|
|||
alive againhttps: //ficbook. net/readfic/4612647 Автор: Be lonely no more (https: //ficbook. net/authors/173817) Описание: Посвящение: Публикация на других ресурсах: Примечания автора: Не флафф, да, но романтика! Лу Хань вытягивает под столом затекшие от долгого сидения в неудобном положении ноги и даже стонет тихонько, когда миллионы острых иголок безжалостно пронзают плоть от бедра и до самых пальцев. Косит глазами на наручные часы и вздыхает только – без нескольких минут полночь, засиделся что-то, а работы все тот же воз и телега, и кончается ли вообще? Последние два года – точно нет, а что было до того Лу Хань уже и не вспомнит. За большими - от пола и до потолка - окнами, занавешенными не плотно стянутыми вертикальными жалюзи, мерцает разноцветными неоновыми красками город – ослепительно, шумно, душно и людно, почти непереносимо. И Хань чувствует себя почти отомщенным, почти довольным, что не там, не среди бесконечного, никогда не останавливающегося потока, в удушливом, словно живущем собственной жизнью океане из человеческих тел, когда дышать получается исключительно рыбой, выкинутой на мелководье, закидывая голову и распахивая немой, пересохший рот. Откатывается назад вместе с креслом, вытягивается всем телом, прислушиваясь с недовольством к хрустящим суставам, и крутится вокруг себя, вспоминая вдруг, что до тридцати еще не год и не два, а он похоронил себя практически под идеальной укладкой, подогнанным по фигуре костюмом, ценой в полторы месячных зарплаты, вычищенными до зеркального блеска туфлями и налаженной, как будто запрограммированной жизнью. Когда неделю напролет с восьми утра и до последней подписи на отчете за полночь и с отделанным под старую таверну пабом каждым вторым пятничным вечером. Сонной, словно ватой обложенной субботой. Когда своими ногами только до холодильника – иногда ползком, за наполненной доверху тарелкой плотных промороженных ягод голубики, от кисловатого вкуса которых стискивает глотку – он город перерыл в буквальном смысле слова, чтобы найти, чтобы не забыть вкус мякоти, размазанный по губам и языку – а лучше бы забыл, ей-богу! И едва ли активного воскресенья – пробежка, может быть, или тренажеры в спортивном клубе на параллельной улице, в идеальном случае, и тот же диван по факту. И тоска. Тоска такая, что хоть волком на луну, хоть в петлю, хоть с родного пятнадцатого этажа за шесть секунд и до асфальта, и руки зудят примитивным желанием достать телефон и по памяти, по единственной цифре отбить знакомое, и даже не привет, молчанием на молчание, потому что единственно верными словами расписано по коже, а других и не нужно. Лу Хань вытаскивает себя из кресла, скидывает пиджак, закатывает рукава рубахи до локтей и аккуратно раздвигает жалюзи, щурясь, когда яркий неоновый свет прожигает глаза. Он город этот ненавидит, наверное, не так, как себя за трусость и жалкость, но что-то близкое, такое же острое и безысходное. И тянет тяжелой головой до самого окна, и от тяжелого дыхания на стекле расползаются влажные пятна, расчерченные буквами чужого имени. Того самого, что под сердцем. Лу Хань расстегивает верхние пуговицы и трет пальцами кожу до горячего, и вздрагивает только, когда в кармане брюк начинает дрожать телефон. И знает точно, чье имя на дисплее, и давится желанием распахнуть створку и выбросить единственным неловким движением, и то, что останется после и по кускам не собрать, но толку? Когда выбито в памяти, выжжено спиралью по ребрам, и не сбежать никуда. От него получилось, а из собственной шкуры не так то и просто. - Не спишь? Лу Хань мотает головой, проезжаясь лбом по стеклу, и хорошо, что прохладное, а от вспыхнувших заревом щек можно солнце поджигать, если вдруг