Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Анатолий Рыбаков 20 страница



Повторяю, и вы сами в этом убедитесь, операция была прекрасно задумана, тщательно разработана, и первая ее половина успешно осуществлена: вооруженные люди проникли в депо и были готовы к налету... Но!.. Как вы знаете, всего не предусмотришь, никто не гарантирован от случайностей...

Являются два полицая, приказывают отцу следовать за ними. Куда? В комендатуру. Зачем? Там тебе скажут зачем. Впрочем, отец знал – зачем: его часто туда таскали, для него это была не новость. Но он никак не ожидал, что именно сегодня.

Представляете положение? Отца уводят, и неизвестно, когда он вернется и вернется ли, а в складе остаются запертыми Гриша и его люди, и если их обнаружат, перебьют всех до единого.

Отец пытается отговориться: надо выдать запасные части второй смене, невозможно закрыть склад, нельзя ли перенести явку на завтра; говорит громко, чтобы слышал Гриша, но полицаи ничего не желают знать – приказано доставить Ивановского в комендатуру, и весь разговор!

Что будешь делать! Отец запер склад и ушел, а Гриша со своими людьми остался. Обстоятельства изменились к худшему, но счастье все-таки было на их стороне: около полуночи отец вернулся.

Немецко-фашистская система безопасности сложная: гестапо, СС, СД, разного вида полиции и армейские разведки и контрразведки. Когда приходили новые армейские части, то их службы безопасности начинали все сначала, и прежде всего выяснение личности лиц смешанного происхождения, в том числе, значит, и моего отца. И были, конечно, сволочи, писавшие доносы, будто отец не лицо смешанного происхождения, а чистокровный еврей, и каждый такой донос разбирался. Что-то в этом роде было и на этот раз. Тем более в город прибыло какое-то высокое начальство, а с ним новое гестапо или СД, черт их разберет, и отца продержали весь вечер, допрашивали и в конце концов отпустили. Но отец потребовал, чтобы полицейские проводили его обратно: в городе уже действовал комендантский час. И полицейские проводили отца до самого депо, их видели патрули в городе и охранники на станции, и при полицейских отец отпер ворота склада, вошел и запер изнутри. Все в порядке: Гриша и его люди на месте.

В двенадцать часов караул сменился, сменился и караульный в коридоре. В этот коридор из отцовского склада была дверь, отец пользовался ею, чтобы проходить в служебные помещения. Расчет был на то, что часовой зайдет к нему, они часто заходили; на складе было уютнее, чем в пустом, длинном, мрачном коридоре; часовые болтали с отцом, дверь в коридор была открыта, они видели свой пост, а видеть свой пост – все равно что стоять на нем, и можно сослаться на то, что, мол, заходил закурить, да и никто внутреннюю охрану ночью не проверял, все на запоре, караульный начальник спал, он даже не разводил караула, они сами вставали, или их будили те, кто кончал дежурство.

Вернувшись, отец сел за стол, зажег лампу и начал оформлять накладные. И часовой, немного потолкавшись в коридоре, действительно зашел к нему, присел на табурет возле столика и затеял с отцом беседу, о чем – не знаю, я при этом не был, а те, кто был, не понимали немецкого языка.

В этой операции мне труднее всего представить именно отца. Что поделаешь, я знал его совсем другим человеком. Дядю Гришу и его ребят я отлично представляю, сам поснимал порядочно немецких часовых. Вся эта операция у меня как на ладони, повторяю: она была гениальна в своей простоте. Но отец в роли диверсанта, больше того – в роли человека, который должен мирно беседовать с часовым, чтобы отвлечь его внимание, усыпить его бдительность, зная, что этого часового схватят, зажмут рот и задушат, и до последней минуты спокойно смотреть ему в глаза, – для этого отец должен был стать другим человеком.

Убив часового, они перерезали телефонные и сигнальные провода, один с автоматом остался внизу у лестницы, а четверо вместе с отцом поднялись наверх. Обувь они сняли; кто был босиком, кто в носках.

