|
|||
«Разливалась мати вёшняя вода…» 1 страница
10 июня 1928 Поезд Ленинград—Вологда| Едем!!! В нашем движении на Русский Север имеется определенная последовательность и логика. Новгородцы после Пинеги явно двинулись на Мезень. Ну, и мы за ними. А в 1929 году, идя таким же путем, мечтаем попасть Печору... Ух! Страшно и сладко подумать. Зимой мы разрабатывали собранные на Пинеге материалы, опять отчитывались перед Институтом и общественностью. Был сделан большой общий доклад; 18 февраля была открыта выставка привезенных нами сарафанов, прялок, рукописей, валиков и т. п. За 26 дней ее посетило 1275 человек. О ней писали газеты и журналы. Издали мы и еще один сборник — «Крестьянское искусство СССР, II. Искусство Севера». В него вошли статьи почти всех нас, а также некоторые музыкальные записи. Так как труды наши были начальством одобрены, разрешили их продолжать. Вот мы и продолжаем. Печора, конечно, Печорой, но когда-то это еще будет. А пока мы в прошлогоднем составе (только фотограф опять новый) сегодня в 8. 30 вечера двинулись в путь. Архангельск, которого по дороге на Мезень, как суженого по пословице, никаким конем не объедешь. Судьба наша пока ясна только до Вологды, а дальше видно будет: так как прямого поезда Ленинград — Архангельск в природе не существует, то нас в Вологде или пересадят на другой поезд, или весь наш вагон целиком прицепят к поезду? Вологда — Архангельск (такой, к счастью, есть). Во всяком случае так или иначе, но в нужных нам местах будем. Когда мы со всеми нашими документами отправились 5-го числа на рассвете в городскую железнодорожную кассу и публика в громадной очереди узнала, что мы едем в Архангельск, впечатление от нас получилось сильное. — Вы едете в Архангельск? — не без боязливого изумления спрашивали нас те, которые стремились попасть в Сочи и не понимали, чего ради какие-то безумцы могут летом отправляться на Белое море. — В Архангельск и далее, — отвечали мы загадочно. — Вы — экспедиция? — Совершенно верно. — А вы... простите... не Нобиле искать? Приходилось долго и терпеливо объяснять, что по имеющимся данным вряд ли Нобиле находится в Архангельской области, что его, несомненно, найдут и без нас, а что мы едем искать совсем другое. Все эти разговоры помогли нам кое-как скоротать время на ступеньках бывшей Городской Думы, т. е. перед запертыми дверями касс, от шести часов утра до девяти, когда можно было ворваться внутрь здания и, скача галопом, занять место в живой очереди перед окошечком с надписью «На Вологду». Получив билеты, мы отправили в Архангельск, в адрес Совторгфлота, телеграмму: «Просьба забронировать для экспедиции 13 мест на морской пароход Мезень 13-го». На другой день в Институт пришел телеграфный ответ, повергший всех нас в изумление, благодарность и панику: «Забронировано сорок семь шестаков». Долго ломали мы головы — что бы это значило? Конечно, самое утешительное слово было «забронировано». Но почему сорок семь, когда мы скромно просили только тринадцать? И чего — сорок семь? Если сорок семь мест, а «Шестаков» — подпись администрации, тогда все хорошо. Но если нам оставлено сорок семь непонятных предметов, которые называются «шестаками»? ... Что мы будем с ними делать?... И можно ли на них доплыть до Мезени?.. Но проверять мы не стали: решили поверить Совторгфлоту на слово. И отправились. Мы должны «прибыть» в Архангельск, «убыть» из него Белым морем к устью Мезени (так писано в наших командировках) на загадочных шестаках, а потом — по Мезени вверх. На чем — не знаем, но что-нибудь по ней, несомненно, плавает, а значит, и нас довезут. Конечно, 13 человек и к тому же 13-го числа — приметы неважные... Пинежские бабки ни за что бы не поехали. Ну, а мы едем! Говорят, на море сильно качает. Закупаем на этот случай лимоны, веронал, коньяк, мятные леденцы, московские пряники — кто во что верит.
