Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Послесловие 2 страница



Во второе мое попадание на Борискине хозяйничали уже новые начальники. Они были сумасбродными, как прежние. Меня охватило отчаяние: сжечь бы весь этот лагерь! Мысль пришла от бессилия, от досады. Но когда я выругался вслух, встретил полное понимание.

— А почему бы и не сжечь? — сказал Генка.

Мы сразу начали продумывать план. Чтобы лагерь сгорел дотла, все четыре барака должны заняться пламенем одновременно. Мы не стали посвящать в намерение всех, кто находился в лагере, хотя у каждого был срок не меньше двадцати пяти, и каждому терять было нечего. Конспирация необходима была затем, чтобы предотвратить, как теперь говорят, утечку информации и не дать администрации упредить нашу затею, как это было на «Феликсе Дзержинском». В осуществление плана мы вовлекли человек двадцать из других бараков. Сговорились о времени, а также о том, как из охваченных огнем строений вовремя вывести людей. Пока будет полыхать огонь, на плацу не замерзнем, скорее отогреемся.

Вообще-то, спалить лагерь не представляло труда.

Проблема — не допустить в бараках паники и помочь каждому выбраться.

Около полуночи в разных концах зоны четыре ярких языка пламени взметнулись в черное небо, озаряя вышки, мечущихся людей и небольшую площадку, на которой устраивались три сотни человек, протягивая руки к теплу и стараясь увернуться от сверкающих искр, падавших на землю. Залаяли собаки, послышались выстрелы, а мы сидели, прижавшись друг к другу, как деревенские погорельцы, и с детской глупой радостью смотрели на пляшущие огни. Сутки мы сидели на морозе, укрываясь матрасами и одеялами. Потом многих таскали на допросы, выясняя, кто зачинщик, но ни разу не прозвучали чьи-либо имена.

Нас развезли по другим лагпунктам. Скоро на Борискине восстановили бараки, усилили охрану, ужесточили режим, хотя, казалось бы, куда больше? Мы и не ждали перемен. Это был очередной сброс накопившейся в нас горечи и отчаяния.

Эти мои строки можно рассматривать как запоздалое, полвека спустя, добровольное признание. Вина, надеюсь, мне простится за истечением срока давности.

После содержания в бараке усиленного режима на Перспективном меня перевели в находившийся неподалеку лагпункт в Берелехе. Этот небольшой лагпункт контролировали суки.

Вечером на проверке кто-то из задней шеренги щелкнул меня по уху. Я повернулся, спросил, кто это сделал, — все молчат. Потом щелкнули во второй раз. Опять оборачиваюсь: «Ну, что за мразь? Кто это сделал? »

— Я, ну и что? — огрызнулся азербайджанец Серега, который был одним из центровых в этом лагере.

Я обругал его, мы цапанулись. С его другом Хасаном, тоже сукой, у меня уже было до этого несколько мелких стычек. Через полчаса меня пригласили зайти в другой барак, где был их блаткомитет.

Я понимал, зачем зовут, но не пойти не мог. Захожу, у меня в рукаве комбинезона нож. На нарах сидит, сложив ноги калачиком, главный в этой кодле Пашка Герман, одетый в спортивный костюм. Он был из тех воров, кто во время трюмиловки перешел к сукам. С Пашкой мы раньше встречались в изоляторах, и отношения у нас сложились нормальные, хоть и не приятельские. Я поздоровался только с ним.

— Слушаю вас, — сказал я, доставая нож. — Вы меня, конечно, зарежете. Но ты, — повернулся я к Сереге, — никуда от меня не уйдешь.

— Спрячь нож, никто тебя не тронет, — поднялся Герман. — Что произошло?

— Ты их спроси, — кивнул я на Хасана и Серегу.

Первые зимне-весенние месяцы на переломе 1949–1950 годов промелькнули, как страницы детектива с побегами, драками в лагерях, томлением в изоляторах и на пересылках, затем новые побеги, погони и короткие передышки в райбольнице. Риск, азарт, противостояние пьянили и требовали действия.