Охрана размещалась в четырех комнатах. В одной жил караульный начальник, в остальных по два человека охраны, одна комната была пуста – караульные в наряде. Запирал свою комнату изнутри только караульный начальник. Вы, наверно, знаете: немцы, особенно в первый период войны, любили устраиваться с удобствами, тем более устраивались они с комфортом там, где для этого были условия. Тут условия были. Не землянка, не блиндаж, даже не деревенская изба, а просторные, светлые кабинеты, с реквизированной мебелью, широкими, удобными кроватями, чистым постельным бельем, рядом теплый сортир, душ, кухня. Даже в землянках и блиндажах они спали в одном нижнем, а уж тут, в таких условиях, тем более вдали от фронта, в тылу, правда, на вражеской территории, но на крупной, хорошо охраняемой станции, в большом населенном пункте, где есть войска, полиция, они опасались только бомбежек. К тому же в это время, как я уже говорил, в городе остановилось какое-то высокое начальство, а в присутствии высокого начальства немец чувствует себя гораздо уверенней, такая у них психология: немецкий солдат свято верит во всемогущество своего начальства, – во всяком случае, тогда, в сорок втором году, безусловно верил. Сталинграда еще не было, миф о войне, как о прогулке, еще не развеялся.

В общем, ребята взяли их спящими, закололи в постелях, те и не пикнули. Когда с караулом было покончено, отец постучал к караульному начальнику:

– Ганс, открой!

Тот спросонья не разобрал, кто к нему стучит, подумал, наверно, стучит один из его солдат, встал с постели и открыл дверь. Тут же дядя Гриша заколол его ударом ножа. Затем, как было условлено, они чуть отогнули на окне маскировочную штору, и по этому сигналу спрятавшиеся у Андрея Сташенка партизаны сняли наружного часового тоже без единого выстрела.

Спустились вниз, открыли двери склада, они были на простой задвижке с накинутой пломбой, открыли изнутри ворота на площадь. Машины стояли подогнанные вплотную, еще днем заправленные и готовые в путь. Евсей Кузнецов и второй шофер, парень из Сосницы, соединили зажигание напрямую. Погрузили в машины ящики с автоматами, винтовками, патронами, гранатами; отец показал кладовку, где под замком хранился ящик со взрывателями, замок сбили и ящик тоже погрузили в машину; погрузили шесть ручных пулеметов МГ—42 и к ним ящики с лентами, четыре миномета; несколько ящиков с мясными консервами, они случайно были на складе, – все это погрузили, сели в машины и умчались. Как мне потом рассказывали, вся операция с того момента, как убили часового в коридоре, и до того, как обе машины уехали, заняла не более пятнадцати – двадцати минут. Скажете – фантазия... Нет, это был факт.

Итак, машины умчались, а отец остался. Гриша предлагал ему уехать, но отец отказался. Его бегство доказало бы его причастность к налету, и тогда схватили бы мою мать, и мучили бы ее, и пытали, выместили бы свою злобу, отыгрались бы на ней и не только на ней, но и на Оле, на Игоре, на всей родне, на всем гетто. Такого повода отец давать не хотел. И Гриша, вероятно, понимал его и не настоял на отъезде, хотя первое подозрение должно было пасть именно на отца: он ближе всех был к месту происшествия, но прямых доказательств не было, все было сделано чисто и аккуратно. И в эту ночь внизу, в депо, работали дежурные бригады ремонтников, но ведь и они тоже ничего не знали и ничего не слышали. Повторяю: все было сделано очень здорово, говорю это как разведчик; труп наружного часового спрятали за стеной так, чтобы его не заметил проходящий патруль, а труп внутреннего часового положили даже не в коридоре, а в самом складе, немцы хватились только утром, часов, может быть, в пять или шесть.

И как только хватились, тут же вся станция, все военные и полицейские части в городе были подняты по тревоге: убито семь солдат, угнаны две автомашины с оружием. Представляете, что творилось?!