11 июня 1928 Пересадили нас на другой поезд и помчали так быстро, что мы чуть не сыплемся с верхних полок: дорога здесь корявая, все время идет по ухабам. Толчки проезжий ощущает И в нос, и в рыло, и в бока, — мрачно декламирует Женя Гиппиус, вспоминая Сумарокова. Действительно, дорожка не-ахти. В прошлом году на Пинегу мы плыли Северной Двиной, поэтому железнодорожного пути в Архангельск еще не знаем. Смотрим в окошки. Но обозрение это не слишком живописно: пустынные ровные поля вперемежку с болотами; мелкие лиственные перелески; иногда леса более густые и крупные — хвойные, но во всяком случае далеко не дремучие. Деревень вблизи полотна нет. Они стоят где-то, но вдали. Вчера и сегодня все это выглядит особенно уныло, пoтому что дождь льет непрерывно.
13 июня 1928 Архангельск, Троицкая гостиница Вчера въехали: утром — в Архангельск, а вечером — в гостиницу. День прошел суматошно: бегали по лавкам, по чайным, — места в гостинице освободились только в 12 часов ночи: это — единственное в городе пристанище для приезжающих, и оно было битком набито людьми, которые отправляются в экспедицию для розысков Нобиле. Ледокол стоял у пристани, и на него грузили большие тюки — кажется, с вяленым мясом. На корме лежал в разобранном виде небольшой, как нам показалось, самолет. Вид у ледокола был внушительный. Ночью в половине первого они ушли. На пристани был митинг. Мы с Женей смотрели на него, забравшись на шаткие леса какой-то постройки около пристани. Речи, музыка, марши, много публики... но от всего этого было невесело и жутко. Думалось о погибающих во льдах людях и об этих, новых, которые ведь тоже могут не вернуться... Но как бы то ни было, они ушли, и мы заняли в гостинице их места. Днем осматривали собор Петровских времен. Внутри он заперт. Весь собор, по образцу монастырей Устюга Великого, обращен в исправительный дом для дефективных подростков, которые разгромили кладбище и, по-видимому, добираются теперь и до самой церкви. Надо думать, что это им удастся в весьма непродолжительном времени, так как никакой охраны памятников, по словам местных жителей, тут не существует. Сегодня были в местном музее. В нем чудесные громадные рыбы, медведи, деревянные игрушки и другие интересные вещи, характеризующие местный край. Много очень своеобразного. Но во многом другом Архангельск с прошлого года изменился: исчезли на рынке расписные туеса; не продают больше фигурных пряников, отлитых по формам начала XIX века. Торговцы говорят, что все это «бывало», а теперь больше не бывает. Трамваи ходят не так, как в прошлый наш приезд, а так же, как в Ленинграде (т. е. от остановки направо, а не налево), чтобы не повторять порядок, принятый за границей.
13 июня 1928 Белое море, пароход «Канин» Продолжаю уже на море. Собственно, это пока еще не вполне море: слева действительно большое пустое водное пространство, и конца ему не видно. Но справа — и притом неподалеку от нас — все время виден берег, так что ощущений бескрайности морских просторов у нас пока нет. Говорят, дальше будет иначе. Тихо, спокойно. Плывем как по зеркалу. Голубовато-серое море, такое же небо. Все это сливается вместе. Спереди на горизонте — розовая полоска, сзади на горизонте — смутные воспоминания об Архангельске... На палубе — бочки с треской, что явствует из надписей на днищах —(«триска салёная») и невыносимого запаха, делающего литературное пояснение излишним. Много новых, но уже грязных рыбачьих карбасов, шитых на Архангельских верфях, и множество пассажиров, из которых больше половины пьяных. Они ходят мимо нас по палубе, давая сильный крен то в одну сторону, то; в другую и приговаривая при этом: — Чу... чудесная п... погода! И н... нисколько н... не качает! Явное противоречие их слов с их же собственной устойчивостью сильно развлекает всех трезвых зрителей. Мы живем все в I классе, по четыре человека в каюте. Наша компания — А. М. Астахова, Ирина Карнаухова, Зиночка Эвальд и я. Каюта вполне комфортабельная. В другой живут дамы ИЗО. Одна каюта мужская, а фотограф помещается где-то на другом конце парохода.
14 июня 1928 Там же Плывем все на том же пароходе, по тому же Белому морю. (Почему оно — «Белое»? Серое оно, а не белое! ). Горизонты совершенно пустые, — утром еще были справа скалистые берега, на которых лежал снег, очень странный для нас, ленинградцев, в июне месяце, — но теперь и они пропали в тумане. Лето здесь, по-видимому, все-таки не такое, как у нас; поэтому мы стараемся ничему не удивляться. Жители в Архангельске и вокруг него хлеба не сеют, — занимаются промыслами, ловят рыбу, бьют тюленей. Говорят, раньше тут бывало «до безобразия» много семги, но теперь она вырождается. Грустно! В Архангельске вырождаются туеса и пряники, на море — семга... Только бы не выродились на Мезени до нашего приезда песни, былины, расписные прялки и вообще все то, за чем мы едем.