остынет. И не видит, конечно, но ему и не нужно, он и без того знает полностью, до самого тайного, до самого темного, сокрытого и обвешанного замками. И молчание острое, словно перцем приправленное, потому что терпение расползается неровными шрамами, оголяя нутро. Два года – это слишком много, наверное, без обещаний хотя бы, без какой-никакой надежды, и каждый их разговор становится все короче, все бессмысленнее, и иногда только, вот как сегодня, к примеру, Лу Хань ловит себя на желании не отвечать. Не перезванивать. Не набирать самому. - Тебе плохо? - Нет, - он улыбается своей интуитивной практически попытке соврать, как будто это возможно, как будто Минсок не знает его, не чувствует, не понимает, - все в порядке. Устал немного. День как будто бесконечный, знаешь. Он знает. Знает, конечно. У Минсока нутро звериное, верное, такие как он - влюбляются разом и навсегда, не срываются и не бросают на половине пути, такие как он - вековая стена, монолитная, никакими бурями не покалечить, никакими ветрами не продуть. Лу Хань воочию практически видит, как Минсок улыбается, глядя на бушующие под ногами волны, и ежится, стискивая свободной рукой на груди старый, протертый местами плед – их любимый. - А у нас иней по траве утром, представляешь? Хрустит под ногами, словно стекло. И солнце бледное-бледное, как твои волосы. Приезжай, – без перехода, не позволяя продохнуть. Минсок не просит, конечно, сколько можно? И голос хриплый, почти прозрачный за расстоянием. Лу Хань прислушивается, затаивая дыхание, чтобы не пропустить ни единого слова, ни самой крохотной, едва заметной интонации. Потому что важно! - Приезжай, Хань, пожалуйста. Я не могу больше. Без тебя не могу. *** Они случаются друг у друга внезапно, не ко времени и не по сценарию – так только в сказках и бывает, наверное. Лу Хань привык винить во всем подаренный родителями на окончание университета билет в оба конца до Парижа, который с подростковым раздражением обменивает на Эдинбург тем же вечером. Как будто не знают, не помнят, как душат, затягиваясь шелковым галстуком на шее, туристические толпы, и металлический каркас Эйфелевой башни он без раздумий променяет на бесконечные вересковые равнины и каменные утесы Северо-Шотландского нагорья. Он игнорирует элитные отели с россыпью звезд на фасадах и сдающиеся за какие-то сумасшедшие деньги горные шале, арендует чихающий, как от простуды, но от старости скорее, мини Купер, смотрящий с тоской, сродни его собственной. Лу Хань не выдерживает и дружится даже, по-мужски, с нехилой толикой уважения поглаживая по рулю урчащего от ласки старичка, мол, ничего, поездим еще, обещаю! И прячется по крохотным деревням, вдыхает запах свежеиспеченного хлеба и щедро мажет куски медом и свежим маслом, не вспоминая даже про вшитые практически под кожу правила этикета, и пальцы облизывает и жмурится, выпивая добрую половину стакана густого темного пива. Изрисовывает альбомы от корки до корки простым грифельным карандашом, вспоминая вдруг про детскую, очень наивную мечту стать иллюстратором – а ведь получалось, хорошо получалось! - отодвинутую на периферию жизненных приоритетов. Он бы остался, правда, на месяц, на год, на целую жизнь, если получится, но отцовский голос на том конце провода приказывает возвращаться. Его растили для продолжения семейного дела, чтобы польза была соизмерима с понесенными когда-то затратами, а собственные желания всегда оказывались не на втором даже, на самом дальнем плане. Минсок случается нелепо, за трое суток до отлета. Дружище Купер подпрыгивает на ухабе, ныряет носом во взрытую чьими-то колесами яму, соскребая с бампера хлопья краски, натужно хрипит мотором, словно при смерти, да так и замирает посреди нечищеной со