Из череды дней, похожих один на другой своей напряженностью и непредсказуемостью, хочу выделить неделю марта (или апреля? ), когда с Лехой Еремченко по прозвищу Рысь мы были в побеге. Зайдя в сусуманскую районную сберкассу с улыбкой на лице, с прибаутками вольняшек, которых много на приисках, легко и небрежно, как ни в чем не бывало намеревались получить в окошке выигрыш по облигации. По фальшивой, конечно. Ее изготовил Володя Воробец, всю жизнь занимавшийся профессиональной подделкой печатей, штампов, бланков — документов любой защищенности. За это и отбывал срок.

Не знаю, как ему удалось срезать на облигациях номера и расставить их в том порядке, как в таблице выигрышей, опубликованной газетой, но, сколько мы ни напрягали зрение, заметить подделку не могли. Мы остановились на облигации с выигрышем в тысячу рублей. Это была максимальная сумма, которую могли выдавать сами сберкассы. Облигации с более крупными выигрышами отправляли в Москву, а испытывать бдительность Государственного банка СССР у нас желания не было.

На улице стояли холода, когда мы с Лехой, попрощавшись с Володькой Воробцом, без приключений покинув место работы, толкнули дверь сберкассы и вошли. В углу за столиком что-то пишет майор. Судя по петлицам, майор госбезопасности. В другом углу пересмеиваются две девчонки в легких пальтишках и пуховых шапочках с длинными ушами. Отступать нам некуда, мы небрежно вытаскиваем из карманов ворох облигаций и протягиваем в окошко. Пока молодая служащая проверяет, мы успеваем сообщить, как бы в разговоре между собой, что вот пропились, деньги нужны позарез, вдруг повезет, хотя мы по жизни люди невезучие. Служащая сберкассы протягивает нам таблицу с выигрышами, но мы возражаем:

— Лучше вы! У вас рука легкая! Девушка водит пальцами вниз по таблице.

— Ничего себе, невезучие! Тысяча рублей!

Мы с Лехой изображаем крайнюю степень удивления: не может быть!.. Одна из девчонок говорит подружке:

— Вот выиграть бы, Людка, тысяч двадцать, можно и школу бросить! Я попытался сострить, и сам не знаю, как у меня вырвалось:

— За двадцать тысяч ее и сжечь можно! Майор поднял на нас внимательные глаза. «Идиот! — думаю я. — Кто тебя тянет за язык?! »

— Ну что вы, дядя, — смеется девчонка.

Мне было тогда двадцать четыре года, и меня впервые в жизни назвали дядей. Я вижу, как девушка за окошком поднимается с места и передает нашу облигацию старику, совершенно лысому и с длинной белой бородой, сидящему в глубине комнаты с лупой в руках. У меня замерло сердце. Бежать? Оставаться на месте? Если б не этот майор! Я машинально снимаю крагу с правой руки. Наверное, придется майору пострадать… Старик долго рассматривает облигацию. То подносит лупу ближе к глазам, то почти накрывает ею облигацию. И возвращает служащей: все нормально. В соседнем окошке нам отсчитывают и протягивают тысячу рублей. Мы заставляем себя не торопиться. Я обещаю девочкам принести шоколад. Майор вскидывает голову, и я вижу его завидующие глаза. Ускоренным шагом мы покидаем поселок.

— Леха, — говорю я, — давай купим девчонкам шоколад.

— Ты что, одурел?! Мы быстро шагаем к тракту. Стоя на обочине, остановили пустой лесовоз и в кабине добрались до Берелеха.

Идем полутемным поселком с независимым видом вольнонаемных, возвращающихся с работы. А когда подходим к мехмастерским, у меня сами собой в карманах набухают кулаки: навстречу шагает Шклярис, оперуполномоченный с Нового, прекрасно знающий, что мы за птицы. Бежать не имеет смысла, мы по инерции идем навстречу драке, стрельбе, новым записям в наших формулярах о побеге и очередных, нанесенных кому-то тяжких телесных повреждениях.

