|
|||
Хейзинга Йохан 14 страницаСами софисты прекрасно осознавали игровой характер всей своей деятельности. Горгий назвал свою Похвалу Елене игрой -- эмон де пайгнион (эмон де пайгнион); его сочинение О природе также толковали как риторическую игру6. Тому, кто против этого возражает7, следовало бы принять во внимание, что в сфере софистической риторики четкие границы между игрой и серьезностью провести невозможно и что квалифицировать ее как игру фактически значит прекрасно уловить ее изначальный характер. Тот, кто называет пародией и карикатурой облик, в котором Платон изображает софистов8, забывает, что все игровые и, пожалуй, сомнительные черты в софисте как персонаже культуры неразрывно связаны с его архаической сущностью. По самой своей натуре софист принадлежит в той или иной мере к " бродячему племени". Он так или иначе скиталец и прихлебатель уже par droit de naissance [no праву рождения]. Но в то же время не кто иной, как софисты создали среду, в которой приняли очертания эллинские идеи воспитания и культуры. Греческая философия и греческая наука выросли не в лоне школы (в нынешнем значении этого слова), и с этим ничего не поделаешь. Эти знания не приобретались как побочный продукт обучения полезным и доходным профессиям. Для эллина они были плодом его свободного времени, схоле (схоле), -- а для свободного гражданина все то время, которое не было востребовано государственной службой, войной или отправлением культа, было свободным9. Так что слово школа имеет примечательную предысторию. И в этой вот среде свободного препровождения времени свободными гражданами софист издавна являл собою пример жизни, проводимой в размышлениях и умственных опытах. Если типичный продукт деятельности софиста, а именно софизм, Рассматривать с чисто технической стороны, как форму выражения, он тотчас же обнаруживает все свои связи с той примитивной игрой, но-сителем которой был уже встречавшийся нам его предшественник vates. Софизм стоит рядом с загадкой. Это фехтовальный прием. В слове проблема (проблема) изначально присутствуют два конкретных значения: тo, что кто-либо держит или ставит перед собою, дабы себя защитить, например щит, -- и то, что бросают другому, чтобы тот это принял. В переносном смысле оба эти значения подходят для описания искусства 145 Homo ludens софиста10. Его вопросы и аргументы суть те же проблемы, и именно в этом смысле. Игра-состязание в остроумии, с подзадориванием друг друга каверзными вопросами, занимала ощутимое место в греческой манере вести беседу. Различные типы каверзных вопросов были систематизированы и имели следующие специальные наименования-соритес, апофаскон утис, псеудбменос, антистрефону (соритес, апофаскон утис, псеудбменос, антистрефон) -- громоздящий кучу, отрицающий никто, лжец, обращающий и т. д. Клеарх, ученик Аристотеля, написал теорию загадок, а именно таких, которым он дал наименование грифос (грифос) -- сети, шутливые вопросы, завершавшиеся наказанием или наградой. -- Что одинаково везде и нигде? Ответ: время. -- Что есть я то не есть ты. Я -- человек. Следовательно, ты -- не человек. На что Диоген7* якобы возразил: если хочешь, чтобы это было истиной, то начни с меня11. О некоторых софизмах Хрисипп8* написал целый трактат. Все эти Fangschlusse [вопросы-ловушки] молчаливо основываются на предварительном условии, что поле логического смысла сводится к некоему игровому пространству, в пределах которого согласен оставаться соперник, не делая каких-либо шагов в сторону из опасения неминуемо разрушить это пространство -- что как раз и было проделано Диогеном. Стилистически эти пропозиции могут быть выстроены как художественные формы, с ритмом, повторами, параллелизмами и т. д. Переход от таких Spielereien [забав] к обстоятельным ораторским выступлениям софистов и философским спорам в манере Сократа происходил постепенно. Софизм стоит вплотную к обычной загадке, которая есть не что иное, как развлечение, -- но благодаря этому также и к священной космогонической загадке. Евтидем9* играет то грамматически и логически детским софизмом12, то вопросом на грани загадки о мире или познании13. Наиболее глубокомысленные суждения ранней греческой философии, как, например, один из выводов элеатов10*: " нет множества, нет движения, нет становления", -- рождались в форме вопросов и ответов. Для осознания такого абстрактного заключения, как невозможность