|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 4 страницаАкинфий поднялся на первый струг. У потесных стали рулевые. К полудню река на вспененных волнах пронесла льды, воды очистились. Серые тучи поредели. Акинфий взмахнул шапкой. На берегу у леса ахнула пушка; за рекой отозвались дали. Акинфий крикнул: — Отдавай снасть! Подобрали пеньковый канат; освобожденная барка тихо тронулась. Бурлаки хватились за потесы и повернули барку в течение. Плавным полукругом барка прошла поперек реки, попала в стремнину и понеслась вперед. От пристани один за другим отплывали демидовские струги… Народ позади отставал, уходил в туман. Свежий ветер разогнал тучи, выглянуло солнце, озолотило лес и поля. Мимо барок бежали горы, кедры, редкие починки и сельбища. Хмурые ели, скалы. Мимо, мимо! Река ревет, как разъяренный зверь. Плечистые рулевые, пружиня крепкие мускулы, надрывались, борясь с бушующей стремниной. Акинфий стоял на носу баржи, глядел вперед, навстречу с грохотом приближались скалы — «бойцы». — Берегись! — закричал Акинфий… Серый камень тяжелой громадой перегородил стремнину, и вода с плеском и грохотом билась буруном…
Плыли… Мимо пронеслись Чусовые Городки, рубленные Строгановыми. На бревенчатых башнях темными жерлами грозили древние пушки. Пронеслись мимо «бойцов»; народ суетился, опасались: вот-вот струг стрелой ударится о серый камень, разобьется вдребезги, и бурун унесет его на дно. Акинфий молча сжимал челюсти и зорко глядел на скалы; сердце было твердо, и он не ощущал страха. Позади плыли шестьдесят стругов, груженных железной кладью. Приказчики из сил выбивались, знали: упустишь барку — убьет Демидов. Оно так и вышло: под Разбойником один из стругов нанесло на каменную грудь, завертело, качнуло, и груженный железом струг пошел на дно. С тяжелой кладью пошли на дно и бурлаки. Семеро бросились вплавь, но стремнина захлестнула отважных. Только двое добрались до берега, отлежались и сбежали в лес. В устье Чусовой струги стали на якорь. Дознался Акинфий о беде под Разбойником, потемнел: — Сбегли? Их счастье: подохли бы под плетью. Поднял серые глаза на приказчика и наказал строго: — Согнать народ с деревень и со дна добыть железо. Государеву добру не гибнуть в омуте… Струги отплыли дальше… По вешней воде сплыл Акинфий Демидов к Волге-реке. Вверх по Волге до Нижнего Новгорода и далее по Оке струги тянули бечевой. Шли бурлаки, впряженные в лямку, с малыми роздыхами. Надо было торопиться, пока в верховьях не спала вода. Пели горюны унылые песни в трудовой шаг; на перекатах, случалось, баржа садилась — с уханьем, надрываясь, снимали и тащили дальше. Вечерами на бережку жгли костры, обогревались; спина бурлацкая гудела от лямки. Спустя несколько недель Акинфий Демидов сплавил военные припасы в Москву и сдал в Пушечном приказе, а сам выехал в Санкт-Питербурх…
Приехал Акинфий Демидов, когда бате на Мойке-реке отвели немалый участок землицы и сам государь велел Демидовым строиться. — Эх, и не ко времени это подошло, — жаловался Никита сыну. — И без того рабочих рук великая недостача… Акинфий Никитич добрался до санкт-питербурхского губернатора Александра Даниловича Меншикова. Тот сразу признал туляка: — А, кузнец! К добру ты, молодец, пожаловал. Хоромы возводить надо… Меншиков был все так же строен, румян и ловок, только появилась важная осанка, да Преображенский мундир сменил он на бархатный камзол со звездой. В обращении с Демидовыми остался прост. Пробовал Акинфий отнекиваться от стройки