Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





УСНУТЬ НА РАССВЕТЕ



УСНУТЬ НА РАССВЕТЕ

Посвящается Ивану Краско

(Авторская версия пьесы “Сократ”. Вариант для чтения. )

 

Сцена 1

(Дом Сократа, Ксантиппа одна, входит Сократ с котомкой)

К с а н т и п п а. – Далеко собрался?

Со к р а т. – На войну, как и все.

К с а н т и п п а. – Скажи лучше, от злой жены сбегаешь.

С о к р а т. – Ты же знаешь, Народное собрание постановило.

К с а н т и п п а. – Что постановило, Сократу на войну идти?

С о к р а т. – Мужчины  способные носить оружие  призываются в ополчение.

К с а н т и п п а. – Так то ж – способные!

С о к р а т. – Это мой гражданский долг.

К с а н т и п п а. – Вот когда тебе нечем крыть, ты вытаскиваешь из рукава свой гражданский долг.

С о к р а т. – Отечество в опасности, женщина, о чем ты говоришь!

К с а н т и п п а. – С учениками своими разыгрывай патриота. Знаю я, зачем ты туда идешь!

С о к р а т. – Исполнить свой долг.

К с а н т и п п а. – А шлюхи, которые за вами потащатся, тоже исполняют свой гражданский долг?

С о к р а т. – Нет, эти будут заниматься своей обычной работой, к тому же за деньги.

К с а н т и п п а. – А если бесплатно? Так сказать, для поднятия боевого духа армии.

С о к р а т. – Если бесплатно, если для поднятия духа, то, пожалуй, это гражданский долг.

К с а н т и п п а. – А если с врагом?

С о к р а т. – Не понял.

К с а н т и п п а. – Если девка будет заниматься любовью с врагом?

С о к р а т. – За деньги?

К с а н т и п п а. – Допустим.

С о к р а т. – Тогда это можно назвать работой, не очень почетной, но работой.

К с а н т и п п а. – А если бесплатно?

С о к р а т. – Тогда это, несомненно, предательство.

К с а н т и п п а. – Почему?

С о к р а т. – Потому что она будет поднимать боевой дух противника.

К с а н т и п п а. – А если она по любви?

С о к р а т. – Как это, по любви? Он же враг!

К с а н т и п п а. – Тебя все почему-то считают умным, Сократ. Почему?

С о к р а т. – Сам удивляюсь. Видишь ли, когда человек глуп, это выяснить очень просто. Но то, что человек умен, нужно доказать.

К с а н т и п п а. – Если не глуп, значит, умен. Что тут доказывать?

С о к р а т. – В жизни это так, но не в философии.

К с а н т и п п а. – Тогда понятно, почему ты ничего не понимаешь в любви.

С о к р а т. – Я не только в любви ничего не понимаю. Я не понимаю в коневодстве, в горшечном деле, в политике, в устройстве садов, в разведении рыб, в плетении корзин…

К с а н т и п п а. – Но в философии ты хотя бы разбираешься?

С о к р а т. – Еще меньше, чем в остальном.

К с а н т и п п а. – И за это тебя считают мудрецом?

С о к р а т. – Не за это, а за то, что я пытаюсь понять то, чего не понимаю. Я умею обтесывать и подгонять друг к другу камни, но я не понимаю, если честно, как я это делаю, почему ударяю резцом так, а не иначе.

К с а н т и п п а. – Как же тебе хватает духу это делать?

С о к р а т. – Это делаю не я.

К с а н т и п п а. – Тебе, наверное, помогает твой добрый гений, который звучит в тебе?

С о к р а т. – Моя рука сама знает, что надо делать, а я ей не мешаю.

К с а н т и п п а. – Выходит, твоя рука умней тебя, Сократ?

С о к р а т. – Многое на свете умней меня, но я умею учиться.

К с а н т и п п а. – Ты уже седой.

С о к р а т. – Седой и почти лысый.

К с а н т и п п а. – Зачем такие нужны на войне?

С о к р а т. – Войне нужны всякие.

К с а н т и п п а. – Войне нужны молодые и глупые.

С о к р а т. – Старые и глупые тоже ей нужны. Я не боюсь холода, мало ем, могу долго нести груз.

К с а н т и п п а. – Ну прямо, как наш осел Рамо!

С о к р а т. – С одной только разницей – Рамо моложе.

К с а н т и п п а. – И умней! Добровольно он никуда не пойдет. А если с тобой случится припадок, и ты опять окаменеешь на сутки?

С о к р а т. – Когда я каменеею, это не припадок, Ксантиппа.

К с а н т и п п а. – Мне плевать, как это называется! Ты стоишь столбом. А там, между прочим, вокруг тебя будут не афинские зеваки, а, может быть, вражеские солдаты!

С о к р а т. – Может быть.

К с а н т и п п а. – Ты надеешься, они примут тебя за соляной столб? Или за статую Аполлона?

С о к р а т. – (смеется) За Аполлона они меня точно не примут. (Входит Никий со щитом и мечом)

К с а н т и п п а. – Никий, хоть ты ему объясни!

Н и к и й. – Привет тебе, Сократ.

С о к р а т. – Привет, Никий. Объясни этой женщине, где место гражданина Афин во время войны.

Н и к и й. – Там, где он полезней. Сократ, ты же не воин.

С о к р а т. – Доблесть гражданина во время войны – это доблесть воина. А доблесть воина не только в том, чтобы проливать чужую кровь.

Н и к и й. – Ты хочешь пролить свою?

К с а н т и п п а. – Он хочет сначала пролить мою. Я наложу на себя руки, увидишь! Никий, а если с ним случится припадок?

Н и к и й. – Сократ, если ты впадешь в каталепсию во время боя, ты станешь живой мишенью, и первая же стрела…

С о к р а т. – Во-первых, это не обязательно случится. А если случится, не обязательно во время боя.

Н и к и й. – А если на марше? Да мало ли где. Там не афинская улица, где все тебя знают.

С о к р а т. – Каждый, уходящий на войну, знает, что может не вернуться.

Н и к и й. – Одно дело – воин, гибнущий в бою. Совсем другое дело – Сократ.

С о к р а т. – Ты полагаешь – совсем другое?

Н и к и й. – Воин готовится к битве, это его работа, его назначение, его судьба, если хочешь. А Сократ один на свете, другого Сократа не будет.

С о к р а т. – Каждый человек один единственный на свете.

Н и к и й. – Я не могу тебе запретить, но как твой врач и как друг я прошу.

С о к р а т. – О чем?

Н и к и й. – Прошу проявить разумную трезвость.

С о к р а т. – Слава богам! А я-то думал, ты просишь меня проявить разумную трусость!

Н и к и й. – Сократ!

С о к р а т. – Никий, я знаю, что ты хочешь сказать. Что такой головы, как голова Сократа, В Афинах больше нет и ее надо беречь.

Н и к и й. – Не только в Афинах! Во всей Аттике, даже во всей Греции, а  может, и во всем мире!

С о к р а т. – Во всем мире? Так это же совсем другое дело!

Н и к и й. – Почему ты все время шутишь!

С о к р а т. – Потому что иду на войну.

Н и к и й. – Я знал, что тебя не переспоришь, и принес это – щит и меч.

С о к р а т. – Зачем?

Н и к и й. – Народное собрание решило, что тебе это пригодится. Сократу нельзя идти на войну безоружным.

С о к р а т. – Мое оружие всегда со мной – мой мозг.

Н и к и й. – Я думал, твое оружие – твой язык.

С о к р а т. – Язык это оружие моей жены, (смеется) обоюдоострое оружие, так отбреет – к цирюльнику не ходи. Куда мне до нее!

К с а н т и п п а. – Не пытайся мне льстить, бездельник!

С о к р а т. – Согласен.

К с а н т и п п а. – И бабник!

С о к р а т. – Теперь ты мне льстишь, но все равно, согласен, на все согласен. Пора (собирается взять оружие).

Н и к и й. – Сократ, позволь мне быть твоим оруженосцем.

С о к р а т. – Я не аристократ, мне оруженосец не положен. Придется тебе заплатить.

Н и к и й. – Ты Сократ, и этого достаточно.

Сцена 2

(Воинский лагерь. Посредине сцены конический навес, составленный из жердей и накрытый плащом, перед ним часовой. Появляется солдат, обходит навес, пытается заглянуть внутрь, часовой не позволяет. После некоторого торга, получив деньги, он откидывает полог, солдат смотрит на что-то внутри. )

Ч а с о в о й. – Сидит уже почти сутки. Не ест, не пьет, не шевелится.

С о л д а т. – А по нужде?

Ч а с о в о й. – По какой нужде, дубина, у него там ничего внутри не шевелится!

С о л д а т. – И не дышит?

Ч а с о в о й. – Дышит, но очень редко. Или уже не дышит? (Поочередно всовываются под навес, прислушиваются. )

С о л д а т. – Кажется, дышит.

Ч а с о в о й. – Но редко.

С о л д а т. – Я бы так не смог.

Ч а с о в о й. – А тебе зачем? Он с богами там разговаривает.

С о л д а т. – Где?

Ч а с о в о й. – В себе, внутри.

С о л д а т. – Он же молчит!

Ч а с о в о й. – Он в голове разговаривает.

С о л д а т. – А ты откуда знаешь?

Ч а с о в о й. – Лекарь сказал, он голоса слышит.

С о л д а т. – А лекарь откуда знает?

Ч а с о в о й. – Откуда надо. Философ он, понимаешь?

С о л д а т. – Это кто?

Ч а с о в о й. – Философ? Ты из каких земель такой?

С о л д а т. – Фригиец я.

Ч а с о в о й. – То-то я смотрю, рожа скуластая.

С о л д а т. – Ага. У нас все такие. Нас шестеро братьев. Я средний.

Ч а с о в о й. – Это как же ты средний из шестерых – третий с половиной?

С о л д а т. – Как это?

Ч а с о в о й. – Ты грамотный, счет знаешь?

С о л д а т. – Счет знаю.

Ч а с о в о й. – Вижу. Как звать?

С о л д а т. – Дарул.

Ч а с о в о й. – Видишь ли, Дарул. Философы – это люди особые. Их работа – думать.

С о л д а т. – Думать? Какая же это работа! Все думают.