Сообщили в штаб дивизии; оттуда явилась рота солдат, бросились в погоню и к вечеру в лесу, километрах в сорока от станции, нашли сгоревшие машины, собаки рвались в лес, но углубляться в лес солдаты побоялись и вернулись ни с чем.

Сразу же утром, как только обнаружили налет, немцы оцепили станцию, оцепили депо и задержали всех, кто работал ночью, а потом вообще арестовали всех деповских; произвели повальный обыск в домах железнодорожного поселка, задержали подозрительных, присоединили к арестованным – в общем, загребли человек сто, а может быть, и больше: пытались найти тех, кто помогал налету, понимали, что без помощи деповских такой налет невозможен, и помогал, конечно, не один, помогали многие, помогала организация; таскали людей на допросы, мучили их и пытали, требуя выдачи участников и пособников.

Моего отца тоже забрали, но он доказал свое алиби; вот гестаповцы, которые допрашивали его в тот вечер, продержали до двенадцати часов, вот полицейские, которые привели его, потом отвели и видели, как он отправился спать в свою каморку, на их глазах он открывал и закрывал склад. И отец как лицо смешанного происхождения находился под наблюдением полиции. И кто же будет связываться с человеком, за которым наблюдает полиция? И вот вам парадокс: отец был первый, кого они выпустили как непричастного к налету.

Но был и другой парадокс: на гетто не пало и тени подозрения. Немцы знали, что в этих местах действует Сидоров, но никак не связывали его с гетто. Гетто в городе, по другую сторону железной дороги, далеко от депо, в депо евреи не работают, а главное, немцы не могли допустить мысли, что они способны на что-либо подобное. И много полицейских было переброшено для охраны станции и в железнодорожный поселок, как «зараженный партизанами», в результате охрана гетто ослабла, гетто выиграло пусть короткое, но драгоценное время, ведь акция была не за горами: прибыли электропилы, прибыли немецкие рабочие команды для заготовки леса, гетто было накануне уничтожения, приближался роковой час.

Немцы нашли сгоревшие машины в сорока километрах от станции, в лесу. Но оружие для гетто было разгружено почти рядом со станцией, километрах в двух-трех, не более. В условленном месте машины ожидал Веня Рахленко с товарищами, дядя Гриша отдал им тридцать автоматов с патронами, десяток пистолетов, ящик гранат и взрыватели. Все это ребята перенесли через железнодорожное полотно на овощную базу, а оттуда по подземному ходу благополучно доставили в погреба на дедушкином дворе.

Эсэсовцы свирепствовали на станции, пытаясь обнаружить пособников налета. Людей пытали специально прибывшие палачи, мастера своего дела: избивали до полусмерти, пытали электрическим током, жгли паяльной лампой, выкалывали иголками глаза, опускали головой в холодную воду, пока не наступало удушье, потом искусственное дыхание – и снова головой в бочку; подвешивали с грузом в пятьдесят килограммов на каждой ноге, выкручивали и ломали руки и ноги, подвешивали женщин за волосы, мужчин за ноги вниз головой или за связанные сзади руки, плоскогубцами вырывали ногти... Конечно, не все могли вынести такие пытки, бывало, оговаривали других, оговаривали себя, и винить их нельзя, винить надо палачей; но палачи опытные, умели отделять правду от вымысла, им не нужны липовые признания, им надо найти подлинных участников налета; оговоры и самооговоры только запутывали, затемняли дело, и несчастных людей, возводивших напраслину на себя и на других, чтобы избавиться от мучений, мучили за это еще больше.

И все же гестаповцам удалось напасть на след. Во время допросов и пыток кто-то назвал имя Андрея Сташенка. Как и почему назвал, в какой связи, не знаю, но назвал. Тут же арестовываются Андрей, Ксана, их дети Вера и Костя; конечно, пытки, истязания, но они держатся стойко: ничего не знаем, ничего не видели, в эту смену в депо не работали, они вообще ночью не работают, только днем.

