Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Огонь. Умереть. Жаклин. Суад умрет



Огонь

 

И вдруг я услышала, как хлопнула дверь. Он был здесь, он приближался.

Как будто время остановилось – так отчетливо я вижу все двадцать пять лет спустя. Это были последние мгновения моего тогдашнего существования, там, в моей палестинской деревне. Они проходят передо мной как замедленная съемка в кино по телевизору. Они без конца возвращаются ко мне. Я хотела бы стереть эти образы, но не могу остановить фильм. Когда дверь хлопнула, уже было слишком поздно, чтобы его остановить, и мне надо их досмотреть, эти кадры, потому что я все пытаюсь понять то, что не поняла тогда: как он это сделал? Могла ли я избежать этого, если бы тогда поняла?

Он подошел ко мне. Хуссейн, муж моей сестры, был в рабочей одежде, старых брюках и майке. Он подошел ко мне и сказал с улыбкой: «Привет, как дела? » Он жевал травинку и всё улыбался: «Сейчас займусь тобой».

Эта улыбка... он сказал, что займется мной, чего я совсем не ожидала. Я тоже попыталась улыбнуться в знак благодарности, не смея проронить ни слова.

– Ну что, живот растет, да?

Я опустила голову, мне стыдно было на него смотреть. Я опустила голову так низко, что лбом достала до колен.

– У тебя там пятно. Что, хной нарочно испачкалась?

– Нет, я хной красила волосы, я ненарочно.

– Нет, нарочно, чтобы его скрыть.

Я рассматривала белье, которое как раз полоскала, и руки у меня дрожали.

Это был последний четкий кадр. Это белье и мои дрожащие руки. И последние слова, которые я услышала от него: «Нет, нарочно, чтобы его скрыть».

Он ничего не говорил, а я сидела, уткнув голову в колени, готовая провалиться от стыда, но, чувствуя облегчение от того, что он больше ни о чем меня не спрашивал.

Вдруг я почувствовала, как что‑ то холодное льется мне на голову. И тут же на мне вспыхнул огонь. Я поняла, что это огонь, и кадры фильма замелькали с бешеной скоростью. Я вскочила и босиком бросилась в сад, я била руками по волосам, я кричала, я чувствовала, как платье вздулось у меня за спиной. Горело ли и платье тоже?

Я ощущала запах бензина и бежала, но платье мешало мне бежать быстро. Ужас инстинктивно гнал меня подальше от двора. Я бежала в сад, потому что другого выхода не было. Но потом я почти ничего не помню. Я знаю, что на мне был огонь, и я кричала. Как мне удалось выскочить? Бежал ли он следом за мной? Или ждал, пока я упаду, чтобы посмотреть, как я полыхаю?

Я взобралась на каменную ограду сада и оказалась то ли в соседнем саду, то ли на улице. Там были женщины, кажется, две, значит, это было точно на улице. Они пытались сбить с меня огонь, вероятно, своими платками.

Они дотащили меня до родника, и на меня вдруг полилась вода, а я все вопила от страха. Я слышала, как эти женщины кричали, но больше я ничего не видела. Моя голова свесилась на грудь, я чувствовала, как ледяная вода лилась на меня без конца, а я кричала от боли, потому что холодная вода жгла меня, как огонь. Я вся сжалась в комок, я чувствовала запах горелого мяса и дыма. Скорее всего, я провалилась в обморок. Я почти ничего не видела. В памяти всплывают какие‑ то размытые образы, звуки, как будто я в отцовском грузовичке. Но это был не отец. Я слышала голоса женщин, которые плакали, глядя на меня: «Бедная... бедная... » Они меня утешали. Я лежала в машине. Я чувствовала, как она подпрыгивает на ухабах. Слышала собственные стоны.

А потом больше ничего, а потом опять урчание машины и голоса женщин. А я все горела, как будто огонь продолжал меня жечь. Я не могла поднять голову, не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой, я была вся в огне, все еще в огне... Я все еще чувствовала отвратительный запах бензина, я не понимала, что это за машина, почему рыдали эти женщины, я не знала, куда они меня везут. Если я открывала глаза, я видела только кусочек своего платья или своей кожи. Черная копоть и зловоние. Я все еще горела, а ведь на мне не было больше огня. Но я все же горела. В моем сознании я все еще бежала, объятая пламенем.

Я умру. Это хорошо. Может быть, я уже умерла. Наконец‑ то все кончено.

 

Умереть

 

Я лежала на больничной койке, свернувшись калачиком под простыней. Пришла медсестра, чтобы оторвать от моего тела платье. Она со злостью отрывала куски ткани, и боль меня просто парализовала. Я почти ничего не видела, мой подбородок приклеился к груди, я не могла поднять голову. Да и рукой шевельнуть я тоже не могла. Боль была на голове, на плечах, в спине, на груди. От меня исходил ужасный запах. Эта медсестра была такая злая, что я ее испугалась, когда увидела, как она вошла. Она со мной не разговаривала. Она содрала с меня куски кожи, поставила компресс и ушла. Если бы она могла меня умертвить, я не сомневаюсь, она бы это сделала. Я была грязной девкой, если меня сожгли, а я этого заслуживала, потому что была беременна, не будучи замужем. Я хорошо знала, что она обо мне думала.

Чернота. Кома. Сколько времени прошло, ночь сейчас или день?..

Никто не хотел ко мне прикасаться, никто мною не занимался, мне не давали ни пить, ни есть, ждали, когда я умру.

И я хотела умереть, так мне было стыдно, что я все еще живу. Как же мне было больно. Это не сама я шевелилась, это опять пришла та злая женщина, которая поворачивала меня, чтобы сдирать куски. И ничего другого. Мне хотелось, чтобы кожу намазали маслом, утихомирили жжение, чтобы с меня сняли простыню и чтобы ветерок подул на меня прохладой. Пришел доктор. Я увидела ноги в брюках и белый халат. Он что‑ то сказал, но я ничего не поняла. И все время эта злая женщина ходила туда‑ обратно. Я могла пошевелить ногами, чтобы время от времени приподнять простыню. На спине мне было очень больно, на боку мне было очень больно. Я спала, а голова у меня по‑ прежнему была приклеена к груди. Голова была опущена, словно огонь все еще бушевал на мне. Мои руки были странные, слегка разведены и обе парализованы. Кисти рук были на месте, но ничего не могли сделать. А мне так хотелось исцарапать себя, содрать всю кожу, чтобы больше не страдать.

Меня заставили встать. Я пошла с этой медсестрой. У меня болели глаза. Я видела свои ноги, свои висящие по бокам руки, плитки на полу. Я ненавидела эту женщину. Она привела меня в ванную комнату и налила воды, чтобы меня умыть. Она сказала, что от меня так воняет, что ее сейчас стошнит. Я воняла, я плакала, я была там куском дерьма, нечистотами, на которые вылили ведро воды. Словно какашка в унитазе, которую смывают, спуская воду, и все. Я умирала. Вода сдирала с меня кожу, я кричала, плакала, умоляла, кровь текла по телу и капала с пальцев. Она заставила меня стоять. Струями холодной воды она сдирала с меня куски черной кожи, остатки моего обгоревшего платья, вонючие лохмотья которого образовали кучку на полу душевой. От меня исходил такой ужасный запах тления, горелого мяса и дыма, что она надела маску и время от времени выходила из помещения, кашляя и проклиная меня.

Я вызывала у нее отвращение, я должна была сдохнуть как собака, но подальше от нее. Почему она меня не прикончила? Я вернулась в свою кровать, горя и замерзая одновременно, и она набросила на меня простыню, чтобы больше меня не видеть. Подыхай, говорил ее взгляд. Подыхай, чтобы тебя вышвырнули отсюда.

Пришел отец со своей палкой. Он был зол, стучал своей палкой по полу, хотел узнать, кто сделал меня беременной, кто привел меня сюда, как все произошло. У него были красные глаза. Он плакал, старый человек, но все еще внушал мне страх своей палкой, и мне даже не удалось ему ответить. Я хотела спать, или умереть, или проснуться, отец был здесь, а потом его не стало. Но это был не сон, его голос до сих пор звучит у меня в голове: «Говори! »

Мне удалось присесть, чтобы не чувствовать свои руки приклеенными к простыне, под головой была подушка. Мне было ничуть не легче, но я хотя бы могла видеть, что происходит в коридоре, дверь была приоткрыта. Я услышала, что кто‑ то подошел, заметила босые ноги, длинное черное платье, небольшая, худая, как я, почти тощая. Но это не медсестра. Это была моя мать.

Две ее косы были намазаны оливковым маслом, черный платок, ее необычный лоб, выпуклый между бровями и доходящий до носа, как у хищной птицы. Мне стало страшно. Она села на табурет, прижимая к себе черную хозяйственную сумку. И начала рыдать, причитать, вытирая слезы платком и качая головой.

Она плакала от горького стыда. Она плакала о себе и всей семье. И я видела ненависть в ее глазах.