Ч а с о в о й. – И ты тоже?

С о л д а т. – И я.

Ч а с о в о й. – Верно. Думаешь, как набить брюхо, как с девкой бесплатно переспать. А он, философ, думает о другом.

С о л д а т. – О чем?

Ч а с о в о й. – Вот и спроси его, когда очнется.

С о л д а т. – А когда?

Ч а с о в о й. – Скоро. Что-то смена не идет.

С о л д а т. – Так я пришел.

Ч а с о в о й. – Ты? Что ж ты молчишь!

С о л д а т. – А ты не спрашивал.

Ч а с о в о й. – Ну, дубина! Между прочим, сам себя наказал. Я взял с тебя полдрахмы за осмотр, а ты, оказывается, охранять его пришел.

С о л д а т. – Так верни деньги!

Ч а с о в о й. – Эти полдрахмы я удерживаю за свой рассказ, за то, что ты много чего узнал, хотя мало  что понял.

(Часовой снимает с навеса плащ, обнажается то, что скрывал навес: сидящий, опершись на копье, Сократ, причем к его копью, как к основе, крепятся сверху конусом жерди. )

С о л д а т. – А если дождь пойдет?

Ч а с о в о й. – Он ничего не чувствует. Ни жары, ни холода, ни ветра.

С о л д а т. – А зачем тогда накрывал – чтоб деньги брать?

Ч а с о в о й. – Я накрывал, чтоб дураки вроде тебя не мешали ему думать.

С о л д а т. – Он же не чувствует ничего!

Ч а с о в о й. – А вдруг он твою мысль случайно услышит?

С о л д а т. – Ну и что?

Ч а с о в о й. – Он же с ума сойдет – решит, что это была его мысль! Не переживай, он скоро очнется. Больше суток это с ним не бывает. (Слышны удары колокола. ) Смена караула. Все, я пошел.

Звон колокола разбудил Ивана, это звенел будильник, имитирующий колокольный звон, его подарили в день 40-летия. Как будто вчера, и вот, сегодня – новый юбилей.

«Народный артист Советского Союза, лауреат Государственной премии, депутат горсовета, преподаватель Школы театрального искусства, профессор, фронтовик, награжденный орденом «Красной Звезды» и медалью «За освобождение Праги», гордость театральной Сибири – Иван Ильич Краснов! » Так сегодня ведущий юбилейного концерта представит Ивана по случаю его 50-летия. И это была правда. А что бы он сказал о себе, если бы разрешили? «Солдат, дважды раненый, перетерпевший все: голод, холод, окопную грязь и вшей, хлебнувший горя и лиха, не раз битый, но не сломленный, гнутый, но не согнувшийся, казацкий сын Иван Краснов». И это тоже была бы правда. Но была еще одна правда, та, которую он скрывал – давно не молодой, не очень здоровый, не очень уверенный в себе, усталый человек.

«Иван, перестань себя жалеть! » – говорил ему, восьмилетнему, сидящему на борозде с лицом мокрым от пота и слез, отец. Они пахали уже пять часов, отец шел за плугом, а Иван тянул за узду колхозную, отданную им на два дня, кобылу Зорьку. Зорька не хотела тащить плуг, упиралась и пыталась завалить борозду вправо, поскольку была кривой на левый глаз. Но Иван знал, что она делает это назло, чтобы отец ругал его.

– Я не жалею себя, она меня укусила.

– А зачем ты замахнулся?

– Слепней отгонял.

– Нет, Иван, это был угрожающий жест. А Зорька ветеран, вдвое старше тебя, между прочим, ровесник нашей великой революции и даже ее участник.

– Зараза она, а не Зорька. И пахать не хочет!

– А с чего ей хотеть? Он на государство напахалась. Ты еще в люльке лежал, а она уже социализм вовсю строила и твое светлое будущее.

Отец шутил, но делал это всегда с серьезным видом. Вот за такие серьезные шутки он чуть не загремел на нары. Но подоспела война и спасла его от лагеря, от лагеря, но не от смерти. Когда в 43-м Иван, приписав себе два года, уходил на фронт, отец давно уже лежал где-то в донских степях, в земле своих предков. Получив похоронку, баба Вера, не любившая зятя при жизни, сказала:

– В родину улегся казак, – и заплакала.

Перестань себя жалеть! Он поднял ноги, покачал их, собираясь одним движением попасть в шлепанцы, но вспомнил, что вчера на репетиции,  ушиб колено. Новый режиссер Цесарский начал ставить «Три сестры», самую слабую, по мнению Ивана, чеховскую пьесу. Режиссер командовал на сцене так, чтобы всем было ясно, что он не зря носит фамилию производную от Цезаря, хотя труппа уже выяснила, что родом Цесарский из тех южных мест, где цесарками называют индюшек. «Гениальный», как все начинающие, он и ход придумал гениальный: у каждого персонажа должен быть характерный, выдающий его жест. А выдавать он должен его подспудное, глубинное, потаенное нутро, и даже, как раньше бы сказали, его классовую сущность. Например, Ольга снимает пенсне, плюет в него и яростно протирает, что означает ее презрение к унижающей ее, дворянку, профессии учителя. Маша курит и стряхивает пепел в ладошку, что говорит о ее эмансипированности и либерализме. Ирина воображает себя птицей, значит, пытается изображать полет. Но если в прежних постановках она вздымала руки и кружилась, то, по Цесарскому, она должна, согнув локти, хлопать себя по бокам и бегать, как курица, показывая свою бескрылость и буржуазную бездуховность. Ивану предложили роль доктора Чебутыкина. Доктор должен время от времени делать антраша, то есть подпрыгивать и сучить ногами.

– И что сие означает? – спросил Иван.

– Профессиональный цинизм, – не задумываясь ответил режиссер.

Пытаясь изобразить цинизм, Иван подвернул ногу.

А может быть, режиссер в чем-то прав? Чехов тоже был врач и начинал карьеру в журнале «Осколки», как веселый циник. Что если в пьесах его цинизм перешел в новое качество, и его пьесы это пародии, а персонажи –карикатуры? Эти крамольные мысли посещали иногда Ивана, и он избегал участвовать в чеховских пьесах. Однажды его сомнения подтвердил, правда, косвенно сам Алексей Дикий, народный артист, воспитанник старой школы. Мишка Селиванов, по кличке «Михо», сокурсник Ивана по театральному училищу, подрабатывал монтажером сцены в Малом театре. Дикий, который любил «заложить за воротник», удостоил Михо своей застольной дружбой, угадав в нем родную душу – тот [Л1] хорошо распробовал на фронте вкус спирта.

– Знал бы ты, Миша, – говорил Дикий, изрядно «загрузив», – какую ахинею и дичь приходилось мне нести со сцены, да еще с умным видом. Разве это мыслимо на трезвую голову!

– Алексей Денисович, вы же играли классику.

– И что? Думаешь, у классиков мало глупостей? Да у Чехова герои говорят одни глупости и пошлости. Он же издевается над ними!

– За что?

– За лень, за бесплодие мысли, за то, что верят всяким шарлатанам, гонятся за модой, кланяются Европе. Я, мальчишкой, стоял за кулисами на премьере «Чайки» и видел, как морщился Антон Павлович, когда Заречная читала свой знаменитый монолог, помнишь? – «Львы, куропатки…» Он же написал пародию на декадентскую пьесу, а она читала всерьез, с пафосом, дура! Они играют всерьез, а он издевался.

– Зачем?

– Мстил. Они все мстили, чтобы расквитаться. Гоголь расквитался с помещиками, Островский с купцами, Чехов с интеллигенцией, Толстой расквитался со всеми кроме крестьян.

– А Достоевский?

– Этот вообще со всем миром расквитался, всех обвинил и всех обманул. Я Достоевского не понимаю. Вот «Братья Карамазовы». С чего-то все решили, что это три ипостаси русской души. А я назову еще тридцать три ипостаси. Карамазовы – это ипостаси, а не люди, где он их взял, откуда извлек? А ты знаешь, что значит «ипостась»? Вы в школе греческий не учили, а зря! Тут разговор уходил в сторону, Дикий начинал цитировать «Илиаду» по-древнегречески, потом, распалясь, изображать поэму в лицах, попутно объясняя Мишке смысл происходящего, но засыпал обычно на третьей песне великого эпоса, обвинив на прощание Гомера в эротизме. Что если «Три сестры», думал Иван, это аргумент Чехова во внутреннем споре с Достоевским, а сестры Прозоровы это пародия на братьев Карамазовых, тоже три ипостаси, но в дамском варианте?

В дверь постучали, и вошла его Анюта, его Соломинка, женщина, чье настоящее имя звучало, как стихи восточного поэта, но которую теперь звали Анна Семеновна Краснова.

– Иван Ильич, ты встал уже?

13 лет вместе, родила ему трех сыновей, но до сих пор стучит, заходя в общую спальню, и зовет по имени-отчеству. Она долго обращалась к нему на Вы, и только после рождения сына перешла на Ты, но имя-отчество устояло, несмотря на его просьбы и насмешки. Должно быть, древняя кровь обязывала, кровь ее предков, солнцепоклонников.

Родилась она в Иране. Ее отец, отпрыск старинного, скорее всего, царского рода, в юности, учась в Сорбонне, сблизился с русскими студентами и тайно перешел в православие, а в зрелые годы, наблюдая за бурными событиями в соседней России, увлекся идеями марксизма и стал коммунистом. Когда, в конце 30-х, в Иране начались репрессии против коммунистов, его семья оказалась в Советском Союзе. Этот удивительный человек, пережив вместе с новой родиной все, что выпало на ее долю, остался в душе, так сказать, православным коммунистом. Как это ему удалось – загадка, похоже, тоже кровь спасала.

С будущей женой Иван познакомился в местном университете, где он прочел однажды лекцию об актерской профессии для студентов филфака. Как делают многие лекторы, он выбрал в зале одного слушателя и обращался как бы к нему. Хотя, собственно, выбора не было. Она сидела в третьем ряду аудитории, амфитеатром уходящей вверх, прямо перед ним, упершись в него глазищами. Коротко стриженая, среди девичьих косичек и хвостов она походила бы на мальчишку, если бы не нежный овал лица и огромные миндалевидные глаза, как на восточных миниатюрах.