хлопотами по государеву делу, но губернатор не унялся: — А ты там успевай, да и тут не зевай! Строй! Так и не договорился Акинфий об отсрочке; вместе с батей они обдумывали, как бы урвать у губернатора рабочих рук да сманить на Каменный Пояс иноземных мастеров, могущих лить пушки… Губернатор меж тем проявлял необыкновенную ретивость — каждый день его можно было встретить на стройке то в крепости, то в гавани, то на каналах, где рубили мосты. Вставал Меншиков с зарей, был бодр, энергичен и всюду поспевал. Демидовы восхищались: — Вот господь бог царю работничка послал! Царь Петр Алексеевич снова отбыл в Ладогу — спускать на воду вновь отстроенные фрегаты…
По-прежнему в кромешной тьме работали рудокопщики. Сенька Сокол оброс бородой, цепи натерли язвы, тело отощало, и проступали угловатые кости. Только глаза Сокола остались большими и яркими, горели непримиримой ненавистью. Кержак утихомирился, но и на него порой внезапно нападала ярость; тогда он крепкими руками рвал железо, но кандалы не поддавались. Из-за плохих крепей нередко были обвалы, засыпало людей. Погиб подземный кузнец дед Поруха, и с новой партией кабальных ковать их к тачкам спустился тульский кузнец Еремка. У Еремки озорные глаза, шапка набекрень, покрутил русой бороденкой, сплюнул: — Ай да Демидов, загодя у сатаны преисподнюю выпросил. Не кум ли подчас он ему? Доглядчик ткнул Еремку в бок: — Ты дело делай, а язык за зубами придерживай, а то самого к тачке прикуют. — Эхма, подходи, народ крещеный, обвенчаю с каторжной! — Еремка взялся за молот и стал приковывать кабальных к тачкам. Лежа в забое, Сенька Сокол по голосу узнал веселого хлопотуна Еремку. Сокол поднялся, сгибаясь и волоча тачку, пошел на тусклый огонек в штольне. Еремка приковал последнего, поднял голову; струхнул. В него уставилась лохматая борода. На черном лице горели воспаленные глаза. Человек, согнувшись, держал в руках кайло и тяжело хрипел. — Ой, леший! Осподи Исусе!.. — Еремка, аль не признал? Тульский кузнец изумился: — Ну, и по имени кличет. Во бес! Сенька двинулся вперед, кандалы звякнули, отбросил тачку. Еремка напряженно, с опаской вглядывался в рудокопщика, и вдруг лицо его просияло: — Ой, Сокол, ой, певун мой! Они обрадованно глядели друг на друга. О чем говорить, когда доглядчик рядом вертится, кричит Еремке: — Отковал свое, иди к бадье! Еремка на ходу спросил: — Как-то жизнь? — Сам видишь. — Голос у Сеньки хриплый, оскудел. Еремка приостановился, огляделся, сильно дохнул, и светильник погас; сразу сдавила черная тьма. Кузнец схватил Сокола за руку: — Демиды отбыли на Москву, чуешь? — Чую. — Сенька тяжко вздохнул. — Вдругорядь спущусь, подарочек приволоку, а ты не зевай. Чуешь? — шепнул Еремка Соколу. — А пока — вот… Сенька ощутил в руке добрую краюху теплого хлеба — нагрелась за Еремкиной пазухой. — Э-ге-ге! — закричал зычно Еремка. — Светильня сгасла, кремня дай!.. Сокол, пошатываясь, вернулся в забой. Кержак сидел на выбитых глыбах, тяжко дышал: — Куда бродил? Сокол переломил хлебную краюху пополам и половину отдал кержаку: — Ешь! Кержак взял хлеб, но есть не стал, спросил: — Хорошее, может, слышал? — Погоди, будет и оно. — Сокол взялся за кайло и стал долбить породу… Наломанную руду в тачках возили в рудоразборную светлицу, к бадье. Вверху глубокого колодца виднелось белесое небо, на краях бадьи лежал снег; рудокопщики догадывались о зиме. Но вот уж давненько, как на бадье снег исчез, края ее были влажны, скатывались ядреные, чистые капли. «Вешние