Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Александра Максимова, Краснодарский край, г.Геленджик



Александра Максимова, Краснодарский край, г. Геленджик

Сеня вырос

I

 

Дом у него был в одно окошечко – куцый такой, невзрачный; мимо пройдешь не остановишься – посмотреть не на что. Калитка узкая-узкая: и как жена его в такую калитку ходит? У него жена – мужик в юбке. Тучная, громоздкая. Руки большие, крепкие: она ими и стены белит, и кур рубит, и грядки полет – не баба, а машина. Ноги натруженные, в мозолях – она его и старше вроде. Лет на пять точно, а там кто знает, может, больше. Всегда при деле – то с ведром в руках, то с лопатой, то пса от блох чешет, то тесто для пельменей месит, и чтоб отдохнуть чуток, прикорнуть где – ни-ни. Глаза зоркие, соколиные, голос звучный, вкрадчивый – он ее всегда слушает. А сам-то – кощей-кощеем. Щепка! Лопатки на спине торчат, что клинки. Вопьется глазами в свое сокровенное, да мычит что-то нараспев. Сокровенное – старая отцовская гитара. Играет она не важно: приходится постоянно настраивать. Но он без этой гитары жизни не представляет: бренчит по ней вечерами тИхонько, осторожно, поглаживает ее, сюсюкает. И сокровенное оживает. И, кажется ему, что занавески на окнах не ветер качает, а музыка. И всему дому от этой музыки хорошо.

Было у него прозвище – Мухамед. Ударение на е. От того, что фамилия Мухамедов. Каждую субботу он шел за своей женой в сторону сельского скверика. У него вместо ноги протез, потому он слегка прихрамывает. Скверик от их дома близко: улицу пройти. Жена несет гитару, а Мухамед свою протезную ногу – до сих пор, зараза, жару дает. Горит в области бедра, ноет так, что на стену лезть хочется. Ноги-то вроде и нет, протез один, но как-то тяжело его Мухамеду за собой тащить. А он-то вышагивает: как-никак по красивенькой аллее идет, к скверу, к самому сердцу села: люди кругом, ходят, моргают, головами крутят. Может, о нем говорят, шепчутся. А он ведь не просто так идет – семечки на скамейке грызть. Он людям душу свою открыть хочет. Показать, так сказать, свой внутренний мир. Рубашка белая, туфли черные, в глазах смирение и свет – самое время душу изливать. Молиться о чем-нибудь песней.

У Мухамеда в скверике, в тени дубрав, стул – маленький такой, как у первоклашки. Жена посадит его на этот стул, всучит гитару и уйдет – не оглянется. Она его песни не любит. Не слушает. Ее от них такая тоска берет, выть хочется. Играет Мухамед хорошо, а поет и того лучше – властный у него голос, тяжелый, всегда обеспокоенный настроением песни.

- Поехали! – шепнет Мухамед, поглаживая гитару.

Он поет какие-то неизвестные куплеты: в них вроде и рифмы нет…так, куски одни. О любви, о дружбе, о материнском сердце. Особенно тяжело ему дается «Изнанка». Песня про изнанку человеческой души: сначала, мол, принимаешь человека, открываешься ему, а он тебе нож в спину – резко так, и словно невзначай. Мухамед давно поет – сколько себя помнит, столько и поет. Сельские привыкли. Раньше он каждый день играл. Слышна была его гитара с полудня до заката. Потом, видимо, понял – раздражают его песни местных. Не так, чтоб сильно: никто ему и слова не говорит, но всякий мимо проходит – в его сторону не глядит. Никто ж больше не поет – один он голосит. И чего ему, соловью, дома не сидится? Сидел бы книги читал. Новости слушал. Нет, распевает про пепел в душе. А у кого этого пепла нет? У всех есть. У каждого какой-нибудь пожар под сердцем, какая-нибудь невыдуманная драма. Но ведь молчат – живут себе потихонечку, о личных трагедиях не кричат. Как-то не принимали сельские Мухамеда. Может, потому что он азовский, – на ростовской земле вырос, а в Большую Покровку, в Кемеровскую область, переехал недавно – откуда и зачем никто не знал. Да и не спрашивал. Собственно, дружбы у Мухамеда с односельчанами нет: ни дружбы, ни приятельских «Здрасьте, как дела». Он больше сам по себе. И жена такая. Молчком везде, да взгляд в сторону. Мухамед как приехал, дров наломал. Его тогда на тысячу оштрафовали. Не только оштрафовали, но и лечили – оформляли на месяц в психодиспанцер. Выписали, назначили таблетки, сказали, пропить, нервы и успокоятся. А что, собственно, было? А было вот что: Мухамед собаку зарезал. Гальцевскую. Гальцевы – люди по меркам села зажиточные. И собака у них была породистая, ученая. Даже в каких-то там собачьих конкурсах участвовала. Ездила в Москву на соревнования. Гальцевы своим питомцем гордились, а тут раз – выезжают поутру за ворота, а собака их лежит в траве изуродованная. Мухамед тут же, на земле. Согнулся в три погибели, плачет. На руки свои трясущиеся глядит. Гальцев-старший из машины вылез, да как стукнул ему в грудь, – чуть не убил. А Мухамед не шелохнется – словно и не его бьют. Смотрит вокруг стеклянными глазами, бормочет что-то. Ненавидит себя… глубоко ненавидит. За голову схватился и запел: глухо запел, сдавленно.