времен второй мировой дороги, распыляя жизненные силы густым белым паром и добавляя небу плотных, пузатых облаков. Очень вовремя. Лу Хань не понимает толком – ему рыдать или смеяться над собственной глупостью? Или пугаться, может быть, когда огромный черный Ровер, обдав дорожной пылью, выплевывает из собственного нутра его - рыжего, как гребаное солнце, гибкого, словно вылепленного из гипса по античным образцам, в плебейской клетчатой рубахе, наверняка фланелевой, и улыбкой от уха до уха – такие, вообще, бывают? И все, наверное. Уже тогда было «все». И плотный мутный дым - не перегревшаяся на жарком летнем солнце машина, а сердце, только Лу Ханя не научили справляться. Отказываться с вежливой безразличной улыбкой от неугодных предложений, бороться с соперниками и обстоятельствами, подчиняться, если иное не предусмотрено, извлекая из поражения максимум возможного, а справляться – нет. И ему бы вещи собирать, следуя приказу отца, но на чужой спине вязью по лопаткам – его собственное имя. Случайность, достойная пополнить ряды кинематографических и литературных штампов, и хохотали в две глотки, сгибаясь пополам и обнимая руками животы, потому что не бывает так, понимаете? Один китаец до мозга костей, типичнее не придумаешь, второй с пропиской в одном из провинциальных городишек Южной Кореи, хрен на карте отыщешь, а столкнулись в сотнях километров от Эдинбурга, на пропыленной, богом забытой дороге. И кто Лу Хань такой, собственно, чтобы против судьбы? И просоленным до основ ветром сдувало к вискам глупые непрошенные слезы, но у Минсока ладони – шершавые, сильные, очень смелые, и подчиниться, позволить себе стать слабым, покорным – не сложно совсем. И запахом свежей древесины, просушенными пучками ароматной травы, привешенными под потолочными балками, и сваренного очень крепкого кофе – Лу Ханя вывернуло наизнанку, выпотрошило, оставив вместо живого человека жалкую оболочку. И целовать чужие обветренные губы он решается первым, как в омут с головой, а дальше и не помнит толком, и у Минсока в роду потомственные колдуны, наверное, по иному туманное марево перед глазами не объяснить. И получается только стискивать чужие предплечья, оставляя на коже красноватые отпечатки собственных пальцев, и рот распахивать, когда сиренами и на высокой ноте взвывают разом все нервные окончания, не позволяя не то, что думать связно, дышать толком. И пить с чужих губ кисловатый сок раздавленной голубики, делиться поровну, и словно сердце напополам, когда Минсок вылизывает его пальцы дочиста, удерживая взглядом и утягивая на самое дно – не выплыть. Лу Хань и не пытается. У Минсока большой дубовый дом, где вместо заднего двора – вспененные об белоснежные утесы волны под ногами, пропасть, ощеривающая пасть подобно собаке на впервые появившегося в доме, пахнущего незнакомым, а потому опасным. Лу Хань понимает и не злится, куда ему против стихии. И не страшно совсем, потому что чужие горячие ладони греют бока, и это правильно настолько, как и не было никогда. Лу Хань сдается. Подчиняется и выпивает до дна все, что Минсок наливает в бокал – вино так вино, виски так виски, любовь - не скупясь и не размениваясь по мелочам. У Минсока принципы и понятия, он сложный в мелочах и до смешного простой в основе, как любой хороший парень, неуступчивый, но готовый для него на самое сложное, сломавшее поперек хребта, наверное, - отпустить. И, скорее всего, именно это Лу Хань так и не может ему простить. *** Минсок отпускает, и Лу Хань, как прилежный сын, ни больше, ни меньше, возвращается в Китай – к элегантным деловым костюмам, вычищенной до зеркального блеска обуви, бесконечным отчетам, почти болезненной тяге назад и пульсирующей от тоски чернильной вязи под собственным