дожди идут», — угадывал кержак. Прибывшая свежая партия кабальных рассказывала: на земле весна; лес оделся листвой, поют птицы. Сухой плешивый старичок из прибывших вынул из-за пазухи зеленую веточку березки. К веточке потянулись десятки рук. Все с жадностью разглядывали зеленые листочки. Кержак оторвал один, положил на ладошку, долго не сводил глаз, а в них стояли мутные слезы. Сокол глянул на друга, засопел и отвернулся: — Год отжили в преисподней… Ни дня, ни солнышка, ни ласки… Весь день Сокол пел тоскливые песни, рудокопщики побросали работу, слушали. Доглядчик пробовал разогнать плетью, но кержак крикнул: — Не тронь, урок сробили… А тронешь — кайлом прибьем!.. Кандальники с тачками ходили в рудоразборную светлицу и долго смотрели вверх узкого колодца: там голубело небо. Все тянули бородатые грязные лица, ухмылялись: — Весна! Доглядчик выходил из себя. Хотя кабальные урок свой отработали, но вели себя непривычно, как пчелиный рой весной. Походило на бунт. Доглядчик при смене поднялся наверх и доложил о своей тревоге Мосолову. Демидовский приказчик спустился в шахты. Тускло светились огоньки в забоях, мужики старательно ломали руду, над потными телами стоял пар. В подземельях давила духота, стояла могильная тишина. Мосолов усмехнулся: — Где бунт, коли людишки робят, как кони… А ежели песню поют, то разумей: от песни работа легче. Сумрачный доглядчик перечил: — Они табуном ходили и на небушко взирали! Мосолов поднял палец и сказал внушительно: — На господа бога, знать, ходили глядеть. Каются, ноне святая неделя. Мосолов был полнокровен, полон силы; ходил он, заложив за спину руки, зоркие глаза заглядывали во все закоулки. «Пустое, — подумал он, — человек спущен в могилу, прикован цепью к большой тяжести — тачке, где ему вылезти? » Хотелось поскорей выбраться из сырых душных шахт, и он с легкой издевкой сказал доглядчику: — Человек не птаха, не взлетит из этакой глубины. Мосолов поднялся наверх спокойный и уверенный. Над прудом дымили домны; знакомо и равномерно стучали обжимные молоты. На горе шелестела свежая, сочная зелень, в пруду квакали лягушки. Солнце садилось за горы…
Рыжеусый стражник Федька, как только сплыл Акинфий по Чусовой, загулял. Дверь в шахтовый спуск запирал на замок, ружье ставил в угол и присаживался к столу. Доглядчик-раскоряка поднимался к нему, и оба пили… Пьяный доглядчик жаловался: — Говорит, человек не птаха, не подымется… А мы — гуси-лебеди. Пей, кум… Пили… В колодце вверху сверкали крупные звезды. «Надо бежать! — решил Сокол. — Весной под каждым кустом дом». На неделе демидовские дозоры поймали беглого и пригнали в шахты. Веселый Еремка спустился в рудник ковать беглого к тачке. Как и прошлый раз, Сокол добрался до Еремки. Коваль встретил Сеньку насмешкой: — Жив, шишига? Крепка шкура-то? Доглядчик отвернулся. Еремка дохнул на светец — огонь погас. Кузнец засуетился: — Ой, будь ты неладно, кремня дайте… Во тьме он ткнулся в Сеньку и сунул в руку напильничек: — Держи подарочек… Ежели в бадье будет зелена веточка — наверху пьяны. Беги… Высекли огонь; Еремка держал наготове молот, посапывал. Сокол как не был — растаял… После каторжной работы кабальные укладывались на отдых поздно. Пели песни и под песни трудились с напильником над кандальем… Мосолов сел на хозяйского конька и поехал осматривать стройку на Тагилке-реке. Невьянские жильцы вздохнули легче. Над прудом сверкало солнце, над горами голубело небо; люди как бы впервые увидели их. Веселый кузнец Еремка пришел