Но Шклярис нас поражает! Поравнявшись с нами, он упрямо смотрит вперед, не поворачивая головы, делая вид, что не видит нас. Это самое умное, что в безлюдном переулке он мог придумать. Кто его упрекнет? В конце концов, он понятия не имеет, что за типы ему встречались в темноте. Мы от неожиданности замедляем шаги, оборачиваемся и остолбенело смотрим ему вслед. Все-таки признал или не признал?

Мне даже обидно стало, что он не пожелал с нами связываться.

Мы с Лехой добрались до окраины Сусумана. Нас приютил Славка Бурлак, у которого по вечерам собирался цвет местного уголовного мира. От гостей мы узнавали новости: кто-то из воров бежал, кого-то ловили, кто-то знакомый объявился. В этой квартире знали все колымские новости. Здесь меня и арестовал тот же оперуполномоченный Шклярис. И снова сусуманская тюрьма.

Приходят в «малую зону», то есть на сусуманскую пересылку, веселый лейтенант и надзиратель. «Так, шофера есть? Нужно шестьдесят человек». Желающих нашлось много, понимали, что это не шахта, работа легче. Их под конвоем привели на центральный склад, каждому выдали по колесу от грузовика, и теперь от Сусумана до прииска «Мальдяк» — это больше пятидесяти километров — они должны были катить колеса. Все шофера, конечно же, попали на шахты.

Весной меня бросали в лагеря на Теньке, на Прожарку, на прииски «Фролыч» и «Угрюмый», затем в лагерь Перспективный. Здесь я познакомился с Венькой Фрутецким из Красноярска. Он лет на пять старше меня, выше ростом, лупоглазый, с зубами, черными от чифира. Два таланта обеспечивают ему в зоне авторитет. Он открывает любые сейфы, замки, запоры. К тому же страшный картежник, которому постоянно проигрывает и что-то должна вся зона. Обычно играли под получку или под личные вещи. Весной бригадам раздавали ботинки. Еще не растаял снег, как сотни пар оказались в собственности Веньки. Он договаривался с водовозами, доставлявшими в зону бочки с водой, они вывозили в бочках ботинки и продавали в поселке по три-пять рублей за пару. К концу апреля лагерь остался без ботинок. Лагерное начальство это заметило в тот день, когда заключенным нужно было выходить на работу в ботинках, а вся зона выстроилась в валенках. Удивленное начальство дает десять минут на перестроение, приказав переобуться в ботинки, но, когда бригады снова выстроились в валенках, даже и тогда никто не мог понять, куда подевались все новые выданные ботинки.

На Перспективном же я встретился и подружился с Анатолием Страшновым. В его лице было что-то татарское. Он немногословен, смеется почти беззвучно. Бывают люди, на которых смотришь и как-то чувствуешь, что с ними лучше не портить отношения. Наверное, к таким и относился Страшнов. Думаю, что в зоне мало кто хотел бы стать его врагом.

Приведу сравнение, за которое заранее прошу прощения. Когда через много лет мы работали на Охотском побережье, начальник участка Панчехин сообщил мне, что в тайге, поблизости от поселка, два якута убили третьего. Мы прилетели на место происшествия вертолетом — я, прокурор и врач. Видим такую картину: валяется бутылок десять из-под спирта, ружья, а рядом убитый человек, возле трупа небольшая собака. Прокурор спрашивает двух якутов, у которых от пьянки не видно глаз:

— Кто убил человека?

— Я убил! — отвечает один.

— Почему?

— Плохой, однако, человек был.

— Куда стрелял?

— Прямо в сердце стрелял. Врач констатировал: пуля действительно пробила сердце.

— А ты? — спрашивает прокурор второго.

— Я не советовал, — отвечает тот. Который не советовал — того отпускают, а стрелявшего берут с нами в вертолет. Перед тем как подняться в воздух, мы завалили труп мхом. Собаку взять не могли, она осталась возле трупа. Несколько дней спустя я снова прилетел на вертолете к месту происшествия. Так называемую могилу расковырял медведь, а собаку мы на этот раз увезли с собой.