Привыкнув двигаться при разговоре, он ходил по кафедре, и студенты, естественно, поворачивали головы. Она сидела совершенно неподвижно и следила за ним одними глазами. Он подумал[Л2]: так за жертвой следит пантера, чтобы малейшим движением не выдать себя. Между ними протянулась невидимая, но ощутимая связь, как бы струна, и когда он останавливался и смотрел ей в глаза, эта струна натягивалась и становилась осью, вокруг которой, он чувствовал почти физически, начинала вращаться аудитория.

После его рассказа студенты задавали вопросы. Он хотел услышать ее голос, но она молчала. Кто-то спросил, что такое профессионализм актера, он привел несколько примеров, она не реагировала. Тогда, чтобы ее поразить, он рассказал случай, когда актеру перед выходом сообщили, что его мать умирает и хочет его видеть. Но он не мог сорвать спектакль, и вышел на сцену.

– Вот что такое профессионализм.

– А по-моему, это цинизм! – услышал он наконец ее голос.

– Вы так считаете?

– Не только я. Тертуллиан в третьем веке называл лицедейство пагубным ремеслом, пагубным для души. Вы не согласны?

Он мгновенно подхватил ее интонацию.

– Совершенно согласен, совершенно, только сказать боялся! Нет, не зря нас из городов гнали и анафеме предавали, и на кострах жгли, и за церковной оградой хоронили, не зря! Я бы запретил театр и вообще все искусство. Вы не согласны?

И тут она рассмеялась, прямо-таки расхохоталась, открыто, по-детски, задрав голову и закрыв глаза. Девушки редко так хохочут, обычно они хихикают, не забывая следить, как они выглядят со стороны. После лекции она ждала его, и это Ивана почему-то не удивило.

– Анна.

Вряд ли настоящее имя, решил он, но уточнять не стал. Они вместе шли до театра, разговаривали, и ему было интересно, но не только потому, что она ему нравилась, нет, в ее словах слышна была какая-то убежденность и необычное для 17-летней девушки знание, и еще опыт, тысячелетний опыт поколений, то, что наука считает генной наследственностью, а наши предки называли голосом крови. И это была, без сомнения, древняя кровь.

– Как вас зовут на самом деле, как зовут на родине?

– На родине я не бываю, – она вздохнула, – там бы меня звали Айнэ Саламина Фархад Рахман Пехлеви. Мы персы, старинный персидский род.

– И вы персидская княжна, не сомневаюсь.

– Угадали, – она усмехнулась, – а у вас, не сомневаюсь, есть опыт общения с персидскими княжнами.

– У меня нет, а у моего предка, Степана Разина, такой опыт был.

– Да-да, помню, «и за борт ее бросает в набежавшую волну». Но вам этот опыт не пригодится, я надеюсь.

– Я тоже надеюсь, – ответил он, и оба расхохотались.

Жена вошла в спальню с блокнотиком в руке.

– Иван Ильич, ты не забыл, какой сегодня день? Я напомню, сегодня, ровно 50 лет назад, ты появился на свет.

– Тоже мне событие! – проворчал он.

– Сегодня, после спектакля, в твоем родном театре состоится юбилейный концерт. Мне уже звонили из четырех мест, – она заглянула в блокнотик. – Первое – режиссер концерта, он же ваш завлит Федякин, просил…

– Дорвался-таки завлит до режиссуры!

– …просил тебя прибыть в театр не позже половины девятого. Второе – из Комитета по культуре сообщили, что прибыла чиновница Минкульта, она зачитает поздравление, не забудь ее поблагодарить.

– Поцелую ей ручку.

– Нет, лучше словами. Третье – костюмерная обещала прислать фрак к пяти часам. Спросили, есть ли у тебя сорочка с манжетами под запонки.

– А это что за зверь – запонки? И вообще, зачем казаку запонки?

– Запонки идут на манжеты вместо пуговиц.

– Зачем?

– К фраку положены запонки.

– Зачем?

– Это аксессуар. Еще спросили, нужно ли еще что-нибудь прислать.

– Пусть подберут алые подштанники, гусары в таких к девкам ездили. А казак чем хуже?

– Думаешь, понадобятся?

– Ты же знаешь моих коллег, наверняка сюрприз приготовили. Вспомнят старину – обычно после бенефиса был банкет с цыганами, а потом ехали к девкам в публичный дом.

– У нас и такое есть?

– А где такого нет?

– Ладно, позвоню, – она пожала плечами и приготовилась записывать, – так, прислать алые кальсоны.

– Анюта, брось, ты что, шуток не понимаешь?

– Ты сам говорил, что казаки с этим не шутят, казак подбирает девку, как седло, чтоб скакать не утомляясь, – твои слова?

– Не мои. Это цитата, это мой персонаж говорит. В театр надо ходить!

– Зачем? Мне этого дома хватает. Так что передать костюмерной?

Вот так всегда с ней, пошутишь невпопад и нарвешься. Лицо без выражения, и не поймешь – всерьез говорит или дурака валяет. Шут их разберет, этих восточных красавиц! «Волоокая дева» – про таких говорили поэты, то есть, с глазами покорными, как у вола. Вот и у нее – глаза будто покорные, но иногда такое полыхнет! Он видел это однажды в глазах разъяренного быка. Колхозный бык Зевс почему-то взбесился и несся, как танк, по деревне. Возле их забора он тормознул, уставился на Ивана кровавым глазом, мотнул головой, стряхивая пену с губ, и рванул дальше. Столько лет вместе, а он так и не понимает до конца, что творится в этой головке.

И еще одно непостижимое ее свойство – умение устраивать вокруг себя порядок, упорядочивать пространство. Вещи ее слушались и оказывались там, где она искала, да и не искала вовсе, они сами шли в руки, это Иван искал их порой часами. Для себя он определил – вещи меня не любят. Но у нее был талант упорядочивать не только пространство, но и жизнь. А у него был талант, обычный для творческой личности, превращать свою жизнь в хаос.

Когда они стали жить вместе, она с месяц наблюдала за его муками, а потом начала незаметно выстраивать его отношения со временем и с событиями, что называется, определять приоритеты, стала, по сути, его секретарем. Он перестал опаздывать на встречи, совершать необязательные поступки, искать носки среди документов, а документы – в посудном шкафу. При этом она успевала читать, ходить на лекции и выставки, посещать театральные премьеры, последнее, правда, неохотно, к театру, как ни странно, была равнодушна. Даже когда родился первенец, она не изменила своих привычек, и хотя муж предлагал нанять няню, заявила, что никому не доверит воспитание ребенка.

Но вскоре Иван как единственный народный артист стал депутатом горсовета, а затем был избран председателем отделения ВТО, и его жене пришлось оставить университет. Его это огорчило, но она весело объявила:

– Ну зачем мои восточные языки твоей Сибири и твоей исконной нецензурной речи с ее роскошной семантикой?

Она и к матерной брани относилась, как филолог, часто цитировала статью Достоевского «Об этом», где он описал, как, идя за группой рабочих, восхищался их умением передать все богатство эмоций с помощью одного существительного и одного глагола.

Иван согласился принять все должности, исполняя свой долг как гражданин, единственное, от чего он отказался – вступить в ряды КПСС, поскольку заявил, что крестил своих детей, и быть после этого коммунистом несовместимо с его совестью. По этому поводу он часто спорил с отцом жены, для которого это было вполне совместимо. Федор Романович, так называл Иван тестя на русский лад, для тебя марксизм и христианство совместимы, потому что на родине и за то и за другое могли казнить. Ты стал православным и коммунистом по убеждению как борец с режимом. А я православный по рождению, и коммунистом могу стать только ради карьеры!

Иван встал, потянулся, понимая, что зарядка сорвана, помахал для приличия руками. Посмотрел на жену, ее затянувшееся молчание насторожило.

– Кто четвертый звонил?

– Звонил Ефим Маркович, просил срочно зайти.

– Зачем?

– Получены результаты анализов.

– И что, по телефону не мог сказать?

– Значит, не мог.

– Говорят, когда человеку перевалит за 50 лет, врач становится как бы членом его семьи.

– Он и так почти член нашей семьи.

– Ладно, зайду.

– Когда?

– Позавтракать мне сегодня позволят, или друг семьи велел явиться натощак?

 – Не злись, завтрак будет готов через 15 минут, когда закончишь зарядку.

– Зарядки не будет, колено болит.

– Что так, Сократа на войне ранили?

– Сократа тоже не будет.

– Цесарский отказался ставить?

– Тянет – то да, то нет, полагаю, боится.

– Он же такой смелый.

– Он смелый трюки дурацкие придумывать. А если в райкоме спросят, вашего героя народ к смерти присудил, какой же он герой?

– Я думала, ты Сократа репетируешь.

– В голове я его репетирую, и днем и ночью. А Цесарскому он не по зубам.

– Может быть, он прав, что боится?

– Режиссер всегда прав, даже если он дурак. На том стоит театр.

– А почему зарядку отменил?

– На репетиции подпрыгнул неудачно, мой доктор Чебутыкин все время подпрыгивает.

– Зачем?

– Из цинизма.

 

 

Сцена 3

(Дом Сократа. Ксантиппа одна, входит Сократ)

С о к р а т. – Здравствуй, женщина.

К с а н т и п п а. – Навоевался?

С о к р а т. – Ксантиппа, а ты не устала быть злой женой? Почему бы тебе не обнять мужа? Не с прогулки вернулся (обнимаются).

К с а н т и п п а. – Я очень за тебя боялась.

С о к р а т. – Ну, это, пожалуй, чересчур.

К с а н т и п п а. – А тебе не надоело быть таким сильным, таким невозмутимым?

С о к р а т. – Родные стены, родной запах. Он мне снился.

К с а н т и п п а. – А чем пахнет на войне?

С о к р а т. – На марше пахнет потом. А стоит остановиться лагерем, через полдня отовсюду, ты не поверишь! – начинает нести дерьмом.

К с а н т и п п а. – Потому что война – сама дерьмо.

С о к р а т. – Увы! Значит, мне надо было нанюхаться досыта.