Доказательств никаких, только подозрения. Старика Сташенка тоже подозревали, что он связан с гетто, полицаи уже заглядывали к нему, хотя ничего и не обнаружили. Но если тебя подозревают, значит, ты все равно виноват, они истребляли миллионы людей, ни в чем вообще не подозреваемых. Найти пособников налета решили во что бы то ни стало, этого можно добиться только страхом. Арестовали всех Сташенков и объявили, что если жители поселка не выдадут остальных пособников налета, то все арестованные, а их около ста человек, будут расстреляны. Если же и после этого не выдадут, то поселок будет сожжен, а жители его уничтожены, – пусть партизаны помнят, во что обходятся их налеты, а жители знают, чего стоит пособничество партизанам.

Теперь представьте состояние моего отца, примите во внимание его характер, иначе вы не поймете, его поступка. Он знал, как пытают и мучают людей, знал про арест Сташенков, знал, что ожидает сотни невинных. Конечно, расстрелы заложников, истребление мирного населения, уничтожение городов и деревень – беззаконие и варварство. Но если прекратить сопротивление, то, значит, враг достиг своей цели и победил. Отец это понимал. Но он понимал и другое: от него зависит жизнь ста человек. Чтобы их спасти, избавить от пыток, мучений и смерти, надо только одно – назвать человека, помогшего партизанам. Этим человеком был он, и только он. Если он признается, его убьют, но он умрет с чистой совестью; убьют его жену, внука и внучку, но у тех ста тоже есть жены, дети и внуки...

Таким представляю я себе ход мыслей отца. Отец явился в комендатуру и заявил, что он провел партизан в депо, спрятал на складе, помог уничтожить караул и захватить оружие.

Сначала ему не поверили, алиби его очевидно, но не принимает ли он вину на себя, чтобы выгородить истинных виновников? Если так, значит, явился он сюда по приказу диверсионной группы, не для спасения заложников, а для спасения диверсантов. Значит, ты их знаешь и должен назвать!

Что они делали с отцом! Боже мой, что они делали с ним, привязанным к столу в камере пыток! Три дня, трое суток, нескончаемых, как история человеческих страданий. Отец никого не назвал, не выдал, никого не оговорил. Пришли люди, переодетые рабочими, приказали спрятать их на складе, он их спрятал, потом, когда вернулся из комендатуры, открыл им дверь в коридор, они убили часового, уничтожили караул и увезли оружие. Никто, кроме него, этого не видел.

Привезли его в депо, избитого, окровавленного, он показал, как все было: где обрезали телефонные и сигнальные провода, откуда было взято оружие, и приблизительно что было взято, в том числе ящики с консервами. Все совпадало с действительно похищенным.

Это убедило гестаповцев. Да, он помог налету, но не был же он один! Кто же другие?

И снова три страшных дня, три страшных ночи, каких, я думаю, мало кто испытал на этой земле.

На седьмой день из ворот комендатуры вышла процессия. Гестаповское начальство, за ними эсэсовцы с автоматами, а на телеге обрубок человека, обрубок еще живого человека, – он еще был жив, мой отец, он еще дышал. Его подтащили к виселице, стоять на переломанных и сожженных ногах он не мог. И повесили его не в гетто, а на площади перед гетто, чтобы видели все, и на груди его висела табличка: «Партизан».

Так погиб мой отец Яков Ивановский, пятидесяти двух лет, уроженец города Базеля в Швейцарии.

К сожалению, его признания, его смерть никому не помогли.

На Базарной площади сооружается еще одна виселица, уже с десятью свисающими с перекладин петлями, сгоняют жителей города и железнодорожного поселка и выводят на площадь всех Сташенков: Афанасия Прокопьевича, его жену, сына Андрея, невесток Ксану и Ирину, внука Костю, внучек – Марию, Веру, Нину и Таню; Афанасию Прокопьевичу – семьдесят два года, Тане – десять лет, все со связанными за спиной руками, и у всех на груди таблички: «Они помогали партизанам», – и ставят на табуреты под виселицами.