15 июня 1928 Река Мезень, пароход «Ветлуга» Путь наш тянется по расписанию. Вчера было до вечера море — нежное по краскам, тихое. Пароход шел спокойно и довольно быстро. В одиннадцать часов вечера он остановился: начинался отлив, и мы простояли всю ночь часов до семи, видя вдали устье Мезени и берега, покрытые снегом. Капитан говорит, что Мезень течет издалека, из вологодских болот. По вологодским и архангельским чащам бежит она на север. Путь ее — 300 километров, течение быстрое, фарватер неустойчивый — его все время меняют ледоходы. Устье, которое мы видим, в две с половиной версты шириной. У Мезени есть притоки, которые до сих пор полностью не обжиты и не изучены. Константин Константинович дополняет капитана: — Русские люди пришли на Мезень уже около пятисот лет назад — через Вологду, Сухону, Северную Двину и Пинегу, так, как мы пробирались на север в прошлом году. Ко времени Ивана Грозного этот путь (а дальше — через приток Мезени Пёзу на Печору) был уже хорошо известен Москве. Но еще раньше многими участками на севере овладели колонизаторы-новгородцы, которые тут крепко и осели. А литература дополняет Константина Константиновича: При Иване Грозном новгородцы Окладников и Филатов обосновались в устье реки на ее правом берегу, получили из Москвы грамоту на владение занятыми угодьями и право «копить на великого государя слободы, и с песков и рыбных ловищ и с сокольих и кречатьих садбищ давати с году на год великому князю оброки». Две слободы, Окладникова и Кузнецова, которые постепенно «копились» в устье Мезени, к 1780 году слились вместе и получили официальное наименование города Мезени; но в народе до середины XIX века город продолжал называться «Большой Слободой» (в отличие от «Малой Слободы» — села Усть-Цыльмы на Печоре). Герб города — красная лисица в серебряном поле — символ основных богатств края: леса и пушнины. Имеются сведения о том, что уже в XV веке в селении Лампожня, расположенном неподалеку от устья, бывали крупные ярмарки, на которые приезжали не только жители округи, но и иностранцы. Лампожня — одна из старейших мезенских деревень. Она упоминается в грамоте Ивана Грозного 1545 года, пожалованной местным ненцам, именовавшимся тогда «самоедами» («да то же самоеды приезжали на Лампожню торговати с русскими и ставися на Усть-Мезени»). На ее ярмарках торговали мехами и другими товарами, привезенными промышленниками с Печоры и из Сибири по старинному тракту, соединявшему устье Оби через Печору и Мезень с Холмогорами. В XVI—XVII веках мезенский край кипел оживлением, торговал с соседями, собирал их у себя для разнообразных деловых и торговых сделок. В XVII же веке на Мезени были построены два архитектурных памятника редкой художественной ценности — деревянные церкви-шатры в Юроме и в Кимже. Рост Петербурга, как известно, подкосил север. Архангельский край постепенно замер. К XIX веку Мезенский уезд превратился в глухую окраину русского государства, до которой никому не было дела. Правда, были люди, местные патриоты, которые старались помочь северной земле. В 1867 году архангельский старожил М. К. Сидоров написал докладную записку наследнику, будущему царю Александру III, на тему «О средствах вырвать север России из его бедственного положения». Он получил ответ от воспитателя наследника, генерала Зиновьева: «Так как на севере постоянные льды и хлебопашество невозможно и никакие другие промыслы немыслимы, то, по моему мнению и моих приятелей, необходимо народ удалить с севера во внутренние страны государства, а вы хлопочете наоборот и объясняете о каком-то гольфштреме, которого на севере быть не может. Такие идеи могут проводить только помешанные». «На севере живут только пьяницы, сутяги и недоимщики», — прибавил к этому мудрому письму Победоносцев. «И стоит теперь уездный город Мезень, обложившись множеством больших и малых деревень и неудобной к обитанию тундрою, с своим уездом, больше которого по пространству и меньше по населенности нет уж другого уезда на всем громадном протяжении Великой России», писал в середине XIX века этнограф С. В. Максимов, запечатлевший