к Федьке-стражнику со штофами и стал пить вместе с ним. У пруда расхаживал народ — отдыхал, девки песни пели. Только бородатый кат с разбойничьими глазами ходил сумрачный у правежной избы, ворчал: — Съехали хозяева — загуляли. Быть битым холопам!.. Кат в бадье отмачивал свои сыромятные плети: «Хлеще будут! » В троицын день девки на реке пускали венки; по площади, заложив у целовальника в кабаке свою сабельку, расхаживал пьяный Федька, куражился. Кат подошел к нему: — Ты что ж, служивый человек, не у места? — Я стражник — вольный человек, — бил себя в грудь Федька. — Пью-гуляю, ноне святая троица, а ты уйди, варнак… У ката мысли ворочались медленно, хвастовство Федьки ему пришлось не по душе, он насупился и отошел от бахвала. Завалился кат на замызганные нары и весь день-деньской проспал… Утром по заводской улице бежал доглядчик-раскоряка, размахивая шапкой, истошно кричал: — Караул, рудокопщики сбегли!.. Федька-стражник лежал в пропускной избе, повязанный по рукам и по ногам, вращал хмельными глазами. В колодце болталась пустая бадья. Спустились вниз; по шахтам бегали растревоженные голодные крысы да гулко падали в темных переходах капли. В рудоразборной светлице нашли одного старика рудокопщика, Лежал он на спине, заходился в долгом кашле, харкал кровью и смотрел вверх колодца на голубое пятнышко неба. Старик в забытьи говорил тормошившим его: — Помираю. Улетели соколы — не поймать! На земле стояла жара, но кату было холодно, он надел полушубок, взял плеть и пошел в горы отыскивать Мосолова…
В горы, в лес из рудника бежали кабальные. В лесу — дичь, тишина, болото; человеческий голос слаб, тонет во мхах, в буйных травах. В чаще под лапой зверя трещит сухой валежник. Глухой ночью беглые выбрались на поляну, кузнец-кержак камнем сбил кандалы народу. Огня не раскладывали. Сокол сидел на пне, кабальные лежали на траве; меж вершин качающихся деревьев блестели звезды. Сенька убеждал беглых: — Бежим все вместях. Веник повязанный крепок, не сразу сломишь, а по прутику без труда переломаешь. На дорогах и тропках демидовские псы сторожат, по следу побегут, по одному перехватают. Кержак сидел у пня, руками уперся в землю, примял папоротник. Борода взъерошена, глаза волчьи. — Верную речь Сокол держит! — одобрил он. Беглые молчали, потупив глаза в землю. — Ну, что молчите? — Кержак потянулся и выворотил папоротник с землей. — Я бы рад, — шевельнулся тощий мужичонка; бороденка у него ершиная, на лице ранние морщины, — рад бы… Да к дому спешить надо… Я — галичский… — Вот видишь, ему до Галича, а мне к Рязани подаваться, — как тут вместе? Вот вить как, а? — Молодец в серой сермяге поскреб ногтями нечесаный затылок. Сенька спросил с горькой усмешкой: — А на Рязани что тебя поджидает? Аль не отведал у барина-господина плетей? — Бухнусь барину в ноги; верно, отходит плетью, да простит. На земле маята лучше, чем под землей. Сенька недовольно сдвинул брови: — Эх ты, рязань косопузая, о себе думаешь. Зайцем потрусишь — поймают… — Не поймают, — шевельнул плечами рязанец и ухмыльнулся. — Храбрый! — Глаза кержака стали грозны. — Ослобождали — с нами, а ослобонили — в сторону. Я, Сокол, с тобой иду. Завязали мы, Сенька, свою жизнь одним узелком: драться нам вместе и умирать вместе. К Сеньке подобрались пять беглых; решили с ним идти в огонь, в воду. Остальные — кто куда. По лесу потянул предутренний холодок, на кустах засверкала роса, и звезды гасли одна за другой. Беглые в одиночку, по двое уходили каждый в