Она спрашивала меня, прижимая к себе сумку. Я хорошо помнила эту сумку. Она всегда носила ее с собой, когда уходила из дому, шла на рынок или в поле. Она клала туда хлеб, воду в пластиковой бутылке, иногда молоко. Мне было страшно, но не так, как в присутствии отца, не так, как обычно. Отец мог меня убить, но она – нет.

Она говорила со стоном, а я отвечала ей шепотом.

– Посмотри на себя, дочь моя... Я не смогу никогда привести тебя в дом в таком виде. Ты не сможешь больше жить в доме, ты видела себя?

– Я не могу себя увидеть.

– Ты сожжена. Позор на всю семью. Теперь я не могу тебя вернуть в дом. Скажи мне, как ты забеременела? С кем?

– Файез. Я не знаю фамилии его отца.

– Файез, наш сосед?

Она опять принялась плакать и промокать платком глаза, скомкав его так, словно хотела вдавить его в голову.

– Где ты это сделала? Где?

– На пастбище.

Она скривилась, стала кусать губы и заплакала пуще прежнего: «Послушай меня, дочь моя, послушай. Я бы очень хотела, чтобы ты умерла, будет лучше, если ты умрешь. Твой брат молод, если ты не умрешь, у него будут проблемы».

У моего брата будут проблемы. Какие проблемы? Я не понимала.

«К нам в дом приходила полиция. Расспрашивала всю нашу семью. И отца, и брата, и меня, и мужа твоей сестры, всю семью. Если ты не умрешь, у твоего брата появятся проблемы с полицией».

Она вытащила стакан, вероятно, из своей сумки, потому что вокруг меня ничего не было. Ни стола возле кровати, ничего такого. Но я и не видела, чтобы она рылась в своей сумке, она взяла его на подоконнике, это был больничный стакан. Но я не видела, что она туда налила.

«Если ты не выпьешь это, у твоего брата будут проблемы, полиция уже приходила в дом».

Может быть, она налила его, пока я плакала от стыда, боли и страха. Я плакала из‑ за многих вещей, с опущенной головой и закрытыми глазами.

«Выпей этот стакан... Это я тебе его даю».

Никогда не забуду я этот большой стакан, наполненный до краев прозрачной жидкостью, похожей на воду.

«Ты выпьешь это, и у твоего брата не будет проблем. Так будет лучше. Лучше для тебя, лучше для меня, лучше для твоего брата».

Она заплакала, и я тоже. Я помню, как слезы текли по моему сожженному подбородку, вдоль шеи и разъедали мне кожу.

Но я не могла поднять руки. Она взяла рукой мою голову и пыталась приподнять ее, чтобы я достала до стакана, который она держала в другой руке. До этого момента никто не давал мне пить. Она подвинула этот большой стакан к моим губам. Я хотела хотя бы намочить губы в стакане, до такой степени мне хотелось пить. Я хотела поднять подбородок, но мне не удалось.

Вдруг вошел доктор, и мать подскочила с табуретки. Он резко вырвал у нее стакан, поставил его на подоконник и громко крикнул: «Нет! » Я видела, как жидкость пролилась на подоконник, прозрачная и чистая, как вода.

Врач взял мою мать за руку и вывел ее из палаты. А я все смотрела на стакан, я бы выпила его с земли, я бы подлизала его языком, как собака. Я хотела пить так же сильно, как и умереть.

Вернулся врач и сказал мне:

«Тебе повезло, что я вошел как раз вовремя. Сначала твой отец, а теперь твоя мать! Никто из твоих родственников больше сюда не войдет! »

Он взял стакан с собой и повторил: «Тебе повезло... Никого больше не хочу видеть из твоей семьи! » – «А мой брат Ассад, мне бы так хотелось с ним увидеться, он добрый».

Не знаю, что он мне ответил. Я была такая чудная, у меня все кружилось в голове. Моя мать что‑ то говорила мне о полиции, о неприятностях, которые грозят моему брату? Почему ему, ведь это Хуссейн поджег меня? И этот стакан, чтобы помочь мне умереть. На подоконнике до сих пор не высохло пятно. Мать хотела, чтобы я умерла, и я тоже этого хотела. А доктор сказал, что мне повезло, потому что я чуть не выпила этот невидимый яд. Я чувствовала себя освободившейся, словно смерть уже призывала меня, а врач заставил ее исчезнуть за одну секунду. Моя мать была превосходной матерью, лучшей из матерей, она выполняла свой долг, предлагая мне смерть. Это было бы лучше для меня. Не надо было спасать меня от огня, везти сюда, чтобы продолжать мои страдания, оставлять меня на медленную смерть, чтобы смыть позор с меня и моей семьи.

Через три‑ четыре дня пришел мой брат. Никогда не забуду тот прозрачный пластиковый мешок, что он принес, в котором были видны апельсины и банан. За все время, что я здесь находилась, мне не давали ни пить, ни есть. Сама я не могла, но никто и не пытался мне помочь. Даже врач не осмеливался. Я поняла, что меня оставили умирать, потому что не надо было вмешиваться в мою историю. В глазах всех я была виновна. Я подверглась участи всех женщин, запачкавших честь мужчин. Меня помыли только потому, что я нестерпимо воняла, а не, потому что мне хотели помочь. Меня оставили здесь, потому что это была больница, где я должна была умереть, не создавая лишних проблем моим родителям и всей моей деревне.

Хуссейн плохо выполнил свою работу, он дал мне выбежать, когда я горела.

Ассад не задавал мне вопросов. Он боялся и торопился вернуться в деревню: «Я прошел по полю, чтобы никто меня не заметил. Если родители узнают, что я заходил к тебе, мне несдобровать».

Мне хотелось, чтобы он пришел, но при этом я испытывала тревогу, глядя, как он наклоняется надо мной. В его глазах я видела, что вызываю в нем отвращение своими ожогами. Но никто, даже он, не удосужился узнать, до какой степени я страдала от этой разлагающейся на мне кожи, которая гнила, кровоточила, медленно разъедала, как змеиный яд, всю верхнюю половину моего тела, мой обгоревший череп без волос, плечи, спину, руки, грудь.

Я много плакала. Потому ли, что знала, что я вижу его в последний раз? А может быть, потому что мне безумно хотелось увидеть его детей? Его жена должна была вот‑ вот родить. Позже я узнала, что у нее было два мальчика. Вся семья, должно быть, восхищалась ею и поздравляла.

Я не смогла съесть фрукты. Одной мне это было не под силу, и мешок исчез.

Я больше никогда не видела свою семью. В моей памяти запечатлелись их последние образы: мать со стаканом отравленной воды, отец грозно ударяющий по полу своей палкой. И мой брат с пакетом фруктов.

В самой глубине моего страдания я все еще пыталась понять, как это я не увидела, когда на мне вспыхнул огонь. Рядом со мной стояла канистра с бензином, но она была закрыта пробкой. Я не видела, чтобы Хуссейн ее брал. Я опустила голову, когда он говорил, что «займется мною», и в течение нескольких секунд я думала, что спасена, из‑ за его улыбки и этой травинки, которую он так спокойно жевал. В действительности же он хотел войти ко мне в доверие, чтобы я не вздумала убежать. Он все предусмотрел с моими родителями еще накануне. А где он взял огонь? В печи? Я не видела. Возможно, воспользовался спичкой, чтобы сделать все побыстрее? Рядом со мной всегда был коробок спичек, но опять же, я ничего не видела. Остается еще зажигалка у него в кармане... Не успела я почувствовать холодную струю, льющуюся мне на голову, как я уже вспыхнула. Мне очень хотелось узнать, почему же я ничего не видела.

Ночью, когда я лежала пластом на своей кровати, начался нескончаемый кошмар. Я находилась в полной темноте, я видела занавески вокруг меня, а окно исчезло. Странная боль пронзила меня, словно в живот мне всадили нож, ноги у меня дрожали... я умирала. Я попробовала приподняться, но не смогла. Руки по‑ прежнему меня не слушались, это были сплошные отвратительные раны. Никого не было рядом, я совершенно одна, кто же всадил мне нож в живот?

Я почувствовала между ног что‑ то странное. Я попробовала согнуть одну ногу, потом другую, я поискала пальцами ног и попыталась избавиться сама от того, что меня так напугало. Вначале я даже не могла сообразить, что у меня начались роды. Ногами я ощупывала в темноте. Я вытолкнула, еще не зная, что это, тело ребенка под простыню. Я замерла неподвижно, опустошенная этими усилиями. Я сдвинула ноги и кожей с внутренней стороны бедер почувствовала младенца. Он немного шевелился. Я затаила дыхание. Как же он так быстро выбрался? Удар ножом в живот, и вот он уже здесь? Мне хотелось провалиться в сон, ведь это невозможно, ребенок не может появиться так сразу, без помощи, без предупреждения. Мне казалось, что этот кошмар все продолжается.

Но ведь я не сплю, потому что я чувствую его здесь, между колен, кожей ног. Ноги у меня не обгорели, поэтому кожа ног и ступней не потеряла чувствительности. Я боялась пошевелиться, потом я приподняла ступню и попыталась, как я сделала бы это рукой, ощупать младенца... крошечная головка, слабо шевелящиеся ручки.