В поселке Аян, где мы приземлились, было много собак. Я с удивлением заметил: когда какая-либо собачья стая подбегала к собаке, которую мы привезли, окружала ее, готовая, кажется, разорвать, происходило невероятное. «Наша» собака, оскалившись, что-то сообщала им на своем собачьем языке — и стая моментально откатывалась прочь.

Что-то такое же угрожающее, даже не говоря ни слова, всем своим видом внушал Анатолий Страшнов, и любители поиздеваться над людьми старались держаться от него подальше.

Нас троих — Веньку, Тольку и меня — сближает идея побега. Мы готовимся не спеша и тщательно. Побег не представляет особых трудностей, равно как изготовление нужных документов. Но где брать деньги?

Выбор падает на Берелех, поселок с десятитысячным населением и крупной автобазой. Километрах в четырех от лагеря, мы знаем, в охраняемой конторе дражного управления есть касса.

У Толика остается восемь лет отсидки, он уже бесконвойный и может свободно передвигаться вне зоны, выяснить подробности, какие нас интересуют. В лагерной сапожной мастерской Венька тайно готовит ключи и отмычки.

Мы бежим поздним вечером из шахты, нырнув в лабиринты старых забоев, которые выводят нас на поверхность. Луну прикрывают кучевые облака, мы идем в темноте без риска попасться кому-нибудь на глаза. К полуночи приближаемся к забору — за ним бревенчатый дом управления. Мы уже представляем расположение комнат. У крыльца прохаживается охранник. Проходя мимо, мы кидаемся на него, отбираем оружие, заталкиваем его в коридор и связываем. Охранник, оказывается, грузин. Смотрит испуганными глазами: «Не надо меня убивать. У меня мама есть». Я не стал его трогать и по этому поводу даже поругался с ребятами: те считали, что нам спокойнее было бы его убить. «Повернись на другой бок, лицом к стене, и лежи! » — говорю охраннику. Потом судья меня спросит, зачем я велел ему повернуться на другой бок. «Меня с детства приучили спать на правом, а он лежал на левом», — пошутил я. А что можно было еще сказать?

Минут через пятнадцать Венька открывает сейф, сгребает пачки денег в наволочку. Как потом оказалось, в кассе была 121 тысяча рублей — по тем временам сумма значительная. Венька и Толик ушли с деньгами, а я остался минут на десять с охранником. «Не смей выходить еще долго», — говорю ему, уходя.

Встречаемся, как договорились, за отвалами старых шахт. Часть пачек решаем закопать до поры. Остальные делим. Мне достается пятнадцать тысяч, из них девять я за считанные дни растрачиваю, раздавая тем, кто одновременно с нами в бегах. Славка Бурлак прячет нас по каким-то приискам, чтобы замести следы. Последним моим прибежищем стала чья-то квартира на прииске «Тангара».

Дней через девять в квартиру врывается милиция. С ней оперуполномоченный Шклярис. Опять он!

— Быстро собирайся! — говорит мне Шклярис почти дружески. — Знаешь, что тебе будут инкриминировать?

— Знаю, побег… — отвечаю я.

— Да побег — черт с ним, ты и раньше бегал.

— А что еще? — Я изображаю удивление, но Шклярис больше ничего не говорит.

— Почему ты в Берелехе нас не задержал? — спрашиваю.

— Не понятно разве? — говорит Шклярис, ведя к крытой машине. — Жить хотел. Сейчас всюду слышится слово «мент». В те годы назвать на Колыме таким словом — это значило быть избитым, в лучшем случае. Я помню, в камере играли в карты. Надзиратель заглянул, и кто-то крикнул: «Атас, мусор! » Обиженный надзиратель открыл кормушку. Он, как и все, знал, что их называют «мусорами», но сейчас это слово особенно задело его. И он протянул гнусаво: «Му-у-сор… Сам ты мусор! » В камере засмеялись. А у надзирателя в глазах было столько обиды, и он опять и опять повторял: «Мусор, сам ты мусор! » — под нарастающий хохот, который злил его еще больше.