свой путь. Уходили молча, не прощаясь, — стыдно было за поруху товарищества. Меж тем в Невьянск на взмыленной лошади прискакал демидовский приказчик Мосолов и начал расправу. Со всего завода согнали рабочих к правежной избе; перед ней стояли козлы. Первым привязали Федьку-стражника, спустили штаны, и кат, поплевав на ладони, стал хлестать нерадивого. Стражник пучил рачьи глаза, не стерпел — орал благим матом. Кат прибавил силы в битье — Федька, осипнув, поник головой и замолчал. После каждого удара дергались только Федькины пятки. После Федьки-стражника перепороли всех рабочих: на каждом нашли вину. Заводские выстроены в круг, в центре козлы, Мосолов хватал подряд первого попавшегося и вытаскивал на середину круга. Злой, с перекошенным лицом, он люто кидался на людей: — Где ходил, где был? — Дык, я до кузни шел да прослышал — сбегли… — Секи! — командовал Мосолов кату. У ката глаза налились кровью, рука раззуделась, сек нещадно. Сыромятный ремень сочился кровью. — Ой, ладно! Ой, так! — поощрял Мосолов и хватался сам за плеть. — Уйди! — отталкивал его кат: — Уйди, а то и тебя отхлещу… — У, черт ретивый! — Мосолову по душе была такая усердность ката. Секли женщин, бесстыдно задрав сарафаны. Холопки огрызались, вырывались, но дюжий кат глушил их кулаком и привязывал к станку. Розыск шел три часа; кат выбился из сил; он бросил плеть, сел у козел прямо на землю и подолом рубахи утер ручьи пота; руки у палача дрожали. — Что, пристал, пес? — недовольно поглядел на ката Мосолов. — Давай плеть… Мосолов сбросил кафтан, засучил рукава, сам стал сечь. Палач глядел на приказчика, морщился: — Плохо… В сараях, где складывалось железо, нашли доглядчика Заячью губу. Доглядчик висел на кушаке, страшно высунув язык. — Сам себя порешил, — доложили Мосолову. Приказчик выругался: — Труслив, губан! Выбросить из петли падаль… По дорогам и лесам, на перевалах зашевелились демидовские дозоры, хватали беглых, вязали веревками и гнали в Невьянск. Поймали и галича, поймали и рязанца. Рязанец пал на колени перед объездчиком: — Убей тута… — Что, убоялся в Невьянск волочиться? — Убоялся. Страшно, — тихим голосом сознался рязанец. — Умел бегать — сумей ответ держать, — толкнул в спину беглого объездчик. Галич держал себя смирно, шел с искровавленным лицом и утешал себя: «Христос терпел и нам велел…» Искалеченных, избитых волокли в вотчину невьянского владыки. Каменную терновку[14] тесно набили провинными. Беглым набили колодки, заковали в цепи. Тем, кто огрызался, на шею надели рогатки.
Сенька Сокол и кержак да пять беглых ушли далеко; много застав миновали. На демидовских куренях нарвались на углежогов. Углежоги не донесли, поделились последним хлебом… В лесу беглые поделали себе дубины. Вел Сенька Сокол ватажку на Волгу-реку. Дышалось легко, по лесам пели птицы, на глухих озерах играли лебединые стаи. Под июньским солнцем млели белоствольные березки, на полях гудели пчелы — собирали мед. Раны от кандалья заживали, обвертывали их лопушником — врачевались сами. Песен не пели, шли молча. — Успеем, напоемся. — Сенька всматривался в синие горы. — Все горы да увалы, увалы да горы. Погоди, вот минем Башкир-землю, выйдем на Каму-реку и запоем. — Петь будем, купцов дубьем бить будем, ух, чешутся мои рученьки! — Кержак сладко потягивался, в черной бороде поблескивали острые зубы. По горам да по лесам поселки редки, народ мается в них суровый, но обычай такой: посельники на полочке у кутного окна на ночь ставили горшок молока да