Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





И.И. Мясницкий. В ЦАРСТВЕ СИТЦА



И. И. Мясницкий

В ЦАРСТВЕ СИТЦА

 

I.

 

К дебаркадеру Николаевской железной дороги плавно подходил курьерский поезд.

Длинная шеренга носильщиков отделилась от окон крытого навеса и подвинулась к рельсам, готовая броситься на приехавших пассажиров.

Встречающих этот поезд было мало: неизбежный жандарм, массивная фигура начальника станции, какой-то господин с скучающею физиономией, очевидно приехавший встретить начальника, две - три дамы, из которых только одна, с блестевшими на глазах слезами, нервно теребила перчатки на руках и кивала головой подходящему поезду, да с полдюжины не то артельщиков, не то лакеев, приехавших встретить своих господ.

В окнах вагонов, слегка запушенных мартовским утренником-морозцем, мелькали физиономии пассажиров.

Большинство из них равнодушно смотрело на нестройную толпу носильщиков, меньшинство улыбалось и раскланивалось с встречавшими.

Раздался свисток обер-кондуктора, и поезд остановился. Из вагонов посыпались пассажиры.

Поднялся обычный шум, раздались восклицания и поцелуи. Носильщики лезли в вагоны, из вагонов вылезали пассажиры.

Из предпоследнего вагона вышел пассажир, высокий, несколько сгорбленный субъект, одетый в длинное пальто с темным бобровым воротником. Голова его была покрыта такою-же бобровой шапкой, а из-под воротника вылезала наружу остроконечная русая бородка с легкой проседью. На вид ему можно было дать лет сорок пять, хотя, на самом деле, ему не было и сорока. Его широкое, чисто русское лицо с крупным обрубистым носом и полными губами, едва прикрытыми небрежно свисшими усами, носило печать усталости и равнодушия ко всему, что вокруг него совершалось.

В его больших, серых, словно еще не проснувшихся, глазах отражалась та-же апатия, и их взгляд скользил по толпе с тем безотрадным безразличием, с каким мы смотрим на предметы, давно нам знакомые и давно уже надоевшие.

Его взгляд, не искавший, повидимому, никого, однако слегка оживился, упав на протискивавшегося к нему сквозь толпу носильщиков рыжебородого артельщика в картузе и пальто с барашковым воротником.

- А, Лукьян! - произнес он, слегка выдвигая вперед бородку. - Здравствуй, братец!

- Здравствуйте, Константин Парамоныч, - проворно сдернул тот с своей головы картуз. - С благополучным прибытием честь имею поздравить…

- Спасибо, спасибо… Ты один здесь?

- Один-с… Не знаю, может Федор Назарыч тут-с…

Легкая тень пробежала по лицу приехавшего. Он поднял для чего-то шапку, из-под которой рассыпались на уши поседевшие кудри, и, надвинув ее снова на голову, сунул артельщику билет от багажа.

- Вот… получи…

- А с вами вещи есть, Константин Парамоныч?

- Там… в отделении… возьми и привези все…

- Слушаю-с…

Артельщик бросился в вагон. Приехавший хотел-было его остановить, но раздумал и, не торопясь, пошел к выходу, опираясь на толстую трость. Его обгоняла толпа, толкая локтями и багажом, но он ничего не слышал, не чувствовал и шел вперед размеренными шагами, какими обыкновенно ходят люди на предобеденной прогулке.

- Господи Боже мой, да вас никак не остановишь! - раздался перед самым выходом на двор за его спиной чей-то пискливый голос. - Константин Парамоныч!

Приехавший остановился и увидел пред собой маленького, кругленького господина с быстро бегавшими во все стороны глазами.

- С приездом вас, Константин Парамоныч! Чуть не опоздал-с… Такой, знаете-ли, проклятый извозчик попался.

- Здравствуйте, Федор Назарыч…

Приехавший даже улыбнулся и, сняв шапку, троекратно облобызался с кругленьким господином.

- Ну, вот-с и приехали, - говорил тот, сверкая своими слегка покрасневшими глазками. - Я как получил вчера от вас телеграмму…

- Что дома? - прервал его приехавший.

- Слава Богу-с… Все, кажется, благополучно… да я вам отписывал через каждые два дня-с… Последнее мое письмо…

- И последнее получил, Федор Назарыч, - говорил приезжий, спускаясь на железнодорожный двор по ступенькам лестницы. А, здравствуй, Поликарп! - кивнул он отчаянно наваченному кучеру, подавшему к тротуару карету. - Ну, что у тебя?

- Все славу Богу-с, - ухмыльнулся кучер, - все в порядке-с…

Кругленький господин отворил дверцу кареты и крикнул пискливым голоском:

- Пожалуйте-с, Константин Парамоныч!

Приехавший влез в карету и проговорил:

- Вы куда сейчас?

- В город, Константин Парамоныч… Я только хотел вас встретить…

- Садитесь, довезу…

Кругленький господин мигом очутился в карете, захлопнул дверцу и, высунувшись в опущенное окно, крикнул:

- Пошел!

Карета выехала со двора, повернула направо и покатила по Домниковской улице. Тот, кого называли Константином Парамонычем, молчал. Откинувшись на мягкую, атласную спинку кареты и положив кисти рук на ручку трости, он рассеяно смотрел на встречную толпу и мелькавшие дома.

Его мысли, повидимому, были так далеки ото всего, что он видел, что даже не слышал вопросов сидевшего рядом с ним кругленького господина.

Витали-ли они на Ривьере, где он, по совету докторов, провел целых два месяца, или в Париже, куда, как будто-бы проездом, занес туриста благодатный южный ветерок, - неизвестно…

Константин Парамонович был старшим представителем известной ситцевой мануфактуры «Культяпин и К0».