Знаете, что сделали наши садисты-полицаи? Они поставили Сташенков под виселицами так, в том же порядке, в каком те стояли на сцене клуба промкооперации, когда пели свои белорусские песни: с края Афанасий Прокопьевич, за ним его жена, потом Андрей, Ксана, Ирина и дальше дети, все белоголовые, босые, в белых рубахах... И табуретки из-под их ног вышибали по очереди, с паузами, пока не вышибли последний табурет из-под ног десятилетней Тани.

Вечная им память! Вечная слава мужественным сынам и дочерям белорусского народа!

 

 

 

Мать видела труп повешенного отца. Он висел три дня – фашистская норма, фашистский стандарт. В этом смысле отца постигла участь других публично повешенных. Но эти три дня были последними днями гетто.

Немцы были большие мастера камуфляжа. На воротах Освенцима висела надпись: «Arbeit macht frei» – «Работа делает свободным». Работа была одна – задыхаться в газовых камерах, свобода тоже одна – освободиться от этой страшной жизни. Но сентябрь сорок второго уже не сентябрь сорок первого – теперь люди знали истинную цену этим изречениям.

И потом маленький городок, все очень близко. Вот гетто, а рядом «арийская» улица; вот живут порядочные люди, а рядом полицай, и что знает полицайка, часто знает жена порядочного человека. И во многих домах офицеры из «виршафткоманды» – учреждения по эксплуатации хозяйства района – и просто солдаты, и могут случайно, а иногда и не случайно обронить слова, которые позволяют о многом догадаться. И юденрат связан с городской управой, и там, представьте, тоже попадались порядочные люди. И у работающих на предприятиях все чаще отбирают рабочие карточки, значит, завтра в лес, если ты на это годен, а если не годен, жди, когда тебя отправят на поляну, в яму. Как птицы чувствуют приближение бури, как звери ощущают первые подземные толчки, так и эти люди поняли, что наступает их час, готовится последняя, окончательная акция.

Тринадцатого сентября двадцать женщин были направлены в бывшее ФЗУ на уборку – мыли, скоблили, чистили, приводили в порядок отхожие места, перетаскивали со склада кровати, постельное белье, столы, стулья и шкафы, вешали умывальники. Готовилась казарма. Для кого? И сведущие люди подсказали: для «зондеркоманды А» из Чернигова. «Зондеркоманда» означала уничтожение гетто.

Тут же моя мать дала знать об этом дяде Грише... Но как?

После налета на станцию режим опять ужесточился, немцы усилили охрану, патрули, кордоны, перекрыли дороги, хватали каждого; дядя Гриша опасался появляться в гетто, не посылал своих людей, связь на некоторое время нарушилась. Но сообщить о предстоящей акции надо во что бы то ни стало. И встал вопрос: кого послать? Не в лес даже, в лес при таких условиях добраться невозможно, а хотя бы в ближайшую деревню, там был человек Сидорова, мама, видимо, его знала. Но и до ближайшей деревни тоже невозможно добраться; все дороги, все тропинки блокированы. Единственный, кто мог добраться, только маленький Игорь. До сих пор все его рейды проходили благополучно, но, повторяю, условия изменились, хватали каждого, кто находился вне своего населенного пункта, будь это даже ребенок. Мама понимала, какому риску она подвергает Игоря, из всех решений, которые она принимала, это было самое страшное. Но другого выхода не было. Ночью мама отправила Игоря. Он добрался до деревни и передал кому следует, что наказывала бабушка.

Но на обратном пути, уже почти в городе, патруль задержал Игоря.

– Ты знаешь дорогу к партизанам, – сказали полицаи.

– Я не знаю никаких партизан, – ответил Игорь.

– Куда ты ходил?

– В деревню.