хлеб. Бежали из Сибири на Русь измаянные люди, уходили от демидовских заводов на юг, в степи, скрывались кабальные на Иргиз-реке у раскольников. Всех беглых подкармливали посельники. Сенькина ватажка сыта была… Вышли на Каму-реку: вода — синяя, леса — темные. По берегу тропы натоптали лаптями бурлаки, намочили едким потом; на тропах не растет трава, не цветет цвет. В Каме-реке рыба играет, струги плывут. В Закамье — боры, над ними медленно двигаются снежные облака… В сельце ватажка упросилась в баню. Кривоглазая баба в синем сарафане недоверчиво оглядела мужиков: — Может, вы беглые, а то каторжные, а мужик мой на стругах ушел… Кержак присел на колоду, рассматривал бабу. Она была тощая, ноги — курьи, незавидная. Кержак сплюнул. — Верно, народ мы ходовой, но баб не трогаем. Про себя кержак сердито подумал: «Измаялись, а не всякую подбираем». И женщине: — Ты нас, хозяйка, пусти; испаримся да богу помолимся… Посельница жадно оглядела ватажку: — Лужок скосите — пущу. Мужики не мужики, гляжу, а медведи… Пришлось стать за косу. Пожня густа и пахуча, травы сочны и росисты. Посельница накормила ватагу, косилось споро; работалось, как пелось. В мужицкой душе поднялось извечное — к земле приглядывались, принюхивались к травам. Над пожней неугомонно играли жаворонки — старые приятели. Солнце грело, во ржи кричали перепела. Сенька первым шел, за ним — кержак, за кержаком — пятеро. Трава ложилась косматым валом, дымилась — испарялась роса… К полудню покончили с пожней, посельница сытно покормила. Беглые накололи дров, истопили баню, залезли в нее. В бане — хохот, хлест, ругань; кряхтели, мычали от запаха веников да хлестанья. Сладко ныло, свербело измаянное тело. Кривоглазая посельница загляделась: здоровущие озорные мужики выбежали из бани — и в Каму-реку. Плыли, сопели; наигрались — и на берег; от накаленного тела шел пар. После доброго пара и маяты беглые забрались на сеновал и захрапели. Той порой беглецов заметил староста; он обегал дворы, собрал крепких мужиков-прасолов, судовщика; побрали вилы, топоры, окружили сеновал и повязали сонных беглых. Они спросонья глаза протирали: — Откуда только пес злобный взялся? Обувь у старосты — юфтяная, ноги большие, сам — дохлый кочет, а глаза желтые. Староста допытывался: — Демидовские? Кто из вас ватажный? Кержак глядел исподлобья. Сенька плюнул в рыжую бороденку старосты: — Угадай, кто ватажный! Прасол, плечистый мужик в темной сермяге и в смазных сапогах, нацелил на Сокола вилы: — Заколю! Пошто забижаешь? — А пошто повязал? Мы вольные казаки и шли своим путем… Прасол оперся на вилы, морда — нахальная: — Видывали таких казаков, их ныне от Демида бежит, как вода журчит. — Ряди караул да гони по Сибирке. — Знакома дорожка-то? — утер бороденку староста. Беглые отмалчивались. Кержак поднял волосатое лицо, загляделся на голубизну неба, вздохнул: — А небушко-то какое… Эх, отгулялись, братцы! Он стал рядом с Соколом, крикнул мужикам: — Ведите, ироды! Ватагу подняли, стабунили и погнали по дороге… Дорога пылила, жгло солнце, а в небе кружил лихой ястреб-разбойник. Сокол тряхнул кудрями, вздохнул глубоко: — Не унывай, братцы. Споем от докуки. Ватажники запели удалую песню…
