|
|||
НОЧЬ ЖИВЫХ ОБЛАКОВЗнаете, снятся черви
Л. Укупник Он хотел чпокнуть мою мать. Я плохо понимал значение слова «чпокнуть», я был мал, – но коридоры школы, по которым мы шлялись, сквозили многими запретными, значение которых объяснить было некому. Головорезы-отличники и распятые двоечники младших и средних классов с одинаковым тщанием собирали эти. Взрослая тайна была близко, и то, что называют интуицией, работало. Иногда в ученических головах мелькали потрясающие сполохи: нам предстоит «чпокать» наших девочек, что бы это ни значило (может, именно поэтому все мальчики мечтают стать космонавтами – как бы обмануть, улететь от своей судьбы). Но счастье детства в том, что такие мысли никогда не запоминаются; паразиты откладывают в наших бестолковках запретные яйца и ждут своего часа. Как же выглядит преддверие сего часа? Малолетние незнайки уже потихоньку догадываются, что взрослые их дурят, поучая вечным ценностям, причем дурят без особой хитрости – просто пользуясь отсутствием опыта у юного мяса. Это раз. Школьное общество становится кастовым раз и навсегда – это два. Ну и три… Впрочем, двух пунктов достаточно, несложно додумать, каким именно образом детки ступают за горизонт событий, откуда нет возврата, а есть лишь неясная надежда о такой возможности. Было мне тогда 12 лет. Я точно помню: в ту ночь закончилось моё детство. «Он хочет чпокать мою мать» – уродливая взрослая мысль появилась во мне, но не промелькнула и забылась, а нагло устроилась на виду; раскидала вещички в моей девственности, принялась лапать мои беспамятные, зациклилась, обосновалась, разбудила ген седины. Прежняя безмятежность отступила перед этой ужасной мыслью без малейшего боя, как и полагается прежней безмятежности. «Он хочет, он хочет…» – я перебирал этот фантомный блуд - наподобие кубика Рубика или гопнико-монашеских чёток, – я воспитывал в себе обиду. Наверное, всякий воин становится таковым не иначе как пройдя через стадию обиженного мальчика. Либо… либо не становится воином, а наоборот – прекращает им быть. Снова слова – верти ими как угодно. Но как забыть о том, что «он хочет, он хочет, он хочет…»? Мерзкий мужичонка, ухаживавший за моей матерью. Как он появился в нашей обрезанной семье? Я не помню этого, и даже не пытался выяснить. Они все приходят с улицы – оттуда, куда все школьники мечтают убежать. Как вообще можно полюбить того, кто добровольно покидает места, о которых ты мечтаешь? Самое ужасное в любом знакомстве – это именно первые минуты знакомства. Именно в эти минуты люди лгут друг другу особенно густо и вдохновенно. Лучше не помнить этих минут. А ещё лучше – не знать. Мать сама его позвала – моя добрая, вертлявая мать! Колдырь дворового типа, но ещё не в край опустившийся; уловимо похожий на актёра Александра Баширова (как и все колдыри дворового типа). Не то что бы он мне сразу не понравился, но… эти оспины на лице… когда смотришь на эти оспины, невольная жуть… что-то гнетущее… кажется, прямо сейчас этот кратерный прыщ проклюнется и оттуда извергнется червь, как в фильме «Дрожь земли». Образ был настолько навязчивым и заразным, что, когда этот дядя принёс мне кулёк карамелек, на этикетках которых подмигивали весёлые тучки с капельками дождя под собой, то я сразу представил, что это не дождь, а маленькие червячки. Переборов отвращение, я всё же отправил в рот одну карамельку, но конфета зашипела внутри, задрыгалась, как наживка на крючке, и принялась впитываться в меня, – я выплюнул мерзкое создание, прополоскал рот и впервые в жизни добровольно почистил зубы. ОНИ сидели на кухне. Мать извинительно любезничала, будто перед высоким гостем, кокетничала как шавка, хотела удивить гостеприимством, строго вздыхала о погоде – и всё это одновременно. Баширов нечто бубнил в ответ, – я плохо слышал из своей комнаты, – он был