Кстати, слово «мусор» — это от аббревиатуры МУС, — Московский уголовный сыск, так эта организация была названа еще до революции.

Меня привозят в сусуманский райотдел милиции. Вводят в кабинет. За столом начальник первого отдела Сусуманского управления Пинаев. В комнате еще человек двадцать офицеров.

— Садитесь!

Я сажусь и среди присутствующих замечаю человека интеллигентного вида, в пенсне. Он наблюдает за происходящим. Это Николай Николаевич Морозов, сусуманский следователь, которому предстоит вести мое новое дело. На суде я получу еще 25 лет, но у меня никогда не будет обиды на этого человека, потому что, как это мне ни неприятно, на этот раз меня судили за дело. А ненависть к следователю и власти возникает, повторяю, только в случае, когда ты не виноват, а из тебя хотят сделать преступника.

Капитан кавказской наружности, довольно плотный, листает мой формуляр и говорит с сильным акцентом:

— Ты смотри, я думал, здоровый мужчина, а это совсем птенец! — Он обводит всех взглядом, приглашая посмеяться с ним вместе. Офицеры молчат, а капитан не унимается: — Штурман, да? Кассы штурмуешь?!

Как они узнали? Где Венька? Что с Толиком? Неужели взяли обоих? Не может быть, чтобы кто-то из них раскололся. Но тогда как могли вычислить меня?

— Я вас не понимаю, гражданин начальник.

Капитан подходит ко мне вплотную и двумя руками пытается взять меня за подбородок. Я привстаю, сжимаю его кисть и сильно оттягиваю вниз.

— Гражданин начальник, я прошу подобных вещей со мной не повторять, чтобы не было недоразумений.

Капитан с трудом вырывает руку.

— Смотри, какая птичка! — говорит с обидой.

Это начальник райотдела по борьбе с бандитизмом Заал Георгиевич Мачабели. Потом у нас с ним будет много встреч, я расскажу о нем отдельно, а сейчас он отходит в сторону, потирая запястье, а ко мне приближается нечто человекообразное в чине старшего лейтенанта, с низким лбом, прикрытым волосами. Это Васильев — с ним тоже впереди будет еще много встреч. Он в яловых сапогах и с тяжелым брюхом, которое вываливается из-под ремня.

— Мы знаем, что ты боксер, но тут бокс не поможет. Я вот сейчас как врежу тебе сапогом! — говорит он.

Я не лезу за словом в карман:

— Глядя на вас, старший лейтенант, я не ожидал услышать ничего умнее.

Меня увозят в тюрьму, бросают в камеру к ворам. От них я кое-что узнаю о своих товарищах.

Веньку арестовали раньше меня. К нему в камеру втолкнули суку по кличке Джейран — он был в побеге, ему пообещали, что если он расколет Веньку, то на штрафняк не попадет. Глядя на жестоко избитого человека, Венька не мог подумать, что это подсадная утка. Так начальству управления стало известно мое и Толино участие в ограблении кассы. Оперативники не успели выполнить данное Джейрану обещание. Через пару дней его убили — я не знаю кто.

Толю схватили, но он не признавался. В тюрьме ему насаживали на голову металлический обруч, как на бочку, сзади подворачивали гайку до хруста лобовых костей, но он никого не назвал. Через много лет Толю Страшнова убьют суки на 37-й дистанции и тело сожгут в топке.

Мачабели таскает меня на допросы, я не сознаюсь. Когда конвой выводит меня из его кабинета в очередной раз, он угрожает:

— Заговоришь у меня в другой камере!

Что он имеет в виду, я начинаю понимать, когда меня вталкивают в особую камеру, какие есть почти в каждой тюрьме, я о таких слышал, но бывать не приходилось. Это пресс-камеры. Сюда помещают отпетых уголовников — беспредельщиков, поручая им выколотить из заключенного нужное начальству признание.