Мануфактура эта создалась дедом Константина Парамоновича, простым крестьянином-красильщиком, пришедшим в Москву с котомкой, в которой, кроме пары белья да деревенских лепешек, завернутых в тряпку вместе с маленькой, потемневшею от времени и сырости иконой, ничего не было; развил и расширил начатое им дело единственный его сын, Парамон, а когда он умер - все дело перешло к его прямым наследникам: жене, Анфисе Марковне, сыну Константину и дочери Олимпиаде. Последняя была уже замужем, и ее муж, Александр Петрович Шавкин, как супруг наследницы, состоял вторым директором в этом огромном деле, которое именовалось «мануфактурой Парамона Культяпина и К0».

Душой дела был несомненно Константин Парамонович, положивший в него немало сил и того природного коммерческого ума, каким вообще отличались все Культяпины.

Мануфактура процветала, выбрасывая ежегодно на всероссийский рынок по миллиону кусков товара, сработанного на собственной фабрике, дивиденды возрастали с каждым годом кресчендо, а вместе с ними надрывалось и таяло здоровье Константина Парамоновича, смотря на крепко сшитую фигуру которого смело можно было ручаться за то, что в этом железном теле нет места болезням и недугам.

Константин Парамонович, к удивлению всех, знавших его, в последнее время стал страдать припадками грудной жабы, и сонм врачей, собранных его матерью Анфисою Марковною, безапелляционно решил отрешить его ото всяких дел и отправить на Ривьеру для скуки и бездействия.

Возвращаясь теперь с благодатного юга, он чувствовал себя если и не совсем выздоровевшим, то уж, во всяком случае, более бодрым и сильным, чем отправлялся.

Он отлично понимал, что стоило ему только показаться в город, побывать на фабрике - и от его «заграничной поправки» не останется и следа; он прекрасно знал, что не пройдет и двух - трех месяцев, как его снова погонят вон из Москвы и, под страхом смерти, запретят минимальное «касательство» к делу.

А Константин Парамонович вместе с тем знал, что такое живое дело, как их мануфактура, требует и живого участия в нем всех тех, кто дает ему жизнь и силу.

Больной человек говорил в нем одно, а купец - другое. Больной человек побеждал купца на Ривьере, а купец садился верхом на больного человека в Москве и заставлял его работать, не давая ни отдыха, ни срока.

Директор Культяпинской мануфактуры считал себя «часовым», призванным умереть на месте своего служения, и поэтому, получая чуть не ежедневно от своего доверенного, Федора Назаровича, сообщения о ходе торговых дел и дыша полной грудью чудным воздухом Ривьеры, он ни на один час не отрешался от того, над чем трудился с малых лет и на что положил свои богатырские силы.

Вместо чудных картин безбрежного синего моря, ему снился его дом, наполненный всем, что только может пожелать богатый человек; контора правления, занимавшая громадное помещение в городе с целою сотнею служащих; снилась фабрика с ее высокими трубами и бесконечною вереницей окон, освещенных электричеством; вместо запаха магнолий и роз, он чувствовал тяжелый, удушливый запах нефти, выбрасываемый фабричными трубами. Он слышал заунывно-меланхолический свисток, призывающий фабричных к работе; он видел толпы разношерстных, плохо умытых, но бодрых и шумливо галдевших рабочих, стекавшихся туда, откуда выбрасывались на рынок миллиарды аршин ситца… и он улыбался во сне и считал себя счастливым уже по одному тому, что ему не снятся глупые, заграничные сны, а снятся свои, родные, русские.

Как-то раз, в ресторане в Ницце, до его ушей донеслось слово «фабрик». Сказавший это слово оказался французом, сидевшим с дамой за соседним столиком. Несмотря на то, что Константин Парамонович не знал французского языка, он подсел к французу и объяснил ему, что он тоже фабрикант. Один не понимал по-русски, другой по-французски, а кончилось все-таки тем, что они выпили на - брудершафт и, расставаясь, целовались так, что обратили на себя внимание всех посетителей ресторана. Константин Парамонович после этого, к искреннему сожалению, не встречал больше француза, но в этот вечер, ложась спать, он долго ходил по комнате и, улыбаясь, говорил вслух:

- Что значит фабрикант! Везде его узнаешь!...

Был-ли на самом деле француз фабрикантом, - этого никто не знал, но Константин Парамонович был несказанно счастлив уже тем, что услышал родное ему словечко: «фабрика».

Таков был Культяпин, и очень понятно почему он, проезжая улицами родной Москвы, не видел снующей по всем направлениям толпы и не слышал вопросов своего доверенного.

Все его мысли и думы летели туда, где кипело дело, где совершались миллионные обороты и где, по его мнению, шло не все так гладко, как следует. Главное: не так, как ему хотелось, и это волновало его еще на берегах Ривьеры и оставляло осадок горечи на сердце истого купца.

Он обманывал докторов, обманывал самого себя, но иначе существовать не мог: все эти болезни, Ривьера, чудный воздух, веселые толпы заезжих прожигателей жизни, - всему этому цена грош в сравнении с тем, что он оставил там, дома, на севере, благодаря только просьбе матери и упорной настойчивости светил мало ему понятной медицины…

Константин Парамонович, весь с головы до ног отдавшийся делу, ничем не увлекался и интересовался только усовершенствованиями механики, пригодными для его громадного дела.

Правда, его дом, построенный в модном стиле, поражал знакомых роскошью и обстановкой, на которую он затратил громадные суммы, но все это было создано капризом его супруги, Ольги Андреевны, урожденной Переметовой, а не его собственным желанием.

И скромный домик на фабрике, где обыкновенно проводили летнее время Культяпины, точно также, по желанию жены, вырос в громадный дом с оранжереями и зимним садом, заполненным дорогими тропическими растениями.

Вечно занятый делом, интересовавшийся больше рисунками ситца, чем жизнью, проходившей мимо него сторонкою, Константин Парамонович только давал деньги, которые от него требовали, и оставался совершенно равнодушным ко всему, что не напоминало ему фабрику и ее производительность.

Карета уже ехала по Мясницкой улице, когда, наконец, Константин Парамонович, выйдя из задумчивости, посмотрел на своего доверенного.