К с а н т и п п а. – Твои дружки философы уже давно все вернулись. Если они вообще там были, а не отсиживались в своих поместьях. В городе проходу не дают – когда Сократ вернется? Соскучились. А стоит вам схлестнуться, сразу начинает попахивать тем же самым, что в вашем лагере.

С о к р а т. – Но не оттого что философия – дерьмо.

К с а н т и п п а. – Нет, только философы.

С о к р а т. – А твой муж кто?

К с а н т и п п а. – Какой же ты философ!

С о к р а т. – Верно. А кто я – каменотес?

К с а н т и п п а. – Ты муж Ксантиппы, самой злой из жен.

С о к р а т. – Но и самой умной. А знаешь, в чем ее ум? Она умеет говорить соленые шутки, но при этом не пересолить соус. Умеет сказать горькую правду, но перца в жаркое положит столько, сколько нужно.

К с а н т и п п а. – Ты льстивый угодник!

С о к р а т. – Я просто голодный. Но говорю я, заметь, всегда одну правду. (Сократ молча ест, встает) Прилягу с дороги. (Сократ уходит, Ксантиппа одна, немного спустя входит Никий)

Н и к и й. – Ксантиппа, мне надо с тобой поговорить (входит Сократ).

К с а н т и п п а. – Сократ, пока ты спал, пришел Никий.

С о к р а т. – А я не спал. Не могу. Привык засыпать под звездами, под их немигающим взглядом. Что, Никий, Сократ заговорил слишком красиво? Это от волнения встречи. Это временное легкое поглупение.

Н и к и й. – Красиво – не всегда значит глупо.

С о к р а т. – Но как правило. Истина проста и выражается просто, без украшений.

Н и к и й. – Разве истину нельзя выразить красиво?

С о к р а т. – Истина красива сама по себе, потому что она истина. Любая вещь красива, если отвечает своему назначению. Например, меч красив как орудие.

К с а н т и п п а. – Орудие убийства!

С о к р а т. – Кстати, я им так и не воспользовался.

К с а н т и п п а. – А ты и не умеешь.

С о к р а т. – Умею. Но молоток мне держать приятней.

Н и к и й. – Я знаю о твоих подвигах. Ты вынес на себе Алкивиада во время боя и нес до самого лагеря. А он не последний человек, член сената.

С о к р а т. – Это мог бы сделать любой вьючный мул.

Н и к и й. – И ты не взял с него вознаграждения в 20 мин.

 К с а н т и п п а. – 20 мин!

С о к р а т. – Но и вьючный мул не взял бы, а я выполнил его работу. И потом, у меня был свой интерес спасти Алкивиада. Мы не доспорили.

К с а н т и п п а. – И ради этого ты полез в центр драки, рисковал жизнью?

С о к р а т. – Но ты же не знаешь предмета спора! Мы спорили, может ли человек уйти из жизни добровольно. Я утверждал, что может.

К с а н т и п п а. – Вот и дал бы ему уйти добровольно.

С о к р а т. – Смерть в бою это не добровольная смерть. Вот если бы он отказался от моей помощи, когда я тащил его из той кучи тел, это был бы добровольный уход.

Н и к и й. – Он не отказался?

С о к р а т. – Нет. Потому что был без сознания.

Н и к и й. – А если бы отказался?

С о к р а т. – Тогда бы я вытащил его за деньги.

Н и к и й. – Но ты же исполнял свой гражданский долг!

С о к р а т. – Я взял бы эти 20 мин, потому что своим отказом он освободил бы меня от обязанности исполнять долг.

Н и к и й. – Но тогда ты спасал бы его насильно, ради заработка!

С о к р а т. – Нет, потому что спасти его стало делом моей чести.

Н и к и й. – Не понимаю твоей логики.

С о к р а т. – Дать раненному спокойно умереть, означало бы воспользоваться ситуацией для доказательства права человека добровольно уйти из жизни, то есть для доказательства правоты Сократа. А честно ли Сократу пользоваться нечестными методами? Можно ли правоту утвердить неправым путем?

К с а н т и п п а. – 20 мин нам бы не помешали.

С о к р а т. – Кому бы они помешали? Устал. Теперь, кажется, засну (уходит).

Н и к и й. – Ксантиппа, твой муж пришел ненадолго. Его отпустили на время отдохнуть, но скоро придется вернуться.

К с а н т и п п а. – Куда?

Н и к и й. – Под стражу, в тюрьму.

К с а н т и п п а. – За что, за его длинный язык?

Н и к и й. – Можно сказать и так. Но его обвиняют в предательстве.

К с а н т и п п а. – Его? В предательстве?

Н и к и й. – Дело было так. Во время затишья он впал в каталепсию на сутки, а вернувшись в сознание, объявил, что его гений, с которым он общался, советует прекратить военные действия, замириться с противником, то есть, замириться с врагами, которых он называл братьями!

К с а н т и п п а. – Кто называл братьями – гений или Сократ?

Н и к и й. – Гений, а за ним Сократ. В военное время такие разговоры считаются предательством. Его, не разобравшись, хотели тут же казнить, но вмешался Алкивиад, тот самый, кого он спас. Он предложил, чтобы судьбу Сократа решило Народное собрание.

К с а н т и п п а. – Надолго его отпустили?

Н и к и й. – На три дня.

Позавтракав овсяной кашей, которую Иван терпеть не мог, но покорно ел по утрам ради примера детям, он отправился в горбольницу, где Ефим Маркович Роземблюм заведовал хирургическим отделением. Заведующий был на обходе, но Ивана Ильича как почетного посетителя не оставили ждать в коридоре, а впустили в кабинет. Все стены были увешаны фотографиями, где хозяин кабинета позировал в компании известных людей. Медики, политики, спортсмены, но больше всего там было служителей искусства, в основном, из театрального мира. Ефим Маркович любил театр, хотя, на самом деле, он любил скорее актеров, а точнее, молодых актрис, с которыми снимался, главным образом, на фоне моря. Нежная женская плоть выгодно подчеркивала его могучий торс с волосатой грудью. Бритая, хорошей лепки голова, перебитый нос, сломанные борцовские уши, крепкие зубы – если бы не очки, которые он не снимал и на пляже, он бы походил на гладиатора.

Познакомились они в 45 году в госпитале, где Иван лежал после ранения. Оказалось, что они земляки, и, несмотря на разницу в возрасте и опыте: недавний выпускник медучилища Фима Розенблюм за три года стал классным хирургом, а Иван был изрядно побитый войной, но все же пацан –несмотря на это они подружились. Долго потом не виделись, но лет через 10 встретились в родном городе. Конечно, союзы в мирное время – это не фронтовое братство, друзьями они не стали, но часто пересекались в узком кругу приближенной к власти интеллигенции.

Минут через 15 хирург появился, они обнялись, и по тому, как обнял его приятель, Иван понял, что его дела плохи.

– Извини, Иван Ильич, что пригласил тебя в такой день, но дело срочное. Я буду сегодня на юбилее, но ты должен до вечера принять решение. Пришли результаты анализов.

Хирург замолчал.

– Ну, Ефим Маркович, не тяни, объявляй свой приговор.

– Приговор-то суровый.

– Тогда, 30 лет назад, приговор тоже был суровый – руку придется отнять. А рука вот она, цела!

– Не сравнивай, ты был моложе, и вообще, шла война.

– А что, на войне организм иначе работает?

– Конечно. В окопах насморком не болеют. Организм в экстремальных условиях включает такие ресурсы, что творит чудеса. Потому я и смог сохранить руку.

– А не потому ли, что боялся отрезать? Говорили, что врачам предписали тянуть до последнего и спасать руки-ноги, любой ценой сохранять боеспособность. Стране нужны были бойцы, а не калеки.

– Ерунду ты говоришь, я давал клятву Гиппократа. Опухоль у тебя, Иван Ильич, в мозгу.

– А вы не ошиблись, доктор? У меня глаза иногда болят, а не голова.

– Глаза – это следствие, опухоль растет, давит на область связанную со зрением. Нужна срочная операция.

– Ошибки быть не может?

– Сделали повторный анализ, результатов его пока нет, но это формальность, по всем признакам опухоль недоброкачественная. Нужна операция.

– А нельзя как-то иначе – облучение, химия? Правда, говорят, волосы выпадут. Но ты вон лысый, а красавец. Погоди, а как ты внутрь попадешь, долбить ведь придется?

– Да, трепанация черепа необходима.

– И кто будет это делать?

– Наши врачи, но материалы импортные, дорогие, придется заплатить.

– Сколько?

– Пару тысяч, думаю.

– Ого! А гарантии?

– 50 на 50.

– А на самом деле?

– Понимаешь, дело не только в операции, а как поведет себя организм после. Область малоизученная, реакции, адаптивность…

– Ты мне не заливай! Сколько процентов, что на столе не зарежут?

– Что не зарежут, это точно.

– А что буду снова здоров?

– Процентов 30.

– Такие деньги за 30 процентов! Да я лучше жене шубу куплю на прощание. Или подарки детям, чтобы помнили. Слушай, эскулап, а если не резать, а так оставить?

– Месяца через три начнешь слепнуть, потом пострадает речь, потом пойдут судороги, непроизвольное мочеиспускание.

– Живописно излагаешь.

– Дальше продолжать?

– Не стоит.

Установилось молчание.

– Да, – наконец произнес Иван, – приговор окончательный.

– Как говорили древние, окончательна только смерть. Знаешь что, пойдем во дворик, посидим у фонтана.

– Зачем?

– Журчание воды тоже терапия. И мысли иногда приходят светлые.

Они спустились во внутренний дворик больницы, к чудом сохранившемуся фонтану, построенному в те далекие времена, когда о душе думали больше, чем о смете на строительство.

– Я не мог тебе об этом сказать там, в кабинете, но выход есть. Сейчас такие технологии в мире, что можно оперировать щадяще, без вскрытия черепной коробки и без последствий, правда, у нас это не делают.

– А где?

– В Израиле.

– А я тут при чем?

– Есть несколько клиник в Европе, там работают израильские врачи по своим технологиям. Несколько моих пациентов так вылечились. Из партийного руководства, на партийные деньги. Сам понимаешь, это стоит очень дорого.

– Может, мне в партию вступить?