Должно быть, я закричала. Не помню точно. В комнату вошел врач, отдернул занавески, но я оставалась в темноте. Наверное, на дворе была ночь. Я видела только свет, просачивающийся через открытую дверь из коридора. Врач наклонился, отбросил простыню и забрал ребенка, даже не показав его мне.

Я больше ничего не чувствовала между ног. Кто‑ то задернул занавески. Ничего другого я не помню. Должно быть, я была без сознания, возможно, долго спала, точно не знаю. Только назавтра и в последующие дни я обрела уверенность, что ребенка в моем животе уже не было.

Я не знала, жив он или умер, никто со мной не разговаривал, а сама я не осмеливалась спросить у злой медсестры, что сделали с моим ребенком.

Пусть он меня простит, но я была неспособна осознать всю реальность происходящего. Я знала, что родила, но я не видела ребенка, мне не дали его подержать, я не знала, мальчик это или девочка. В тот момент я не могла ощутить себя матерью, я была всего лишь куском человеческой плоти, приговоренным к смерти. И самым сильным чувством был стыд. Позже врач сказал, что я родила семимесячного, совсем крошечного ребенка, он был жив, и за ним ухаживали. Я слышала неотчетливо, мои обгоревшие уши причиняли мне нестерпимую боль. Верхняя часть тела мучительно болела, и я впадала то в кому, то в полусон, не замечая смену дня и ночи. Все надеялись, что я скоро умру, и ждали этого.

Я же видела, что Бог не хочет посылать мне скорую смерть. Дни и ночи спутались в единый кошмар, а в редкие моменты прояснения сознания я мечтала лишь об одном: содрать ногтями эту зловонную больную кожу, которая продолжала меня пожирать. Но, к несчастью, руки мне не подчинялись.

Однажды кто‑ то вошел в мою палату, посреди этого кошмара. Я почувствовала чье‑ то присутствие, еще никого не видя. Женская рука, как тень, пробежала над моим лицом, не касаясь его. Женский голос сказал мне по‑ арабски со странным акцентом: «Я помогу тебе... Доверься мне, я тебе помогу, ты меня слышишь? »

Я сказала «да», не веря ни во что, мне было так плохо на этой кровати, я была покинута и презираема всеми. Я не понимала, как можно мне помочь, а главное, кто сможет это сделать.

Вернуть меня в семью? Но она больше не хочет меня. Женщина, сожженная ради чести семьи, должна быть окончательно сожжена. Помочь мне не страдать больше, помочь мне умереть – вот единственное решение.

Но я сказала «да» этому женскому голосу, хотя и не знала, кому он принадлежал.

 

Жаклин

 

Меня зовут Жаклин. В то время я находилась на Ближнем Востоке, где работала в гуманитарной организации «Земля людей». Я ходила по госпиталям в поисках детей, брошенных родственниками, искалеченных или голодающих. Я сотрудничала с Международным Красным Крестом и другими организациями, занимающимися палестинцами и израильтянами. Поэтому мне приходилось работать в обоих сообществах, иметь контакты с тем и другим населением. Я жила среди них.

Но лишь спустя семь лет после моего приезда на Ближний Восток я услышала об убийствах девушек. Их семьи обвиняли их в том, что они встречались с парнями или даже просто говорили с ними. Их часто подозревали, не имея на то ни малейшего основания, кто угодно мог плохо отозваться о девушке, и этого было достаточно. Случалось, что у девушек, в самом деле, были отношения с парнями, что совершенно недопустимо в том обществе, где только отец может принять решение о свадьбе. Я слышала об этом... Мне рассказывали... Но до сего дня я не сталкивалась с подобными случаями.

Людям на Западе, особенно в наше время, совершенно невероятной кажется сама мысль о том, что родители или братья могут убить свою дочь или сестру только из‑ за того, что она влюбилась. У нас женщины освободились, участвуют в выборах, никого не спрашивают, решив завести ребенка...

Но я находилась там уже семь лет, и сразу же поверила, несмотря на то, что сама этого не видела и мне впервые рассказали о подобном случае. Надо было приобрести безоговорочное доверие, чтобы говорить о предмете, представляющем табу, вроде этого. Дело семьи не касается никого, и в первую очередь иностранцев. Но одна подруга‑ христианка решила мне рассказать о нем. С ней я часто контактировала, потому что она занималась детьми. Ей приходилось проводить много времени с матерями, приезжавшими со всей страны, из разных деревень. Она была среди них вроде мухтара этого региона, то есть приглашала женщин на чашку чая или кофе и разговаривала с ними, обсуждая события у них в деревне. Такая форма общения здесь распространена. Они пьют каждый день чай или кофе и общаются между собой. Таков обычай, а значит, ей легче выявить случаи, когда дети оказываются в тяжелом положении.

Однажды она услышала, как в такой группе женщин было сказано: «В одной деревне девушку, которая вела себя недостойно, родственники попытались сжечь. Говорят, она где‑ то в госпитале».

Эта моя подруга имеет определенную харизму, ее уважают, и она демонстрирует необыкновенную силу духа, поэтому я рассчитывала узнать продолжение этой истории. Обычно она занимается только детьми, но мать никогда не стоит далеко от ребенка! И вот к 15 сентября того же года она мне сказала:

– Послушай, Жаклин, в госпитале находится девушка, которая медленно умирает. Социальный служащий подтвердил мне, что она была сожжена кем‑ то из родственников. Как ты думаешь, сможешь ли ты что‑ нибудь сделать?

– Что ты еще знаешь?

– Только то, что она была беременна, и в деревне говорили: «Правильно, что ее наказали, теперь она умрет в больнице».

– Это чудовищно!

– Я знаю, но здесь это так. Она беременна, и потому должна умереть. Вот и все. Это нормально. Они говорят: «Бедные родители! » Они жалеют их, а не девушку. Впрочем, она, в самом деле, скоро умрет, насколько я слышала.

Подобные истории меня всегда тревожат и волнуют. В то время я работала под руководством необыкновенного человека Эдмонда Кайзера. В своей первой командировке я занималась детьми. И хотя я никогда не встречалась с подобными случаями, но сказала себе: «Жаклин, дорогая, ты должна пойти и посмотреть своими глазами, что там происходит! »

Я поехала в этот госпиталь, который знала довольно плохо, потому что бывала там очень редко. Вообще у меня нет проблем, потому что я знаю страну, обычаи, могу объясниться на языке, да и в госпиталях я провела немало времени. Я просто спросила, кто покажет мне, где лежит сожженная девушка. Меня провели без проблем в большую палату. У меня сразу возникло впечатление, что это помещение для ссыльных.

Довольно темная комната с решетками на окнах, две кровати и больше ничего.

Поскольку девушек было две, я спросила медсестру:

– Я ищу ту, которая только что родила.

– Ах, эту! Да вот она!

И все. Медсестра ушла. Она не задержалась даже в коридоре. Не спросила, кто я такая, ничего! Только указала в направлении одной из кроватей: «Да вот она! »

У одной из девушек были очень короткие вьющиеся волосы, у другой – прямые и чуть длиннее. У обеих черные лица, покрытые сажей. Тела спрятаны под простыней. Я знала, что они здесь довольно давно, недели две, как мне сказали. Было очевидно, что они не могли говорить. Обе агонизировали. Та, что с прямыми волосами, была в коме. Другая, которая родила ребенка, временами приподнимала веки.

Никто не заходил в эту палату, ни сестры, ни врач. Я не смела, заговорить с девушками, тем более прикоснуться к ним, а запах стоял невыносимый. Я пришла, чтобы увидеть одну, а обнаружила двух, страшно обожженных и, совершенно очевидно, лишенных малейшей помощи. Я вышла из палаты и отправилась искать медсестру. Наконец нашла одну и сказала: «Я хочу видеть главного врача госпиталя».

Я была хорошо знакома с подобными медицинскими учреждениями. Симпатичный главврач меня принял приветливо.

– У вас лежат две обожженные девушки. Вы знаете, что я работаю с гуманитарными организациями. Можем ли мы им помочь?

– Послушайте... я бы вам не советовал. Одна из них упала в огонь, а другая – это семейное дело. В самом деле, я не советую вам вмешиваться в эту историю.

– Доктор, но моя работа – это как раз помогать, и особенно тем людям, которым нет помощи ниоткуда. Можете ли вы рассказать мне немного подробнее?

– Нет, нет, нет. Будьте осторожны. Не влезайте в подобные истории.

Когда разговор идет так, не надо давить на людей. Я оставила все, как есть, но опять вернулась в комнату для умирающих и присела на минутку. Я хотела подождать, надеясь, что та, которая приоткрывала глаза, сможет со мной пообщаться. Состояние другой было более тревожным.

По коридору проходила медсестра, и я попыталась задать вопрос:

– Та девушка, у которой волосы и которая без сознания, что с ней произошло?

– А, эта? Она упала в огонь, она очень плоха, скоро умрет.

В этом диагнозе не было ни капли сострадания. Только констатация. Но меня не обманули слова «она упала в огонь».