- Вы, кажется, Федор Назарыч, мне что-то сказали? - спросил он.

- Как-же-с… я относительно вашего здоровья, - поспешил ответить тот.

- Ничего… кажется, лучше, - ответил Культяпин и нагнулся к Федору Назаровичу: - мамаша… здорова?

- Слава Богу-с…

- А жена?

Федор Назарович поглядел в открытое окно кареты и произнес неохотно:

- Ольга Андреевна тоже ничего-с…

- Я от нее ни одного письма не получил, - хмуро заметил Культяпин.

- Да где-же им писать… хаос-с…

- Пьет?

- Пьет-с, - со вздохом ответил Федор Назарович и отвернулся к окну.

Культяпин только стукнул тростью и не произнес ни слова.

 

 

II.

Высадив на Никольской своего приказчика, Константин Парамонович, кивнув ему на прощанье головой, покатил дальше.

Спустя четверть часа карета въехала в причудливые ворота и остановилась у подъезда двух-этажного дома, стоявшего на одной из московских улиц.

Не успела еще карета остановиться, как из широко раскрытой массивной дубовой двери, украшенной стальными белендрясами, выскочил лакей во фраке и, отворив дверцу кареты, низко поклонился приехавшему.

- А, Фома, здравствуй, - произнес Культяпин, и что-то вроде улыбки скользнуло по его усам.

- С приездом честь имею поздравить, батюшка Константин Парамонович, - ответил тот, сверкая лысиной и бережно поддерживая под руку хозяина, - все-ли в добром изволили вернуться?

- Ничего, Фома, ничего!

Они вошли в просторный вестибюль, откуда к верху шла широкая лестница, сверкая бронзовыми перилами.

Культяпин разделся и, не посмотрев даже в зеркало, отражавшее его красивую фигуру со спутанной от дороги шевелюрой, также плавно и медленно стал подыматься к верху.

Фома, бросив пальто хозяина на руки выскочившему откуда-то молодому парню в пиджаке, последовал за ним.

На площадке, с которой лестница, разделяясь на двое, бежала во второй этаж, Культяпин остановился и слегка схватился за грудь.

- Ну, вот, - проговорил он с расстановкой, улыбаясь смотревшему на него во все глаза Фоме, - сейчас видно, что я домой приехал…

Фома молчал.

Константин Парамонович постоял с минуту на месте, затем, махнув рукой и придерживаясь за перила, поднялся наверх.

Свернув с верхней площадки налево, он очутился в своем кабинете, заставленном мебелью в «stylenouveau».

- Умываться будете, батюшка Константин Парамонович? - спросил Фома, следовавший за ним по пятам.

- Да… нет… зачем? - рассеяно произнес Культяпин, окидывая сонным взглядом свой кабинет. - Ах, да! - оживился он вдруг, заметив на стене ящик телефона, и тотчас-же подошел к нему.

- Дайте мне контору Культяпина, - проговорил он, прикладывая трубку к уху. - Спасибо… Кто у телефона? Ах, это вы, Федор Назарович… Мне именно вас и нужно… Я совсем забыл спросить вас, как торговали вчера и третьего дня… Что? Облизлову? Облизлову можно… Какие же могут быть сомнения?... Можно, можно… Что-с? На шестимесячный срок можете уступить полкопейки… да, да… прекрасно, благодарю вас… Что? Конечно, приеду… Что мне делать дома? До свидания!

Культяпин повесил трубку и потер руки так, что они издали легкий треск. Лицо его оживилось и порозовело, а глаза проснулись и с лукавой усмешкой остановились на Фоме.

- Ну, Фома, рассказывай, старина, как ты тут грешил без меня…

- Какие уж наши грехи, батюшка Константин Парамоныч, - обрадованно оскалил тот свои кривые зубы, - не те уж годы-с, чтоб лукавого тешить…

- Ну, ты еще у меня молодец, - опустил на плечо Фомы руку Культяпин, - тебе сколько лет?

- В прошлом месяце, батюшка Константин Парамоныч, шестьдесят пять стукнуло.

- Шестьдесят пять!... А мне, Фома, сорок, да я и старше тебя гляжу, - с легкой грустью произнес Культяпин. - И сил нет, и здоровья…

- Неправда-с, гоголем сейчас вы глядите… Я даже возрадовался, как вас увидал… Освежели, батюшка Константин Парамоныч, совсем освежели…

Культяпин отвернулся и стал переодеваться с помощью суетившегося Фомы.

- Чаю не прикажете-ли подать?

- Нет, я пил в Клину… Ольга Андреевна встала, не знаешь?

- Сейчас справлюсь-с…

Фома еще больше засуетился, уронив раза два платье хозяина, и скрылся за дверями.

Константин Парамонович прошелся по кабинету, затем, подсев к письменному столу, выдвинул средний ящик и стал перебирать находившиеся там бумаги.

- Встали-с, - доложил явившийся Фома.

Культяпин быстро захлопнул ящик и, одернув сюртук, отправился к жене.

Пройдя целую анфиладу комнат, он очутился в уборной, сплошь затянутой атласом, затканным декадентским рисунком цветов.

У маленького туалетного столика с высоким и узким зеркалом, оправленным в грязно-зеленоватую раму, сидела молодая, лет тридцати, женщина и, облокотившись на левую руку, смотрела на себя в зеркало.

На ней был легкий, яркого красного цвета, капот с длинным треном и широкими рукавами, сползавшими до самого локтя.

Ее темные волосы, небрежно взбитые на лбу, были замотаны на затылке в некрасивый комок и едва держались заткнутыми как попало шпильками. Услышав шаги, она повернулась и с каким-то недоумением посмотрела своими красивыми черными глазами на вошедшего.

Ее овальное лицо с тонким, сухим носом и слегка приподнятой верхней губой казалось одутловатым и точно было подернуто пепельным оттенком, а на красивом высоком лбу змеились морщинки.