Любым способом, в том числе изощренными пытками и изнасилованием. Их руками начальство лагеря убивало неугодных. Я тоже был приговорен. К счастью, обитатели тюрьмы успели предупредить меня о беспредельщике по кличке Валет.

В камере я вижу три омерзительные физиономии:

— Кто из вас Валет?!

— Я! — сказал один. Ни слова не говоря, бью первым. Он отлетает в угол, хрипит и корчится. Двое других пытаются наброситься на меня, но я устраиваю такое, что в камеру врываются дежурные и уводят меня в надзирательскую.

В окружении офицеров сидит Мачабели, широко расставив ноги в начищенных хромовых сапогах.

— Ну что, генацвале. Законы ты знаешь, на конституцию ссылаешься, так что тебе известно, что бывает за нарушение тюремного режима. Карцер и смирительная рубашка.

Придется, дорогой, на деть рубашку. Как на тебя сшита!

Охранники протягивают брезентовую рубаху с длинными рукавами.

Это не моя рубаха.

Надевай-надевай!

Я надеваю рубашку. По команде Мачабели охранники связывают длинные рукава узлом на спине и палкой начинают закручивать. Я теряю сознание. После того, как врачи привели меня в чувство, слышу голос Мачабели:

Еще будем, штурман, режим нарушать?! С трудом раздвигаю губы:

До конца жизни буду помнить, как вы улыбаетесь.

 

Помни, помни, дорогой. Многие помнят!

История ограбления кассы на Колыме дошла до Москвы. Скандал неимоверный. О нем говорят во всех колымских зонах. Пускай дурная слава, но она разносится. Мое имя знают, оказывается, даже в тех лагерях, где бывать мне не пришлось.

Нас судят в Сусумане. Суд закрытый. Судья Филипьев, оказывается, из Владивостока. Мне запомнилось, как он спросил охранника кассы: «Неужели вы не могли вывернуться, закричать, стрелять? » Тот ответил: «Гражданин судья, вы бы тоже не закричали».

После вынесения приговора — 25 лет — судья подходит ко мне и спрашивает: «Ты доволен? » «Да», — искренне говорю я: мне же не вынесли предписания на Ленковый или на Широкий. Наверное, судья пожалел меня, как земляка.

Из всех моих лагерных судимостей я считаю себя виновным только в ограблении этой кассы. У меня нет никакого зла на судью и на следователя Николая Николаевича Морозова, который вел это дело. И даже сейчас, через много лет, если бы я знал, где находится Николай Николаевич, я бы постарался его разыскать и весело вспомнить прошлое.

Некоторое время спустя я попаду на штрафняк Широкий. Вскоре мне потребовалась операция, и меня под конвоем повезли с предписанием в районную больницу. Поскольку речь шла о заключенном из штрафного лагеря, направление должен был заверить начальник первого отдела полковник Пинаев. Сутки машина с конвоем простояла у ворот больницы, но меня так и не пропустили. Пинаев наложил резолюцию: «Туманова только в морг, и никуда больше».

Через много лет полковник Борис Васильевич Тарасов, работавший когда-то в Магадане и знавший Пинаева, расскажет мне, что тот, отслужив свое, устроился в Новосибирске на скотобойню и до конца жизни очищал мясо от костей.

Меня снова увозят на Широкий. Врачи оперируют меня на каких-то серых простынях в тюремной бане.

Однажды во время одной из проверок в камеру вместе с начальником тюрьмы входит Мачабели. Задает заключенным обычные вопросы, увидев меня, перебинтованного, спрашивает, в чем дело. Узнав о недавней операции, вытаскивает из кармана сто рублей и говорит начальнику тюрьмы: «На эти деньги возьмите для Туманова четыре ларька».

Все в камере удивлены. Я — больше всех.

«Ларек» — это булка черного хлеба пополам с опилками, кусок синего маргарина величиной с кулак и полмиски голубики, сваренной, возможно, с сахаром.

Почему он это сделал? Можно представить самое невероятное. Например, капитана Мачабели стали мучить по ночам кошмары, он вздрагивает, видя омерзительные рожи трех бандитов в пресс-камере и парящую над ними смирительную рубашку со зловеще разбросанными рукавами, и просыпается в холодном поту… Разве такого не может быть?