Другая девушка слегка шевельнулась. Я подошла к ней и стала рядом, не говоря ни слова. Я смотрела и пыталась понять, я слышала шум в коридоре, надеясь, что кто‑ нибудь зайдет сюда, кого можно будет расспросить. Но сестры проходили мимо очень быстро, они абсолютно не занимались этими двумя девушками. Наверняка можно было сказать, что им не оказывалось никакой помощи. Может быть, что‑ то для них и делали, но я не заметила ничего. Никто ко мне не подходил, никто ничего не спрашивал. А ведь я иностранка, одетая по‑ западному, правда, ношу полностью закрытую одежду из уважения к традициям страны, в которой работаю. Это необходимо, чтобы быть всюду принятой. По крайней мере, меня могли бы спросить, что я тут делаю, но меня просто игнорировали.

Через какое‑ то время я склонилась над той, которая, как мне казалось, могла меня услышать, но я не знала, как к ней прикоснуться. Под простыней мне не было видно, где у нее ожоги. Я только видела, что подбородок ее полностью приклеился к груди. Это был единый спекшийся кусок. Было видно, что уши сгорели и от них мало что осталось. Я провела рукой над ее глазами. Она не реагировала. Я не видела ни ее кистей, ни рук и не осмеливалась приподнять простыню. Я даже не знала, что мне предпринять. И, тем не менее, мне надо, чтобы она узнала о моем присутствии. Она умирала, и мне хотелось, чтобы она почувствовала мое присутствие, ощутила человеческий контакт.

Ее ноги под простыней были полусогнуты, коленями кверху, как обычно женщины сидят по‑ восточному, только она находилась в горизонтальном положении. Я положила руку ей на колено, и она открыла глаза. «Как тебя зовут? » Она не ответила. «Послушай, я тебе помогу. Я вернусь и помогу тебе». – «Айуа».

По‑ арабски «да», и все. Она снова прикрыла глаза. Я даже не знала, видела ли она меня.

Это была моя первая встреча с Суад.

 

Я вышла оттуда потрясенная. Я обязательно что‑ то сделаю, это, несомненно! Все, что я предпринимала до этого, начиналось с властного призыва. Мне рассказывали о какой‑ нибудь беде, и я шла туда, зная, что должна обязательно помочь. Я не знала, как именно, но я обязательно что‑ нибудь придумаю.

Я вернулась к своей знакомой, чтобы кое‑ что уточнить, если так можно выразиться, о случае с этой девушкой.

«Ребенок, которого она родила, по приказу полиции отдан в социальную службу. Ты ничего не сможешь сделать. Она молода, никто не будет тебе помогать в госпитале. Жаклин, поверь мне, ты не сможешь ничего сделать». – «Хорошо, посмотрим».

На следующий день я вернулась в госпиталь. Девушка все еще была в полубессознательном состоянии, а ее соседка по палате все так же в коме. И зловоние в их палате становилось невыносимым. Я не знала, какова была площадь ожогов, но никто их не дезинфицировал. Еще через день вторая кровать оказалась пустой. Девушка, находившаяся в коме, умерла прошедшей ночью. Я смотрела на эту пустую, но до сих пор не вымытую кровать с чувством глубокой вины. Всегда очень печально, когда ты бессильна что‑ либо сделать. И я сказала себе: «А теперь надо заниматься другой». Но она была в полубессознательном состоянии, часто бредила, и я не понимала ничего из того, что она пыталась мне ответить.

И вот тут вдруг произошло то, что можно назвать чудом. Чудо явилось в образе молодого палестинского врача, которого я видела здесь впервые. Директор госпиталя сказал мне: «Оставьте, она все равно умрет». Я спросила у молодого врача его мнение по этому поводу:

– Что вы об этом думаете? Почему ей до сих пор не очистили лицо?

– Мы пытались почистить, как могли, но это нелегко. Такие случаи для нас очень трудны, из‑ за местных обычаев... вы понимаете...

– Но вы верите, что ее можно спасти?

– Если она до сих пор не умерла, возможно, что шанс есть. Но будьте очень осторожны с подобными историями, очень осторожны.

В последующие дни я увидела, что лицо стало немного чище, тут и там виднелись следы меркурохрома (бактерицидное вещество). Молодой врач, должно быть, дал указания медсестре, которая кое‑ что сделала, но без особенного рвения. Суад рассказала мне потом, что ее взяли за волосы, чтобы ополоснуть в ванне, и что с ней так обращались, потому что никто не хотел к ней прикасаться. Я, конечно, ни в коем случае не стала вмешиваться, чтобы не осложнить свои взаимоотношения с этим госпиталем. Я пошла к молодому арабскому доктору, до которого, как мне казалось, было легче достучаться.

– Я работаю с гуманитарной организацией и могу что‑ то сделать для этой девушки, поэтому мне хотелось бы узнать, существует ли у нее надежда на жизнь.

– Что касается меня, то я думаю, что да. Можно было бы попытаться что‑ то сделать, но сомневаюсь, что это возможно в нашем госпитале.

– Тогда, может быть, попытаться перевезти ее в другой госпиталь?

– Да, но у нее семья, родители, она несовершеннолетняя, мы не можем вмешиваться. Родители знают, что она здесь. Мать уже приходила, впрочем, с тех пор посещения ей запрещены... Это совершенно особенный случай, поверьте мне.

– Послушайте, доктор. Я со своей стороны хотела бы что‑ то сделать. Я не знаю, что это за запреты, но если вы считаете, что существует хоть какая‑ то надежда выжить, даже самая ничтожная, я не могу оставить ее умирать.

Тогда доктор посмотрел на меня, слегка удивленный моей настойчивостью. Наверняка он думал, что я не представляю никакого веса... одна из этих «гуманитариев», ничего не знающих о его стране. Я бы дала ему лет тридцать, и он казался мне весьма симпатичным: высокий, стройный, с черными волосами и хорошо говорил по‑ английски. Он был совсем не похож на своих собратьев, обычно игнорирующих просьбы западных иностранцев.

– Если я смогу вам помочь, то обязательно помогу.

Отлично. На следующий день он уже охотно говорил со мной о состоянии пациентки. Поскольку он учился в Англии и был достаточно образованным, наши отношения складывались легко. Я пошла немного дальше в своих расспросах об участи Суад и поняла, что на самом деле ей не оказывалось никакой помощи.

– Она несовершеннолетняя, мы не имеем абсолютно никакого права прикасаться к ней без разрешения родителей. А для них она умерла, во всяком случае, они ждут только этого.

– А если поместить ее в другой госпиталь, где с ней будут лучше обращаться и оказывать ей помощь, как вы думаете, мне позволят это сделать?

– Нет. Только родители могут разрешить это, но они вам такого разрешения не дадут!

Я отправилась поговорить со своей знакомой об этой моей затее и спросить ее мнение:

– Я хотела бы перевезти ее из этого госпиталя в другое место. Что ты об этом думаешь? Это возможно?

– Если родители хотят, чтобы она умерла, ты ничего не добьешься. Это вопрос чести для них и для всей деревни.

Но я уже влезла в эту историю. Я была намерена заниматься ею до тех пор, пока не найду даже самую маленькую лазейку для положительного решения. В любом случае я собиралась идти до конца.

– Как ты думаешь, может быть, мне съездить в эту деревню?

– Ты слишком рискуешь, отправляясь туда. Послушай меня хорошенько. Ты еще не знаешь, что такое кодекс чести, которым нельзя пренебречь. Они хотят, чтобы она умерла, – в противном случае их честь не будет восстановлена, и семью вышвырнут из деревни. Они должны будут уйти обесчещенными, ты понимаешь? Ты, конечно, можешь броситься в пасть тигра, однако, по моему мнению, ты подвергнешь себя огромному риску и, в конце концов, не добьешься ничего. Она приговорена. Она находится без лечения слишком долго, с такими ожогами эта несчастная не выживет.

Но маленькая Суад все же приоткрывала глаза, когда я приходила ее навестить. Она слушала меня и отвечала мне, превозмогая невыносимую боль.

– Я знаю, что у тебя был ребенок. Где он?

– Я не знаю. Его забрали. Я не знаю...

Я понимала, что по сравнению с тем, что ей приходилось выносить, и тем, что ее ожидало, – неминуемой смертью, мысль о ребенке не была главной в ее сознании.

– Суад, мне надо, чтобы ты дала мне ответ, потому что я хочу кое‑ что сделать. Если нам удастся выбраться отсюда, если я увезу тебя в другое место, ты согласишься поехать со мной?

– Да, да, да. Я поеду с тобой. Куда мы поедем?

– В другую страну, не знаю еще точно куда, но туда, где ты больше никогда не услышишь обо всем этом.

– Да, но ты знаешь, мои родители...

– Я повидаюсь с твоими родителями, я поговорю с ними. Хорошо? Ты доверяешь мне?

– Да... Спасибо.

Итак, заручившись ее согласием, я спросила у молодого врача, знает ли он, где находится та самая знаменитая деревня, где девушек жгут, как тряпки, только за то, что они влюбляются.

– Она родом из деревушки километрах в сорока отсюда. Это достаточно далеко, туда нет проезжей дороги, и это довольно опасно, потому что место слишком глухое. В этих краях даже нет полиции.