Культяпин, окинув взглядом жену, подошел к ней и проговорил:

- Сиди, сиди, и здравствуй…

Он нагнулся и поцеловал ее в щеку.

- А я думала, ты не сегодня приедешь, - сказала она, хватаясь за голову и оправляя прическу.

- Как видишь, приехал сегодня, - ответил тот, впадая снова в безразличный тон. - Разве тебе не сказали?

- Нет… А, впрочем, кажется, говорили… Но я думала, что не сегодня… А ты поправился… Очень даже поправился…

- Ну, и слава Богу. А ты здорова?

- Я? Как всегда. Знаешь, я хотела тоже проехаться к тебе…

- Хорошо-бы сделала…

- Да так как-то… День за день, да так и не собралась… В Ницце теперь хорошо?...

- Чудно!

- А, пожалуй, и лучше, что я не поехала… Я-бы испортила тебе отдых, и ты не вернулся-бы в Москву таким…

- Я не знаю, чем ты могла испортить…

- Я знаю! - резко крикнула Ольга Андреевна.

Культяпин потупился и присел на пуф. Оба молчали.

«Ну, вот, - подумал он, повесив голову. - Почти три месяца не видались, а сказать друг другу нечего».

Ольга Андреевна снова облокотилась на столик и молча разглядывала сгорбившуюся фигуру мужа.

Вот уже десять лет, как она замужем, и что осталось от их совместной десятилетней жизни?

Ровно ничего. Ни одной светлой точки, ни одного радостного воспоминания.

Десять лет тому назад Константин Парамонович был очень красивым молодым человеком, в тоже самое время и Ольга Андреевна была очень красивою барышней. Одному надо было жениться, другой - выходить замуж. И они поженились, полагая, что сделали именно то, что следовало сделать, дабы жить счастливо.

Но годы шли, а счастья не приходило. Она не нашла в нем идеала, составленного по романам, а он, говоря правду, и не искал в ней ничего, кроме жены и хозяйки дома.

Константин Парамонович смотрел на брак по-купечески, не понимая ни желаний, ни взглядов жены на жизнь и отношения, а спустя неделю после женитьбы весь отдался делу, заглядывая к жене только поздно вечером. Детей у них не было, и это еще больше отдаляло их друг от друга.

Константин Парамонович любил Ольгу Андреевну, но любил той спокойной любовью, в которой было больше вежливости, чем чувства.

Ольга Андреевна в первый же год узнала характер мужа и покорилась судьбе.

Чтобы заполнить пустоту своего существования и тоскующего сердца, она занялась благотворением, но и благотворительная деятельность ей, как человеку совсем к ней не подготовленному, скоро надоела, тем более, что способы благотворить нищете она находила для себя унизительными и мало нравственными.

Все эти благотворительные концерты и спектакли, на устройство которых уходила добрая половина денег, собранных путем навязывания, и иногда самого бесцеремонного, билетов людям, не могшим по каким-нибудь причинам отказаться от них, - прямо приводили ее в негодование и заставляли краснеть неофитку благотворительности.

Она бросила это и целых два года увлекалась постройкой и убранством дома, подаренного ей мужем.

Константин Парамонович на все смотрел спокойно и открывал кассу с одинаково равнодушным видом как для благотворения, так и для постройки.

- Надо же и бабе чем-нибудь заняться от скуки, - говорил он матери, подобно всем старинным людям осуждавшей все затеи его жены. - Я, вот, делом занят, а она - концертом; и оба мы довольны, мамаша, ибо друг другу не мешаем…

Но кончились и постройки. С небывалой помпой отпировали Культяпины новоселье, и снова для Ольги Андреевны настала бездеятельная жизнь, полная скуки и одиночества.

Чтобы чем-нибудь заглушить тоску, она чуть не каждый день стала посещать театры, а после спектаклей ездить за город в компании таким-же скучающих и обреченных на пустую жизнь купеческих жен - ужинать.

Было иногда очень весело, и если на другой день чувствовалась тяжесть в голове, то она-же и исчезала вечером за новым ужином.

Культяпин редко принимал участие в поездках и ужинах, зачастую затягивавшихся до глубокой ночи, а из театра, куда он сопровождал жену, возвращался большею частью домой один, под предлогом раннего на другой день отъезда на фабрику или срочных безотлагательных дел, но знал, что Ольга Андреевна, выдумывая новый способ развлекаться, ездила всегда в хорошей компании, и если эта компания иногда позволяла себе выпить лишнюю бутылку шампанского, то в этом не было еще ничего предосудительного.

Пьют все, отчего-же не выпить лишний бокал и его жене?

Одна только старуха-мать корила его за вольности Ольги Андреевны, но Константин Парамонович обыкновенно всегда вежливо ее слушал, соглашался с ее речами, а, расставшись с ней, тотчас-же забывал суть разговора.

Он был доволен тем, что не видел больше ни тоскующего лица жены, ни ее укоризненного взгляда, заставлявшего его ежиться и чувствовать себя виноватым.

Год шел за годом. Константин Парамонович работал во весь мах, без устали, летая из московского склада товара на фабрику, а с фабрики в Москву, и очень удивился, когда узнал однажды, что Ольга Андреевна забросила и театры, и ужины и сидит безвыездно дома.

«На что-нибудь еще ее швырнет, - подумал он, - надоест птицей-то в клетке сидеть…»

Но проходили недели, месяцы, а Ольга Андреевна и не думала вылетать из своей позолоченной клетки. Она мало занималась собой и выходила к обеду в самом неряшливом виде; когда-же бывали посторонние - она не выходила совсем, отговариваясь нездоровьем. Константин Парамонович хмурился, качал головой, теряясь в догадках, и понял все только тогда, когда увидал однажды в спальне жены бутылку с вином.

Он так этим был поражен, что не сказал ей ни слова, а придя к себе в кабинет, долго сидел, опустив на руки голову, и думал тяжелую думу.

Спустя час, тайком от людей, точно стыдясь перед ними за жену, он уехал на фабрику и прожил там целый месяц.