подозрительно негромок. Бубни он чуть громче, вероятно я бы тогда успокоился, просто бы потеребонькал перед сном, а возможно даже и этой предварительности бы не случилось. Удобно рассуждать о событии по прошествии многих тысяч секунд, но тогда – тогда я верил абсолютно во всё что происходит; я ужасно не хотел этого Баширова, и вслушивался в ИХ разговор, и пытался уяснить сам не знал что. О чём же говорит этот червивый пришелец, этот бубон? Я пристально вслушивался, так, что заболело лицо, но всё было тщетно: бубнёж прятался от меня, пользуясь материной болтливостью. Наконец я встал с кровати и, изображая естественный паркетный скрип, пробрался к выходу из комнаты и приклеил своё ухо к двери. Вспомнил кино, где английские дворецкие с бакенбардами подслушивали за своими хозяевами при помощи кружек или стаканов. Они стояли за толстенной, должно быть метровой, стеной в доме и прослушивали соседнюю комнату, прикладывая стакан к уху, как раструб, и упираясь таким образом в стену. Они слышали ругань своих хозяев так отчётливо, будто и не было никакой стены. Сами хозяева не слышали себя так отчётливо. А то разве стали бы ругаться? (почти всегда хозяева ругались, либо же подстрекали друг друга к переругиванию с иными хозяевами) Моя голова неожиданно крепко присосалась к двери, но я этому не удивился, ибо был взволнован и немного жалел, что у меня нет бакенбард. Бакенбарды представлялись мне непременным атрибутом прослушки, как деревянная нога у пирата или привычка у нуднейших и вероломнейших школьников садиться за первую парту, даже если со зрением и слухом всё в порядке. (Эти прилежные щеночки изображают ласковость, умненько смотрят на учителей и тянут руку при абсолютно любом вопросительном знаке. Приятно наблюдать их страх, когда с их разбитых носов сползает жиденькая юшка; приятно погадать, чего же больше в этой юшке – крови или соплей) Мать рассказывала о своей давней поездке в город Белореченск: о том, какие там хорошие люди, но вот дороги ни к чёрту, зато очень опрятные улицы, только толку мало, потому что зарабатывают там ещё меньше нашего, но всё-таки неизвестно откуда берётся приветливость, и все такие дружелюбные и очень хотят попробовать апельсинов, потому что никогда их не пробовали и не видели, а ведь несмотря на это город не так плох, все помогают друг другу, хоть и не слишком богаты, но зато вкалывают и способны к сопереживанию, больницы там в девять этажей, не то что у нас, жаль транспорт ходит неважно, да ведь и город-то небольшой, так что это простительно, и вода там такая чистая в кране, что люди нарочно загрязняют её, чтоб вода не была такой чистой, но вода всё равно остаётся чистой, и, чтобы сбалансировать светлый и тёмный Белореченски, глава города велел не чинить дороги специально, потому как вода чистая, а значит дороги должны быть как бы тоже чистые, ну, то есть в идеале отсутствовать, нет дорог – есть чистота, и раз уж не получается загрязнить воду, то придётся пожертвовать дорогами, а там и до апельсинов недалеко, хотя, если разобраться… Почему-то я хорошо понимал эту марсианскую логику. – Угм… бмгумгм. – отвечал Баширов. Я превосходно слышал мать, но слова Баширова долетали до меня в дырявом виде, словно изъеденные (кем? ). Его бубн был одновременно хитрый и серьёзный, рассудительный, да ещё и с какой-то комичной интеллигентностью, как если бы матёрый гопарь целый год невесть для чего изучал немецкую философию, потом взгрустнул и ушёл в шестимесячный запой, но всё-таки одумался и вновь открыл недочитанного (и недооценённого, рассуждает дитя Улицы) Фихте, а после внезапно перешёл бы на Соловьёва, но не на того Соловьёва, а на совсем другого, того самого. От такого Баширова добра не жди. Голос матери внезапно стал приближаться – она шла в сторону моей комнаты. Я пугливо дёрнул головой, но