– Зачем?

– Поесть просил.

– Тебе дали?

– Дали.

– Кто дал?

– Тетенька одна дала.

– Пойдем, покажи нам эту деревню, покажи нам эту тетеньку.

– Не пойду. Она мне хлеба дала, а вы ее за это убьете.

– Не убьем, ты только покажи ее нам, тогда мы поверим, что ты не ходил к партизанам.

– Нет, не покажу, вы убьете ее.

Его и нагайками и плетьми, а он, понимаете, уперся, ни в какую: не покажу, и все, она мне хлеба дала, а вы ее убьете.

Восемь лет мальчишке, а вот такое придумал и твердил одно: «Она мне хлеба дала, а вы ее убьете»...

И опять площадь, опять изможденные существа, напоминающие людей, опять моя мать, уже только с Олей. И в середине площади Игорь на коленях, с завязанными за спиной руками. И за ним эсэсовец с секирой. Где они ее раздобыли – понятия не имею. Старинная секира, клинок в виде полумесяца. Знаю только, что она служила эсэсовцам для потехи, во дворе комендатуры, они забавлялись ею следующим образом: ставили ребенка на колени с завязанными сзади руками, приказывали наклонить голову и ударяли секирой. Пари выигрывал тот, кто с одного удара разрубал ребенка точно пополам. Так они забавлялись во дворе комендатуры, теперь устроили забаву для всех.

Штальбе сказал моей матери:

– Твой внук ходил к партизанам. Если он покажет дорогу, то будет жить, если не покажет – умрет.

– Он не знает дороги к партизанам, – ответила мать.

И тогда Игорь закричал:

– Бабушка, я боюсь!

И мама ответила:

– Не бойся, Игорек, они тебе ничего не сделают, опусти голову и закрой глаза.

Игорь наклонил голову и зажмурился, палач поднял секиру и разрубил Игоря точно пополам, мастер был. Ударила кровь, но на палаче был кожаный фартук, и он не запачкался.

И Штальбе, бывший школьный учитель, объявил:

– Так будет с любым ребенком, обнаруженным вне гетто. Запомните!

Потом сказал моей матери:

– Подбери своего внука, никто за тебя этого делать не будет.

Мать сняла с себя лохмотья, завернула в них окровавленные останки Игоря, отнесла домой, и в этот же день похоронная бригада забрала его и похоронила на кладбище.

А перед дядей Гришей встал вопрос: что делать?

Сказать, что это был серьезный вопрос, серьезная проблема, – значит ничего не сказать. Это был неразрешимый вопрос, неразрешимая проблема.

Восстание? Но во всем гетто всего два-три десятка людей, умеющих кое-как владеть оружием, кучка подростков против регулярных войск. И где они будут обороняться? На двух улицах? В деревянных домах? Достаточно поджечь один дом, чтобы сгорело гетто со всеми его обитателями.

Пробиваться в лес? Как? Трехтысячным табором, толпой беженцев, сквозь кордоны и заградительные отряды, по открытой местности? Даже если допустить фантастическую возможность того, что удастся выйти из гетто и пробиться в лес, то что делать дальше? Как кормить людей, содержать, защищать? Надвигается осень, а за ней зима.

Остается одно: безропотно пойти навстречу своей судьбе, своей участи, лечь в яму рядом с сыном или дочерью, подставить затылок немецкой пуле, не оказав пусть безнадежного, но достойного сопротивления, не подняв руки против убийц... Из всех вариантов этот был самый неприемлемый. В тех вариантах терялась только жизнь, в этом – и жизнь и честь.

Итак, восстание и уход в лес. Цель нереальная, но без цели нет действия. Восстание завтра же утром, пока не прибыла «зондеркоманда». А в это время Сидоров нанесет отвлекающий удар по железнодорожному мосту, тому самому, с которого я когда-то прыгал в воду, рисуясь перед Соней Вишневской. Ле-Курт пошлет на мост помощь и тем ослабит охрану станции, отвлечет силы от города.