сердцем. И ломки, как у героинового наркомана со стажем становятся чем-то постоянным, изматывающим, когда работать на износ, думая о предстоящих встречах с партнерами, о стратегиях ведения переговоров, анализируя перспективы и полученные результаты, куда проще, чем прислушиваться к тонкому, едва слышному зову соулмейта в своей голове. И не иметь возможности сопротивляться. Минсок теряется два года и неделю спустя. Исчезает с радаров, растворяется в рассветной туманной дымке, погружая шокированного Лу Ханя в непроницаемую, почти вакуумную тишину. Он царапает горло короткими ногтями, пытаясь дышать, оглядывается, но находит привычное: книжные полки с пыльными томами мировых классиков, неудобный во всех отношениях кожаный диван, на котором зимой холодно и неуютно, а летом противно липнет влажная от пота кожа, жалюзи вместо штор, как будто это офис, а не обжитое логово. И все чужое, как будто не им подобранное. Не вещи, конечно, жизнь чужая, понимаете? А он прохожий, случайно забравшийся в тесную для него шкуру и топчущий теперь незнакомые дороги. И стены сползаются, складываются, словно картонные, зажимая в ловушку, и Лу Хань пытается дышать коротко, урывками, экономя силы, а получается только хрипеть надрывно, утыкаясь ледяным лбом в гладкие доски ламината. Это не честно! Минсок обещал быть – всегда и наперекор всему, по прежнему адресу и на старом номере, чтобы можно было найти – когда, а не если, - и Лу Ханю даже представить больно, что может означать подобная тишина. И сдохнуть бы – слышите? - чтобы ни боли, ни страха больше, но смерть лишь усмехается криво – богов-то не гневи, мальчишка! Иди и забери, раз твой. Лу Хань соскребает себя с пола единым резким движением, натягивает старые потрепанные джинсы, майку и толстовку, бессовестно уведенную из-под носа и шкафа Ким Минсока, закидывает в рюкзак документы и всякие мелочи. Без которых легко обойтись, но родное, привычное, и будет, за что держаться, когда мир осыплется осколками под ноги. Вроде маминой фотографии в старой резной рамке, счастливой ручки, с которой он успешно сдавал все экзамены в университете, или кепки, которая была на рыжей макушке Минсока в тот самый день. Он набирает отца, дожидаясь такси у ближайшего перекрестка и ежась от холода, и безразлично фыркает на раздраженный тон – не в этот раз, слышишь, я подчинился тогда, а сегодня иди к черту! - Ты пожалеешь, - шипит змеей отец, а Лу Хань впервые не жалеет даже, сочувствует, не как сын, как любому бы сочувствовал, кто не понимает, не хочет понимать, что значит быть с тем самым человеком. Пусть даже по странному стечению обстоятельств этот человек одного с тобой пола. - Жалею, - кивает он, делает последнюю затяжку – самую-самую, обещает себе и улыбается: Минсок не любит, когда от него воняет табаком и это важно, - и прижимает докуренную почти до фильтра сигарету к бронзовой перекладине ограждения, - уже. - Я не приму назад, - теперь насмешливо, - когда шавкой ластиться будешь, не приму! - Чего-чего, а категоричности отцу не занимать, ровно, как Лу Ханю упрямства. Он пожимает плечами и отключается. У него есть Минсок. Для семьи достаточно. Он покупает какой-то совершенно сумасшедший по цене билет в первом классе, потому что эконом и бизнес классы раскуплены несколько месяцев назад, глотает, словно воду, предложенное улыбчивой стюардессой ледяное шампанское, и безоговорочно разрешает одаривать себя неназойливым вниманием, входящим в цену билета. Кожу на левой стороне груди печет нещадно, и он обводит кончиками пальцев знакомые до боли черточки, складывающиеся в имя. Ты подожди только! Еще чуть-чуть подожди! Самолет приземляется безбожно ранним утром, когда серое небо едва-едва начинает крошиться, а