свои воспоминания об этих местах в книг «Год на севере». Город Мезень был издавна связан с Архангельском как морским путем, так и постоянными зимними трактами которые узкими линиями пересекали пинежские и мезенские сугробы в разных направлениях. К началу XIX вeка в городе было около 3000 жителей. Он был административным и экономическим центром не только для реки, но и для охотников и промышленников Тиманской и Канинской тундры. Быт и хозяйство Мезени, судя по словам очевидцев, сложились в разных местах по-разному: в верховьях, куда мы едем в этом году, бывало меньше приезжих и проезжих людей. Это помогло сохраниться старине в быту, и одежде, в обычаях и обрядах. Низовья же под влиянием внешних впечатлений, шедших из города, многое из этой старины утратили. Но по всей реке одинаково жители занимаются охотой на лесных промысловых зверей и птиц, уходят зимой к устью реки на «торос а » (т. е. на льды берегового морского припая) бить морского зверя; со всей реки издавна в начале января съезжались на ярмарку («крещенскую»), где шла торговля всякой привозной и местной всячиной. На верхней Мезени сеяли хлеб и лен, на нижней в основном рыбачили. На притоке Мезени Вашке кроме того до 1917 года промышляли рубкой леса и продавали его столичным купцам и подрядчикам. На Мезени издавна было много кустарей: вязали сети, изготовляли дуги, сани, колеса, щепяные изделия; в Палащелье резали и красили деревянную посуду, короба и прялки, в Тимощелье делали глиняную посуду; в Кимже лили медные колокольчики и пряжки к поясам. ... Все это мы должны увидеть. А пока возвращаюсь к тому, что мы всю ночь простояли в устье. Утром нас до него дотащили и на середине реки пересадили (через крышу стоявшей посреди реки баржи-пристани) на местный маленький пароходишко — неизмеримо хуже, грязнее и теснее роскошного «Канина». Тут всего два крошечных помещения типа кают, а все остальные пассажиры должны жить в общей свалке — на лавках и на полу в «общей». Ничего! Доплывем! В городе Мезени мы не были, так как фарватер реки теперь далеко его обходит. Пароходы пристают к высокому левому берегу реки, к Каменке, а город лежит вдали на низком правом берегу, и от Каменки туда ходят специальные небольшие катера. Каменка — селение, построенное тут одновременно с нынешним 49-м лесопильным заводом (прежде это был частный завод Ружниковых). В Каменке очень грязно, пустовато, но природа чудесная: тут еще самая ранняя весна, свежий порывистый ветер, маленькие листики на тонких березках, сквозь которые виден береговой обрыв, река под ним и плоты; плоты подпрыгивают и бьются о берег, когда набегают волны. Все хрупко, прозрачно, свежо, как бывает ранней весной. Но любоваться этими пейзажами в стиле Нестерова и раннего Рериха нам было некогда. Надо было бежать в лавки и закупать на всю экспедицию провизию — муку, крупу, баранки и т. п., так как нас предупредили, что дальше на Мезени будет в этом отношении негусто. Едва успели мы приобрести все необходимое и взобраться на пароход, как он свистнул и довольно бойко побежал вверх по Мезени. В «общей», куда наспех перетащили весь наш багаж, люди лежат и сидят на деревянных скамьях; над головами висят на гвоздиках гирлянды баранок; в одном углу — куча чемоданов, в другом — груда черных хлебных караваев, взятых про запас; в третьем спят на тюках, в четвертом закусывают на корзинах. Посреди каюты на скамейке — два громадных рупора, а рядом фонограф и валики. Всю эту кучу с видом свирепого цербера сторожит Женя Гиппиус. Горе каждому, кто к ней приближается! Через три часа пути — остановка: «Ветлуга» тащит за собой баржу с десятками пьяных рабочих, отправляющихся в Лешуконское на строительство; в пути они передрались между собой до того, что капитану пришлось отправиться к ним на баржу для наведения порядка. Все это продолжалось довольно долго, так что мы могли по несвязанным бревнам перебраться с парохода на берег. Берег высокий, обрывистый, рыже-красного цвета. Наверху — свежий молодой лес, влажные бурые листья, сквозь которые пробиваются иголки новой травы; тонкие