оказалось, что ухо совсем уж намертво приклеилось к двери. От моего рывка уху и голове стало больно, и я понял, как бывает больно подорожнику, когда без особой цели отрываешь ему ухо. - …Ха. А знаешь, что самое смешное? Что они полностью оплатили дорогу назад. Вот прям оплатили! – хохотнула мать с противной хрипью, видимо, направляясь в уборную. В другое время я бы подивился, что же такого смешного, что они оплатили дорогу назад, – это вовсе не смешно, а, напротив, похвально, – но теперь моё инкогнито грозилось навсегда отречься от бакенбард, и я здорово боялся, что мать сейчас зайдёт и скажет: «ага, подслушиваешь! А может, ты еще и теребонькаешь перед сном? А? Уж если родной сын способен подслушивать за матерью, то наверняка он и одной ночи не пропустит, чтобы не потеребонькать. Да уж, ай-яй-яй» А потом ещё и похихикает, прикрываясь ладошкой и всячески паясничая. Вот чего я боялся – паясничающей матери и её наполовину правдивых упрёков. Уборная была аккурат напротив моей комнаты. Я внимал застольной возне на кухне, работе крана с водой, быстрому запаху вышедшей матери, – и к моему облегчению, не к сыну в комнату она пошла, но к малознакомому червивому мужику на кухню. Моя длинноязыкая и смешная мать, моя скрюченная одинокая родина. Теперь говорил Баширов. Но, несмотря на мою позу английского дворецкого, слова пришельца было всё так же не разобрать. Видимо, мне не хватало стакана; будь у меня стакан или кружка, моё ухо, возможно бы не приклеилось к двери, и я бы расслышал Баширова, а не одну только мать, и я бы понял каковы ИХ намерения, и вздохнул бы свободно и отправился теребонькать на свою железную кровать, а потом бы лежал на спине и мои конечности свешивались бы с разных концов кровати, как обезвоженные осьминожьи щупальца, и мне бы снились веселые ночные облака, шуршащие конфектными обёртками, и я бы стоял под фольгой облачного небца и слушал этот оглушительный шорох, и, открыв рот, уставился бы вверх; но вместо тянучек и леденцов облака извергли бы целое ведро разносортных червяков, но это не испугало бы меня, нисколько, разве только чуть-чуть, самую малость, до расслабления кишечника, до побелевших вытаращенных глаз, до удушья в забитом тянучками горле, до уставшего плясать сердца, до сердца, которое вдруг утомилось и решило присесть на лавочку и подремать, ведь и ему охота посмотреть на эти весёлые хитроватые тучки, как эти облачка дразнятся карамельками и игги-попсами, в смысле, чупа-чупсами, сердцу тоже хочется распластаться на лавочке, забыть про своё собственное малюсенькое сердце, и, засыпая, беззубо и уже бессердечно улыбаться этим облакам и этим червям. Но ничего этого не случилось – потому что, видите ли, из моего уха выполз моллюск и присосал мою голову к двери подобно морской раковине, именно в то время, как я, трепеща, пытался подслушать кухонный разговор. Какое-то тайное, щенячье знание подсказывало мне, что бояться нечего, что моя голова отклеится от двери сама по себе, – но я боялся другого: я боялся, что в комнату зайдёт мать и неизбежно уличит меня в прослушке и ещё кое в чём. Боялся её аяяйканья и хихиканья. – Умб гтыгытк, умбмум – убмбмбм? – заинтересованно промямлил Баширов на том конце вселенной. Мать не медлила с ответом. – Даже не знаю с чего начать, Сань. Сперва ту квартиру хотели сдать, но ОНИ не разрешили. А вещей осталось вагон и тележка: холодильник, машинка, мебель.. чешская… А посуду и телевизор удалось забрать, постель там, ковры, в общем, барахло всякое. Сестра тогда в школе работала, ну в Москве, ездила до Ждановской на электричке, а там ещё 20 минут автобусом, а можно из Электростали до Бирюлёво, уже не помню.. Устроилась благополучно, 30 августа ровно в 15 часов, а ведь могла бы устроиться двумя неделями раньше, но что-то у неё с документами было… ик!.. с Федота на