Неделю усердствовал Мосолов: перепорол всех от мала до велика. Козлы у правежной избы и земля густо обрызгались кровью. Из терновки по ночам волокли гиблых, хоронили тайно. Доглядчика-раскоряку Заячью губу выбросили в лесу. Воронье передралось из-за мертвечины, зверье обглодало кости. Приказчик хвалился кату: — Слово мое крепко; хозяину своему предан. Вот оно как! Кат от большой работы утешил звериный зуд, обмяк, умаялся. После правежа он нахлестался хмельного, повалился под тыном и мычал. Огромные пятки босых ног желтели на солнце. Лохматая голова палача покоилась в тени, в чернобылье… Голодные псы лизали кровь с сыромятной плети… Завод работал неустанно, равномерно постукивали обжимные молоты, на пруду шумели водяные колеса, в домнах варилось железо. Из лесных куреней приписные мужики возили нажженный уголь. От хозяина Демидова приходили хорошие вести. Все шло гладко, на добром ходу. В воскресный день пополудни на заводской двор пригнали изловленных на Каме-реке. Беглых выстроили в ряд, из заводской конторы вышел Мосолов, обошел их. Насупился; кержака и Сеньку наказал отвести в сторону, а пятерым беглым приказал скинуть портки. Мужики оглянулись, кругом тын островьем кверху, у ворот пристава — не сбежишь; понурились и покорно сняли портки. Отдохнувший кат опять потешил душу… Небитых Сеньку Сокола и кержака отвели в демидовские подвалы. С каменных сводов капала холодная роса; капли гулко звучали в густой тьме. Беглых приковали к стенке. Сенька брякнул цепями: — Ты здесь? — Тут, — отозвался кержак. — А кто стонет?.. Оба прислушались: в углу стонал человек. — Эй, кто? — Сенька поразился: не узнал своего голоса. Человек в углу не отозвался, затих. Кержак пожаловался с сокрушением: — В бреду у него душа, а нас, слышь-ко, не били, знать, хуже будет… — К подземельям не привыкать, — кержак растянулся и захрапел. Сенька не смыкал глаз; во мраке плыли разноцветные круги, гасли и вновь появлялись. Мерещились леса, горы, солнце…
В углу под серыми сводами склепа, на гнилой соломе лежал прикованный на длинную цепь избитый раскольник и жаловался: — Руду отыскал, солдату сказал, а солдат с дочкой пошли крепить место за собой — пропали. Наехали демидовские варнаки на скит, старцев не тронули, а меня сюда приволокли. Сенька спросил: — Пытали? Голос раскольника задрожал горько: — Еще как! — Сказал, где руда? — не отставал Сенька. — Скажешь. Кости хрустели. Во как! — Ну, Сенька, сгибли тут. — Кержак брякнул цепью. — Пытать придут. Скитник в углу шептал сухими губами: — Наши древлей веры людишки бегут от антихриста на Каменный Пояс, а тут-ка свой царь объявился — Демидов. Где тут правду найдешь? Прошел я города, проплыл реки, перелез горы, правды на земле не нашел. Вот на цепь, как пса смердящего, приковали, измучили. Раздумал я и дошел, что правда в самом себе. Терпеть надо! — Врешь! — вспыхнул Сенька. — Врешь, есть правда на земле, да упрятали ее купцы и бояре. А добыть ее — выходят, бить мироедов до корня. — Крушить! — рявкнул кержак. — Эх, походить бы по Волге-реке, по разинской дорожке. Жалко, не пришлось! — Ой, робята! — Раскольник измученно вздохнул. — Сижу под землей-маткой и слышу, как земля стонет. Не нашелся еще тот человек, который все слезы да горе народное собрал бы в одну жменю да бояр и воевод царских к ответу стребовал. И не родится, детушки… — Родится! — горячо крикнул Сенька. — Ох, и горько придется тогда боярину! — За все разом отплатим! — с жаром сказал кержак. В подвале стояла могильная тишина; по стенам сочилась сырость. Кат приносил раз в день по ломтю хлеба да перед каждым в берестяной корец плескал немного воды. Палач молчал, топтался по подземелью, тяжелым взглядом поглядывал на кандальных. Хлеба и воды не хватало, тело стало сохнуть. Беглые томились — чего ждут? Или просто