березки, спутанный бурелом, из-под которого на берег к реке срывается маленький водопад в несколько струй. Сотни бурливых ручейков торопятся, журча, к Мезени из-под прошлогодней опавшей листвы. Воды вокруг несказанно много. Шелестят сосны, шумят прохладные березовые ветви. Северная весна! Глаз не хватает налюбоваться. Но наш капитан не любуется. Вернувшись с баржи и снова встав к рулевому колесу, он мрачно глядит на реку, бегущую ему навстречу. Его высокая фигура чрезвычайно живописно рисуется на фоне береговых сосен: он в красной рубашке, в оленьей шапке с длинными ушами, спадающими ему на грудь. — Ах ты, леший тебя раздери! — бормочет он. Мы слышим, но молчим. Капитан не выдерживает и заговаривает первый. — Ишь ты, разлилась как, — с горечью обращается он к реке, — а машина-то ведь старая, разве она против такого выбьется? Вот и пройдем до Вяшки три дни... а не то и четыре. Ей богу, четыре дни пройдем, чтоб ей лопнуть! И верно: еще бы не обидеться! Каждый капитан относится к своему кораблю чрезвычайно ревниво. А тут достаточно поглядеть на берег, чтобы расстроиться. Вдоль берега, направляясь так же против течения, плывет лодка. Поверх клади сидит мужик. Лодку тянет за бечеву баба, идущая неторопливым шагом по прибрежному песочку. Всё это медленно, но верно обгоняет наш пароход и постепенно скрывается из виду. Сила нашей машины, по официальным сведениям, четыре километра в час. А течение?.. — Капитан, какое тут течение? — Пять километров, — лаконично отвечает капитан. При таких условиях вообще приходится только удивляться, что мы все-таки идем вперед, а не назад... Живописные берега плывут, уплывают... Время от времени на палубе поднимается движение: выбегают два-три матроса, расталкивают пассажиров и начинают, пыхтя, сдвигать с места тяжелый трап. Это значит, что пароход сейчас пристанет к берегу. — Побереги-ись! Пароход усиленно бьет воду колесами, круто заворачивает и подходит почти к самому обрыву: осадка его такова, что он может плавать едва ли не в луже. С борта, грохоча и цепляясь, ползет трап. Мы пристаем грузить дрова. Это — обычное дорожное развлечение. Взять сразу запас топлива на весь предстоящий путь пароход по своим малым размерам не может. Поэтому кубы круглых, аккуратно напиленных и сложенных поленьев в нескольких местах ждут его по дороге. Иногда они лежат у самой воды. Иногда, если берег высокий, на самом верху. Команда забирается на обрыв и гонит оттуда дрова кувырком прямо по откосу. Трехаршинные поленья подпрыгивают, громыхают и скатываются к самому пароходу. Пока команда, добродушно переругиваясь, собирает и укладывает их на корме, пассажиры! могут воспользоваться остановкой и побродить по берегу. Под ногами хрустит крупная серая галька. Прямо над головой — отвесная стена громадных, заросших лесом обрывов. Если вскарабкаться наверх и углубиться в чащу, навстречу, из расщелины, поднимается глухой бурелом. Быстрый клокочущий поток талой воды с шумом пробивается между поваленными стволами. В глубине ущелья — полуразвалившаяся плотина и бревенчатый сруб давно заброшенной мельницы... Над плотиной, как седые привидения, нависают совершенно сухие сосны. Глубже не пробраться — лес не пускает. Но зато можно подняться ввысь. Можно подняться так высоко, что седые сосны и черные мельничные ели оказываются глубоко под ногами. На вершине обрыва только что зазеленели свежим и нежным игольчатым пухом столетние лиственницы. Ветер тихо перебирает ветви, шелестит в березках, нагнувшихся над обрывом. Если подойти и заглянуть с обрыва вниз — леса и леса на необозримые пространства. Между ними извивается Мезень. Отсюда она такая узенькая, голубая... Остановишься — ни звука. Все осталось внизу. А здесь только зеленый шелест, да во мху журчит сбегающая студеная струйка весенней воды... На «Ветлуге» нам жить до завтрашнего вечера. В Усть-Вашке пересадка и затем новый путь до Вожгор. Вожгоры — граница русской Мезени. Выше находятся коми, которых в свое время оттеснили русские колонизаторы. Было это, вероятно, давно: уже в 1478 году земли по Вашке, притоку Мезени, были