Якова, с Якова на всякого… не в порядке, обсасывали документы две недели… Не, мне совсем чутка.. – Ааа! Гмбубмбуг, быа-быа… – кажется, я расслышал, как Баширов смеётся. Нет, этот тип явно что-то затевает. Так глупо но вкрадчиво умеют смеяться только кольчатые и подземные люди. – … А она чего-то психовала, всё ей чего-то не нравилось. Только устроилась, и сразу намылилась увольняться. Говорит, ухожу, не могу. А ведь голая же ж. Ох, ладно. Игорь учился в школе около нас, ну, то есть, по дороге – как идти к Шурке Убмгановой… – Убм, убм? – Ну да. Может, апельсинку порезать? Ничего был хлопец, но барчук страшный. Ничего, перевоспитали. А сперва он даже горох отказывался есть. Время непростое было. Матушка, в смысле его бабушка, внушала: ты рыло-то не вороти! Вон, иные детки о гнилой картохе мечтают по ночам, а у тебя – и кровать железная есть, и горох каждое утро, и до школы лыжня проложена. А ну ешь! (Баширов смеётся, а я одновременно прослушиваю и пытаюсь отковырнуть ухо от двери – но моллюск крепок и поддаётся с неохотой) – А потом он уже и свиней сам чистил, и в ГУМ его возили на фонтан посмотреть, помогал выносить труп своей маменьки из уборной.. 9 лет отроду – а уже ругался с грузчиками из морга, те хотели на водку, потому как 9-й этаж, а лифт не работает, а Игорёк ручки в бочки, грит, а ну, нехристи, один за ноги, другой за руки! Водки им! А ты тоже! (к Людке) Стоит тут, мямлит, а маманя… Водки им, чертям… Два здоровых мужика – не могут одну бабу из дома вынести. Вот как надо, вот! И ты знаешь, а ведь получилось так, что свой первый труп он вынес из квартиры раньше, чем первый мусор… Мать и Баширов (Саня, ебать) горько ржут, но не забывая о приличиях: звук работающего в кухне телевизора стал громче, хотя в этой маскировке не было смысла, поскольку в ящике тоже говорилось о трупах. Тревожная музыка, вооружённые мусора вламываются в чьё-то жилище, плачущая девочка, визгливая мать… Теперь, по прошествии стольких, стольких секундо-лет я твёрдо знаю, что дорога к поиску трупа прокладывается новыми трупами, не иначе, – но в тот вечер кто бы смог объяснить это запутавшемуся в собственном ухе мальчику, мальчику, который хотел знать правду и трепетал! – … А Людка хотела Игорька перевести учиться в Электросталь – опять-таки – зачем? Та хэзэ. Но так и не дошло. Снюхалась с этим… ик!.. Николаем, чи как его, и до перевода не дошло… Ушлый мужик был, добрый, но ушлый – пизда. Игорьку сразу понравился – ну, ещё бы: Коля покупал этому зассыхе всё, чего тот ни попросит. Опарышей на рыбалку – пожалуйста. Сладких тянучек и резиновых ужей для тайных детских игрищ – получай. А то говорит: купи пять кэгэ жирного чернозёму мне на днюху – Коля берёт и покупает, да ещё сверху два кэгэ суглинка на всякий случай. Игорь в нём души не чаял, а вот на Людмилу, на тётку-то, которая себя мамкой возомнила, сука такая, посматривал ядовито, и в детскую к себе уже не звал перед сном. Последний пункт… да ты яблочком, яблочком-то… Последний пункт особенно ранил её самолюбие. И меня, ну то есть мать, ну, не ту мать, которую выносили… короче, потом объясню… Короче, меня она вспоминала в письмах последними хуями, а про между прочим, когда её попускало, жаловалась на чёрствость Игоря. На мужа своего не жаловалась, но давала понять, что и он ей тоже насолил. Меня же поливала грязью чаще всех. Кукушка, говорит. Ты, говорит, по своим Белореченскам мотаешься, а мы тут ебёмся не проебёмся, одна беда на другой. Гороха, грит, не жалко – а жалко, что сын без матери растёт! Кукушка. Хуюшка, блять. Но Игорька не бросала всё-таки, что меня до сих пор удивляет.. Чпок! Моё ухо наконец отклеилось от двери. Горячий звон в голове и щекотание невидимых щупалец. Я почувствовал негодование на мою теребонькающую мать. Вот про резиновых ужей ты зачем вспомнила? А про тайные