проглядывающее сквозь прорехи солнце кажется таким же ледяным, как и облизывающие береговую линию воды. Минсок любит рассветы, Лу Хань помнит, чтобы можно было выйти на балкон, укутавшись в один на двоих шерстяной плед, прижаться друг к другу и деревянным перилам, и глотать, обжигаясь, очень крепкий и очень сладкий кофе с корицей в прикуску со свежими булочками. И нафиг ему не сдались никакие рестораны вместе со всеми их звездами Мишлен, тончайшим фарфором, толщиной в лист бумаги, и мраморной говядиной под соусом, название которого вспомнится разве что под пытками, если можно будет вот так - с кофе и хлебом делить на двоих каждое рассветное утро. Лу Хань находит знакомый автосалон и выкупает чудом нашедшийся в рядах особо побитых жизнью и уже не пользующихся спросом экземпляров теперь уже «свой» мини Купер, и улыбается ему, смаргивая дурацкие слезы, словно старому другу. Привет, эй, помнишь меня? Малыш чихает все так же простужено, ворчит, что долго – как можно так долго думать, серьезно? – но заводится, понимая, не до капризов сейчас. И бодро выкатывается на дорогу, готовый дружить - по-мужски, руль в руль, ну или как получится. Счетчик отсчитывает километры, а Лу Хань минуты, и прокручивает в голове все слова – глупые, нескладные, которые скажет, прокричит, если потребуется, когда Минсок откроет дверь. Он не думает «если», потому что размажется красным о белые острые склоны половину часа спустя, когда сможет добраться до ближайшего обрыва, а готовить слова для бога кажется странным, разве не услышит он то, что в сердце? Купер фыркает мотором – поговори еще, сейчас вообще замрем по трассе, хрен с места сдвинешь, и Хань с улыбкой оглаживает потрескавшийся кожаный руль, мол, не бойся, прорвемся. Ночует под тонким пледом на заднем сидении гудящего слабенькой печкой Купера со стучащими друг о друга зубами – по ночам тут чертовски холодно без Минсока, и только спустя три дня добирается до места. Паркуется под раскидистым деревом, пристально рассматривая частично опавшую по осени крону лишь бы оттянуть время. И загребает кедами промороженные ночными заморозками комья земли, и дышит коротко, чтобы не обжигало холодом легкие, и прячет покрасневшие на ветру ладони в узкие карманы джинсов. И в дверь не стучит – гладит свежее деревянное полотно, обводя кончиками пальцев узоры колец, толкает тихонько, почему-то уверенный, что не заперто. Дверь подается, и Лу Хань стонет практически, расползаясь манной кашей по порогу, потому что он дома. Теперь точно дома. Он обходит комнаты, принюхиваясь, словно собака, и всюду – от раскиданных вещей, от потрепанных, не для вида расставленных книг, пахнет Минсоком, не горем и не отчаянием - им, и горло перехватывает сильной рукой так, что дышать не получается, только хрипеть, пропуская в легкие маленькие порции затвердевшего до состояния льда воздуха. И дрожать крупно, нервно, когда чужие сильные руки подхватывают с пола, тянут на себя, вынуждая обхватить ладонями за сильную шею и ногами за пояс. Он зарывается носом в чужие, по-прежнему рыжие волосы, вдыхает горьковатый, едва слышный аромат парфюма, и не сдерживается – всхлипывает, все сильнее сцепляя пальцы, причиняя боль, наверное, и чувствуя ее за двоих. - Ну что же ты? – сбивчиво шепчет Минсок во вспыхнувшее ухо и трется виском о висок, - это больно было, понимаешь, очень-очень больно. Чувствовать тебя, слышать твой зов, понимать твои страхи и не быть рядом. Не любить так, как ты заслуживаешь. Я думал, станет легче - обоим, - и смеется тихонько, мотая головой, - спасибо, что ты смелее! И хочется по-глупому кивать на каждое слово, уткнувшись носом в щеку, и пальцами водить по горячей коже, не пропуская ни единого сантиметра, вспоминая, каково это