Он пошутил, но доктор ответил серьезно:

– Нет, это долго. Я целый год ждал в кандидатах. Есть другой путь. Ты ведь на гастроли едешь скоро?

– Во Францию, через две недели.

– За две недели можно все подготовить. Сама операция займет один день, и еще пара дней на обследование. Три дня театр без тебя переживет.

– А деньги?

– Вот, это самое главное. Слушай и отнесись спокойно. Ты явишься в Париже в посольство Израиля и сделаешь заявление. Нет, не заявление, просто расскажешь правду. Что ты ведущий актер театра, народный артист, лауреат и так далее, но на родине тебе помочь не могут, ты обречен. Ты скажешь, что вынужден обратиться к врачам Израиля с просьбой о помощи.

- А деньги?

– Есть такая организация, неважно, как называется, она может дать деньги на операцию.

– За что? За то, что предам свою страну?

– При чем тут это! Ты же не политического убежища просишь, а пытаешься спасти жизнь.

– Ценой предательства? Фима, я думал, ты просто бабник, а ты агент!

– А ты дурак!

– На кого ты работаешь, на историческую родину?

– Я работаю на спасение людей. Моя родина здесь, но если моя родина не может в этом помочь, пусть помогут другие.

– Ты знаешь, что сделают с моей семьей?

– Ничего не сделают, не те времена. А ты станешь невыездным лет на пять. Но ты проживешь эти пять лет, а не протянешь, лежа в собственной моче!

– Только пять лет?

– Сколько отпущено, столько и проживешь. Я раньше тебя уйду, я старше. Как говорится, в этой очереди я первый.

– В этой очереди мы все первые. Я, конечно, не пойду ни в какое посольство, но за совет спасибо.

– Это не совет, Иван, это шанс. Ты все-таки до вечера подумай.

Поскольку думалось ему легче на ходу, Иван около часа бродил по городу и остановился перед приземистым зданием окруженным колоннадой, городским оперным театром. Почему отцы города решили выстроить его в форме греческой базилики – было загадкой. Возможно, это был намек на то, что театр тоже храм, храм искусства, но искусство это все-таки языческое?  У театра была славная история, в нем работали талантливые режиссеры, выступали известные певцы. А сегодня в нем трудился человек с богатой биографией: сперва, после школы – фронтовик, потом – сокурсник Ивана по театральному училищу, потом – талантливый актер, потом – диссидент, борец с режимом, сиделец Лубянки, лагерник, потом – бомж, потом – монтажер сцены, и наконец – рабочий макетного цеха Михаил Васильевич Силантьев или, как его прозвали за кавказский темперамент студенты грузины, «Михо». Ивану студенты дали кличку «Вано», но Вано не прижилось, а Михо пристало на всю жизнь.

Когда Иван вошел, Михо посмотрел на него так, будто они только что расстались, и в его взгляде читался тот же вопрос, что и четверть века назад: «принес? » Иван кивнул и поставил на верстак, за которым сидел Михо, бутылку коньяка.

– Обижаешь, Вано!

– Грузинский коньяк, Михо, настоящий!

– Дамское пойло твой коньяк, у меня от него депрессия.

– Когда-то ты называл его напитком богов.

– А теперь называю так спиртовый лак. Чуешь?

Иван принюхался. Сквозь запахи стружки и смолы действительно пробивался душок спиртового лака.

– Шучу, лак пока не пью. Любуйся!

Михо вытащил из-под верстака пустую бутылку необычной формы.

– Ого, финская водка! С каких доходов жируешь, или за макеты теперь хорошо платят?

– Ничего за макеты не платят. Реставрацией занимаюсь, старинной мебели даю, как говорится, вторую жизнь.

– Для музеев?

– Нищие твои музеи. Для людей работаю.

– Для каких?

– Для богатых.

– В стране равных потребностей не может быть богатых людей, я таких не знаю.

– И не узнаешь. Деньги любят тишину.

– Ворованные деньги.

– А в стране равных возможностей это называют бизнесом. И вообще, это меня не касается!

– Раньше ты так не думал.

– Раньше я вообще не думал, а как начал думать, попал, сам знаешь куда. Давай лучше выпьем твой напиток богов.

Михо вытряхнул из граненого стакана сохнущие кисточки, протер изнутри пальцем, наполнил коньяком до краев и придвинул к Ивану. Сам взял бутылку.

– Посуды не держу, извини, пью из горла, лагерная привычка.

Они чокнулись, Иван – стаканом, Михо – бутылкой.

– Ну что, Вано, вспомним молодость, давай до дна, если духу хватит.

– Хватит, Михо, я же казацкий сын.

Иван выпил залпом и закрыл глаза, ожидая, когда благородная влага наполнит спасительным теплом его плоть, отупевшую до бесчувствия от новостей, что на него свалились. Тепло пришло, разлилось по телу, и диалог, который он поддерживал машинально, стал, наконец, разговором по душам.

– Миша, приходи сегодня в мой театр.

– Приглашаешь на юбилей?

– Не забыл?

– Как я могу забыть, телевизор о тебе неделю вещает, из-за тебя и включаю.

– Придешь?

– Не знаю. У меня и костюма приличного нет.

– Купи.

– Не успею.

– Возьми из подбора в костюмерной. Слушай, а надень-ка ты смокинг, на сцене он тебе здорово шел.

– Я в нем утону, певцы народ упитанный, они простор любят в талии, чтобы голос на брюхо опереть. А ты молоток, форму держишь.

– Мне нельзя толстеть, я по сцене порхать должен в «Трех сестрах».

– Зачем?

– Режиссер так гениально придумал.

– Ты Чехова всегда не очень любил.

– Не мой автор. Зато ты его любил и понимал. Как ты сыграл Соленого на дипломе! Миша, зачем ты ушел из театра?

– Мне помогли уйти.

– Если бы не это! – Иван кивнул на пустые бутылки. Михо усмехнулся и спрятал бутылки под верстак.

– Думаешь, за пьянку меня из театра выперли? Ни фига! За это не выгоняют, Алексей Денисович Дикий без этого на сцену не выходил. Все пьют. Сам знаешь, зрительный зал – это монстр, готовый тебя сожрать, если что не так. Старые актеры пьют, чтобы кровь разогнать, молодые – для куражу. Меня за роль выгнали.

– Да ладно!

– Думаешь, нет ролей, за которые могут выгнать?

– Есть, только нам их не дадут.

– А мне и не дали. Меня за желание сыграть выгнали, только за желание! Знаешь, кого я хотел сыграть?

– Неужели Гитлера?

– Не смеши! За Гитлера не выгонят, это же мечта артиста – сыграть воплощенное Зло. Если бы объявили конкурс на эту роль, стояла бы очередь.

Глаза Михо блестели, похоже, коньяк подействовал, но на депрессию это никак не походило.

– Дело было так. Идет худсовет, обсуждаем военную пьесу к юбилею, на носу десятилетие Победы. По этому случаю на худсовет прибыла райкомовская дама, куратор по культуре. Обсуждаем, как обычно: кто должен выступать – говорит, кто не должен – не выступает, кто на фронте не был – произносит умные слова, кто был – молчит. И тут кураторша спрашивает: А почему фронтовики молчат? И смотрит почему-то на меня. А я сижу злой после вчерашнего, мы ведь юбилей уже третий день отмечали, голова трещит, а тут она с вопросами лезет. Ну, я и не выдержал:

– А чего говорить, если автор пьесы, думаю, про войну только по книжкам знает. Разве на фронте так разговаривали, тем более, так в атаку поднимали?

– А как? – спрашивает дама. – Расскажите.

– А вы не оглохнете?

– Ничего, мы всякое слыхали.

Ну, я и выдал ей трехэтажным знаменитый матерный загиб нашего комбата майора Сенькина Петра Гаврилыча, про его загиб слава на всю армию гремела.

– А дама что?

– А ничего, бровью не повела, тертая дамочка оказалась.

Злость меня взяла. Что же это делается, думаю, я ей, можно сказать, шедевр преподнес, а не убогий матерный набор из трех слов. Обидно! Соображаю, как бы ее обескуражить, что бы такое влепить, чтоб за сердце схватилась? И не могу придумать. Но тут она мне сама помогла.

– Мне сказали, что вы отказались от роли в этой пьесе, и не только в этой. Почему?

– Не вижу достойных ролей, – нахально так отвечаю.

– А что бы вы хотели сыграть?

И ждет. Это у них, партийных деятелей, такой тест на лояльность. Обычно ведь отвечают, мечтаю сыграть Ленина. Я, по возрасту, мог бы сказать, хочу сыграть молодого вождя. Да хрен от меня дождетесь!

– Есть такая личность, – говорю, – только пьесы про нее нет.

– Может быть, напишут?

– Может быть, напишут, да только не у нас.

Вижу, вся напряглась, почуяла подвох, готова тормознуть, но нельзя – народ кругом ушлый, профессионалы, ясно – ждут конца мизансцены.

– И как зовут эту личность? – а сама мне сигналит взглядом: «молчи, дурак, не порти себе жизнь! » Но меня не остановишь!

– Его зовут Лейба Давидович Бронштейн, более известный как Лев Троцкий.

Эффект был оглушительный, я такого успеха никогда на сцене не имел.

– Могу представить.

– Таков был конец мизансцены, да и всей моей карьеры. Вышел негласный приказ – ролей мне не давать, и в другие театры не принимать. Слушай, Ванька, а когда играешь выдающуюся личность, что-нибудь чувствуешь? Некоторые признаются, что испытывают радость, – врут, поди? Мне не приходилось, а ты Ленина играл. Чувствовал радость?

– Чувствовал, когда госпремию дали. Правда, недолго чувствовал, деньги пришлось в Фонд мира отдать, так положено. Мне и народного дали за эти роли, за вождей и ученых. Типаж у меня такой, понимаешь? Говорят, лицо умное, потому и дали. За лицо дали, в смысле за типаж.

– Да брось! Я же помню, когда ты ученого играл, теоретика, в этой, забыл название…

– «Через тернии к звездам». Народное название «Через жопу к премии».

– Я же помню, какое лицо было у тебя вдохновенное, когда ты теорию изобрел, видно было, как мозг пульсирует, ты по сцене ходил, и с каждым шагом рождалась мысль.