детские игрища? Они на то и тайные, что тайные! Будь на мне сейчас тельняшка и татуировка с якорем, я бы засучил рукава пижамы и вышел на кухню, я бы поставил на место эту обильную и вздорную женщину! Вот что бы тогда проубмгумкал Баширов? – Угм, угм, угм. – Малой не спит, что ли… Слышал шлепок сейчас? Как будто что-то чпокнуло. – Угу, гугу. – Как будто из той комнаты малой только что вёл прослушку, но потом из его активного уха выполз моллюск и приклеил его голову к двери. Я, когда поссать ходила, слышала там какую-то возню… А потом моллюск внезапно отклеился. – У-гуа-гуа! У-гва-гуа! Я действительно оказался в затруднительном положении. Хоть тело моё и обрело свободу, но я оставался на том же месте, сидя на полу и прислонившись плечом к двери. Затей я малейшее движение к моей железной кровати, скрипящий паркет тотчас меня выдаст, и материна дьявольски точная догадка станет окончательной реальностью. Выйти тоже нельзя было, по той же причине. Я решил окаменеть и надеяться на лучшее. В конце концов, за окном уже темно, а Баширов вполне может и уйти. Отчего-то в это не верилось. За окном разбухал ветер, ритмично ломясь в комнату своими ивовыми кисточками. Ночь нагнеталась неравномерно, рывками – как будто она и была этим ветром. Я не видел, а скорее угадывал… не знаю, что я там угадывал, но было мне тревожно, неуютно и… восторженно. Однако мать не стала идти в мою комнату, а вместо этого продолжила раскрывать никому не нужные секреты. Я тем временем потихоньку отползал от двери в сторону кровати, щупая каждую паркетинку, стараясь быть бесшумным как призрак ужа на Марсе. – … А потом Людка приболела. Онкология. Типа, рак. Врач сказал – третьей степени. Настаивали горох на спирту, делали примочки, но не помогло. Коля унывал, но всё же, когда она уже слегла, не забывал ей чернозём под подушку подкладывать, а Игорьку запрещал посыпать её песком перед сном, говорит, иди на хуй со своим песком, тут только чернозём поможет, и то – вряд ли. Хе – Игорь, ссыкун малой, обижался сильно, говорил, угробите Людмилу, не надо ей чернозём под подушку, а надо речным песочком просеянным, и врачей этих ёбаных слушать не надо, им лишь бы озарить предсмертного человека блеском стетоскопа, так и сказал, а потом поцокать языком и делово заявить, что я ж, мол, предупреждал, тут надо веки глиной подмазывать, а грудки – свежим болотным илом, и уберите вы уже этот горох! Не видите – человек перед смертью проверяет контрольные работы своих учеников! Баширов заржал как остограмившийся дятел Вуди. Вот что здесь смешного? – … Возили её и к другому онкологу. Он предлагал применить новый, ещё неизученный метод – лечить героином. Говорит, это не обычный героин, а лечебный, настоянный на альпийских травах, с витаминами и аминокислотами – такой дают космонавтам перед полётом и политикам перед всякими там заседаниями ООН. Спрашивает, вы чернозём уже под подушку ей подкладывали? Да, в пятый раз отвечаю, подкладывали, и суглинком подмышки мазали и пещерным мумиём давали подышать... Ну, а врач махнул рукой: мол, тут только героин поможет. – Бубгм? – Да уж какой там героин.. Сперва хотели – а потом знакомая отсоветовала. Да и по деньгам – сам понимаешь. Говорит, у неё на работе у одной девочки тётя умерла, тоже по этой теме. Так этой тёте тоже делали уколы этим… лечебным героином. Рак внатуре вылечили, прикинь, а крякнула тётя уже на отходах, врач сказал – передоз витаминов. – Багм! Бубагагабмб! – Баширов сочувствующе хихикнул, мразь. – … А тут и я из Белореченска приехала. Классный город, а всё-таки по Москве соскучилась тогда: люди здесь злые – зато дороги хорошие, апельсины здесь никак не редкость – зато вода в кране совиной мочой пахнет, замечал? Ну, то лирика. Приехала я, конечно, за Игорьком, типа, за сыном, ебать. Ну, не за тем сыном, который