе, – нетерпеливо продолжал я, – кто дал тебе право нас судить? Я это нахожу оскорбительным.

– Я еврей и потому считаю себя авторитетом по части мук и страданий. – Он помолчал, и мне показалось, что я впервые увидел в его взгляде презрение и нарастающее отвращение. – Что же до этой попытки уйти от разговора с помощью таких эпитетов, как «нью-йоркские либералы» И «лицемерное дерьмо», то я считаю это слабым и бездоказательным ответом на честные обвинения. Неужели ты не способен понять простую правду? Неужели ты не способен увидеть правду во всей ее жути? Ведь твой отказ признать свою ответственность за смерть Бобби Уида ничем не отличается от поведения тех немцев, которые открещивались от нацистской партии и спокойно, молча взирали на то, как эти хулиганы громили синагоги И множили Kristallnacht. [51] Неужели ты не видишь, что ты такое? И что такое Юг? В конце концов, ведь не жители штата Нью-Йорк прикончили Бобби Уида.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.