- Вы смотрите! – кричал Гальцев-старший. – Это чудо еще и поет! Собаку мою искромсал и голосит!

Больно Мухамеду не от удара гальцевского, а от своего поступка. Больно, гадко. Он вроде и не хотел собаку резать, а как так вышло, объяснить не может. Гальцевы написали заявление – Мухамедова жена в тот же день побежала к участковому объясняться. Сидит, дрожит, слово подходящее подбирает.

- Он же после войны…не просто так.

- Знаем, – отрезал участковый – крупный, серьезный, в квадратных очках.

- Что ж мне его на цепи держать?

- А чего он буйный такой? Чем ему соседский ретривер не угодил?

Мухамедова жена – как из стали. Ей бы уткнуться в платок, да слезы лить: выплеснуть свое горе, как полагается – не замаливать, не молчать. Сидит она напротив участкового, волю в кулак собирает: любит она своего Мухамеда, больше жизни любит. Добрый он – никого в обиду не даст, но война… гадина проклятая. Изуродовала сердце, понатыкала в него иголок – тошно Мухамеду. Жизнь шагнула далеко вперед, а он никак эту самую жизнь догнать не может.

- Гальцевы – соседи наши, - поясняет Мухамедова жена. А у самой сердце так и екает, так и скачет в груди. - Ему всю ночь псина снилась – вражеская, душманская. Он рассказывал, товарищ как-то духа заколол, а у того собака в доме была – здоровая, как у Гальцевых. Она товарищу руку искусала, тот хворый был, слег потом с заражением крови и умер. Ну, в общем, – порезал он ту собаку. А теперь вот…снится, бывает. Плачет. Я говорю, чего плакать-то? А он – не хотел я, говорит, на войну. Не понимаю я ее смысла. А я ему - разве нужно в войне искать смыслы? Смысл, говорит, в том, что был товарищ, и нет. И не собака в его смерти виновата, а война. Если б не эта гадина, не было бы той собаки…замкнутый круг. И ведь ничего после него не осталось, понимаешь? Вот, например, после дождя пыль бывает. После обстрелов – гарь такая, что слезы из глаз градом идут. А после него? Ничегошеньки. Пустой звук.

- Гальцевы его туда не посылали, - нервно заключил участковый.

Мухамедова жена знала, что он так скажет: так почему-то многие говорят – мы его туда не посылали. А ей больно от этих слов – будто зазря он там был. Зазря ноги лишился, товарищей потерял. Просто так будто. Ни за что.

– Как-то надо быть сдержанней, - продолжил участковый. - Люди его не зря шарахаются – от такого не знаешь, чего ждать. Я все понимаю – война накладывает отпечаток. Но ведь лет пятнадцать прошло.

- Семнадцать.

Участковый понимающе кивнул; протянул ей бумаги – нате, мол, распишитесь. Мухамедова жена, не читая, расписалась напротив своей фамилии.

- Вы его усмирите. Поговорите.

- А вы думали, не говорю?

- Ну, может, как-то по-другому нужно говорить?

- Не знаю.