заживо погребли, и с тем конец? Прошло много дней; раскольник в углу становился тише, уже не спорил, только слушал да покашливал. — Отхожу. Не сегодня-завтра уйду в дальнюю путь-дорогу. Чую, мало осталось. Жаль, с Аннушкой, дочкой, не свиделся. — Живи! Чего каркаешь? — Кержак сидел на корточках, привалившись спиной к стене, и зорко поглядывал в угол. Раскольник вздыхал: — Ноне сон виделся, будто с посохом иду в крутую гору, а на горе стоит отец и манит меня: «Торопись, Акимушка, хватит, походил по земле, навиделся горя». К чему, думаю? К смерти. Ноне помру. — Чудишь, отец. Дай я песню спою, — предложил Сенька. Старик прошептал: — Не до песни. Слышь, что я попрошу тебя? Снял я крест, умру ноне, — а ты подыми, может вырвешься. Всяко бывает. Аннушке крест передашь, а узнать ее нетрудно… Старик долго рассказывал о дочке, постепенно затихая. Вздохнул: — Что-то слабость одолела, малость сосну… Весь день и всю ночь отмалчивался старик. Пришел кат, принес хлеб и воду. Мутный свет фонаря слабо осветил угол: раскольник лежал скорчившись, лицом к стене. Кат ткнул ногой его тело. — Ишь ты, никак отошел! — удивленно сказал он. Кержак и Сенька застыли: ничто не нарушало молчания. Кат опустил лохматую голову, поскреб затылок. — Поди, господу богу теперь у престола жалуется. Руки-то наши по локоть в крови. — Палач тряхнул головой, насупился. — Вы-то не очень радуйтесь, еще плетью отгуляю! — пригрозил он. Кат погасил светец; гремя подковами по каменному полу, ушел. Покойник стыл на соломе. Кержак прижался спиной к сырой стене и не отрывал от мрака глаз: поминутно спрашивал: — Сенька, спишь? — Не… — Не спи, Сенька, — просил кержак. — Боязно. Крыс да покойников боюсь. — С чего? Плетей не убоялся, а тут… Кержак подтянулся к Сеньке поближе, тяжело дохнул: — Смерти не страшно, а мертвяков боюсь. Сенька лежал на гнилой соломе. — А ты чуешь, — сказал он, — кат ушел, а я крест подобрал. Прошло три дня, кат приносил еду и питье, но покойника не убирал. По узилищу поплыл тошнотворный душок. Кержак не сводил глаз с угла, томился. Сенька говорил: — Ишь как по жадности напугался Демид, мертвяка — и того на цепи держит. Убоялся, как бы руду осподу богу не отдал. Кержак угрюмо сказал: — Ты молчи. Покойник — он, брат, все слышит. Эх, убечь бы отсюда! Худо нам, Сеня, будет. Ой, худо! Чую, зверь Демид затеял страшное… Сеньке Соколу на сердце пала тоска; он скрипнул зубами: — Пусть сказнит лютой смертью — не покорюсь я!.. — Слышь? — Кержак схватил Сеньку за руку. — Сюда идут… По каменным ступеням гремели подкованные сапоги. Гудели глухие голоса. Дубовая отсыревшая дверь заскрипела на ржавых петлях, распахнулась. В подвал шагнул кат, в его руках потрескивал смоляной факел. Уродливые тени метались по стене. Из-за спины ката вышел грозный хозяин Никита Демидов. Он стоял, широко расставив крепкие ноги. Густые черные брови на переносье хозяина сошлись, взгляд был тяжел, Демидов погладил курчавую бороду: — Ну, здорово. Довелось-таки свидеться. Сенька, пошто забыл наш уговор? Сокол энергично поднял голову, озорно отозвался: — Здорово, ворон! Терзать пришел? — Разве ж так встречают холопы своего хозяина? — хмуро вымолвил Никита. — А зачем на цепи, как зверей, держишь? — закричал кержак и угрожающе загремел кандалами. — Пошто упокойника не хоронишь? Демидов сощурил глаза; в узких темных щелях горели злые огоньки. — Не к чему тревожить, истлеет и тут… А вас судить буду — я вам судья и бог. Свети! — Голос его прозвучал сурово.
|
|||
|