– Не знаю, могу ли я поехать туда одна...

– О‑ ля‑ ля! Вот уж чего вам не советую. Да вы десять раз потеряетесь, пока разыщете эту деревню. Подробных карт ведь тоже нет...

Я наивна, но не до такой степени. Я знаю, что самая главная проблема, когда ты спрашиваешь дорогу в подобных краях, в том, что ты иностранец. Тем более, что деревня, о которой идет речь, находится в зоне, оккупированной израильтянами. И я, Жаклин, будь я представитель «Земли людей», гуманитарий или христианка, меня могут принять за израильтянку, шпионящую за палестинцами, или, наоборот, в зависимости от того участка дороги, где я нахожусь.

– Не могли бы вы оказать мне услугу отправиться туда со мной вместе?

– Но это безумие!

– Послушайте, доктор, мы можем спасти человеческую жизнь... вы сами сказали мне, что надежда есть, если увезти ее отсюда в другое место...

Спасти жизнь. Это для него не пустой звук, ведь он врач. Но он из той же страны, в которой живут и медсестры, а для медсестер Суад или любая другая на ее месте должна умереть...

И одна такая уже не выжила. Я не знаю, был ли у нее шанс выкарабкаться, но ее не лечили вовсе. Мне очень хотелось сказать этому симпатичному врачу: для меня невыносимо оставить умирать молодую девушку только потому, что таков обычай! Но я промолчала, потому что знала, что он сам заложник этой системы, своего госпиталя, своего директора, медсестер, да и всего населения. Он и так проявлял незаурядную смелость, разговаривая со мной обо всем этом. Преступления во имя чести – это табу.

Мне все‑ таки удалось наполовину убедить его. В самом деле, это был очень добрый, честный человек. Я была тронута, когда он ответил мне с некоторыми колебаниями:

– Не знаю, хватит ли у меня смелости...

– Ну, давайте попробуем. Если дело не пойдет, мы вернемся.

– Хорошо, но вы мне обещаете, что не обидитесь, если я делаю от ворот поворот при малейшем осложнении.

Я пообещала. Этот человек, которого я буду называть Хассан, будет моим проводником.

Я молодая западная женщина, работающая на Ближнем Востоке в организации «Земля людей». Я спасаю детей, попавших в беду, будь то мусульмане, евреи или христиане. Это постоянная сложная дипломатия. Но в тот день, когда я села в машину рядом с этим отважным молодым доктором, я совершенно не отдавала себе отчета о возможном риске. Дороги плохие, местные жители подозрительные, а я вовлекла этого арабского врача, свежеиспеченного выпускника английского университета, в авантюру, которая бы показалась необыкновенным приключением, если бы цель, ради которой мы ехали, не была такой серьезной. Он должен был бы принять меня за сумасшедшую.

В день отъезда Хассан был бледен от страха. Я лукавила, говоря, что чувствую себя прекрасно, но мне придавали уверенность бесшабашность молодости и вера в мое призвание помогать другим. Ясное дело, что ни у него, ни у меня не было никакого оружия.

Для меня защитой было «С нами Бог! », для него – «Инш Алла! ».

Выехав из города, мы оказались среди классического пейзажа палестинской сельской местности, поделенной на небольшие крестьянские хозяйства. Это были участки земли, окруженные низкими каменными стенами. По ним сновали мелкие ящерицы и змейки. Земля имела цвет красной охры, на которой выделялись берберские смоквы.

Дорога, выходящая из города, не была заасфальтирована, но ехать по ней было можно. Она связывала соседние деревни, деревушки и рынки. Израильские танки постепенно ее разровняли, но все же глубоких ям хватало, и моя маленькая машинка скрежетала и раскачивалась. Чем дальше мы углублялись в сельскую местность, тем больше встречалось маленьких хозяйств. Если участок был побольше, крестьяне возделывали на нем пшеницу, на мелких пасли скот. Несколько коз, несколько овец. У богатых крестьян скота было больше.

Обычно хозяйством занимаются дочери. Они очень редко, почти никогда не ходят в школу. Те же, кому выпадает шанс сесть за парту, очень быстро прекращают занятия, чтобы заниматься младшими детьми. Я уже поняла, что Суад была совершенно неграмотной.

Хассан знал эту дорогу, но мы отправились на поиски деревни, о которой он никогда раньше не слышал. Время от времени мы спрашивали дорогу, но, поскольку машина имела израильский номер, это было очень опасно. Мы находились на оккупированной территории, и пояснения, которые нам давали, могли быть заведомо неточными.

Через какое‑ то время Хассан сказал:

– И все‑ таки не очень‑ то разумно, что мы окажемся одни в этой деревушке. Я предупредил семью о нашем приезде по телефону, но одному Богу известно, как они нас встретят. Один отец? Вся семья? Или вся деревня? Они не поймут вашу затею!

– Но вы же им сказали, что девочка умрет, и что мы едем поговорить с ними об этом?

– Именно этого они и не поймут. Они ее сожгли, а тот, кто это сделал, возможно, поджидает нас за поворотом. В любом случае они скажут, что у нее загорелось платье, что она упала головой в печку! Это очень запутанное семейное дело...

Я это знала. С самого начала, вот уже дней двенадцать, мне твердят, что сожжение женщины – это сложное дело, в которое я не должна вмешиваться. Только я уже вмешалась.

– Уверяю вас, нам лучше повернуть назад...

Я подогревала храбрость моего драгоценного спутника. Без него я, возможно, все же поехала бы, но в одиночку женщине не пристало ездить в этих краях.

В конце концов, мы разыскали деревню. Отец принял нас на улице, в тени огромного дерева, перед своим домом. Я села на землю, Хассан рядом, справа от меня. Отец уселся, опираясь на ствол дерева, в обычной позе, согнув одну ногу, на которую положил свою трость. Это был маленький рыжий человек, с бледным веснушчатым лицом. Он немного напоминал альбиноса. Мать осталась стоять, прямая в своем черном платье и черной накидке на голове. Ее лицо было открыто. Это была женщина неопределенного возраста, с резкими чертами лица и жестким взглядом. Для тяжелой жизни палестинских крестьянок, полной непосильного труда, детей и рабства, это типично.

Дом был среднего размера, обычный для этого региона, правда, мы не смогли увидеть многого. Снаружи он был скрыт от посторонних глаз. Во всяком случае, хозяин не беден.

Хассан представил меня после обычного обмена приветствиями:

– Вот эта дама работает в гуманитарной организации...

И дальше беседа продолжалась в палестинском духе, между двумя мужчинами:

– Как стада?.. Каковы виды на урожай?.. Как идет торговля?..

– Погода плохая... зима начинается, да и израильтяне создают массу проблем...

Довольно долго разговаривали о погоде и дождях, прежде чем приступили к цели нашего визита. Поскольку отец не говорил о своей дочери, значит, и Хассан о ней не заговаривал, тем более я. Нам предложили чаю. Поскольку я иностранка, приехавшая в гости, я не могла отказаться от гостеприимства. И вот уже пора уезжать. Попрощались.

– Мы приедем к вам еще раз...

Не очень‑ то далеко мы продвинулись, однако пришлось уезжать. Потому что начинать надо так, и мы оба об этом знали. Надо войти в доверие, чтобы нас не приняли за врагов или дознавателей, дать им время, чтобы можно было приехать снова.

И вот мы уже оказались на дороге, ведущей к городу, расположенному в сорока километрах отсюда. Я помню, что вздохнула с облегчением:

– Уф! Кажется, все прошло не так уж плохо? Можем вернуться через несколько дней.

– Вы, в самом деле, хотите вернуться?

– Да, конечно, ведь пока мы ровным счетом ничего не сделали.

– Но что вы можете им предложить? Если это деньги, то они ни к чему... не рассчитывайте на них. Честь есть честь.

– Я буду упирать на тот факт, что она умирает. К сожалению, это правда, вы мне сами это говорили...

– Без срочного лечения, а срочность уже давно миновала, в самом деле, ее шансы уже ничтожны.

– Тогда, поскольку она может там остаться, я скажу им, что увезу ее умирать в другое место... Возможно, это поможет им избавиться от проблем?

– Она несовершеннолетняя, и у нее нет документов, необходимо согласие родителей. Но они палец о палец не ударят, чтобы выправить бумаги. Вы ничего не сможете сделать...

– Но давайте все же приедем к ним еще раз. Когда вы им позвоните по арабскому телефону?

– Через несколько дней, дайте мне время...

Только у маленькой Суад совсем не оставалось времени. Но Хассан был настоящим волшебным доктором. У него была работа в госпитале, семья, и тот простой факт, что он вмешался в преступление во имя чести, мог навлечь на него серьезные неприятности. Я все больше и больше понимала это и уважала его осторожность. Преодолеть подобные запреты, попытаться их обойти – все это было внове для меня, и я погрузилась в эту затею со всей своей энергией. Но именно Хассан связывался с деревней, предупреждая о наших визитах, и я прекрасно представляла, каково ему приходилось...

 

Суад умрет

 

– Мой брат очень добрый. Он попытался принести мне бананы, а доктор велел ему больше не приходить.