   Другой раз Мухамед поджег сарай Евдокии. Евдокия – старейшая жительница Покровки. Ей уж не то девяносто семь, не то девяносто восемь. В общем, долгожитель. Только что слепая – лет десять как. Слепая, да бойкая – ни слепоты своей не боится, ни давно наступившей старости. По хозяйству сама справляется; пироги печет, банки с калиной на зиму закрывает. И порядок у ней в доме – чистота идеальная. Сарай, правда, – соломинка на соломинке. Его еще покойный муж делал – лет двадцать назад. Пыхнул этот соломенный коробок в два счета. Евдокия и не видела, как горел – в доме была. А Мухамед видел: прямо, рядышком и сидел, на огонь глядел. Когда пламя, разгоревшись, рыкнуло на него огромным рыжим зверем, сбежались соседи: начали звать Евдокию. Та вышла не сразу – она, наевшись меду, так хорошо уснула, а тут орут под окнами: ну, что стряслось? Евдокия по ступенечкам – шлеп-шлеп, шлеп-шлеп; чувствует – жарко будто и запах стоит… странный запах, горелый. Мухамед ее увидел, очнулся словно: я, говорит, ваш сарай сжег. Простите. Евдокия сначала и не поняла ничего: стоит в одной ночной, лицо его ладонью прощупывает. А он опять: я сарай сжег. Сгорел, вон, начисто. Я вам новый поставлю. Обещаю. Евдокия сказала что-то – он не расслышал:

- Это у меня эмоции, - говорит. - Не держите зла.

Мухамеда тогда арестовали и даже дело хотели завести – за порчу чужого имущества. Однако до суда не дошло: Евдокия заявление писать не стала.

- Пусть, - говорит, - мне участок выполет, да забор покрасит. Забор страшенный у меня …сто лет некрашеный.

Мухамед, несмотря на свою протезную ногу, и участок Евдокии выполол, и забор покрасил – неделю к ней ходил. Он радовался этой внезапной работе как ребенок: вот в руках не гитара, а тяпка. Вот земля – рыхлая, что первый снег. Смотрит Мухамед на эту тяпку, на землю и улыбается – разве не чудо то, что перед ним сейчас земля, а не автомат? Что он дышит весенней свежестью, а не порохом? Он опустился на корточки, потрогал землю рукой: мягкая. А теплая какая…отходит красавица от зимнего сна.

- Плачешь?

Мухамед обернулся: позади стояла Евдокия, опираясь на клюку.

- Плачу, - подумав, ответил он.

- Тебя же раньше везде звали… и в школе ты про патриотизм рассказывал, и в край к губернатору ездил. Было?

Мухамед пожал плечами:

- Было.

- А сейчас чего? Не зовут?

- Давно не зовут.

- То-то тебе и плохо, - заключила Евдокия. - Ты свое горе привык выплескивать, делиться с кем-то, а тут тишина.

Мухамед молчал.

- Инвалидность получаешь?

- Получаю.

- Жилье-то хоть дали?

Мухамед усмехнулся:

- Стою вот. В очереди.

- Это что за очередь? – не поняла старуха.

- На улучшение жилищных условий.

- А что просто так не могут дать?

- Так сколько же нас таких? И каждому дать надо. Раньше вроде чаще давали. Сейчас за год на пять-шесть позиций очередь сдвигается.

Евдокия покачала головой.

- А санатории предлагают? По телевизору говорили, вашим часто путевочки выписывают.

- Выписывают. Я не любитель.

- Зря.

- Ну, если б в Крым выписали, я б не отказался. Или на Алтай, к примеру. С радостью б поехал.

- А они куда дают?

- В Мыски предлагали. Лечение там, может, и хорошее, но рядом труба, воздух грязный. В общем, в санаторий только из нашей области можно. А какое-нибудь Черное море – пожалуйста, за свой счет.

Евдокия подошла ближе, погладила ладонью его острое плечо.

- Да ты не стесняйся - плачь. Это не всегда так тяжело будет. Когда-нибудь отпустит.

- Как же это? – удивился Мухамед.

- А вот так: проснешься однажды утром и выдохнешь – как рукой снимет. Только дело себе найди: разве может человек жить без дела?