было – касаться без страха, без смущения, как будто и не было этих двух бесконечных лет с океаном между ними. И вот здесь и сейчас не страшно признаться – он слабый, да, и без Минсока – сильного, как вековое дерево, вросшего ногами-корнями глубоко в землю, не получается совсем. Он позволяет увлечь себя наверх, не краснея даже. Падает, не боясь, спиной на кровать, стискивает пальцами мягкий вязаный плед – тот самый, любимый, прогибается в спине, больше мешая, чем помогая стянуть с бедер джинсы. И по всей поверхности кожи, кажется, чьей-то рукой рассыпаны миллионы нервных окончаний, и прикосновение к каждому, словно огнем обливает. Лу Хань закидывает голову назад, упираясь затылком в изголовье, слизывает с губ – не голубику теперь, соленый пот и горячие слезы, подчиняется требовательным рукам, вынуждающим шире, до предела практически, развести по сторонам от бедер дрожащие ноги, раскрывая сокровенное – не только тело, и до самого дна. У Минсока ладони – шершавые, сильные и очень смелые, Лу Хань прикусывает губу, чтобы не кричать, но врет, конечно, самому себе врет - нельзя не кричать, когда любят вот так – на изломе души, на разрыве аорты, без оглядки на реальность, когда за каждым осторожным движением направленный в пропасть шаг. И падают, разумеется, сцепляясь взглядами, не разжимая ладоней, не отстраняясь, распадаются мельчайшими бриллиантовыми осколками, чтобы возродиться единым целым – и заново живым. *** Лу Хань размыкает глаза, жмурится от заползающих в комнату бледных солнечных лучей и зябко кутается в теплое пуховое одеяло. Простыня на второй половине кровати давно остывшая, но тревоги нет, и Хань вытаскивает из теплого кокона руку и подгребает к себе оставшуюся без хозяина подушку, обнимая. Теперь идеально. Но задремать еще раз не удается – дверь хлопает, когда реальность начинает расплываться перед глазами ванильными облаками, и поступь у Минсока тяжелая, не ошибешься. Тот вваливается в комнату и забирается на кровать, как был – в джинсах и толстовке, спасибо, про ботинки не забыл. И Лу Хань только охает, не зная, к чему протянуть ладони первым: к большой керамической кружке, доверху наполненной голубикой – глянцевой, едва с куста, и рот набирается слюной – кисловатой и терпкой, как сама ягода. Или к двум лохматым комкам, заботливо прижатым к груди. - Они… - начинает Лу Хань, но умолкает, не зная, как договорить до конца, - чьи? - Наши. Теперь. - Смущенно шепчет Минсок, забывая почему-то, что он в собственном доме и кричи, не кричи – запрещать-то некому. - Вот у этого что-то с глазом, - котенок жалкий и тощий, невнятного окраса и породы, Лу Хань касается дрожащей рукой облезлого хвостика-морковки и ошарашено вскидывает глаза, - а этому лапу перебили, суки, да так на дороге и оставили. - Щенок испугано жмется к Минсоку, отказываясь сдвигаться с места, и скулит не то испугано, не то жалобно, так сразу и не поймешь. И что со всем этим зверинцем делать Лу Хань катастрофически не понимает – выгнать всех троих, чтобы в душ и шампунь против блох, пожалуй, и только потом в спальню и на кровать, или обнять – хотя бы одного из них, отогреть и, возможно, даже поделиться принесенной добычей. Заслужил. Минсок решает за него. Тянет на себя, выдергивая из-под нагретого одеяла, целует, почти кусает за губу, и еще раз – за ухо, вызывая целое стадо мурашек, бодро рванувших по позвоночнику вниз, и смотрит серьезно, наверняка читая по лицу, как по страницам книги, отпускает на волю возмущенно тявкнувшего щенка и сплетает замком их пальцы, попробуйте разодрать! - Не бойся, у нас получится. Я обещаю. И Лу Хань верит. Конечно, верит, как может быть иначе? Не забудьте оставить свой отзыв: https: //ficbook. net/readfic/4612647
|
|||
|