Целый месяц он неистовствовал на фабрике, разнося всех с утра до поздней ночи и разогнав почти половину хороших мастеров.

Чем-бы кончилось все, - неизвестно, если бы на фабрику не приехала старуха-мать, которой были известны подвиги сына.

Она только посмотрела на него грозно и указала пальцем на дверь.

- Убирайся в Москву, Мамай! Слышишь?

С Константина Парамоновича все как будто разом слегло. Он молча собрался, велел подать лошадей и укатил на станцию, не простившись ни с кем.

Вернувшись домой и взбежав наверх, он почувствовал, что задыхается.

Фома довел его до кабинета, раздел и послал за доктором.

Припадок удушья прошел скоро, но затем такие припадки стали возобновляться, и однажды он чуть не умер в будуаре Ольги Андреевны, которая раздражительным и резким голосом стала на него кричать из-за каких-то пустяков.

И вот теперь, сидя на пуфе, он не знал, что сказать жене, чтобы только не слыхать ее больного крика, от которого он отвык за границей.

- Ну, я поеду в город, - поднялся он, - сколько времени там не был.

- Поезжай, - спокойно произнесла та и протянула руку.

Константин Парамонович хотел было пожать ее, но затем резким движением притянул ее к своим губам и поцеловал.

И когда он вышел из будуара, ему показалось, что там раздались тихие рыдания…

Он остановился в нерешительности и увидел Фому, очевидно спешившего к нему.

- Анфиса Марковна изволили прибыть и в кабинете вас дожидаются, доложил Фома, склоняя по привычке свою лысину.

 

 

III.

- А, мамаша! Очень рад! - проговорил Константин Парамонович и поспешил в кабинет.

И в тот момент, когда он вошел туда, с кресла поднялась высокая старуха, одетая в черное, с длинным, морщинистым лицом и глубоко впавшими в орбиты глазами.

Она пошла навстречу сыну, широко раскрыв объятия.

- Костенька! Дружочек мой! Вернулся!

- Вернулся, мама, - говорил, смеясь и целуя старуху, Культяпин.

- Ах, родной! Ну, дай поглядеть на тебя… Сколько времени не видала тебя!

- Смотрите…

- Молодцом! Молодцом! Садись… Нет, дай, я тебя еще обниму… вот так. Ну, ты скажи теперь, как себя чувствуешь?

- Ничего, мама, - пожал тот плечами, - во всяком случае гораздо лучше прежнего.

- Ну, слава Богу! Хвала Заступнице милосердной!

Старуха перекрестилась и снова обняла сына.

- А ты не обманывай, меня, Костенька, - понизила она голос, - правду сказывай.

- Правду и говорю, - улыбнулся тот, целуя руки матери: - мне теперь хорошо, мамочка… Конечно, это не то, что было десять лет тому назад…

- Ишь чего захотел! - улыбнулась и старуха, - да я десять лет тому назад русскую плясала, а сейчас попробуй заставь: задохнусь! Время, Костенька, свое берет… не мы им командуем, а оно нами… Год прожил, - глядишь, в тебе какая-нибудь косточка и ныть стала; прожил другой - и другая за ней туже песню завела… А сама думаешь: с чего-бы это? Простуде не подвергалась, жизнь вела правильную… Время, дружочек мой, времячко все делает: и косточки ныть заставляет, и жилушки холодеть… Бывало, куда ни придешь, ни приедешь - везде духота, моченьки нет, а сичас - все квартиры погребами кажутся… все к печурке больше жмешься да возле тепленького самоварчика трешься.

- Да, время! - задумчиво произнес Культяпин.

- Все от времени, дружочек! В город поедешь?

- Сейчас думаю отправиться…

- Отдохнул-бы с дороги-то… Право, отдохнул-бы… Позавтракай дома, сосни часок - другой и проезжайся…

- Мне ничего есть не хочется, мамочка… Если вы желаете…

- Обо мне оставь попечение, - махнула та рукой. - Я сичас на манер воробья: на какую пищу налечу, ту и схвачу… Ты о себе, дружочек, промышляй, потому мужчина как вол работает, ему завсегда лишнего корму подкинуть не грех… А я тут без тебя воеводствовала, - рассмеялась Анфиса Марковна. - И векселя, и счета, и письма разные - все подписывала…

- Спасибо, мамочка, за все спасибо.

- Ну, ты повремени благодарностию-то… Может, такое накатала, что ругать начнешь… Как хохлы говорят: «кажи гоп, як перескочишь! »

- Наобум вы не привыкли делать, - это я знаю…

- И на старуху бывает проруха, Костенька!.. Извела я Назарыча, - говорила Анфиса Марковна, придвигаясь с креслом к сыну, блестя своими темными и далекими, как звезды, глазами. - Прямо тебе говорю, ежели-бы ты промешкал в заграницах месяц, - в чахотку-бы его вогнала. А не могу я, дружочек, по-инакому… На зятя, знаешь, надежда плохая…

- Ах, да, что Александр Петрович? - вспомнил Культяпин про мужа сестры.

- Ну, что, дружочек… Ума человеку не прибавишь, коли места в нем для этого ума нет… Удивляюсь я на Олимпиаду, истинный Бог, удивляюсь… Неглупая, кажется, баба, а всякие дерзости мужу позволяет.

- Какие-же, мамочка?

- Ах, да что уж… И сквернить рот глупыми словами не хочется… Актерничать стал! То в «железку» играл, а сичас комедии у себя ставит и сам играет…

- Всякий, мама, развлекается по-своему…

- Лучше-б пил, по-моему… Ей богу, лучше-бы… Да ты его сичас и не узнаешь: обрил бороду, во-первых… Положим, что бороденка у него была самая гнусная, - мне-бы и на одну таску ее не хватило, - обстриг голову так, что ухватить не за что, и такую, дружочек, походку взял, что того гляди его городовой примет за умопомешанного и в участок заберет…

- В городе-то он все-таки бывает?