мёртвую маменьку из уборной выволакивал... высволачи… выволочил… как правильно… ик! Короче, вытаскивал… А за другим Игорьком… Нет, Игорёк тот же самый… Я имела в виду, что всё это уже как бы другая история… И мы, типа, как бы… эээ… другие… –? Я буквально почувствовал этот башировский вопросительный знак. Моя чешуйчатая мать! – Я имела в виду, что Игорёк родился как бы от двух матерей. –?? Тут уже они вдвоём заржали: Баширов как и прежде ржал бубнисто, а мать же – квохча и как бы с горькой иронией и табачной хрипью. Что-то упало и разбилось. Кажется, ОНИ уже начинают баловаться. – Бля, вот так и знала, что этому графину сегодня пизда придёт! Мне снилась черепаха. – Всё ещё смеясь и ещё более подчёркивая иронию, заявила мать. – Бум-бгумб-бгумб-бмгум. – Баширов, кажется, извинялся, но ИМ всем было ясно, что вечерок-то удаётся на славу. Я тем временем дополз до кровати, до спасительного места на полу, где паркет совершенно не скрипел. Бедная же Людмила продолжала воскресать на языке моей бесстыжей матери! – … Приехать приехала, а Людку сперва не хотела навещать. Как представлю, как она на меня зыркает.. И Николая этого наверняка же подговорила, настроила против меня. Да и вообще как-то хуевасто было, если честно, после Белореченска и его сраной чистой воды. Но всё-таки приехала, забрала Игоря к себе, на Полежаевскую, не без боя, да, Коля этот не хотел его отпускать. Дрыщ поганый. Поехала в больницу. Людка задыхается, температурит, похудела – пиздец. Врачи её землёй обложили, что аж только циферблат один и видать, и продолжают накладывать – в день по две лопаты. А сверху прелой кисловодской хвоей. Но результата не видно. Наоборот: кашель, низкий гемоглобин, в палате грязюка – полтонны чернозёма навезли! Я ей: «Ну привет, Людмила. Как ты? » А она мне: «Да заебись – а что, не видно что ли? » И с хрипом, с хрипом отвечает. Противно слушать было. Плохо, когда тебя гниющий человек молчаливо упрекает… Ик!.. Это, по-ходу, закон жанра такой: уж если ты начал гнить, а от близких людей ни героина не дождёшься, ни хотя бы искреннего сочувствия, – то надо непременно молчаливо поупрекать… Посверкать глазками там… ик!.. потеребить в руках тетрадку с непроверенной контрольной работой ученика… Нет бы благородно здохнуть, отвернуться к стенке, а очнуться уже где-нибудь на Марсе... Так ведь нет – эти пижонистые сучки молчаливо упрекают, и при этом как бы подшучивают над своим хуёвым здоровьем, хотя всем ясно, что им очень жалко себя! – А бы-гуа, а бы-гуа! – подзуживал червь. Я уже лежал на кровати, чувствуя железную сетку сквозь матрас. Теребонькать не хотелось. Хотелось же плакать. Игорёк не то что бы как-то особенно любил Людмилу, но было чрезвычайно обидно, что мать выворачивает внутренности нашей призрачной семьи напоказ этому… не пойми кому. И ладно бы чего-то хорошего сказала… А то – одни гадости, притом несправедливые. Самая подлость таилась в том, что эти россказни были не совсем несправедливы. Только наполовину. «Игорёк родился от двух матерей». Этого я не мог понять, и сквозь обиду дивился материным заявлением. Как такое может быть? От двух отцов – это ещё понятно, но от двух матерей – совершенно немыслимо. Всё тем же марсиански-щенячьим чутьём я всё-таки понимал, что такое возможно. И даже более – только так и может быть. Людмила была моей матерью гороха, неумолимой лыжни к школе, прекрасного именинного чернозёма, безмятежного сна и крепкой веры в бессмертность зимних ботинок. Моя другая мать, лживо любившая Белореченск – она мать тревог, сонных мятежей, червивых пришельцев, болезненной заботы не о том и не тогда, мать бесконечных переездов, уродливых любовей, неприкрытых последующих соитий с теми, кто приходит с улицы, мать моего мяса и мать моей смерти. Но какого хрена нужно делиться этой двуматериной метафоричностью с