– А кто с тобой это сделал?

– Это Хуссейн, муж моей старшей сестры. А мать принесла мне яд в стакане...

Я уже знала немного больше об истории Суад. Она уже говорила лучше, но условия в этом госпитале были ужасны для нее. Ее вымыли один раз, держа за остатки волос на голове. Ожоги воспалялись, сочились и кровоточили постоянно. Я разглядела верхнюю часть ее тела: голова была склонена на грудь, как при молитве, так как подбородок прикипел к груди. Она не могла шевельнуть руками. Нефть или бензин были вылиты ей сверху на голову. Огонь спускался на шею, уши, по спине, рукам и верхней части груди. Она была скрючена, как какая‑ то странная мумия, вероятно, еще тогда, когда ее транспортировали, и до сих пор была в том же состоянии, уже более двух недель. Не считая родов в полукоматозном состоянии и ребенка, который исчез. Скорее всего, социальные службы поместили его в какой‑ нибудь сиротский приют, но куда именно? Мне очень хорошо известно будущее, которое ждет этих незаконнорожденных детей. Оно безнадежно.

Мой план был безумным. В первую очередь я хотела перевезти ее в Вифлеем – город, находившийся в то время под контролем израильтян, куда имели доступ, как я, так и она. Несложно перевезти ее в другой город. Я определенно знала, что там не было необходимых средств для пораженных обширными ожогами. Это был только промежуточный этап. Но в Вифлееме можно было получить хотя бы минимальное базовое лечение. И третья фаза моего плана: отъезд в Европу с согласия организации «Земля людей», которую я еще не запрашивала. Не говоря уже о ребенке, которого я тоже намеревалась разыскать между делом.

Когда молодой доктор сел в мою маленькую машину, чтобы ехать во второй раз к родителям Суад, он опять казался встревоженным. Нас приняли там же, на улице под деревом, шел тот же банальный разговор, но на этот раз я заговорила о детях, которых нигде не было видно.

– У вас много детей? Где они?

– Они в поле. У нас есть замужняя дочь, у нее два мальчика, и есть женатый сын, у него тоже два мальчика.

Значит, мальчики. Надо было поздравить главу семьи. Но и посочувствовать также.

– Я знаю, что у вас есть дочь, которая причинила вам много неприятностей.

– Йа харам! Это ужасно, что с нами произошло! Какое несчастье!

– В самом деле, это большая неприятность для вас.

– Да, очень жаль. Аллах Карим! Но Бог велик.

– Однако в деревне очень неприятно иметь такие сложные проблемы...

– Да, нам всем очень тяжело.

Мать не говорила ни слова. Все стояла, подчиняясь мужу.

– Да, так или иначе, она скоро умрет. Она очень плоха.

– Да! Аллах Карим!

А мой доктор добавил с видом профессионала:

– Да, она, в самом деле, очень плоха.

Он понял мой интерес к этому странному торгу об ожидаемой смерти девушки. Он мне помогал, живо подтверждая мимикой неизбежную смерть Суад, в то время как мы сами ожидали как раз противоположного... Он принял эстафетную палочку. Отец наконец‑ то поведал то, что его особенно заботило:

– Я надеюсь, что мы сможем остаться в деревне.

– О да, конечно. Ведь рано или поздно она все равно умрет.

– На все воля Божья. Эта наш рок. Мы тут ничего не поделаем.

Но он так и не сказал, что же все‑ таки произошло, ни слова. Тогда, в какой‑ то момент, я сделала ход своей пешкой на шахматной доске:

– И все же для вас будет не очень хорошо, если она умрет здесь? Когда вы проведете похороны? И где?

– Мы похороним ее здесь, в саду.

– Может быть, если я заберу ее с собой, она сможет умереть в другом месте, и у вас не возникнет этих проблем.

Родителям, судя по всему, мои слова о том, что я заберу ее с собой, чтобы она умерла где‑ то в другом месте, ничего не говорят. Они никогда в жизни не слышали ни о чем подобном. Хассан сразу понял это и слегка на них нажал:

– Вообще‑ то, конечно, это создало бы меньше проблем и для вас, и для всей деревни...

– Да, но мы все же похороним ее здесь, если на то воля Божья, и всем скажем, что похоронили ее, и все.

– Я не знаю, но все же подумайте хорошенько. Возможно, я смогу увезти ее умирать в другое место. Я смогу это сделать, если для вас это будет лучше...

Как это ни отвратительно, но в этой патологической игре я могу делать ставку только на смерть. Возвратить Суад к жизни и говорить о лечении – это навести на них страх. Они сказали, что им надо поговорить между собой. Таким образом, они дали нам понять, что пора уезжать. Что мы и сделали после обычных приветствий и обещаний приехать еще раз. Что можно было подумать в тот момент о нашей попытке? Правильно ли мы вели переговоры? С одной стороны, Суад исчезнет, а с другой стороны, ее семья вновь обретет честь в своей деревне...

Как говорит отец, Бог велик. Надо проявить терпение.

Пока шло время, я ходила в госпиталь каждый день, чтобы обеспечить хотя бы минимальный уход. Мое присутствие обязывало персонал прилагать кое‑ какие усилия. Например, проводить большую дезинфекцию. Но без болеутоляющих и без специальных препаратов кожа бедной Суад представляла собой огромную рану, причиняющую ей невыносимую боль, и смотреть на эти ожоги со стороны было ужасно. Часто я мечтала, как о волшебной сказке, о госпиталях моей страны – Франции, Наварры или других городов, где лечат большие ожоговые поражения кожи с такой предосторожностью и таким упорством, стараясь сделать боль переносимой...

И вот мы приехали на переговоры опять вдвоем, мой славный доктор и я. Надо было ковать железо, пока горячо, предлагать сделку с максимальной дипломатичностью и в то же время с уверенностью: «Будет не очень хорошо, если она умрет в стране. Даже в госпитале, там, для вас это плохо. Но мы можем увезти ее далеко, в другую страну. И если будет так, то с этим делом будет покончено. Вы сможете сказать всей деревне, что она умерла. Она умрет в другой стране, и вы больше никогда не услышите о ней».

Беседа достигла своего пика. Но без документов договор с ними будет недействительным. Я почти добилась своего. Я не просила ничего другого, не спрашивала, кто сделал это, кто был отец ребенка. Такие истории на переговорах ни к чему, упоминание о них только больше запачкает их честь. Что сейчас для меня самое важное – это убедить их, что их дочь умрет, но в другом месте. И пусть я покажусь им сумасшедшей, эксцентричной иностранкой, которой, в конце концов, можно воспользоваться в своих интересах.

Я чувствовала, что мысль пробивала к ним свою дорогу. Если они скажут «да», то с нашим отъездом смогут объявить всей деревне о смерти своей дочери, не вдаваясь в детали и избежав захоронения тела в саду. Они смогут рассказать что угодно, даже то, что они отомстили за поруганную честь, как это у них принято. С точки зрения западного человека, это безумие... полное безумие – добиваться своих целей в таких условиях. Однако этот торг с моральной точки зрения их совершенно не беспокоит. Здесь мораль очень специфична. Она направлена против девушек и женщин, навязывает им закон, который представляет интересы лишь мужчин клана. Сама родная мать принимает эту мораль, не моргнув глазом, желая смерти и забвения собственной дочери. Она не может делать по‑ другому, и в глубине души я жалела ее. Иначе я бы чувствовала себя стесненной. Во всех местах, где мне приходилось работать: в Африке, Индии, Иордании или Палестине, – я должна была адаптироваться к их культуре и уважать обычаи предков. Единственной целью было помочь тем, кто стал их жертвой. Но впервые в жизни мне пришлось таким образом торговаться за жизнь. И они сдались.

Отец заставил меня пообещать, а за ним и мать, что они больше никогда ее не увидят. «Больше НИКОГДА? » – «Нет! Больше никогда! НИКОГДА! »

Я пообещала. Но чтобы выполнить это обещание и увезти Суад за границу, мне нужны были бумаги. «Я должна вас кое о чем попросить... Может быть, это будет не так просто сделать, но я буду с вами, я вам помогу. Нам надо вместе пойти в бюро, которое выдает документы, удостоверяющие личность, и бумаги для выезда».

Это новое препятствие сразу же их обеспокоило. Любой контакт с израильским населением, и в особенности с администрацией, был для них большой проблемой.

– Надо, чтобы вы и ваша жена поехали со мной в Иерусалим, чтобы поставить свои подписи.

– Но мы не умеем писать!

– Это не страшно, достаточно будет отпечатка пальца...

– Хорошо, мы поедем с вами.

На этот раз я должна была подготовить к этому делу администрацию, прежде чем везти родителей. К счастью, я знала людей из отдела виз в Иерусалиме. Там я смогу все объяснить, а сотрудники знали, что я делала для детей. Впрочем, я и так спасаю ребенка. Суад сказала мне, что ей семнадцать лет, то есть она была еще ребенком. Я объяснила израильским служащим, что приведу к ним родителей одной очень больной палестинской девушки, что не надо заставлять их ждать три часа, из‑ за риска, что они могут уйти, ничего не подписав. Они неграмотные, поэтому им необходимо мое присутствие для соблюдения всех формальностей. Поэтому они принесут с собой выписку о рождении, если у них она имеется, а администрация просто подтвердит возраст их дочери в разрешении на выезд. И я добавила, а потом нахально повторила им еще раз, что эта девушка уедет вместе с ребенком. Хотя я пока еще не знала, где находится этот ребенок и как его разыскать.