- Попробовал-бы он не приехать! Я и то Назарычу, ровно дятел, каждый день долбила: как не приедет Сашка в город, - сичас доложи… Да что, дружочек Костенька, город: поковыряет он в конторе в зубах, выкурит папироску и удерет… Я уж такой наказ дала Назарычу, чтоб мне показывать все, что он подписывает… С актерских-то глаз он шут его знает что подмахнет… И подмахивал! Сколько я его подписей отменяла, конца не видать. У него роль в глупой башке, а его насчет хлопку спрашивают…

- А что-ж сестра?

- А ей что? «Оставьте-то, говорит, мамаша его в покое: опротивеет, - сам бросит…»

- Правильно рассуждает!..

- И совсем неправильно, Костенька… Дала ему волю, поди теперича удержи его… он и удила закусил… Стала я его урезонивать, так он мне какой ответ вдруг дает: «у вас, говорит, мамаша, понятия из времен «Аскольдовой могилы»… а? Не стерпела я, дружочек, да прямо ему в рожу и плюнула. Вот тебе, непутевый сын, Аскольдова могила!...

- Напрасно…

- Озлобил! Какая я «Аскольдова могила», позволь тебя спросить? Да что он такое, что дозволяет себе дерзости с тещей? Отец его банкротом был, в нищете да убожестве помер; мать - пьянчужка была, а сестры все по распутной дороге пошли.

- Не все, мамочка… Нина Петровна - прекрасная, честная девушка…

- Ну, уж!... Много ты понимаешь…

- Я знаю ее…

- Ничего не знаешь… ни одной путной нет…

- Я буду спорить… по крайней мере относительно Нины Петровны, мамочка…

- Спорь, сколько хочешь, а меня не переспоришь. Я их всех, как пять своих пальцев, знаю… Да что такое Нинка, позволь тебя спросить? Бегает в консерваторию каждый день, а что она там делает, никому до этого дела нет…

- Как что, мама? - усмехнулся Культяпин, - учится играть… Она чудно играет…

- А по-моему, барабанит без всякого милосердия, только и всего… А он сам, Сашка, что такое? Нуль ведь, ничтожество… Не влюбись в него моя дура Олимпиада, сидеть-бы ему за прилавком Мерилиза за две красненьких в месяц… А теперича ему что: директор Культяпинской мануфактуры, деньжищ завсегда в кармане сколько хочешь, ну и ломает комедию, благо жена дозволяет… А, да что! Веришь-ли, Костенька, как подумаешь обо всем, советуясь с подушкой, так индо противно станет. Завязала-бы, кажется, глаза, да и бежала за тридевять земель в тридесятое царство. Тебя, вот, только жалко, а то давно-бы в монастырь ушла… душу-бы свою спасла…

- Не в одних монастырях спасаются…

- Ну, с такими оглашенными, как вы, здесь не спасешься… Продерешь глаза и думаешь: Господи, как-бы какую лишнюю бумажку не подмахнуть, нашей фирме на пагубу… Ведь, баба я, Костенька, и баба доверчивая. Глядишь, иной раз и не надо-бы верить Назарычу, а я верю…

- Назарычу безусловно можно верить, мамочка, - продолжал улыбаться Культяпин, целуя руки матери.

- Знаю, а вдруг подложат такую бумажку… а тебя нет… Ты там фиалки нюхаешь, а я здесь дрожу…. Тертая я баба, битая, а дрожу… Нет, дружочек, без дельного помощника и умная баба пропадет… А вот я как получила депешу, что ты приезжаешь, и духом воспрянула. А перо, понимаешь, так и бегает по бумажкам да по векселям, ровно чувствуешь, что настоящий-то хозяин на пороге и со всех взыщет без лицеприятия… А дела я тебе, Костенька, скажу, идут так, что только радоваться надо… Маленько тут Назарыч поторопился и передал на пряже по четвертаку…

- Я все знаю, мамочка, и все действия как ваши, так и Назарыча одобряю…

Старуха поднялась, крепко обняла сына и прослезилась.

- Утешил, Костенька! Утешил, дружочек! А я сижу и думаю: как я ему на глаза появлюсь… Скажет: и то не так, и это не по-моему…

- Напротив, мамочка… От души вам мое спасибо…

- Ты уж утешь Назарыча, за то, что я его без тебя изводила. Слышала я стороной, что будто-бы похудел на двадцать три фунта. Ну, да это ему на пользу, а то не в меру было расползаться стал…

- Утешу, не беспокойтесь. Ну, вы сами-то как себя чувствуете, скажите?

- А что мне, Костенька, делается? В одном месте ломит, в другом ноет - только и всего. Поноет, поломит и отпустит… Не обо мне речь, дружочек… Я что!... Я свое прожила и, что Господь судил, - от жизни взяла… О вас печаль, о вас забота душевная…

- Что-ж, мамочка, - проживем и мы…

Культяпин откинулся на спинку кресла и замолк. Молчала и Анфиса Марковна.

- Прожить можно, - начала после долгого молчания старуха, - да как прожить?... Живет человек, живет собака, живет кошка… и все по-разному живут, дружочек… Нашу с покойным жизнь взять и вашу - ничего и схожего нету… И все-бы это ничего, ежели-бы человек в своей жизни счастье и довольство находил, - живи как хочешь, как тебе по нраву да по характеру, - а в том и горе, Костенька, что и жить надо, и жить можешь, а ни счастья, ни довольства в своей жизни не видишь…

- Что-же делать? Что-же делать, скажи? - резко выкрикнул вдруг Культяпин, выпрямляясь.