В далеком восемьдесят пятом, в Афганистане, в районе провинции Тахар, молодой Мухамед с двумя однополчанами прочесывал кишлаки. Духи отошли к руслу маленькой речушки, которое заранее было пристреляно советской артиллерией. Работы у солдат было много, а питание — раз в сутки. Они часто перебивались грецкими орехами, жевали сушеные каштаны. Им обещали выбросить сухие пайки с вертушек, но пошел густой снег. Мухамед очень хорошо помнит тот снег: липкий, блестящий. Он ел его, глядел на него, как на манну небесную. Он хотел думать об этом снеге, петь про него песни – Мухамед кончил институт искусств и петь обожал. Он уже начал сочинять мелодию про этот волшебный снег, как кто-то крикнул:

- Мина!

Они должны были расположиться на отдых в одном из домов и организовать подготовку ужина. Мухамед как раз вызвался помочь с готовкой, а тут эти нелепые четыре буквы – мина. За год они не раз прочесывали душманские дома в поисках чего-то мучного. Иногда находили муку – не совсем ту, которую каждый привык видеть в магазине, однако при добавлении кукурузной муки и соли выходили вполне себе приличные лепешки. Последний раз Мухамед жарил эти лепешки на медной тарелке от механических весов-уточек. Но кажется, сегодня лепешек не будет. Это «Мина! » все еще гремит в голове. Мухамед, наконец, открыл зажмуренные глаза: кто-то ползал вокруг того, который на мине, – искал вторую.

- Они вернутся, - говорит Колька. Это он стоит на мине. А ползает вокруг него Давид – не редко там, где одна мина припрятана и вторая. - У них нет другой дороги на Кундуз.

Колька так стоит, что не понятно – дышит хоть или нет. Стали думать, что делать; ясно было одно: если Колька сделает шаг, громыхнет. Он стоял прямо на входе в дом. Стоял с пару минут, но уже успел посидеть и даже голос, будто стал крепче, старше.

Со стороны гор пальнуло. Автомат выдал очередь. Потом еще и еще. Мухамед по рации начал звать кротов – так они звали между собой саперов. Но кроты твердили: не можем, тут заминировано. Сколько ждать? Ответа не последовало. Мухамед нервничал: сколько ждать? А выстрелы становились все ближе – этим троим казалось, что свистит уже прямо над их головами.

- Ну, чего вы встали? – не выдержал Колька. - Пошли отсюда, пошли!

Мухамед с Давидом упали наземь, начали ползти. Долго ползли, пребывая в каком-то диком напряжении и ужасе. Автомат молчал. Мухамед знал, до места, где базируется сейчас их полк, часа полтора ходьбы. Нужно спасать Кольку. Брать с собой саперов и обратно – Колька выстоит, он уверен. Мухамед снова вышел на связь с кротами, повторил координаты. «В горах обстреляли ниточку, - отозвались кроты. – Минут тридцать и будем». Ниточка – это их колонна. Когда говорят, «обстреляли ниточку, потерь нет», - можно выдохнуть, не волноваться. Но если говорят просто – «обстреляли ниточку» и больше ничего не добавляют: значит, потери есть. Мухамед припал к земле; горячо задышал, прерывисто. И вдруг слышит – взрыв. Они с Давидом обернулись: на месте, где стоял Колька, вилось веревками красное пламя. Большое пламя, тяжелое. Горел дом, где они собирались жарить лепешки. Мухамед глядел на это пламя и не мог понять, отчего ему страшнее: то ли от того, что также может на мине подорваться, то ли от того, что в том пламени – их Колька. Колька Забарин. Юный, светлоглазый, добрый Колька. Там. Навсегда.

 

II

 

В тот день, когда Мухамед последний раз бывал у Евдокии, у него появился слушатель – пятиклассник Сеня. Сеня испытывал большую тягу к музыке, и мухамедова гитара оказывала на него какое-то завораживающее действие. Мухамед его и раньше видел – с матерью и сестрой мальчик часто ходил к реке. Мухамед был редким гостем на речном берегу. Он любил тишину и одиночество, но бывало, подходя к берегу, видел, как Сеня бросает сестру с плеч на воду – та визжала от удовольствия и, вылезая из воды, твердила: «Еще, еще, еще! ». И Сеня бросал. Снова и снова. А Мухамед сидел где-нибудь неподалеку и курил, поглядывая на этих счастливых детей. Ему казалось, что они непременно счастливы. Что они и представить себе не могут, насколько.

- У меня есть вафельное печенье, - сказал однажды Мухамед Сене, кончив играть.