Но сначала надо было сделать одно, потом приниматься за другое. Моей единственной задачей было поторопить родителей и обеспечить маленькой Суад хоть какое‑ то лечение.

Разумеется, израильский служащий спросил меня:

– А ты знаешь имя отца ребенка?

– Нет, я его не знаю.

– Значит, надо написать незаконнорожденный?

Мне очень не нравилось употребление подобных определений в официальных бумагах.

– Нет, не надо писать незаконнорожденный! Мать ребенка выезжает за границу, и ваши понятия о законности там не имеют никакого значения!

Это разрешение на выезд для Суад и ребенка не было паспортом, а только разрешением покинуть территорию Палестины с выездом в другую страну. Суад никогда не вернется на эту территорию. То есть виртуально эта маленькая сожженная девушка, вычеркнутая из карты, не будет больше существовать для своей страны. Фантом.

– Сделайте мне, пожалуйста, два разрешения на выезд – один для матери и другой для ребенка.

– А где он, этот ребенок?

– Я найду его.

Время шло, и через час израильская администрация дала мне зеленый свет. Уже назавтра я поехала за родителями, на этот раз одна, как большая. Они уселись в машину молча, с непроницаемыми лицами. И вот мы приехали в Иерусалим, в бюро виз. Для арабов это была вражеская территория, где обычно их и за людей не считают.

Я ждала, сидя рядом с ними. Мое присутствие в какой‑ то мере гарантировало израильтянам, что эти люди не принесли с собой бомбу. Здесь меня очень хорошо знали с тех пор, как я начала работать с палестинским и израильским населением. Вдруг служащий, оформлявший бумаги, сделал мне знак подойти к нему.

– Посмотри‑ ка, по справке о рождении этой девушке девятнадцать лет! А ты говорила семнадцать!

– Давай не будем сейчас это обсуждать, в конце концов, какая тебе разница, семнадцать или девятнадцать...

– Почему ты не привела ее с собой? Она тоже должна была подписать бумаги!

– Я не привела ее, потому что она умирает в госпитале.

– А ребенок?

– Послушай, оставь его сейчас. В присутствии родителей вы мне выдаете разрешение на выезд для их дочери, они его подписывают, а для второго разрешения для ребенка я предоставлю все подробности и вернусь за ним.

Поскольку территориальная безопасность не затрагивалась, израильские чиновники были готовы сотрудничать. С моих первых шагов на поприще гуманитарной деятельности, когда мне приходилось бывать на оккупированных территориях, меня сначала задерживали. Мне надо было как‑ то выходить из положения. Когда они поняли, что я занимаюсь также и израильскими детьми‑ инвалидами, родившимися от кровосмесительных браков в некоторых поселениях, ситуация улучшилась. К сожалению, в очень религиозных семьях, где допускаются браки между двоюродными братьями и сестрами, иногда рождаются дети, страдающие болезнью Дауна или глубокие инвалиды. То же самое происходит и в религиозных арабских семьях. В то время я как раз занималась этой проблемой в обоих сообществах, что обеспечило мне некоторый климат доверия, в частности и в отношениях с администрацией.

Бюро выдачи виз находилось вне стен города, в стороне от старого Иерусалима. Наконец у меня в руках был драгоценный документ, и мы пошли пешком с родителями, все еще не проронившими ни слова, среди вооруженных до зубов израильских солдат, чтобы сесть в машину. Какими я забрала их из деревни, такими же должна и доставить назад – маленького рыжего человечка с голубыми глазами в белом головном платке с тростью и его жену, одетую во все черное, не отрывающую глаз от подола своего платья.

От Иерусалима до деревни было около часа пути. В первый раз, несмотря на мой пробивной характер, мне было страшно встретиться с ними. Сейчас я их больше не боялась. Я не осуждала их, только думала: «Бедные люди». Над всеми довлеет рок, над каждым свой собственный.

Как туда, так и обратно они ехали, не проронив ни слова, опасаясь, что израильтяне причинят им какие‑ нибудь неприятности. Я сказала, чтобы они ничего не боялись, все пройдет хорошо. За исключением нескольких слов, я не поддерживала с ними настоящей беседы. Я не видела ни прочих членов семьи, ни интерьера дома. Глядя на них, с трудом верилось, что они, в самом деле, хотели убить свою дочь. И, тем не менее, даже если исполнителем был их зять, это они приняли решение... Я почувствовала то же самое некоторое время спустя, когда мне довелось встретиться с другими родителями в тех же обстоятельствах. Я не могла считать их убийцами. Эти не плакали из‑ за дочери, но я видела их плачущими, потому что они сами являлись узниками этого отвратительного обычая: преступления во имя чести.

Они молча вышли из машины перед своим домом, по‑ прежнему хранившим семейные тайны и несчастья, а я поехала назад. Я больше никогда не виделась с ними.

 

У меня еще оставалось много дел. Прежде всего, мне надо было договориться с моим патроном.

Эдмонду Кайзеру, основателю «Земли людей», я еще не сказала о своей безумной затее. Мне сначала надо было решить все административные проблемы. Я поговорила с Эдмондом Кайзером, который никогда не слышал о подобных историях, и подытожила ситуацию:

– Итак, у меня девушка, которую едва не сожгли, и у нее есть ребенок. Я намерена увезти ее к нам, но до сих пор не знаю, где находится ребенок. Ты согласен со мной?

– Конечно, я согласен.

Вот такой он, Эдмонд Кайзер. Изумительный человек, обладающий интуицией и талантом, всегда готовый на безотлагательную помощь. Вопрос был задан, и ответ не заставил себя ждать. С ним можно было говорить так же просто. Мне не терпелось увезти маленькую Суад из этой ссыльной палаты, где она страдала, как собака, но где нам выпал шанс получить огромную поддержку в лице доктора Хассана. Одному Богу известно, добилась бы я успеха без его доброты и храбрости или нет.

Мы оба решили вывезти Суад на носилках, ночью, скрыто. Я договорилась с директором госпиталя, чтобы никто ее не видел. Не знаю, хотелось ли им, чтобы она ночью умерла, но это вполне вероятно.

Было три или четыре часа ночи, я переложила ее на каталку, и мы отправились в другой госпиталь. В то время баррикады, настроенные во время интифады, не были еще такими многочисленными. Путешествие прошло без задержек, и ранним утром мы прибыли в госпиталь, где нас уже ожидали. Главный врач был в курсе, и я попросила его, чтобы он не задавал больной вопросов о семье, деревне или родственниках.

Это больница была лучше оборудована и, главное, гораздо чище. Она получала помощь от Мальтийского ордена. Суад поместили в палату. Я приходила навещать ее каждый день, пока мы ждали визы в Европу, и я старалась разыскать ребенка.

Она не говорила о нем. Казалось, было достаточно сознавать, что он жив. Это явное безразличие объяснялось страданием, унижением, страхом, депрессией: она физически и психологически была не способна осознать себя матерью. Надо знать, что незаконного ребенка, рожденного от матери, признанной виновной, а значит сожженной ради чести семьи, лучше изолировать от общества. Если бы я могла оставить этого ребенка жить в хороших условиях в его собственной стране, я бы на это решилась. Для ребенка, как и для матери, это был бы наиболее благополучный исход. Увы, это было невозможно.

На ребенке всю жизнь лежал бы позор матери, в сиротском приюте все бы его презирали. Я должна была вызволить его оттуда, как и Суад.

– Когда мы уедем?

Теперь она думала только об отъезде и спрашивала меня о нем каждый раз, когда я приходила.

– Как только получим визы. Мы обязательно их получим, не беспокойся.

Она жаловалась на медсестер, которые неосторожно снимали повязки, она кричала каждый раз, когда к ней приближались, она чувствовала себя обиженной, считала, что с ней плохо обращаются. Я полагаю, что условия лечения, пусть и более гигиенические, не были идеальными. Но как поступить по‑ другому, если визы еще не были готовы? А ведь такие документы быстро не делаются.

Чтобы разыскать малыша, потребовалось подключить все мои дружеские связи. Моя подруга, которая рассказала мне о Суад, связалась с социальной служащей. Социальная служащая оказалась еще более нерешительной. Ответ моей знакомой был сформулирован достаточно ясно: «Она мне ответила, что знает, где он находится, это мальчик, но она не может его выдать просто так, это невозможно. Она считает, что ты не права, вмешиваясь в судьбу ребенка. В самом деле, для тебя это лишняя головная боль, равно как и для матери! »

Я спросила у Суад:

– Как зовут твоего сына?

– Его зовут Маруан.

– Это ты дала ему это имя?

– Да, я. Меня об этом попросил доктор.