существования одного обобщающего суждения, прибегали к внешней форме сорита, цепочки вопросов. Когда высыпают мешок зерна, производит ли шум первое зернышко? -- Нет. -- Тогда, может, второе? И т. д. Сами греки прекрасно отдавали себе отчет, до какой степени они попадали со всем этим в сферу игры. В Евтидеме Сократ отбрасывает вопросы-ловушки как забавы чисто школярского свойства. С помощью всего этого, говорит он, ничему не научаются относительно сути самих вещей -- разве что тому, как, изощряясь в словах, дурачить людей; все равно что дать подножку или выдернуть из-под кого-нибудь стул. Когда вы утверждаете, что хотите наделить мудростью этого юношу, говорится там далее, что это: игра или вы заняты этим всерьез? 14 В Софисте Платона Теэтет11* вынужден признаться чужеземцу из Элеи, что софист по своему складу относится к ярмарочным шутам, буквально -- к пробав 146 Глава IX шимся игрою: тон тэс пайдиас метехонтон15 (тон тэс пайдиас метехон-тон) Парменид12*, побуждаемый высказаться по вопросу о существова-нии, называет эту задачу " игрой в трудные игры": прагматейоде пайдиан пайдзейн16 (прагматейоде пайдиан пайдзейн), -- после чего принимается рассуждать о глубочайших вопросах бытия. И все это, конечно же, про-текает как игра в вопросы и ответы. Единое не может состоять из час-тей, оно неограниченно, а значит, бесформенно, оно нигде, оно непод-вижно вневременно, непознаваемо. Далее рассуждение строится в об-ратном порядке, затем этот процесс повторяется снова и снова17. Доводы, уподобляясь челноку ткацкого станка, снуют туда и обратно, и в этом движении мудрствование принимает форму благородной игры. Не только софисты, но также Сократ, да и сам Платон играют в эту игру18. По Аристотелю, Зенон Элейский первым писал диалоги в той форме вопросов и ответов, которая была свойственна как философам из Мегары13*, так и софистам. Это была техника, рассчитанная на то, чтобы расставить сети противнику. Платон скорее всего следовал в своих диалогах более всего поэту, автору мимов Софрону14*; Аристотель также называет диалог формой мима19, фарсом, который сам опять-таки есть форма комедии. Причисление к роду фокусников, жонглеров, чудодеев, к которому относили софистов, не миновало ни Сократа, ни даже Платона20. Если всего этого еще не достаточно, чтобы явственно выделить игровой элемент философии, то он может быть обнаружен в самих Платоновых диалогах. Диалог -- форма искусственная. Это своего рода фикция. На какую бы высоту ни поднималось у греков действительная беседа, она тем не менее никогда полностью не отвечала форме литературного диалога. Диалог у Платона -- это легкая, игровая форма искусства. Возьмем новеллистический замысел Парменида, начало Кратила, легкую, живую интонацию этих двух и многих других диалогов. Определенное сходство с шутовством, с мимом здесь и в самом деле не признать невозможно. В шутливой форме затрагиваются в Софисте основные положения мудрецов более раннего времени21. Совершенно в юмористическом тоне пересказывается в Протагоре миф об Эпи-метее и Прометее22 15*. " По поводу облика и имени этих богов, -- говорит Сократ в Кратиле, -- есть и серьезное, и шутливое объяснение, ибо также и боги не прочь позабавиться": филопайсмонес гар кай гой теой (фило-пайсмонес гар кай гой теой). В другом месте того же диалога Платон говорит устами Сократа: " если бы я выслушал пятидесятидрахмовый урок Про-дика, ты тотчас бы это узнал, но я внял лишь однодрахмовому назиданию" 23. и опять в том же тоне, продолжая, судя по всему, намеренно бес-мысленную, сатирически нацеленную этимологическую игру: " а теперь смотри, какой фокус сделаю я со всем тем, чего не могу объяснить" 24. И наконец даже так: " Я уже давно прихожу в изумление от своей собст-вeннoй мудрости, так, что и самому мне не верится". Что уж тут говорить, если Протагор завершается обращением вспять всех исходных позиций и eсли можно спорить о том, всерьез или нет звучит надгробная речь в Ме-нексене? 