– Я ходил и считал лампочки на рампе – вот и вся мысль. Михо, ну какой я народный артист! Вот прежде были артисты: Станиславский, Качалов, Хмелев, тот же Дикий. Что ни имя – легенда! А мы? Наплодили народных, в твоей Москве, в любом театре по дюжине.

– Так то в Москве. Я подсчитал: в Москве на квадратный километр приходится пять народных артистов. А ты у нас один на тысячи километров – национальное сибирское достояние, сказали бы японцы. Масштаб!

– Достояние без состояния. Миша, я болен, а денег на операцию нет, – вдруг сказал Иван и подумал, черт, теперь и у меня с коньяка депрессия!

– Опухоль?

– Да, в мозгу.

– Объясни подробней.

– Да все просто, опухоль растет, без операции протяну полгода, а у нас таких операций не делают.

– А где делают?

– Во Франции израильские врачи делают. А у нас скоро гастроли в Париже. Дня за три могли бы прооперировать, были бы деньги.

– Может, я смогу помочь?

– У тебя таких денег нет, там доллары нужны, и очень много.

– Но ты же народный артист, депутат, лауреат, твою мать! Есть же какие-то фонды.

– Есть, партийные фонды, партийную элиту на них лечат, да и то нелегально.

– Не верю, что выхода нет!

– Есть выход – пойти в израильское посольство в Париже и сдаться с потрохами. Могут помочь.

– Бесплатно?

– Нет, надо еще родину сдать.

– Не понимаю.

– Что непонятного! Деньги даст какой-то фонд, скорее всего, еврейский, если я сделаю заявление, что меня, депутата, народного, и так далее, на родине вылечить не могут, и я прошу государство Израиль спасти меня, в ножки кланяюсь и слезно прошу.

– А что, казацкому сыну поклониться евреям западло?

– При чем тут это! Ты же понимаешь, просьбой это не ограничится. Придется, наверняка, по французскому телевидению выступить, рассказать, какая наша медицина отсталая, бедная.

– А что, не бедная?

– Бедная, зато бесплатная.

– Нет, я не понимаю, ну выступишь ты, и что? Ты же не политического убежища просишь, а деньги на лечение добываешь.

– Иудины серебреники так добывают!

– Брось, Иван, мы не на сцене. Народ все поймет.

– А моя семья, дети, что они скажут?

– Если помрешь, они точно не скажут, что папа был герой, они скажут, что папа был дурак!

Оба надолго замолчали.

– Миша, а может, послать все это, пусть идет как идет? Забыть про врачей, опухоль, операцию? Пожил и хватит. Сверху видней, кому жить, кому собираться в дорогу. Мне 50, я уже имею все: семья, дети, любимая работа. Дай Бог каждому так прожить. Чего я дергаюсь? Чехов уже в 44 года успел сказать все, что хотел. Пушкин написал за целое поколение вперед, а прожил на 13 лет меньше меня. Про Лермонтова я вообще молчу. В моем возрасте, будь я писателем, полагается иметь посмертное девятитомное собрание сочинений.

– Почему девятитомное?

– Не знаю. Бунин недавно вышел в девяти томах.

– Ты все сказал?

– Все.

– Тогда слушай, писатель! Сервантес в 50 лет еще не написал «Дон Кихота», он его даже не начал писать! Так что утри сопли и живи дальше. Как говорится, до самой смерти у нас все впереди.

– Михо, у тебя еще выпить есть?

– Есть, но я тебе не налью.

– Почему?

– Я тебя знаю, раскиснешь, а тебе вечером надо быть в форме.

– Вечером мне надо дать ответ по поводу операции.

– Тем более. Такие решения принимают на трезвую голову. Как говорил мой любимый Дикий, Миша, на нас двоих хватит одного дурака.

– А кого он имел в виду?

– Себя, конечно. И я себя имею в виду. Не бери пример с меня, дурака. Живи, Вано, пей вино, но решение принимай на трезвую голову.

– Миша, приходи вечером в театр.

– Нет уж, лучше я тебя по ящику погляжу, общение с национальным достоянием утомляет, знаешь ли.

В начале четвертого Иван вернулся домой. Дом был по-летнему пуст. Близнецы отдыхали у бабушки в Крыму, старший – в пионерлагере. Но жены тоже почему-то не было. Сегодня воскресенье, значит, была на утренней службе в храме, но после двенадцати она обычно возвращается. Где она? Ему так нужен совет! За 13 лет эта хрупкая женщина стала его опорой.

Ее мать происходила из поморов, с реки Мезени, с родины несгибаемого протопопа Аввакума. Анюта унаследовала от матери твердость в вере и стойкий характер, но упорство ее смягчала восточная гибкость ума, унаследованная от отца иранца. Интересно, а что посоветовала бы Сократу его жена, что изменилось за 25 столетий? По сути, ничего. Называлось все иначе, но кипели те же страсти, дрались партии, хитрость повелевала мудростью, а личные интересы диктовали свой вердикт честному решению.

Пришла жена. Если бы не легкий скрип двери, он бы не услышал, так мягко она двигалась. Скинув туфли, зашла босиком к нему, а не на кухню.

– Я все знаю, не будем терять времени, я была у доктора Розенблюма, – взглянула на мужа, но поскольку он молчал, продолжила. – Я думаю, тебе надо принять его предложение. Не перебивай, пожалуйста. Когда вы едете за рубеж, вас страхуют?

– Да, но я не знаю, на какие случаи.

– Страховка для всей группы одинаковая?

– По-моему, нет.

– За народных, надеюсь, платят больше?

– Дело не в звании, думаю, а в возрасте.

– Надо выяснить, в каких случаях страховка действует. Болезнь, несчастный случай, авария, если несчастный случай, то по чьей вине. Если по вине театра, скажем, на репетиции доска подломилась или кулиса оторвалась, то годится.

– Хочешь толкнуть меня на подлог, ты, христианка!

Не обращая внимания, она продолжала:

– Лучше бы, конечно, по болезни, сердечный спазм или головокружение с падением, это ты умеешь. Падаешь, тебя везут в больницу.

– И тут выясняется, что у меня в мозгу опухоль. Ты же понимаешь, бесплатно они делать операцию не станут.

– Неизвестно. Все-таки необычная ситуация. Все знают, что такие операции делают израильские врачи. У нас с Израилем прямых контактов нет, сносимся через третьи страны. Но Израиль хотел бы улучшить отношения, а тут такой шанс, жест доброй воли, причем, вне политики.

– Сомневаюсь, операция очень дорогая.

– Допустим. Но тогда я посмотрю, как ваши начальники по культуре откажутся спасать большого артиста, театральную знаменитость, к тому же, депутата и лауреата. Мы тут такой шорох наведем, что Минкульт  утрется и оплатит как миленький!

– Где ты этому научилась, интриганка?

– Мои предки тысячи лет торговали коврами, научились торговаться.

– Ты же из царского рода!

– Эти торговались еще круче, только не за ковры, а за земли и народы. Кстати, как движется твой Сократ?

– Репетирую последнюю сцену перед казнью.

– Ну и как?

– Да никак. Не могу я понять, почему он смирился с приговором, почему не сопротивлялся, принял покорно. Не знаю, как это играть.

– А я знаю.

– Расскажи.

– Нет, расскажу, когда ты закончишь.

– Как я могу закончить сцену, если не понимаю мотива?

– Вспомнишь предложение доктора Розенблюма и закончишь.

– Ты говоришь загадками.

– Это не загадки. Просто за две тысячи лет до того, как мир услышал о России, мы, персы, имели дело с греками, то воевали, то мирились.

– А при чем тут еврей Розенблюм?

– А евреи были посредниками.

 

 

Сцена 4

(Тюремная камера. Сократ и Никий)

С о к р а т. – Спасибо тебе, Никий, что последние часы ты рядом.

Н и к и й. – Я твой врач, мне разрешили судьи, хотя могли и не разрешить. Это, так сказать, дружеский жест суда.

С о к р а т. – Дружеский жест. Палач перед тем, как отрубить голову, смазывает осужденному шею смягчающим маслом, хотя может и не мазать – масло дорогое. Но это дружеский жест. Подумать только – мне не хватило 30 голосов, 280 голосов против, 221 – за, еще 30 голосов и меня бы оправдали. Нет, такая половинчатость мне не по душе. Лучше бы 500 голосов – против, 1 голос – за. Ты не находишь?

Н и к и й. – Тебе было бы легче от единодушного осуждения?

С о к р а т. – В этом было бы хоть какое-то величие – приговорен единогласно! А так – мелочная суета, недостойная трагедии.

Н и к и й. – Афины – демократический город, каждый выражает свое мнение. В деспотической Спарте тебя приговорили бы к смерти единогласно.

С о к р а т. – И сбросили бы со скалы, как в трагедии Софокла. А у нас – чаша с ядом. Какая она на вкус – цикута?

Н и к и й. – Не пробовал.

С о к р а т. – А тот, кто пробовал, не скажет никогда. Нет, в этом что-то есть: тайна вкуса цикуты. Если будешь рядом, постараюсь описать тебе этот вкус. Если успею. Это станет моим последним вкладом в науку.

Н и к и й. – Тебе весело, Сократ?

С о к р а т. – Мне 70 лет. Еще 7-8 лет, и я превратился бы в дряхлого старца. Нет, сейчас самое время.

Н и к и й. – Я так не думаю.

С о к р а т. – Ты врач, ты не можешь так думать. Твое дело спасать. Мне, правда, непонятно, зачем спасать обреченных?

Н и к и й. – А зачем убивать живых?

С о к р а т. – Государство не может обойтись без наказания. Иначе оно рухнет.

Н и к и й. – И это говоришь ты!

С о к р а т. – А кому еще говорить, как не мне, испытавшему гнев государства?

Н и к и й. – Какой там гнев! – Зависть дураков и деньги врагов привели тебя сюда!

С о к р а т. – Нет. Решение суда привело меня сюда. Вот, стихи стал сочинять на пороге вечности. А при жизни они мне не давались. Зависть, глупость, ревность – да, конечно, и они. Но решение суда – это решение государства. Так мы условились, таковы правила.

Н и к и й. – Разве суд не может принять неправое решение?