Сеня стоял напротив и слушал. Мухамеда особенно трогало то, что он стоит близко-близко. Стоит и смотрит прямо в глаза.

Мальчик попробовал печенье, заулыбался – вкусно.

- Тебе нравится моя гитара?

Сеня кивнул.

- Хочешь, подарю?

Мухамед и сам не ожидал этих слов. Однако Сеня так восторженно, так занимательно смотрел на гитару, что у Мухамеда сжималось сердце: надо же, какой испытывающий взгляд бывает у юных глазастых существ. Маленький, щупленький, а в глазах – ну, целая вселенная, целый жизненный путь.

- Отец не разрешает брать чужое, - с грустью ответил Сеня.

- Ну, тогда продам тебе ее. Рубль найдется?

Мальчик улыбнулся:

- Рубль найдется.

Мухамед пел дальше. А Сеня стоял и слушал. Потом начал подпевать. А потом и вовсе – взял гитару в руки, прикоснулся к струнам. Глаза вытаращил, смотрит – интересно-то как!

- У нас должны были открыть музыкальный кружок, но учителя нет, - сказал он.

- Это где?

- Во дворце культуры.

- Ты бы ходил в такой?

- Ходил.

Мухамед задумался; ему и самому хотелось, чтобы в Покровке было больше детских кружков, различных секций. Танцы, наверняка, есть, если есть танцы, почему же нет занятий музыкой?

- А, правда, что вы были на войне? – спросил вдруг Сеня.

Мухамед растерялся: такого вопроса от Сени он никак не ожидал. «Но ведь это не сам Сеня спрашивает, - думал Мухамед. - Это любопытство его за уши дергает».

- Вы стреляли из автомата?

Сеня с задором глядел в его скуластое лицо. Мухамед стучал пальцами по гитаре – отбивал ритм играющей в голове песни.

- Папа говорит, тех, кто был на войне, замыкает. От того, что они людей убивали. А замыкает – это как?

- Знаешь, что? – перебил Мухамед. - Я ведь кончил институт искусств. У меня и диплом имеется. Давай организуем кружок игры на гитаре?

Сеня вытянулся, захлопал в ладоши.

- Так, а что насчет рубля? Найдется?

Сеня пошарил в карманах, достал рубль – две монетки по пятьдесят копеек. Мухамед протянул ему гитару:

- Теперь она твоя.

Однако Сеня не решался взять:

- Отец выпорет.

- Глупости какие! Бери, бери.

Сеня торжествующе взял гитару. Он теперь не просто Сеня. Он теперь хозяин гитары. Не какой-нибудь пластмассовой, какие он у девчонок в игрушках видел, а настоящей – со струнами, с живым звуком. Он теперь как взрослый – захотел, сел, да начал играть. Играть он уже немножко умеет. Осталось чуточку подучиться и можно петь – маме, папе, сестре. Бабушек звать, дедушек, соседских мальчишек.

Мухамеду, конечно, без гитары было непривычно. У нее и место свое имелось – в спальне, рядом с прикроватной тумбой. Кровать на месте, тумба на месте, а гитары нет. Однако Мухамед был рад такому исходу событий: он завтра же пойдет во дворец культуры разговаривать насчет гитарного кружка. Собственно, он и на пианино играть умеет, и даже как-то за барабанной установкой сидел. Почему раньше эта замечательная идея не приходила ему в голову? Директриса (он ее знал) наверняка обрадуется: нужно ведь детишек занимать полезным. А тут такое дело – музыка. Искусство. Святое дело, можно сказать.

Директриса приняла его тепло: обещала подумать насчет студии, сказала, что у них имеется и пианино, и труба, и кларнет. Посмотрела Мухамедовский диплом, поспрашивала за жизнь. Мухамед, прямо, светился от счастья: неужели будет студия? Неужели его возьмут в преподаватели? Это еще не наступившее, но уже греющее душу счастье, давало ему какой-то неиссякаемый поток энергии. Он целый день размышлял над занятиями, он даже начал составлять лекции: ведь не зайдет же Мухамед в студию и, ни сказав, ни слова, начнет играть. Нет. Сначала он введет ребят в курс дела. Скажет, например, о том, откуда в их семье появилась гитара – где в свое время раздобыл ее отец. Скажет, кто у них в семье пел. Как пел, что пел. Выскажется о своем отношении к музыке: тут, конечно, можно говорить бесконечно, но Мухамед выделил этой части лекции пять минут. Достаточно. И вот тогда – тогда можно начинать. С какой-нибудь легкой, доброй песни.