16* 147 Homo ludens У Платона собеседники сами расценивают свои философские занятия как приятное времяпрепровождение. Юношеской страсти к спору противостоит желание старших, чтобы к ним испытывали почтение25. " Так обстоит дело с истиной, -говорит Калликл в Горгии26, -- и ты поймешь это, если оставишь в покое философию и займешься делами более важными. Ибо философия -- вещь приятная, если заниматься ею в юные годы и с соблюдением меры, но она же и гибель для того, кто предается ей дольше, чем следует". Итак, лишь юношескую игру видели в философии те, кто для наследовавшего им мира заложил непреходящие основы мудрости и любомудрия. Чтобы раз и навсегда раскрыть перед всеми основную ошибку софистов, их логические и этические изъяны, Платон не пренебрегал этой легкой манерой непринужденного диалога. Ибо и для него любомудрие, при всей углубленности, продолжало оставаться некоей благородной игрой. И если не только Платон, но и Аристотель считал достойными самых серьезных возражений словесные ухищрения и уловки софистов, то это потому, что и их собственное мудрствование, их собственное мышление еще не высвободились из сферы игры. Да и произойдет ли это когда-либо вообще? Последовательность основных стадий развития философии можно наметить в общих чертах следующим образом. В глубокой древности она берет начало в священной игре в загадки и в словопрение, выполняющие, однако, также функцию праздничного развлечения. Сакральная сторона всего этого вырастает в глубокую тео- и философию Упа-нишад и досократиков, игровая сторона -- в деятельность софистов. Эти сферы не отделены полностью друг от друга. Платон возводит философию как благороднейшее стремление к истине на такие высоты, достичь которых мог только он один, но всегда делает это в такой легкой, непринужденной форме, которая была одним из характерных элементов его философии. При этом философия одновременно развивается и в своей сниженной форме: как словопрение, игра ума, софистика и риторика. Однако агональный фактор в эллинском мире был настолько значителен, что риторика могла расширять свое поле деятельности за счет философии в ее более чистом виде и, будучи культурой более многочисленных групп, затмевала ее, угрожая и вовсе свести на нет. Гор-гий, отвернувшийся от глубинного знания ради того, чтобы превозносить силу блестящего слова -- и злоупотреблять этим, являет собою вполне определенный тип культурного вырождения. Доведенные до высшей точки соперничество и школярство в ремесле философов шли рука об руку. И это был не единственный раз, когда эпоха, искавшая смысл вещей, сменялась временем, которое готово было вполне удовлетвориться лишь словом и формулой. Игровое содержание этих явлений невозможно обрисовать четкими контурами. Далеко не всегда можно провести явную границу между ре-бяческой Spielerei [забавой] и лукавым умом, что временами подходит 148 Глава IX вплотную к самым глубоким истинам. Знаменитое сочинение Горгия О несуществующем, полностью отрекавшееся от всякого серьезного знания в пользу радикального нигилизма, можно точно так же назвать игрой, как и декламацию о Елене, которой он сам дал такое название. Отсутствие ясно осознанных границ между игрою и мудрствованием видно и из того, что стоики обсуждают не имеющие смысла, построенные на грамматических ловушках софизмы заодно с вполне серьезными аргументами Мегарской школы27. Повсеместно воцаряются диспут и декламация. Эта последняя также становится постоянным предметом публичных состязаний. Говорить значило хвастливо щеголять словами, выставлять себя напоказ. Словесный поединок был для эллина самой подходящей литературной формой, чтобы отобразить и обсудить тот или иной щекотливый вопрос. Так, Фукидид выводит на подмостки вопрос о войне или мире в споре Архидама и Сфенелада, разные другие вопросы в спорах Никия и Алкивиада, Клеона и Диодота. Так обсуждает он конфликт между властью и правом, на примере нарушения нейтралитета острова Мелос, в споре, который целиком строится как софистическая игра из вопросов и ответов. Аристофан в Облаках пародирует страсть к парадным диспутам в риторической дуэли логоса праведного -- с неправедным17*. Значение любимой софистами антилогии [противо-речия], или двойственного высказывания, заключается, впрочем, не только в игровой ценности указанной формы. Она, кроме того, способна метко выражать извечное свойство неопределенности человеческого суждения: сказать можно и так и этак. Именно игровой характер речи проявляется в том, что побеждать в словесной дуэли все-таки остается до некоторой степени чистым искусством. Речь софиста сразу же становится намеренной ложью, как только в свое искусство слов и понятий он вкладывает безнравственный умысел, как это делает Калликл, распространяясь о " Herrenmoral" [" морали господ" ]28 18*. В каком-то смысле