План фантастический, отчаянный, но другого быть не могло. План гибели, но гибели достойной – это будет счет, который жители гетто предъявят за свою смерть и который гитлеровцы оплатят своими жизнями.

Вечером Гриша со своими бойцами, шестнадцать человек, затесался в рабочие колонны, часовые их уже не проверяли, не пересчитывали, не обыскивали, готовили себя к другой, более важной акции, копили для нее злобу и беспощадность, смотрели на входящих в гетто с холодным равнодушием убийц, для которых эти люди уже мертвы.

В полночь Гриша собрал в подвале дедушкиного двора человек двадцать наиболее авторитетных людей, способных повести за собой остальных.

Но Гриша многого не рассчитал. Он мыслил как солдат, боец и не учел того, что перед ним не солдаты, не бойцы: год беспримерного рабства и унижений убил в этих людях волю к сопротивлению, внушил животный страх перед немцами... И некоторые сробели...

Да, люди способны на отпор, но в том случае, если их погонят на расстрел. Но пока не погнали, и, возможно, казарма готовится не для «зондеркоманды», и никакой акции не будет. Если они восстанут, их перебьют всех до единого. Люди могут сопротивляться, когда их убивают, но если их не убивают, зачем же им, безоружным, бросаться на вооруженную охрану, на вооруженных солдат, бежать в лес, где их все равно ждет гибель?

Так говорили некоторые, притом, заметьте, авторитетные люди, и это отражало настроение гетто, во всяком случае, значительной его части. План Гриши рушился у него на глазах.

Гриша был отважный человек, и пришли с ним тоже отважные люди. Они были готовы на отчаянный шаг: стать во главе трех тысяч безоружных людей и броситься на вооруженного до зубов противника. Каков бы ни был исход, это будет попыткой, это будет действием, это будет боем; для боя они и пришли, и если суждено погибнуть, то они погибнут в бою, – солдатская судьба, солдатская смерть. Но погибнуть без боя, пойти на смерть из солидарности они не могли, не имели права, их жизнь принадлежала не им, их жизнь принадлежала борьбе.

И Гриша поставил вопрос так: или восстание немедленно, сегодня, в четыре часа утра, при построении рабочих колонн, или он и его люди уходят, уходят сейчас же, прямо отсюда, из подвалов... И вот, значит, решайте, я вас заставить не могу!

Моя мать, как бывало дедушка, молча слушала эти прения, потом сказала:

– Вы не мужчины, вы крысы! Немцы правы – вас следует истреблять. Вы хотите попрятаться по углам, но таких углов нет, они найдут вас всюду! Вы говорите: акции не будет? А где восемьсот человек с Прорезной улицы? Вы не знаете дорогу к яме? Вам ее послезавтра покажут, пройдете по ней в последний раз. Вы говорите: люди не поднимутся? В моем доме сорок шесть человек, они поднимутся, как один, слабый пойдет за сильным, невооруженный за вооруженным. Мы будем драться, нам суждено погибнуть, но мы погибнем в своем доме, а не в яме.

Это она сказала тем, кто возражал против восстания. А Грише и его людям она сказала:

– Вы хотите уйти – уходите! Вы хотите оставить здесь на смерть ваших жен и детей – оставляйте! Мы будем биться сами, нам есть чем драться; у наших детей есть оружие, у нас есть топоры, молотки, ломы, лопаты, колья, ногти, зубы, мы перегрызем им глотки!

Она повернулась к Вене Рахленко, сыну Гриши:

– Веня, ты уйдешь с отцом или останешься защищать нас?

И Веня сказал:

– Я останусь здесь и буду драться.

И Гриша и его люди поняли, что уходить нельзя: восстание все равно будет. Это поняли и те, кто колебался. Ночью моя мать обошла дома и сказала, что утром всех поведут на расстрел, надо готовиться к отпору и уходить в лес. Она была полна спокойной, властной решимости, не знаю, передалась ли эта решимость людям, я думаю, многим передалась, тем более мать говорила и действовала открыто, открыто переходила из дома в дом, и охрана не обращала на нее внимания.