У нее были моменты потери памяти, а иногда память была совершенно ясной, но я не всегда могла понять, в какой фазе она находится. Она забыла ужасные обстоятельства, при которых появился на свет ее ребенок, она вообще не помнила, что у нее родился сын, никогда не называла его имя. И вдруг на простой вопрос дала прямой ответ. Я продолжала свои расспросы в том же направлении:

– Как ты думаешь? Мне кажется, мы не можем уехать без Маруана. Я пойду за ним, мы не можем его здесь оставить...

Она вымученно смотрела на меня исподлобья, из‑ за своего прикипевшего к груди подбородка.

– Ты так считаешь?

– Да, я так считаю. Ты уедешь, ты будешь спасена. Но я знаю, в каких условиях предстоит жить Маруану, для него это будет ад.

Он навсегда останется сыном шармуты. Сыном потаскухи. Я этого не сказала, но она сама должна была это знать. Мне было достаточно интонации ее вопроса: «Ты так считаешь? » Она была согласна со мной.

Итак, я разыскивала ребенка. Сначала я посетила один или два сиротских приюта, пытаясь выяснить, нет ли там двухмесячного ребенка по имени Маруан. Но пока не находила, да к тому же положение мое было не слишком хорошо для поисков. Социальной служащей не импонировали такие девушки, как Суад. Она палестинка, из хорошей семьи, что не меняло дело. Но без нее я не смогу обойтись. Тогда, уступив моей настойчивости, и желая доставить удовольствие моей знакомой, она указала мне центр, в который был помещен ребенок. В то время этот сиротский приют был хуже крысиной норы. Вызволить его оттуда было невероятно трудно. Он был пленником системы, которая его туда и определила.

Мои шаги, в конце концов, недели через две привели к некоторым результатам. Я встречалась с посредниками всех мастей. Со сторонниками заставить ребенка страдать так же, как и мать. С теми, которые были скорее за то, чтобы избавиться от проблемы и лишнего рта. Некоторые из подобных детей просто необъяснимо умирают. С теми, наконец, кто имел сердце и понимал мою озабоченность. В конце концов, я оказалась с двухмесячным ребенком на руках, у которого была крошечная, слегка грушевидная голова с небольшой шишкой на лбу – результатом его преждевременного рождения. Но вполне здоровым, что с его стороны было настоящим подвигом. Он не знал ни колыбельки, ни ласки. На нем еще были следы классической желтухи новорожденных. Я боялась, как бы с ним не возникли серьезные проблемы. Его мать горела, как факел, вместе со своим ребенком и родила его в кошмарных условиях. Он был худым, но это ничего. Он смотрел на меня круглыми глазами, не плакал и был спокойным.

Кто я? Зорро? Я глупая, он не знает, кто такой Зорро...

Я привыкла обращаться с детьми, страдающими от недоедания. В то время в нашем учреждении их было около шестидесяти. Но я отнесла его к себе, у меня было все необходимое для такого случая. Мне уже удалось отправить нескольких детей в тяжелом состоянии в Европу, чтобы прооперировать их там. Я устроила Маруана на ночь в корзине, покормленного, запеленатого и ухоженного. Я получила визы. Теперь у меня было все. Эдмонд Кайзер ждал нас в Центре скорой медицинской помощи в Лозанне, в отделении обширных ожогов.

Завтра день большого отъезда. Мать транспортировали на носилках к самолету в аэропорту Тель‑ Авива. Суад вела себя как маленькая девочка. Ее страдания были безмерны, но когда я ее спрашивала: «Ну, как, ничего? Тебе не слишком больно? » – она мне просто отвечала: «Очень больно». И ничего больше.

– А если я поверну тебя немного, так будет лучше?

– Да, так лучше. Спасибо.

Всегда «спасибо». Спасибо за инвалидное кресло в аэропорту – она никогда в жизни такого не видела. Спасибо за кофе через соломинку. Спасибо за то, что поместила ее в уголке, пока регистрировали наши билеты. Поскольку на руках у меня был ребенок и мне было трудно с ним оформлять документы, я попросила ее: «Послушай, Суад, я положу малыша к тебе, ты только не двигайся... »

У нее был немного испуганный взгляд. Ее ожоги не давали возможности взять малыша на руки. Суад только придвинула руки поближе к ребенку, одеревенев от страха. Она испугалась, когда я доверила ей ребенка. Это было слишком трудно для нее.

– Сиди так. Я сейчас приду.

Мне пришлось попросить ее о помощи, потому что я не могла одновременно толкать инвалидное кресло, держать ребенка, подавать документы на каждой стойке в аэропорту, предъявлять свой паспорт, визы, разрешение на выезд и объясняться по поводу моего странного экипажа.

Это был кошмар! Пассажиры, проходившие рядом с нами, восклицали, как делают все, увидев маленького ребенка: «Ой, какой хорошенький малыш. Ах, какой он милый! » Они даже не смотрели на мать, полностью обезображенную, склонившую голову к этому ребенку. Под больничной рубашкой у нее были бинты – ее очень трудно было одеть, – одна из моих шерстяных кофт и одеяло сверху. Она не могла поднять голову, чтобы сказать спасибо пассажирам, и я знала, в какую панику повергал ее этот малыш, которого они находили таким очаровательным.

Отойдя от нее, чтобы выполнить необходимые формальности, я подумала, что сцена отдает сюрреализмом. Вот она сидит, сожженная, с ребенком на руках. Она пережила ад и ребенок тоже, а люди проходят мимо с улыбками: «Ах, какой хорошенький малыш! »

В момент посадки возникла еще одна проблема: как поднять ее в самолет. Мне уже приходилось поднимать инвалидное кресло по трапу самолета, но здесь я была в настоящем замешательстве. У израильтян существует специальная техника. Они подогнали огромный кран, и Суад оказалась подвешенной в кабинке на стреле этого крана. Кабинка медленно поднялась и подъехала прямо к двери самолета, где ее приняли два человека.

Я забронировала три кресла впереди, чтобы можно было ее положить, и бортпроводницы поставили нам ширму, чтобы отгородиться от любопытных взглядов пассажиров. Маруана поместили в колыбельку авиакомпании. Это был прямой рейс до Лозанны.

Суад не жаловалась. Я помогала ей время от времени менять положение, но ей не удавалось расслабиться до конца. Обезболивающие таблетки не слишком‑ то помогали. Она была слегка растерянная, полусонная, но доверчивая. Она ждала. Я не могла покормить ее, только давала пить через соломинку. И пеленала ребенка, на которого она избегала смотреть.

Она страдала от такого наплыва сложных проблем. Она не представляла, что такое Швейцария, страна, в которую я ее везла, чтобы вылечить. Она никогда не видела самолета, не видела ни подъемного крана, ни такого количества снующих людей, заполнивших международный аэропорт. Я везла с собой маленькую неграмотную дикарку, которая открывала для себя массу вещей, возможно, ее пугающих. Я также знала, что ее страдания далеко не закончились. Понадобится еще долгое время, чтобы это выживание превратилось в сносную жизнь. Я даже не знаю, возможно, ли будет ее оперировать и пересаживать кожу. А потом настанет сложный процесс привыкания к новому образу жизни, изучение языка и так далее. Когда мы «вывозим» жертву, мы знаем, как говорит Эдмонд Кайзер, что берем ответственность за жизнь.

Голова Суад была рядом с иллюминатором. Не думаю, что она была способна в том состоянии размышлять, что ее ждет. Она надеялась, сама точно не зная на что.

«Ты видишь вот это? Это называется облака».

Она спала. Некоторые пассажиры жаловались на запах, проникавший сквозь шторы, отделявшие их от нее. Прошло два месяца с того дня, как я первый раз пришла в ту ссыльную палату смерти. Каждый сантиметр кожи на ее груди и руках разлагался, превращаясь в обширную гнойную рану. Пассажиры могли зажимать нос и демонстрировать бортпроводнице гримасы отвращения, но мне было все равно. Я везла обожженную женщину и ее ребенка, и когда‑ нибудь они узнают почему. Они узнают также, что есть и другие, которые уже погибли и которым суждено умереть, и так происходит в каждой стране, где мужчины практикуют убийство ради чести. В Палестине, в Иордании, в Турции, в Иране, в Ираке, в Йемене, в Индии, в Пакистане, в том же Израиле и даже в Европе. Они узнают, что редкие выжившие жертвы вынуждены скрываться всю жизнь, чтобы убийцы не нашли их опять. Потому что им это еще удается. Они узнают, что большинство гуманитарных ассоциаций не берут их на свое попечение, потому что эти женщины – «продукт национальной культуры». А в некоторых странах закон охраняет их убийц. Их случаи не вызывают массовых кампаний сочувствия или протеста, как, например, против голода и войн, в помощь беженцам или во время крупных эпидемий. Я могу это понять и допустить. Каждый играет свою роль в этом печальном мировом устройстве. И опыт, который я только что приобрела, говорит о том, как сложно незаметно внедриться в страну, отслеживать выживших жертв «преступлений во имя чести» и помогать им, подвергая собственную жизнь риску и опасности.

Суад была моей первой такой «спасенной», но работа не окончена. Отвести угрозу смерти – это одно. Заставить жить заново – это совсем другое.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.