будет лживым и сам агональный задор, если дать ему волю ценой отказа от истины. Для всех тех, кого зовут софистами или риторами, не стремление к истине, а желание личной, индивидуальной правоты служит путеводной нитью и целью. Архаическая ситуация состязания -- вот что является здесь единственным воодушевляющим стимулом. Если относительно Ницше следует полагать, как того хотят некоторые29, что он и в самом Деле возродил агонистический дух мудрствования, то тем самым он вернул философию к ее древнейшему состоянию возникновения в лоне первозданной культуры. Мы не хотели бы здесь углубляться в пространный вопрос, в какой степени наши речевые средства в основе своей носят характер игровых правил, то есть значимы лишь в тех интеллектуальных границах, кото-рые мы признаем в качестве обязательных. Всегда ли в логике вообще и в силлогизме в особенности в игру вступает некое молчаливое соглаше-ние о том, что действенности терминов и понятий следует придержи-ваться здесь точно так же, как это имеет место для шахматных фигур и 149 Homo ludens полей шахматной доски? Пусть кто-нибудь ответит на этот вопрос. Мы же ограничимся беглым обзором фактических качеств игры в практике диспутов и декламации более позднего времени по сравнению с эпохой греческой цивилизации. Особой обстоятельности здесь не требуется поскольку явление это постоянно вновь воспроизводится в весьма схожих формах, а также и потому, что в своем развитии в западной культуре оно в самой высокой степени продолжает сохранять зависимость от греческого образца. Квинтилиан принес теоретические положения риторики и декламации в латинскую литературу. В эпоху Римской империи практика диспутов и словесных парадов не ограничивалась рамками школы. Ритор Дион Хрисостом19* рассказывает нам об уличных философах, своего рода деклассированных софистах, морочивших голову рабам и людям морского занятия мешаниной из пустой болтовни, побасенок и плоских острот. Сюда, возможно, просачивалась и бунтарская пропаганда, судя по декрету Веспасиана, по которому из Рима были изгнаны все философы20*. И снова серьезные умы вынуждены были предостерегать от переоценки привлекательности софизмов, отдельные примеры которых были постоянно в ходу. Августин говорит о пагубной страсти к слово-прениям и ребяческой манере при всех, напоказ, втягивать в них противника30. Остроты вроде следующей: " У тебя есть рога, -- ты же не терял рогов, значит, они все еще у тебя" 31, -пользуются широким и неизменным успехом в литературе схоластики. Очевидно, было не так уж легко заметить логическую ошибку, делавшую такие остроты весьма ловкой шуткой. Переход вестготов из арианства в католицизм был отмечен официальным богословским турниром между представителями высшего духовенства с обеих сторон в Толедо в 589 г. 21*. Весьма выразительный пример спортивного характера мудрствования во времена раннего Средневековья дает нам рассказ о Герберте, будущем папе Сильвестре II, и его противнике Ортрике Магдебургском, встретившихся при дворе императора Отгона II в Равенне в 980 г. 32 22*. Соборный схоласт Ортрик завидовал славе Герберта и послал своего человека в Реймс тайно слушать его поучения, дабы в конце концов поймать его на каком-нибудь неверном суждении. Лазутчик превратно понимает Герберта и доносит двору, что, по его мнению, он услышал. В следующем году император призывает обоих ученых мужей в Равенну, чтобы устроить между ними ученый спор перед самой почетной аудиторией, пока день не придет к концу и не иссякнет внимание слушателей. Центральный пункт диспута следующий: Ортрик упрекает противника в том, что тот назвал математику областью физики33 23*. На самом же деле Герберт называл ее наравне и одновременно с последней. Стоило бы как-нибудь проследить, не было ли в так называемом Каро-лингском возрождении, этом пышном насаждении учености, поэзии и благочестия, участники которого украшали себя классическими и библейскими Глава IX именами: Алкуин звался Горацием, Ангильберт -- Гомером, сам Карл -Давидом; не было ли собственно игровое качество здесь самым существен-ным. Придворная культура сама по себе особенно восприимчива к игровым формам. Круг ее по необходимости узок и замкнут. Уже само почитание монаршего величества обязывает придерживаться всевозможных правил и фикций. В Academia Palatina [Палатинской академии] Карла Великого, воплощавшей провозглашенный идеал Athenae