владениями великого князя Московского. На нижнюю Мезень колонизаторы пришли позднее, только с XVI века. Селение Дорогая Гора. Оно стоит на высоком берегу. Дома по обрыву очень похожи на пинежские. Любопытные толпы местных жителей заполняют узкую полоску берега, над которой встают береговые кручи. Женщины и девушки в платках, пестрых чулках и рукавицах. На лицах добрые улыбки. По пути в разных местах — на угорах, на откосах, на вершинах обрывов — часто попадаются прихотливо разбросанные старые деревянные кресты. Многие уже пошатнулись, треснули, некоторые совсем никнут к земле. Такой крест иногда обозначает чью-нибудь одинокую могилу, но чаще это просто придорожные кресты. Они стоят, забытые, доживают свой серый деревянный век. Их бессильно опущенные «голубцы» подчеркивают тишину и пустынность лесного края. Кое-где они остались на месте бывших часовен. Часовня развалилась — новую не рубят. Остается на угоре только большой, издали видный крест. Иногда на откосе стоит маленькая «келейка» — деревянная избушка, осененная большим «голубцом». На Мезени еще не выродился обычай уходить время от времени в тишину и покой лесной глуши. «Келейки» живописно вкраплены в береговой пейзаж. Одна из них стоит недалеко от селения Дорогая Гора. Небольшой рубленый бревенчатый домик. Подле него старинный крест. — Что это, бабушка, за часовенка? — спрашиваем мы соседку по палубе. Старушка охотно объясняет: — Это, вишь, в Дорогой Горы церковны праздники прежь болыпи бывали. После праздника кто хотел — приходил сюды, оставался тут в келейке на день ли, на два. Ну, поживет, помолится, отдохнет — и домой. Тут хорошо, спокойно, людей нет... — Это раньше! А теперь приходит кто-нибудь в «келейку»? — Теперь-то разве что из стариков кто... Прежь-то женки часто захаживали, свое бабье горе выплакивали... А нонь како бабе горе деется? Чай, не в терему. Муж плохой — идет баба в этот... в совет сельской, распишется с мужиком — вот те и вся беда. И молиться ни об чем не нать. Прежь-те верили... а нонь отстает народ! Плывем дальше, дальше... Чем глубже в край от моря, тем больше лесного тепла и аромата цветущих трав. Берег идет высокими горами. Между ними в перевалах рассыпаны серые домики. Есть большие деревни, есть и совсем незаметные, в несколько дворов, мимо которых пароход проходит, не оглядываясь. Делать пока абсолютно нечего, потому и дневник пишется так подробно.
16 июня 1928 Пароход «Ветлуга» Плывем. Все по-прежнему. Спереди пароход, сзади баржа с пьяницами, слева и справа — красивые лесные берега. По пути часто встречаются старые кресты. По большей части они живописно расположены на обрывах и угорах, так что издали видны с парохода. Высоко над красными отвесными берегами стоят одинокие ветряные мельницы. Кое-где на сбегающих зеленых холмах — древние серые шатровые церкви. На противоположном низком берегу большие плоские песчаные отмели, свежая зелень кустарников и уходящие вдаль темные, словно бархатные, лесные склоны. Чудесная река Мезень! Разнообразная, широкая и чем южнее — тем живописнее. Навстречу плывут плоты — длинные, с зелеными вехами на носу и на корме. По вечерам на них горят костры, тянет дымком, иногда слышен негромкий напев песни. Плоты тихо плывут вниз к устью, к Каменке. Только они одни и оживляют картину широкой пустынной реки. Ни лодок, ни буксиров — ничего этого ни за нами, ни навстречу нам не плывет. Сегодня начали работу. ИЗО рисуют и попутно фотографируют, ЛИТО опрашивают своих спутников из III класса и делают первые записи. Я сразу же завожу знакомство с одной из местных жительниц, сидящей на палубе. Ее зовут Елаконида Еврасовна. Имя очень для нас непривычное. Но везде свои традиции. Она сидит на самом носу парохода, подперев голову рукой и грустно глядя на уплывающие берега. Тонкое лицо бледно и исхудало. Под темным платком лоб в глубоких морщинах. Невдалеке от нее примостилась группа молодых девушек. Они болтают, смеются, напевают частушки. Елаконида Еврасовна некоторое время молча смотрит на них, потом глубоко вздыхает. — Вот, покуда здоровы, так и веселы, — говорит