умбгумкающим приветливым колдырём, который хочет тебя чпокнуть и ради этого дарит твоему половинчатому сыну кулёк живых хищных карамелек? Не стоит приходить с улицы. К кому бы то ни было. Наоборот, нужно бежать, бежать изо всех сил на улицу, и никогда и ни к кому не возвращаться. Иначе ты будешь прозябать день за днём, даря и получая ненастоящие подарки, а в какой-то из дней очнёшься дай Бог если на больничной койке, весь засыпанный плотоядным чернозёмом, и над тобой будет стоять твоя небывалая сестра и спрашивать тебя: ну что, как дела? А ты будешь смотреть на неё с молчаливым упрёком и теребить в руках тетрадку своего ученика, который если и вспомнит о тебе, то всё равно не придёт, ибо нехорошо же вот так лежать и неблагодарно упрекать свою сестру, которая спрашивает тебя КАК ДЕЛА, хотя и так видно, что ты гниёшь, и никто не принесёт тебе лечебного героина, и никто уже больше не отвезёт тебя в ГУМ посмотреть на фонтан, и никогда ты уже не проверишь ничьих контрольных работ. Впрочем, даже если ты и убежишь на улицу, то и там тебя ждёт нечто похожее. Вся суть выбора сводится к скорости твоей смерти: быстрая, медленная. (Но даже смерть тебя не спасёт от этого тупого вопроса: КАК ДЕЛА? ) Нормально у меня дела. У меня всё просто замечательно. Игорёк кушает хорошо, а Николаю вчера приснился хлеб. На Беговой открыли новый морг, рядом со школой, помнишь нашу школу? Туда меня и отвезут, моя лапушка. Там акция: первые два дня скидка 50%, вывоз тела из больницы бесплатно, а если из дома – то первые 3 этажа со скидкой, а если лифт рабочий, то вынос тела непосредственно из квартиры – опять же бесплатно! Сияй, сестричка. Знакомые говорят, там и грузчики порядочные – не дерут на водку и умеют работать с грустным видом. А правда, что в Белореченске приветливые люди, но апельсинов никогда не пробовали? Как такое может быть? Ох, сердце ноет, плохо мне, сестричка. Умираю. А что это у тебя с глазами? Что это ты так блестяще на меня смотришь? Ты что, хихикаешь? Если да, то хихикай грустно. – … и после этого она ещё больше месяца протянула. Коля пропал куда-то, за трупом не явился, и даже на похороны не соизволил. Впрочем, на похороны я сама не попала. Не люблю всё это, не могу видеть – нервы уже не те. Забрала Игорька и неизвестно из каких соображений съебнула из проклятой Москвы сюда. Может, сходишь, пока открыто? Облака, живые облака, сестра. И никогда не поймёшь, кого они на самом деле изображают – глянь, а котёнок уже и не котёнок, а какой-то похмельный грузчик из морга; глянь, а он уже как будто длинный пушистый червячок. А потом и вовсе словно исчез, превратился в мысль или стал тенью от каких-то других облаков, которые только что были им самим. Помнишь, сестра, как мы прекрасно ладили когда-то? В облаках есть и такое. Там вообще всё есть, но нет чего-то самого главного. Ведь ты уже не слушаешь меня, ты уже ушла. Ты ведь тоже облако – сейчас была моей сестрой, а теперь – кто ты? Просто воздух, сквозняк спешащей закрыться двери. Но ветер снова нагонит облаков – одно из них хоть ненадолго, хоть на минутку…А если нет, то и я жалеть не стану. Отмаялась я, милая. Если облако по имени Игорёк есть ещё, если он до сих пор боится червей и ветров, то пусть вспомнит обо мне. Верней, не обо мне, ведь меня, если разобраться, никогда и не было… Пусть он смотрит на облака почаще… Звуки переместились в прихожую. Видимо, мать отправляла своего червя за водкой. Непогода за окном усилилась, но ивовые веточки отчего-то перестали биться о стекло – наверное, разоблачились. Также и мне вдруг стало совершенно безразлично, что мою мать хотят «чпокнуть». Тоже мне трагедия. Я лежал на железной кровати, благоразумно не теребонькая – ведь черви за дверью могут услышать. ОНИ были недалеко: – Сань, погодь. Как у тебя с сигами? … Возьми тогда тоже.
|
|||
|