novae [Новых Афин], невзирая на благочестивые намерения, царило настроение благородной забавы24*. Там состязались в искусстве версификации и в обоюдных насмешках. Стремление к классическому изяществу не исключало при этом определенных черт примитивности. " Что есть письменность? " -- спрашивает юный Пипин, сын Карла, и Алкуин отвечает: " Хранительница науки". -- " Что есть слово? -- Разглашатель мысли. -- Кто породил слово? -- Язык. -- Что есть язык? -- Бич воздуха. -- Что есть воздух? -- Хранитель жизни. -- Что есть жизнь? -- Радость счастливых, горе несчастных, ожидание смерти. -- Что есть человек? -- Раб смерти, гость в уголке Земли, путник, который проходит мимо" 25*. Все это звучит далеко не ново. Здесь опять-таки приходят на память игры в вопросы-ответы, состязания в загадывании загадок, ответы в древне-норвежских кеннингах, короче говоря, все те черты игр-мудрствований, которые мы ранее отмечали в Индии Вед, у арабов, у скандинавов. Когда к концу XI в. проявляется огромная тяга к знанию о бытии и обо всем, что бытийствует, -- которая вскоре даст урожай: в кожуре Университета принесет плод Схоластики, продолжая разрастаться во всех направлениях в живое движение духа, -- то происходит это почти с лихорадочной быстротой, как порою бывает свойственно периодам значительного культурного обновления. Агонистический момент при этом неминуемо выступает явно на первый план. Стремление победить противника словом превращается в некий спорт, во многих отношениях стоящий в одном ряду с вооруженной схваткой. Распространение древнейшей, кровавой формы турнира -- группового, с участием выходцев из разных частей страны, или индивидуального поединка рыцарей, странствующих в поисках противника, -странным образом совпадает с тем злом, на которое жалуется Петр Дамиани26*: появлением спорщиков, которые (подобно греческим софистам) бродят повсюду, восхваляя свое искусство и торжествуя свою очередную победу. В школах XII в. процветают бурные словесные состязания, с клеветою и поношениями. Церковные авторы оставили нам беглые зарисовки школьного обучения, гдe бросается в глаза игра издевок и остроумия. Все норовят провести друг друга тысячами словесных фокусов и уловок, расставляют ловушки и сети из слогов и слов. Почитатели прославленных мастеров буквально охотятся за своими кумирами, хвастаясь затем, что видели их и следовали за ними34. Те же зарабатывают немалые деньги, совсем как в прежние времена греческие софисты. Росцелин в злой инвективе рису-ет нам Абеляра, пересчитывающего по вечерам деньги, которые прино-сят ему ежедневно его лживые поучения, и тратящего их затем на бес 151 Homo ludens путства. Абеляр и сам признается, что брался за подобные занятия ради денег и что немало так зарабатывал. В одном споре он, будучи подстрекаем товарищами, в виде кунштюка., берется толковать Священное Писание, тогда как до этого преподавал только физику -- то есть философию35. Уже давно отдал он предпочтение оружию диалектики перед оружием войны, странствуя в тех краях, где процветало ораторское искусство, пока " не разбил военный лагерь своей школы" на холме Св. Женевьевы, дабы " держать в осаде" своего соперника, занявшего Парижскую кафедру36 27*. Подобные же черты смешения сфер красноречия, войны и игры мы находим и в ученых состязаниях мусульманских богословов37. В течение всего периода развития Схоластики и Университета аго-нальный элемент занимает видное место настолько, насколько это возможно. Длительное увлечение проблемой универсалий как центральной темой философских дискуссий, участники которых делились на реалистов и номиналистов, несомненно, связано с изначальной потребностью людей образовывать разные партии при обсуждении спорных вопросов, что в высшей степени характерно для всякой культуры в периоды ее духовного роста. Вся деятельность средневекового университета облекалась в игровые формы. Непрерывные диспуты, этот непременный способ устного общения ученой братии, пышно расцветавшие университетские церемонии, обычай группироваться в nationes28*, раскол по направлениям всевозможного рода -- все эти явления так или иначе оказываются в сфере состязания и действия игровых правил. Эразм все еще ясно ощущал эту взаимосвязь, когда в письме к своему упорному оппоненту Ноэлю Бедье жаловался на узость, с которой школа считается только с тем, что дали предшественники, а при столкновении мнений