она, обернувшись ко мне. Я вижу ее в первый раз, но весь ее облик возбуждает невольное участие. — А вы, тетушка, видно, больны? — Да, милая. Из больницы еду. — А что же с вами? Она начинает рассказывать. По-видимому, болезнь тяжелая. Бедняга возвращается домой после операции. — А вы кто такие? Ведь нездешние? — помолчав, интересуется моя собеседница. Я рассказываю ей о том, кто мы и откуда. — И я прежь-то певала. И сказки сказывала... А нонь все прошло. Ни голосу нету, ни памяти. Вот только слова — те еще помню... — Какие слова, Елаконида Еврасовна? — А вот разны, которы от хвори, да от призора, да чтобы скотина добрела... Я понимаю: заговоры. Редкий и ценный для нас материал. Заговорами, как и былинами, у нас занимается Анна Михайловна, — нам, молодежи, таких вещей исполнители обычно не доверяют. Но звать Анну Михайловну некогда, да она и занята с каким-то стариком на корме. Может быть, былинщик. Мешать нельзя. И я вытаскиваю из кармана тетрадь. — Елаконида Еврасовна, скажите — какие вы знаете слова? — А вы нешто и их списываете? Она смотрит на меня и улыбается. — Конешно, ведь и вам в городу дохтура-то не всегда помогают, — замечает она, подумав, — слова-то ведь на разну беду приходятся... Она поднимает на меня глаза. — Тя как звать-то? Натальей? Слышь, Наташа... Мне все равно помирать скоро... А ты девка молода, жисть-то еще долга, все пригодиться может. Спиши мои слова-то. Елаконида Еврасовна, по-видимому, женщина простая, спокойная, совсем не типичная лекарка-профессионалка, и заговоры у нее, конечно, домашние, обиходные, каких немало знают женщины на севере в любой деревне. Но и их получить не всегда бывает легко. Я беру карандаш. — Ты спиши, все спиши, — говорит моя собеседница и смотрит в мою тетрадь, — я сама-то неграмотна, а вам, видно, пригодится, коли по этому делу ездите... Она на минуту задумывается. — Ты девка молода, тебе еще взамуж идти. Вот постой, я те слова скажу, каки нать в день венца говорить, штоб муж любил крепце. Она глядит вдаль и говорит медленно и протяжно: Стану я, раба божия Наталия Павловна, благословясь, пойду перекрестясь из избы дверьми, из двери в ворота. Пойду в чисто поле в широко раздолье, к синему морю. В акияне синем море, лежит синь сер каминь. На синем на сер о м камн ю лежит огненный змей о двенадцати хоботов. Огненный ты змей, не суши ты син я мор я, не суши, не круши син я сер а камн я — пойди суши и круши у раба божия — ну, хошь Ондрея Ивановича — ретиво сердце, легкое, пецень, алую кровь, подпятные жилы, подколенные суставы, оци ясны, уста сах а рны. Как раб божий Ондрей Ивановиц не может ни жить, ни быть без хлеба, без соли, без белой одежды, так бы наелсе, напилсе моих слов. Я эти слова говорю в великий четверг и по всем четвергам, на утренней зори и на вечоршней. Не мог бы ни биться, ни драться, и казалась бы я, раба божия Наталия Павловна, луцше и краше посторонних людей. Не мог бы ни жить, ни быть во всякой цас и во всякую минуту. Будьте мои слова крепки. Замок в роте, клюц в море. — А когда же, Елаконида Еврасовна, эти слова говорить надо? — А рано утром в день свадьбы. Наговори на соль. Соль потом в тряпоцку завяжи узелком. Перед венцом невеста всегда в байну ходит. Вот ты узелок-то с собой возьми, да по всему телу тем узелком и оботрись. А потом, как в дом молодого приедете, так и насыпь ту соль в кушанья, которы молодой есть будет. В треску там, или в похлебку... Все списала? — Все, Елаконида Еврасовна. Вы и сами так делали, когда замуж выходили? — Ну-ну, делала! Она кивает и улыбается. — И уж как меня Митрий мой любил! Как любил, голубцик мой... Потом я записываю «слова» на исцеление больного ребенка, потом — на исцеление коня... Мы плывем вместе долго. Моя спутница передает мне все «слова», которые знает. В них нет ничего «колдовского» или «черного». Эти заговоры — такой же предмет домашнего обихода, как и другие сведения по хозяйству, которыми так богаты мезенские женщины. — Нонь-то уж мало кто верит «словам», — говорит Елаконида Еврасовна, — ешшо недавно больше их слушали. А молодежь нонь боле смеетсе...
|
|||
|