С о к р а т. – Может, и нередко. Но это дело суда. Мое дело – выполнять его постановления (входит Алкивиад). А вот и Алкивиад, мой верный друг и должник.

А л к и в и а д. – Должник. И спешу вернуть долг.

С о к р а т. – Правильно делаешь, что спешишь.

А л к и в и а д. – Собирайся.

С о к р а т. – Уже? Но еще полдня до казни.

А л к и в и а д. – Не будет никакой казни.

С о к р а т. – Суд отменил приговор?

А л к и в и а д. – Нет.

С о к р а т. – Тогда я не понимаю.

А л к и в и а д. – А ты решил, что тебе дадут умереть? Не надейся!

С о к р а т. – Только суд может отменить свой приговор.

А л к и в и а д. – Ты видел этот суд? – 500 бездельников, зевак и пьяных матросов!

С о к р а т. – Я заметил там, по крайней мере, десяток достойных граждан.

А л к и в и а д. – Возможно, и больше. Но победило пьяное большинство.

С о к р а т. – Таков закон демократии.

А л к и в и а д. – Я не намерен с тобой препираться. Собирайся.

С о к р а т. – Мне кажется, ты хочешь завершить наш давний честный спор нечестным способом.

А л к и в и а д. – Наоборот, это ты нечестен. Ты говорил, что человек имеет право уйти из жизни добровольно, и теперь ты пытаешься использовать ситуацию для доказательства своей правоты.

С о к р а т. – Не пробуй перехитрить старика Сократа. Я знаю, что у тебя на уме!

А л к и в и а д. – А я не скрываю. Я спасу тебя, хочешь ты того или нет. Тебя под охраной отправят куда надо.

С о к р а т. – Куда?

А л к и в и а д. – Пока в надежное место. Потом – куда хочешь: на Крит, в Спарту, в Мегары.

С о к р а т. – И кем я там буду – беженцем?

А л к и в и а д. – Ты везде будешь Сократом.

С о к р а т. – А что сделают с тобой? У тебя семья. Не за тем я спас тебя, чтобы теперь разрушить твою жизнь.

А л к и в и а д. – За мою жизнь будь спокоен.

С о к р а т. – Ты что же – выполняешь приказ?

А л к и в и а д. – Может быть. Неужели ты думаешь, тебя отдали бы на растерзание этому судилищу?

С о к р а т. – Я так и знал, что это был фарс.

А л к и в и а д. – Нет, они осудили тебя по всем правилам.

С о к р а т. – Да. Но Совет решил правила нарушить.

А л к и в и а д. – В Совете, слава богам, есть еще трезвые головы.

С о к р а т. – Алкивиад, у нас демократия или пародия на нее?

А л к и в и а д. – У нас демократия.

С о к р а т. – При демократии может меньшинство отменить решение большинства?

А л к и в и а д. – Да, если это меньшинство мудрецов против большинства идиотов.

С о к р а т. – Тогда наша демократия хуже деспотии. Тогда все наши демократические институты – жалкий фарс. Тогда наш гордый афинский полис – куча дерьма, на которой гордо цветет розовый куст. Ты слышишь запах роз, я – другой запах.

А л к и в и а д. – Я уведу тебя силой, Сократ!

С о к р а т. – Не получится (входит Ксантиппа). Ксантиппа, и ты пришла меня спасать? Нет, это какой-то заговор!

К с а н т и п п а. – Успокойся, я не за этим. (Никий и Алкивиад уходят. ) Хочешь умирать – умирай. Но подумай и о других, которые не убегают от своих проблем.

С о к р а т. – Это я убегаю?

К с а н т и п п а. – Я понимаю, у тебя сегодня не тот настрой, но завтра…

С о к р а т. – Да, завтра меня… Что я должен сделать?

К с а н т и п п а. – Остаются дети, дом, какое-то имущество. Я советовалась, будут сложности, если не объявить… Короче, объяви, пожалуйста, последнюю волю покойного.

С о к р а т. – А кто покойный?

К с а н т и п п а. – Не лови меня на слове – будущий покойный.

С о к р а т. – Еще лучше!

К с а н т и п п а. – Тебе не угодить, буквоед! Может, усопший?

С о к р а т. – Усопший, спящий, сопящий.

К с а н т и п п а. – Ты как раз сопел во сне.

С о к р а т. – А можно не в прошедшем времени?

К с а н т и п п а. – Извини.

С о к р а т. – О будущем покойном говорили в прошедшем времени. Покойный. Покой. Вот покоя ты со мной никогда не знала.

К с а н т и п п а. – Зато теперь…

С о к р а т. – Не теперь, завтра. Потерпи еще денек.

К с а н т и п п а. – Вечер и ночь. Как-нибудь потерплю.

С о к р а т. – Разве у нас есть имущество? Для меня это новость.

К с а н т и п п а. – За целую жизнь что-то набирается.

С о к р а т. – Я должен это разделить?

К с а н т и п п а. – Нет. Но, может, у тебя есть желания?

С о к р а т. – У меня? Желания?

К с а н т и п п а. – Может, хочешь что-то подарить? В смысле – завещать.

С о к р а т. – А что?

К с а н т и п п а. – Не знаю.

С о к р а т. – Не знаешь. А я должен теперь голову ломать. Теперь! Ты хоть знаешь, сколько мне осталось?

К с а н т и п п а. – Времени?

С о к р а т. – Проблем. Нерешенных проблем! Сколько недодуманных мыслей!

К с а н т и п п а. – Мысли подождут, а я не могу.

С о к р а т. – А куда ты торопишься? Ты должна вообще быть со мной весь вечер, прощаться должна!

К с а н т и п п а. – Вот я и прощаюсь.

С о к р а т. – Ты что, дура? Не понимаешь, что за момент настал?

К с а н т и п п а. – Значит, как всегда: ты смоешься, а мне расхлебывать.

С о к р а т. – Ксантиппа, ты соображаешь, что говоришь?

К с а н т и п п а. – Соображаю (идет к выходу).

С о к р а т. – Погоди. Дом – твой, огород тоже. Стол, лавки, посуда – это все не мое, наше, стало быть, твое. Моего там только молотки, резцы, зубила. Еще старый меч, отдашь его Проклу, когда подрастет. Инструменты завещаю тому, кто научится работать. Кстати, где Прокл?

К с а н т и п п а. – Ушел с рыбаками на всю ночь (Ксантиппа уходит, входит Никий).

С о к р а т. – Никий, за что меня?

Н и к и й. – За развращение умов молодежи и введение новых божеств. Так сказано в приговоре. Но поводом был призыв замириться с врагами.

С о к р а т. – Развращение умов. Это значит – разрушение нравственности?

Н и к и й. – Да.

С о к р а т. – Какое страшное обвинение!

Н и к и й. – Чушь собачья!

С о к р а т. – Нет, ты вдумайся. На одной чаше весов – устои, традиции, мораль целого государства. На другой – простой человек, задающий простые вопросы. Что перетянет, неужели вторая чаша? А иначе – чего они боятся?

Н и к и й. – Сократ, все понимают, что процесс подстроен, а приговор несправедлив.

С о к р а т. – Ты так думаешь?

Н и к и й. – Один человек, даже самый мудрый, не может угрожать государству.

С о к р а т. – Ты уверен? Афинский полис – это не царская Персия, даже не деспотическая Спарта. Это самое справедливое устройство общества, островок демократии посреди тиранических режимов. Если афинский суд принял, заметь, впервые в истории, решение о казни гражданина за убеждения – не за антиобщественные поступки, не за попытку переворота – просто за привычку задавать всем вопросы, значит, в этих вопросах таится какая-то страшная угроза. Не спорь. Да, решение принимали пьяные матросы, но за ними стоят силы, у которых Сократ встал на пути. У этих людей звериное чутье на опасность. Никий, меня осудили справедливо, ты понимаешь?

Н и к и й. – Нет.

С о к р а т. – Жаль.

Н и к и й. – Ты думаешь, мне было бы легче от справедливого смертного приговора?

С о к р а т. – Нет, тебе было бы не легче. И спасибо тебе за это.

Н и к и й. – Сократ, ты прав. За теми, кто тебя осудил, стоят иные силы. Эти люди создали афинский полис и поддерживают его в, так сказать, демократическом режиме. Но ты же загнал их в угол! Ты 50 лет ходишь по городу и говоришь то, что тебе вздумается!

С о к р а т. – Я учил их думать, и не просто думать, мы вместе искали истину.

Н и к и й. – Истину ищут философы. Простые смертные должны быть порядочными гражданами, уверенными, что их ведут туда, куда нужно. А ты учил их сомневаться. Можно управлять только законопослушным народом.

С о к р а т. – Абсолютно согласен. Я и пытаюсь быть законопослушным. А ты и Алкивиад, и ваши друзья толкаете меня на нарушение закона!

Н и к и й. – Не пробуй меня перехитрить. Я знаю, что у тебя на уме.

С о к р а т. – Ну-ка!

Н и к и й. – Силы, которые направляли суд, понимают, что ты для них опасен. Но ты же не считаешь их идиотами, ты должен понимать, что мученик Сократ им не нужен.

С о к р а т. – Что может доказать правоту идеи убедительнее, чем добровольная смерть за нее?

Н и к и й. – Вот именно. С одной стороны, они дальше не могут терпеть разрушителя устоев, с другой – им не нужна его мученическая смерть.

С о к р а т. – Следовательно?

Н и к и й. – Им нужен Сократ, сбежавший от наказания. А ты не хочешь оказать им эту услугу.

С о к р а т. – Никий, я тобой горжусь!

Н и к и й. – Я тоже тобой горжусь, Сократ. Но я не хочу твоей победы такой ценой. Надо найти выход, выход всегда есть.

С о к р а т. – Боюсь, что нет. Они не оставили мне ни одного шанса. Они обрекли меня на победу. Хотя дело не в моей победе, мне она не нужна. Я не борюсь с ними, я вообще ни с кем не борюсь. Они видят во мне противника – такова их философия. Не это меня удивляет, ты меня удивляешь. Ты действительно считаешь, что я иду на смерть, чтобы доказать свою правоту?

Н и к и й. – А зачем же?