исходит лишь из уже утвердившихся положений. " По моему разумению, в школе вовсе не следует делать таких вещей, к коим прибегают при игре в осаду замка29*, в карты и в кости. Ибо там ясно, что при отсутствии согласия в правилах никакой игры не получится. Касательно же научных доводов, нельзя почитать за что-то неслыханное или опасное, если кем-нибудь будет затронуто что-либо новое... " 38. Наука, включая и философию, полемична по самой своей природе, а полемическое неотделимо от агонального. В эпохи, когда в мир вторгается новое, агональный фактор, как правило, выходит явно на первый план. Так было, например, в XVII в., когда естественные науки достигли блестящего расцвета и завоевывали все новые территории, затрагивая тем самым и влияние Античности, и авторитет веры. И всякий раз люди собираются в лагери или партии. Одни -картезианцы, другие решительно против этой доктрины; одни придерживаются Anciens, другие примыкают к Modernes, выступают, в том числе и далеко за пределами ученого круга, за или против Ньютона, за или против сплющенности земного шара, прививок и т. д. и т. п. 30* Век XVIII, с его оживленным ду-ховным общением, за ограниченностью средств еще не перешедшим в 152 Глава IX хаотическое изобилие, неминуемо должен был стать эпохой преимуще-ственно чернильных баталий. Последние - вместе с музыкой, парика ми, фривольным рационализмом, грациозностью Рококо и очарованием салонов черезвычайно активно участвовали в формировании того все-общего игрового характера, который у XVIII в. никто, пожалуй, не будет оспаривать и из-за чего мы ему порою завидуем. х ИГРОВЫЕ ФОРМЫ ИСКУССТВА От существа поэзии, как мы обнаружили, элемент игры настолько неотделим и любая форма поэтического кажется настолько связанной со структурой игры, что их внутреннее взаимопроникновение следовало бы назвать почти неразрывным, а термины игра и поэзия при такой взаимосвязи оказались бы под угрозой утратить самостоятельность приписываемого им значения. То же самое в еще большей степени относится к взаимосвязи музыки и игры. Мы уже указывали на тот факт, что в ряде языков исполнение на музыкальных инструментах зовется игрою: это, с одной стороны, арабский, с другой -- германские и некоторые славянские языки, а также французский. Этот факт может считаться внешним признаком глубокой психологической подоплеки, определяющей связь между музыкой и игрою, -учитывая при этом, что семантическое сходство между арабским и названными европейскими языками едва ли может быть основано на заимствовании. В какой бы мере эта взаимосвязь музыки и игры ни представлялась нам естественной данностью, было бы нелегко получить ясно очерченное представление о рациональных причинах этой взаимосвязи. Можно было бы удовлетвориться попыткой установить термины, общие для обоих понятий. Игра, как мы уже говорили, лежит вне благоразумия практической жизни, вне сферы необходимости или пользы. Это же относится к музыкальным формам и к музыкальному выражению. Игра строится по законам, которые не определяются нормами разума, долга и истины. То же справедливо для музыки. Действенность ее форм и ее функции определяется нормами, которые никак не соприкасаются ни с логическими понятиями, ни со зрительными или осязаемыми образами. Лишь собственные, специфические имена могли бы подойти этим нормам, имена, одинаково свойственные и музыке, и игре, -- каковы ритм и гармония. Ритм и гармония являются в абсолютно одинаковом смысле факторами и музыки, и игры. И если слово в состоянии отчасти переносить поэзию из чисто игровой сферы -- в сферу понятия и суждения, чисто музыкальное всегда и всецело продолжает витать в первой из названных сфер. Важная литургическая и социальная функция поэтического слова в архаических культурах самым тесным образом связана с тем, что выговариваемое слово на этой стадии неотделимо от музыкальной декламации. Отправление всякого подлинного культа происходит в пении, пляске, игре. Нам, носителям поздней культуры, ничто не кажется способным до такой степени пронизывать нас неким сознанием свя Глава Х щенной игры, как музыкальное переживание. Даже безотносительно к словесному выражению религиозных представлений в наслаждении му-зыкой сливаются воедино ощущение прекрасного и чувство священного, и в этом слиянии исчезает противопоставление игры и серьезности. В связи с этим очень важно здесь подчеркнуть, что в эллинском мышлении