Однако счастье Мухамеда длилось недолго: вечером Сеня вернул гитару.

- Ты чего плачешь? – спросил Мухамед, увидев мальчика в своем дворе.

- Я гитару принес. Папа не разрешил оставить.

- Ничего. Я разговаривал насчет музыкального кружка – думаю, у нас все получится. Будет студия, будет, где заниматься.

Сеня пожал плечами:

- Папа сказал, с вами не связываться.

Мухамед помолчал немного и предложил Сене абрикосовый рулет – свежий, только что поставленный на стол. Тот, хоть и бросил на рулет любопытный взгляд, попробовать отказался.

- Ты вот что, Сеня: не бойся, - сказал Мухамед, заглядывая в его умные глаза. - Приходи, будем играть. Хорошо? И друзей зови. Выступать будем. Ты же хочешь выступать?

Сеня кивнул. Но больше не приходил. Ни разу.

Мухамед играл все реже и реже – ему уж и гитара не мила стала. Студию ему не дали: отказали без объяснения причины. А он, дурак, размечтался о том, какая она будет просторная, с большущими окнами. В ней и микрофон будет, и гитара – две гитары, а то и пять. Дети будут заглядывать в эту студию, задумываться: нужна ли им музыка? Или лучше танцы? Шахматы? Мухамед представлял, как пойдет в школу: будет звать ребятишек в свой кружок. С каким вдохновением он будет рассказывать о пользе песни под гитару – они будут слушать и непременно придут. Может, не все, но несколько придут точно.

Он, конечно, скучал по Сене. Как-то встретил его на улице – мальчик с трудом поспевал за отцом. Отец его – высокий, плечистый, с крупной, интеллигентной физиономией, вышагивал в сторону рынка. Он держал магазин с хозтоварами – шампунями, ведрами, полотенцами. Мухамед не ходил в этот магазин; не здоровался с отцом Сени, и даже, кажется, за десять лет жизни в Покровке ни разу не говорил. В этот раз он попытался догнать их, однако отец Сени шел достаточно быстро, а его протезная нога имела черепаший шаг. Он хотел догнать и спросить: «Как ты Сеня? ». «Что с музыкой, ты занимаешься? Ходишь куда-нибудь? ». Он хотел обнять Сеню. Пожелать ему чего-то большого, доброго. Посмотреть в его мечтательные глаза. Но не догнал и не посмотрел. Присел на первой попавшейся скамейке, отдышался и пошел дальше.

Грустил Мухамед. Дома, вечером, запивая колбасу чаем, глядел на свою замаянную жену. Та суетилась по хозяйству. Вертелась между чашками, блюдцами, кастрюлями. Что-то мешала, жарила, ставила на противне в духовку.

- Жанн! А чего у нас с тобой детей нет? – спросил вдруг Мухамед.

Жанна так и застыла между своих кастрюль. Плюхнулась на табуретку, подперла щеку рукой.

- И охота тебе жить со мной? - продолжал Мухамед, который был уверен, что в отсутствии детей виноват исключительно он. - А?

Жанна молчала: никак не могла найти, что сказать.

- Ну, что ты молчишь? Молчишь, молчишь, молчишь! У меня же ни черта нет… ничего ни нажил, ни создал. Не лицо, а какая-то сырая картошка. Не дом, а избушка на курьих ножках…

У Жанны заблестели глаза. Мухамед увидел в них большую растерянность, сожаление по не родившимся детям. Тут же изменился в лице, взял ее за руку:

- Ну, прости, прости. Я не хотел.

Жанна плакала; а слезы у нее были… кипяток, прямо. Обнял ее Мухамед и понял: нельзя так. Родным такие сцены устраивать – преступление.

 

***

Покровка весной была особенно прекрасна. Удивительно пахли ее цветущие рощицы – веяло от них каким-то пряным, горьковатым запахом. То черемуха. Предвестник знойного лета. Видели в ней местные какую-то грацию, какое-то удивительное величие, но вместе с тем была она невероятно милой, скромной ягодой.