Одной из приметных фигур на «Перспективном» был старший надзиратель Киричук. Рябой человек с зеленоватыми глазами, властный и грубый. У него была кличка «Кажу»: «Я тэбэ кажу… Я вам казав! » Он испытывал физическое наслаждение, читая заключенным мораль. Киричук появлялся в лагере в пять утра и начинал обход. Работал за себя, за начальника лагеря, за начальника режима. Зона была его жизнью. Видя его спозаранку, в бараках ворчали: «Ох, падла, ленивый, видно, ублажать жену — бежит сюда! » Передразнивая Киричука, кто-то из заключенных изображал его за ужином с чаркой в руке: «Йишь жинка, не журыся! Мы, коммунисты, будемо йисты, а злодии хай роблють! »

Зимой в лагере не хоронили людей. Просто складывали под снег. А весной, когда по распадку бежала талая вода, мертвецы всплывали. Киричук, показывая на трупы, говорил: — О, кажу, одни морякы!

Прииск «Перспективный» получил название от геологов, так оценивших найденное там месторождение золота. Но для тысяч заключенных, работавших в шахте, здесь ничего обнадеживающего не было. Лагерь построили в тридцатых годах на въезде в Берелех. Тут сидели осужденные по 58-й и уголовники. Как и во всех лагерях, комендатура, в основном, состояла из сук. Можно было встретить и политических, которые стремились любыми способами выжить и шли на сотрудничество с администрацией. На вечерней поверке начальник лагеря читал приказы руководства УСВИТЛа и свои собственные. Прииск был на хорошем счету. Доходяг, не вышедших на работу, надзиратели таскали в комендатуру. Там на стене висел нарисованный кем-то из заключенных натюрморт: зеленые огурцы, помидоры, хлеб — все как настоящее. Киричук обычно подходит к отказчику с недоуменным выражением на рябом лице:

— Ты чого, пидлюка, на роботу не пошов? Тот молчит, опустив голову.

— Я тэбэ спрашиваю — почему на роботу не пошов? Живэшь яку Бога за пазухой. Караулять тэбэ, холопы до тэбэ прыставлены, — кивает на сытого коменданта. — Чого ж ты не робишь? Глянь — огиркы у тэбэ е, помидоры у тэбэ е, хлиба у тэбэ навалом, — показывает на стену. — А не робыш! Можэ тэбэ кавунив трэба? Так мы нарисуем!

Ко мне он испытывал странные чувства: смесь внутренней симпатии с внешней показной неприязнью. Как-то я попросил не брить голову — у меня болела голова. А точнее, мне просто нужно было, чтобы волосы отрастали, потому что не покидала мысль о побеге. Я дней двадцать не брился, за это время на голове подросли волосы. Однажды, подходя к зоне, остановив бригаду, Киричук приказал (у меня и сейчас в ушах звучит эта команда): «Головные уборы знять! » Подойдя ко мне, спросил:

— А ты чего, Туманов, чупрыну отростив? Вольняшкой зробывся, чи шо?

— Вы же разрешили, гражданин начальник.

— Я тэбэ разрешив трохы. А у тэбэ уже патлы. Он непонятно относился ко мне, особенно в те дни, когда за очередное нарушение я находился в изоляторе. На утренней или вечерней поверке, выстроив бараки, Киричук придирчиво осматривает внешний вид каждого и обязательно находит, к кому привязаться. Больше всего достается заключенным, опаздывающим на построение. Иногда кого-нибудь вызывают в надзирательскую. Там можно слышать от Киричука: «Зними головной убор, цэ ж государственное чреждение! Ты чого, пидлюка, на повэрку запоздав? » При этом ему почему-то нравилось бить заключенных метлой по голове.

Где-то с месяц на «Перспективном» находился Эдди Рознер — гордость советской эстрады предвоенных лет, создатель знаменитого джаз-оркестра, известный в Европе трубач. И ему тоже досталось от Киричука за опоздание метлой по голове.