понятия, которые мы обозначаем терминами игра, труд. наслаждение искусством, соотносились между собой совершенно по-другому, чем это привычно для нас. Известно, что слово музыка -мусике (мусике) -- имеет в греческом языке гораздо более широкий смысл, чем для нас, в новейшее время. Оно не только включает в себя наряду с пением и инструментальным сопровождением также и танец, но и относится вообще ко всем искусствам и знаниям, подвластным Аполлону и музам. Речь идет о том, что называется мусическими искусствами в противоположность пластическим и механическим, которые лежат вне сферы действия муз. Все мусическое самым тесным образом связано с культом, и особенно с празднествами, где оно обладает своей собственной функцией. Пожалуй, нигде взаимосвязь культа, танца, музыки и игры не описывается с такой ясностью, как в Законах Платона. Боги, говорится там', из сострадания к человеческому роду, на горе рожденному, в отдохновение от забот установили благодарственные празднества, дав людям для этого Муз, и Аполлона, предводителя Муз, и Диониса, дабы и они участвовали в этих празднествах и через это божественное праздничное единение неизменно вновь восстанавливался необходимый людям порядок вещей. Непосредственно за этим следует место, которое часто отмечают как Платоново объяснение игры, где говорится, что все юные существа не могут удерживать в узде ни тело, ни голос, они норовят двигаться и производить много шума, прыгать, скакать, плясать в свое удовольствие и исторгать из себя всевозможные звуки. Животные, однако, не знают во всем этом тех различий порядка и беспорядка, что зовутся гармонией и ритмом. Нам же, людям, богами, кои дарованы нам, дабы мы водили с ними совместные хороводы, дано было различать ритм и гармонию через сопутствующее этому наслаждение. -- Здесь, тем самым, с наивозможной ясностью устанавливается непосредственная связь между игрою и музыкой. Эта мысль, однако, сдерживается в сфере эллинского духа тем семантическим фактом, с которым мы уже ранее сталкивались: в греческом языке слово пайдиа (пайдиа), обозначающее игру, в силу своих этимологических истоков неотделимо по значению от детской забавы, безделицы. Слово пайдиа вряд ли могло служить для указания на более высокие формы игры: слишком уж неразрывно была связана с ним мысль о детях. Более высокие формы игры находят поэтому свое выражение в таких односторонне ограниченных терминах, как агон (агон) -- состязание, схоладзейн (схоладзейн) -- проводить досуг, диагоге (диагоге) -- буквально, препро-вождение. Поэтому от греков ускользнула возможность признать то, что все эти понятия по существу объединяются в одном общем понятии, как это ясно выражено в латинском ludus, а также и в новоевропейских 155 Homo ludens языках. Отсюда та трудность, с которой столкнулись Платон и Аристотель, выясняя, представляет ли музыка, и в какой степени, нечто большее, чем игру. У Платона названное место далее гласит2: О том, что не заключает в себе ни пользы, ни истины, ни какой-либо ценности как подражание, но и не является вредоносным, лучше всего судить по степени очарования, харис (харис), которое в нем заложено, и наслаждению, которое оно дарит. Подобное удовольствие, которое не содержит в себе сколько-нибудь достойных упоминания вреда или пользы, это и есть игра, пайдиа (пайдиа). Заметим, что все это по-прежнему относится к музыкальному исполнению. -- Но в музыке следует искать чего-то более высокого, чем таких наслаждений, и-, здесь Платон идет далее, о чем речь будет несколько ниже. Аристотель говорит3, что природу музыки определить нелегко, равно как и пользу, заложенную в знании музыки. Не ради игры ли, пайдиа -- что можно было бы перевести здесь как развлечение, -- и отдохновения люди желают музыки, подобно тому, как они желают сна или питья, которые сами по себе также не могут быть названы ни важными, ни серьезными (спудайа, спудайа), но приятными и изгоняющими заботы? Некоторые потребляют музыку именно таким образом и к триаде, сон--питье--музыка добавляют еще и танец. Или нам следует говорить, что музыка ведет к добродетели, поскольку она, подобно тому как гимнастика делает здоровым тело, взращивает определенный этос, то есть приучает нас к праведным наслаждениям? Или же, полагает Аристотель, -- и это уже третья точка зрения - она содействует духовному отдохновению, диагоге, и знанию, фронесис (фронесис)?
|
|||
|