- Ох, не знаю! Не знаю я и не знаю… Кили-б мне Бог такую силу дал, чтобы я могла по-своему чужие жизни устроить, - ни горя, ни печали не было-бы… И опять я тебе скажу, что каждому человеку Бог дал характер по силе: сможет человек бремя вынести - беспокойным наградит; не сможет - спокойный дарует. Ты возьми нашу Олимпиаду. Была я как-то у них на вечере о маслянице. Стыдобушка, Костенька! Прямо взяла-бы я, кажется, поганую метлу, да всех-бы ею со двора и выгнала. Дурак Сашка комедию ломает, то с одной, то с другой актеркой обнимется, а наша Олимпиада сидит в первом ряду и ладони себе отбивает. «Ты чему это, - спрашиваю, - дура, радуешься? » «А я, говорит, мамаша, Сашину игру поощряю! »… А? Он при родной, законной жене, с актерками обнимается, а она ему в ладоши хлопает! Значит, уж ей Бог дал такой характер, что она всякую низость может переносить… Я за нее мучаюсь, а ей хоть-бы что! Дура бесхарактерная и больше ничего!

- Мамочка, ты не права. Сцена - одно, жизнь - другое…

- Неужто? Да тебя вот взять: дозволил-бы ты своей жене на твоих глазах обниматься?

- Не обо мне речь…

- То-то, что у тебя характер есть, а у Олимпиады - никакого. И в кого она такая хладнокровная вышла, я и понять не могу. Уж я за нее после его обнимок-то, за дурищу свою, вступилась. «Ты, говорю, зятек, театральными глупостями занимайся, но обниматься при всей публике не смей. Я не жена тебе, непутевый сын, а теща только, но ежели я еще раз увижу, как ты чужих баб к сердцу прижимаешь, - чем ни попадя в твою рожу запущу… Так это и знай наперед! »

- Я думаю, поблагодарила вас Липа…

- Ну, что ты хочешь от дуры? «Вы, - говорит, - и меня, и мужа срамите, и совсем это не ваше дело совать свой нос в искусство, которого вы не понимаете». Милые мои! Голубчики! Костенька, дружочек мой! Да какое-же это искусство чужих баб на глазах жены к сердцу прижимать? А? Разврат это, или нет? Да что я - родилась только что на Божий свет, али во сне мне это все пригрезилось?

- Мама, - прервал мать Константин Парамонович, - есть много на свете такого, с чем приходится мириться…

- Ну, ты и мирись, а я не могу. Не для того я жизнь прожила, чтоб, глядя на безобразие, ладони отбивать. Хоть-бы умереть поскорей, да Бог смерти не дает… Опротивели мне все ваши… как их зовут-то, пропади они пропадом… ци… цилизации, что-ль… Ни ума в них, ни стыда в них, - одно только похмелье распутное! Ну, вот твою жену взять… сидит дома и пьет… С чего пьет, скажи?

Словно облачко пробежало по лицу Культяпина.

- А я тебе скажу - отчего. Оттого, что ноне люди такие пошли, которые на всякое безобразие падкие… Денег много, делать нечего, ну и бесятся с жиру: один - чужих баб обнимает, другая - пьет, третья - любовников, как башмаки, меняет… Много-ль, Костенька, таких, как ты-то? Первой-другой, да и обчелся. Старик-покойник говаривал: «я не увижу и ты, Анфиса, не увидишь, а дети наши доживут до того времени, когда люди потеряют подобие Божие и примут образ звериный»… Он-то не дожил до этого, а я, грешная, дожила, а до чего вы доживете, - мой ум, прямо тебе говорю, в содрогание приходит! Ты едешь, Костенька?

- Да… пора…

- Жену-то видел?

- Видел, мамочка…

- Ну, и что-же?

- Ничего… поговорили… Что-ж еще? Я не понимаю…

- Ох, дружочек мой… Тяжко тебе, вижу, да и ей, гляди, нелегко… Знаешь, Костенька, что я думаю: не отправить-ли ее на фабрику… Я заметила, что она там лучше себя как-то чувствовала… Бабы ее занимали, дети фабричных… Каталась она с ними по озеру…

- Да разве я держу ее?

- Не то, дружочек… Ныне век не такой, чтоб на цепи человека держали. Да на нонешних и цепей таких не выкуешь… Прежних и простая ниточка держала, не рвалась, а теперь все рвется да на мелкие звенья разлетается… Уговорить ее надо… А то возьму, да и приглашу с собой поехать… На недельку… А там видно будет.

- Я ничего против не имею… Так до свидания, мамочка… Ты обедаешь сегодня у нас?

- Не знаю. Попаду к шести - поклюю, а не попаду - не жди…

Старуха обняла сына и проводила его до площадки.

Константин Парамонович прошел несколько ступенек и остановился.

- О чем я тебя еще хотел спросить, мама? - потер он себе лоб. - Ах, да! Нина Петровна… все по-прежнему у брата живет?

- Не знаю. Я к ним с этих самых подлых обнимок театральных ни ногой… Да тебе зачем Нинка понадобилась?

- Так… разве нельзя спросить? До свидания, мамочка!

Культяпин, не спеша, спустился вниз.

Анфиса Марковна задумчиво смотрела ему вслед.

 

IV.

 

Когда внизу раздался стук затворяемой двери, старуха вздрогнула и торопливыми шагами отправилась на половину Ольги Андреевны.

Она нашла ее в будуаре, в той-же позе, в какой ее оставил муж.

Глаза у Ольги Андреевны были красны, а длинные влажные ресницы нервно вздрагивали.

Увидев свекровь, она оторвалась от туалета и, делая улыбку, пошла к ней навстречу.

- Здравствуй, Олюшка, здравствуй, матушка! - произнесла старуха, целуя троекратно хозяйку и окидывая в тоже время проницательным взглядом окна и столики. - А я тебя, гляди, с месяц не видала.

- Да, давно…

- Недосужно было, мать моя, - говорила Анфиса Марковна, садясь на первое попавшееся кресло. - Твой муженек все дело на мои плечи взвалил! Слава Богу, что хоть недаром съездил: на мои глаза он очень поправился… А тебе, Олюшка, не грех бы и заглянуть было ко мне… Адрес ежели забыла, у Фомы спроси… Фома знает, что Анфиса Марковна Культяпина проживает на Тверской улице, в собственном доме…

- Адрес, мамаша, я не забыла! - вспыхнула та. - Но я никуда не выезжаю…

- Знаю. И не принимаешь даже никого…

- У меня никто и не бывает.