Как-то Киричук вел меня в изолятор. Видя мое грустное лицо, похлопал по плечу:

— Ничого, Туманов… Дальше сонца нэ угонють, меньше трыста х… дадуть!

Имелись в виду триста граммов хлеба, которые полагались в штрафном изоляторе, меньше пайки не было. Он знает, что из изолятора я почти не выхожу.

В лагере у меня была история с надзирателем по кличке Ворошиловский конь. Сначала у него было прозвище Комсомолец — за моложавость. Но он, бывший партизан, часто вспоминал, какой у него в лесах был замечательный конь, «как у Ворошилова — красный, с белыми ногами». Естественно, новая кличка приклеилась к нему намертво. Не помню, из-за чего мы разругались, но я его ударил ладонью. Он упал на железную печь. Ожогов, к счастью, не получил, только шинель задымилась. Барак немеет: поднимать руку на надзирателя — это слишком! А происходит это перед вечерним разводом, часов в шесть. Меня срочно вызывают на вахту, я представляю заранее, что меня ждет, как налетят надзиратели, и инстинктивно втягиваю голову в плечи. «Не пойду! » — говорю пришедшим за мной. Они вызывают взвод охраны. В лагере шум, на работу никто не идет. Вводить охрану в зону рискованно: огромная толпа заключенных. А я продолжаю упираться, надеясь, что все постепенно остынут. Появляется Киричук.

— Ты шо, Туманов, натворыл?!

— Гражданин начальник, пришел к нам в барак Ворошиловский конь, разорался, все ему не так. Если бы вы или начальник лагеря — другое дело, ничего бы такого не было, — хитрю я.

Киричук помолчал.

— Ну, шо вин дурный — то дурный, но драться нельзя!

Про себя я подумал: зря все это затеял. Просто так не обойдется. Берлин, думаю, взяли, наверно, и меня возьмут.

— В общем, так, гражданин надзиратель, как вы скажете, так и будет.

— Пойдем в изолятор! Иду за ним. На вахте все удивлены. Почти на два часа был задержан развод, а тут пришел Киричук, и все моментально решилось. На вахте Киричук сказал:

— З людьми робыть трэба уметь.

В другой раз у меня возникает драка с бригадиром-беспредельщиком Ерофеевским. Меня выводят из изолятора на развод и почему-то прямо к нему в бригаду. В этот день с эстакады промывочного прибора на меня было сброшено два огромных булыжника. К счастью, оба пронеслись мимо.

Возвращаясь в зону, я предчувствовал: что-то должно случиться. Пройдя ворота, Ерофеевский останавливается и резко поворачивается ко мне. Зная, что у него нож, я мгновенно разворачиваюсь для удара справа, но он уходит под левую руку и выхватывает нож. Мне ничего не оставалось, как ударить левой. Удар пришелся в скулу. Ерофеевский падает, роняет нож, который я подхватываю, но не успеваю им воспользоваться. К Ерофеевскому уже спешит комендант и обслуга лагеря, на кого, вероятно, он очень надеялся. С вахты бежит Киричук и другие надзиратели. Увидев меня с ножом, все остановились. Киричук смотрит на Ерофеевского — тот не шевелится. Голова и шея в крови.

— Отдай нож! — протягивает руку Киричук.

— Отдам за вахтой, гражданин начальник.

— Ты чем его ударил? — спрашивает он, рассматривая лежащего в луже крови Ерофеевского.

— Рукой.

— Ни, цэ не рукой. Це гырей! Ты куда гырю спулив? — настаивает Киричук. Он уверен, что для такого увечья использован тяжелый предмет, вроде гири.

Я повторил, что рукой.

Меня ведут в надзирательскую. Командир дивизиона Рогов, тоже видевший Ерофеевского, покачал головой:

— Рукой так не ударишь. Скажи, что у тебя было?

Хотя стояло лето, в надзирательской топилась побеленная известкой большая печь из кирпича. На печи надзиратели заваривали чай. Я говорю:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.