В четыре часа утра под наблюдением сонных полицаев люди начали выходить и строиться в рабочие колонны, у многих, как было условлено, под одеждой были топоры, молотки, ножи, ломики, а у бойцов пистолеты и автоматы.

Но из многих домов люди не вышли, никто не вышел, даже те, кому надо в лес, на работу: заперлись, забаррикадировали двери и окна, их обуял страх, они боялись выйти на улицу, где их ждет смерть. Не будем их осуждать: эти люди были безоружны и запуганы, то, что они не вышли на улицу, заперлись, уже было актом сопротивления, первым нарушением правил, которое они себе позволили.

И это положило начало восстанию. Полицаи начали вламываться в закрытые дома, произошла сумятица, она и послужила сигналом. Первым выстрелил в полицая Веня Рахленко, за ним другие ребята, и люди, увидев упавших полицаев, набросились на остальных. Это было как взрыв детонатора: услышав пистолетные выстрелы, снайперы повели прицельный огонь по часовым на вышках, ребята забросали гранатами караульное помещение и автоматным огнем добивали выбегающих из него эсэсовцев; другие напали на полицейский участок возле горуправы, третьи ворвались в дом, где жил Штальбе, и убили его, четвертые – в дом коменданта Рейнгардта, убили его ординарца, но сам Рейнгардт успел выскочить в окно, преследовать его не было времени; и наконец раздается оглушительный взрыв: летит в воздух водонапорная башня на железнодорожной станции – это сделали партизаны Сидорова. И при взрывах, стрельбе, криках, стонах, ругательствах люди двинулись из гетто...

Однако некоторые полицаи успели убежать, отстреливаясь, кое-кого убив и ранив, и многие эсэсовцы спаслись, тоже отстреливаясь и уходя на станцию; один часовой на вышке успел открыть по толпе пулеметный огонь, и комендант станции Ле-Курт поднял по тревоге железнодорожные войска, мобилизовал военных, едущих в отпуск или возвращающихся из отпуска, всех поставил под ружье, но не двинул их на преследование беглецов, а бросил на охрану станции, немедленно радировал куда следует, и вскоре на автомашинах прибыли части СС и «зондеркоманда».

Но, пока все это происходило, путь был открыт, и моя мать, держа за руку Олю, повела людей из гетто, повела не через главные ворота; главные ворота выходили к железной дороге, там были немцы. Вышли с другого конца Песчаной улицы, взломав забор у дедушкиного дома, разрезав колючую проволоку; прошли окраиной города, потом мимо кладбища на дорогу, ведущую в дальние леса.

Из гетто вышло человек шестьсот, остальные остались. Остались те, кто сразу забаррикадировался в домах, и, когда с вышки застрекотал пулемет и улицы обагрились кровью, многие из тех, кто вышел из дома, вернулись. И, конечно, остались калеки, инвалиды, больные, немощные, старики и старухи, все, кто не мог идти, и не было носилок, чтобы их нести.

Гриша торопил людей: немцы быстро опомнятся, прибудут их части, организуют погоню, важно успеть дойти до леса, до условленного места, где ждут два человека с пулеметом; там можно будет организовать оборону и задержать противника, а до этого места, между прочим, двенадцать километров. И Гриша не мог дожидаться, пока соберутся все бойцы, многие ребята не уходили со своих мест, продолжали вести огонь из укрытий, им хотелось перебить побольше эсэсовцев и полицаев; мальчики и девочки, что они знали, у них хватило смелости напасть, но не было умения вовремя отойти; они думали, что задерживают немцев, на самом же деле они уже здесь были не нужны, здесь все было кончено; они были нужны там, на марше, а они остались и уже не смогли уйти, погибли или присоединились к тем, кто заперся в домах.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.