Крутые покровские дорожки знает каждый, кто здесь вырос. Они с годами не меняются – все так же петляют меж сельских улочек, извиваются вдоль душистой липы. По одной из таких дорожек идут двое. Громко о чем-то говорят. Долго идут, и, кажется, ничего вокруг не замечают. Лица их радостны и беспечны, как у детей. Но вдруг останавливаются. Куцый дом в одно окошечко привлекает их внимание. Особенно интересует этот дом мужчину – он, прямо, изогнулся от волнения, тревогу в сердце почувствовал. Стоит, глядит на это сиротское чудо – с места не двигается.

- Сеня! Ты чего встал? – то была его сестра.

- Это же Мухамеда дом. Который у нас в сквере пел, помнишь?

- Который тебе гитару дарил?

- Ну.

- Помню.

Сеня подходит ближе, открывает с внутренней стороны калитку.

- Давно не слышно его?

- Так умер он.

- Как? - Сеня почернел.

- Да лет пять, наверное, прошло. У него же там какие-то ранения были.

- Осколочные?

- Ну да.

- Из-за них, что ли умер?

- Наверное.

- А как звали его, не помнишь?

Удивительно: Сеня всегда знал имя Мухамеда, а тут вдруг приехал в родное село и забыл. Как же это? Вот крутится в голове Мухамед, а имя? Сеня напрягся:

- Как же его звали? Хорошее такое имя, звучное.

- Да зачем тебе его имя? – удивлялась сестра. - Пошли домой, чего мы тут стоим как вкопанные.

- А жена? – не унимался Сеня.

- Что жена?

- Ну, жена его выходит?

- Не знаю. Я ее сто лет не видела. Давно тихо у нас в селе…хорошо. Никто не орет солдатские песни.

- А он разве орал? – возмутился Сеня. - Он про войну пел! Про долг, который отдавал, про жизнь.

Он как-то зло посмотрел на сестру. Та, уловив этот недобрый взгляд, поспешила домой. А Сеня стоял у калитки и думал. Все пытался вспомнить мухамедово имя. Где-то внутри него играла гитара. И даже будто голос пел. Что-то медленное, тягучее. И понял вдруг Сеня, что он вырос. Вырос, конечно, давно, но так отчетливо, так ясно он понял это только сейчас, когда стоял у Мухамедова дома. Выросли ноги, руки, голова… когда успели? Он усмехнулся: отчего детство так скоротечно? Вроде еще недавно бросал Ритку с плеч на воду, а Ритка-то теперь – мать. Двоих уже родила. Одного, вон, в школу, водит. Чудеса, прямо. Не время, а вода.  

А у Мухамедова дома шумела трава. И ветер кругом шумел. И думал Сеня – не так хороша жизнь, как может казаться. Не так проста она, не так очевидна. Вот, например, дом. Не родной ему, бывал он внутри него несколько раз. Но вот смотрит Сеня на этот дом и душа не на месте. Прямо, какая-то тяжесть сидит в ней, бремя. Один только дом может многое всколыхнуть в сердце.

- Как звали его? – кричал Сеня, тарабаня в дверь. – Мухамеда вашего как звали?

Но никто ему не отвечал. И от этого было еще больнее.

- Как звали? Как звали, я спрашиваю! Ну?! Есть кто дома?

Он нашел у крыльца швабру и начал стучать ей в окно. Окно, казалось, сейчас треснет от его ударов. Но Сеня почему-то не мог остановиться. Стучал, покуда не устал. Потом сел на асфальт, задумался. Вдруг слышит – кто-то отпирает засов. Сеня поднялся: к нему вышла женщина. Уже довольно старая – сутулая, с некрасивым сырым лицом. Она долго смотрела на Сеню: то ли пыталась вспомнить, то ли нравился он ей – с умиленьем смотрела, с лаской.

- Виктор звали, - тихо сказала она.

- Виктор? – опешил Сеня. – Да, да... Виктор! Хорошее имя. Победа значит.

И выросший Сеня пошел прочь. А женщина, онемевшая от неожиданности, глядела ему в след. Горько ей было и радостно одновременно. Сеня уж и ушел давно, а она все глядела. Словно то не Сеня был, а сам Бог. Словно Бог этот ей новую жизнь дал и наказал жить долго, уверенно, а главное – верить в чудо.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.