С о к р а т. – Ты не поверишь. Это потому, что я законопослушный сын своего отечества. Ты будешь смеяться, но, по-моему, я патриот. И на войну я ходил не из тщеславия, и не за тем, чтобы что-то доказать. А потому, что шла война, и место мужчины на войне, когда родина в опасности.

Н и к и й. – Жаль, что тебя не слышит Народное собрание. Тебя не казнить, тебя наградить надо, поставить тебе памятник на площади, воздвигнуть в твою честь храм!

С о к р а т. – Ты мне не веришь?

Н и к и й. – Как я могу поверить?

С о к р а т. – Неужели так трудно поверить, что Сократ может просто любить родину?

Н и к и й. – Сократ может сколько угодно любить родину, но истину он должен любить больше!

С о к р а т. – Должен? Я ничего никому уже не должен, кроме моих сыновей. А где они, мои сыновья? Двое слишком малы, но старший мог бы прийти, а он ушел с рыбаками на всю ночь.

Н и к и й. – А где Ксантиппа?

С о к р а т. – Полагаю, на рынке, готовится к траурному обеду. Ты же знаешь, к концу дня торговцы снижают цену на рыбу, а на птицу не снижают. Почему? Никогда не мог понять.

Н и к и й. – Рыба к утру протухнет.

С о к р а т. – Ерунда. Если завернуть ее в листья крапивы, рыба и назавтра будет свежей. Значит, на рыбе решено сэкономить.

Н и к и й. – Тогда зачем она послала Прокла с рыбаками? Он мог бы проститься.

С о к р а т. – Она права, я сам терпеть не могу прощаться. Я из-за этого, может быть, и Афины никогда не покидал по своей воле.

Н и к и й. – Это меня всегда удивляло. Разве не счастье – увидеть весь мир? Он так огромен и так не похож на Афины!

С о к р а т. – А мне неинтересен весь мир. Мне интересен только человек. Точнее – весь мир в каждом человеке. Уходить – значит, прощаться. А прощаться навсегда – что может быть глупее!

Всю ночь Иван не спал, прокручивая в памяти события вчерашнего удивительного вечера. Удивление его началось с момента, когда он увидел себя в зеркале во фраке. Фрак, как ни странно, ему шел. Он много чего надевал на себя за четверть века: и римскую тогу, и плащ трубадура, и бархатный камзол, и мешковатый костюм вождя революции, и кожаную куртку чекиста, и генеральский мундир, и даже доспехи – но фрак надел впервые. Он боялся, что в наряде с длинными фалдами будет похож на трясогузку, но он был похож на господина с портрета Х! Х века. И немного на Бунина, когда тому вручали Нобелевскую премию.

Второй раз он испытал удивление, когда в фойе перед концертом столкнулся с доктором Розенблюмом, и тот ничего не спросил. Не хочет портить праздник, решил Иван, хотя на него это не похоже, да и праздник уже испорчен. Но когда начался концерт и чествование юбиляра, он постепенно заразился талантливой игрой и яркой фантазией своих коллег, и забыл, зачем доктор здесь, а тот, сидя как завсегдатай в первом ряду, хохотал над шутками и даже подмигивал юбиляру. Столько теплых слов услышал он о себе, столько искреннего чувства звучало в его адрес, действительно, искреннего – актерское ухо не обманешь – что мелькнула мысль, может они все знают, не разболтал ли Розенблюм? Но вскоре он снова увлекся действом, которое разворачивалось в его честь, расчувствовался и даже прослезился, удивительно, впервые в жизни прослезился, хотя прежде, как ни просили режиссеры, пролить слезу на сцене ему не удавалось.

Наконец, когда все поздравления отзвучали, он встал с кресла, возвышавшегося, как трон, в центре сцены, подошел к усыпанной цветами рампе, сказал несколько благодарных фраз и замолчал. Ком в горле перекрыл дыхание, но он справился, глубоко вздохнул и произнес слова, которых совершенно не собирался говорить.

– Я сейчас репетирую Сократа.

Он взглянул на сидевшего в первом ряду Цесарского и заметил, как на лицо режиссера вползает кривая улыбка.

– Я репетирую давно, но мне никак не давалась последняя сцена, там, где его судят. Я не мог понять, почему Сократ так легко сдался, так легко согласился с решением собрания и позволил себя казнить. Он знал, что невиновен, и все знали, а он безропотно выпил этот яд, эту цикуту. Почему? Я не мог этого понять, а сегодня понял – он был болен, смертельно болен, и он знал, он все знал!

Иван произнес эти слова негромко, но с такой интонацией, что зал притих.

– Он знал, что обречен, и ему было плевать на решение суда. В его мозгу сидела опухоль, которая его убьет.

Зал оцепенел, не понимая, что происходит. И вдруг тишину разорвал веселый голос доктора Розенблюма:

– Неправда! Повторный анализ показал, что никакой опухоли нет, просто перепутали снимки.

Зал помолчал и, на всякий случай, захлопал, – видимо, это была какая-то финальная хохма, хоть и не очень смешная.

Заснул Иван под утро, но спал не долго – будильник наполнил спальню звоном колокола.

 

 

Сцена 5

(Ночь, в полумраке сидит Сократ, входит Никий с двумя одинаковыми чашами, ставит их на стол. Отдаленные удары колокола. )

Н и к и й. – Смена караула, скоро рассвет. Как ты и просил, это произойдет, когда появится солнце. Хотя обычно это назначают на время заката, считается, что уходить легче на закате. Дверь я оставил открытой. По правилам, при этом должен присутствовать исполнитель-экзекутор и еще два наблюдателя от Народного собрания. Но я попросил их остаться в коридоре. Ты не против? Там темно, ты их даже не увидишь, а они все видят. Такие правила.

С о к р а т. – Почему две чаши?

Н и к и й. – Вмешался дельфийский оракул. Оказывается, они посылали гонца в Дельфы, и пифия объявила, что во время казни Сократу должны подать две чаши: одну с цикутой, другую с водой. Пусть Сократ сам выберет свою судьбу, его гений ему подскажет.

С о к р а т. – Трусы. Они даже казнить меня честно боятся!

Н и к и й. – Тебе дают шанс.

С о к р а т. – Унеси одну чашу.

Н и к и й. – Я не могу!

С о к р а т. – Унеси!

Н и к и й. – Я не могу решать твою судьбу! А если я унесу воду?

С о к р а т. – Никий, не будь дураком. Унеси.

Н и к и й. – Нет!

С о к р а т. – Неужели ты не понял? – Это уловка. Они хотят обезопасить себя дважды, хотят отвести от себя гнев народа за мою казнь, а он будет, этот гнев. И заодно хотят посмеяться над моим гением, над моим внутренним голосом, который на сей раз подведет меня.

Н и к и й. – Почему?

С о к р а т. – Потому что в обеих чашах цикута. Они отсюда меня не выпустят.

Н и к и й. – Почему? Я не верю!

С о к р а т. – Обычная ошибка тиранов. Они боятся живого Сократа. Они не понимают, что мертвый Сократ будет для них еще страшнее.

(Сократ берет в руки по чаше, держит их на весу, потом начинает переливать жидкость из одной чаши в другую и обратно. )

Н и к и й. – Самоубийца!

С о к р а т. – Надеюсь, наблюдатели от Народного собрания все видели и доложат завтра народу.

Н и к и й. – Ты самоубийца, тебе главное – красиво уйти!

С о к р а т. – Когда ты нес чаши, ты не обратил внимания, которая была теплее?

Н и к и й. – Нет.

С о к р а т. – Потому что обе были одинаково теплые. Будь одна холодной, ты бы заметил.

Н и к и й. – Ну и что?

С о к р а т. – Цикута, смешиваясь с водой, выделяет тепло – я выяснял. В обеих чашах цикута. Теперь можешь одну унести, две мне не выпить натощак (Никий делает знак, появляется фигура в черном и уносит чашу). Это был палач?

Н и к и й. – Его называют экзекутор (молчание). Да, похоже, они не оставили тебе выбора, все решили за тебя.

С о к р а т. – Это они так думают. Нет, я сам сделал выбор и скоро увижу того, чей голос я слышу уже 62 года.

Н и к и й. – Своего гения?

С о к р а т. – Мне было тогда 8 лет. Я и два приятеля, мы шли к отцу в каменоломню. В одном месте тропу пересекала расщелина, неширокая, надо было разбежаться и прыгнуть. Мои приятели уже стояли на той стороне, я начал разбегаться и вдруг совершенно отчетливо услышал внутри себя голос: «Не прыгай! » Я замер, и в тот же миг кусок скалы рухнул на то место, где стояли мои приятели. Этот голос звучал во мне всю жизнь. Месяц назад, когда начался суд, он замолчал. Я понял, что мне пора. (Встает солнце).

Премьера «Сократа» состоялась через полгода и имела большой успех. Этому помогло, кроме блестящей, как всегда, игры Ивана Краснова, одно обстоятельство. Задолго до премьеры по городу циркулировали слухи, что между героем пьесы и исполнителем роли существует чуть ли не мистическая связь. Что актер Краснов был смертельно болен, но работа над ролью его излечила. В народном изложении эта мысль звучала интригующе: Сократ спас актера. Еще более интригующе звучала фраза: болезнь актера спасла Сократа.

После премьеры был небольшой банкет, только для друзей. За столом, на почетном месте сидел доктор Розенблюм. Когда поздравления закончились, слово взял герой праздника.

— В моей жизни было много премьер, удачных и не очень. И спектакли рождались по-разному, но судьба этого спектакля необычайна, он вообще не должен был появиться! Дело в том, что произошло чудо, во время работы над ролью на меня свалилась страшная болезнь, и если бы не она, я бы не узнал, может быть, что я патриот своей родины. Если бы я это не узнал, я бы не понял, что и Сократ был патриот. Если бы я это не понял, я бы не взялся за эту роль, и спектакля бы не было. Повторяю, это было чудо, но у него, подозреваю, был автор. Думаю, что это чудо: и смертельную болезнь, и внезапное исцеление – придумал и сотворил мой друг, доктор Розенблюм. Доктору ура! Всем докторам ура, и доктору Чебутыкину, и доктору Чехову тоже – ура!

КОНЕЦ

[Л1]Без тире непонятно, кто «тот»

[Л2]Нужно или двоеточие (что лучше, естественно, или союз что



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.