- Олимпиада раза два залетала - не приняла ее…

- В первый раз ее не приняли потому, что я еще не вставала…

- Все знаю! - замахала руками старуха. - не в осуждение я это сказала, а так, к слову пришлось… А старуху все-таки навестить не мешало-бы… Ну, да Бог с тобой, я не обидчива… Да и по правде сказать: не до гостей мне было… Вот, приехал твой сокол, с меня словно гора свалилась… Видела мужа-то?

- Видела. Он, на мой взгляд, значительно поправился.

- Значит, меня старые глаза не обманывают… Ну, а ты что, Олюшка?

- Ничего, - пожала та плечами.

- В твоем «ничего» путного мало, матушка. Где это видано, чтобы молодая женщина затворилась в своей келье на манер схимницы и на свет Божий не выглядывала!... нехорошо, матушка, по совести тебе говорю: ни к чему твое затворничество…

- Ах, мамаша! Если-б вы знали только, как мне все на этом свете опостылело! - вскрикнула Ольга Андреевна, хрустя пальцами рук.

- Раненько, Олюшка, раненько. Бабе и тридцати, поди, нету, а ей уж и свет белый не мил… Не к лицу такие речи…

- Что-ж вы хотите от меня?

- Чтоб жила, как все люди живут…

- Всякий живет по-своему…

- А ты через чур уж по-своему. Вот что, Олюшка, - подвинулась старуха к Ольге Андреевне, - хочешь ты слушать меня или нет, я все-ж-таки тебе скажу, что на душе у меня лежит… Нехорошо жить так… по-своему… Что люди говорят про тебя, если-б ты только слышала…

- Какие люди, мамаша? Все эти Шавкины, Денисовы, Глазурины… разве это люди?

- Так, так… Значит, мать моя, Переметовы только люди, а остальные - свиньи?... Ну, прости, я этого совсем не знала, - обидчиво проговорила Анфиса Марковна.

- Вы напрасно обижаетесь, мамаша…

- И не думаю, матушка, да у меня и правила такого нет, чтобы на правду обижаться… Я правду люблю и правдой живу… Переметовы - точно люди настоящие… Род ваш старинный, купеческий, не то что наш, Культяпинский… Дедушка твой был человек богобоязненный и совестливый… Шел слух, что он бумажки фальшивые в бане печатал, ну да кто-же этому слуху поверит?... Про многих тоже самое говорили, а никого на каторгу не сослали… Не пойман - не вор… Папенька твой чуть было в городские головы не попал, значит, лицо уважаемое было… А Культяпины что? Свекор мой был совсем лапотником, а муж - простым купцом… Никуда он не лез, вперед не совался и сзади н отставал… От почетных должностей сторонился, а как помер, мать моя, так два архиерея отпевать его приехали… шесть генералов на похоронах было, да на семи бархатных подушках ордена и медали перед гробом несли. Идет народ и спрашивает: какого это генерала хоронят? Куда нам до Переметовых! Мы и не тянемся…

- Напрасно вы мне это говорите, мамаша… Меня похоронами не удивишь…

- Где тебя удивить! Все Переметовы были людьми неудивительными… А ты гордость-то свою оставь, Олюшка, и родством не считайся. Не все тоже и родовитые настоящими людьми были. Попадалась промеж их такая дрянь, что удавить - веревки жаль…

- И гордости у меня нет, мамаша, а что мне люди все опротивели, в этом я не виновата…

- Хорошо. Опротивели тебе люди, ну, а… пить не противно?

Ольга Андреевна побледнела и еще крепче стиснула руки.

- Сидишь ты одна и пьешь. Много, скажи, в этом радости? Коли больна, Олюшка, лечись, а коли это дурь в тебе - смири ее разумом… Жалеючи тебя говорю… И себя, и мужа пожалей… Никогда я тебе этого не говорила, да, может, и рта-бы никогда не разинула, если-б жалость во мне не заговорила… Костенька и болен-то стал через это.

- Это ложь!

- И уверять тебя не стану, потому тебя ничем не уверишь… Ежели его тебе не жаль, так себя, по крайней мере, пожалей… Люди опротивели, - значит, от скуки да от тоски на хмель набросилась? Надо разогнать скуку, Олюшка… выезжать из дома да побольше на людях бывать…

- И не хочу я, и не могу…

- На фабрику поезжай: там ты редко бываешь, и опротиветь тебе тамошние не могли… Вот я завтра сбираюсь туда… поедем вместе, проживем там, сколько поживется, может, вся твоя скука-то и развеется по ветру.

- Мне все равно… везите меня куда хотите… а веселее мне нигде не будет!...

- Увидим… увидим, Олюшка…

И Анфиса Марковна, очень довольная тем, что так скоро уговорила Ольгу Андреевну уехать из Москвы, притянула ее к себе и расцеловала со слезами на глазах.

------

Чем ближе подъезжал Константин Парамонович к «городу», тем скорее пропадали «семейные» морщинки на его челе. Он опустил стекла кареты и с любопытством всматривался в сновавшую по улицам толпу.

Подъезжая к Иверским воротам, он снял шапку и набожно крестился вплоть до Казанского собора.

Мелькнула Никольская, карета свернула в Богоявленский переулок.

Стали попадаться знакомые Константина Парамоновича. Культяпин чуть не высовывался из окна, улыбался им и кланялся.

В Китай-город он въехал совсем другим человеком. Все, что давило его тяжелым гнетом дома, что собирало морщины на его высоком лбу, - все это уже было позабыто и хорошо позабыто.

Попав в кипучую деятельность торгового города, где с раннего утра до сумерек лихорадочно бьется пульс «барыша и убытка», в нем не осталось и тени того Культяпина, который сидел в уборной жены и мрачно смотрел на ее опухшее лицо, на ее красивые с тонкими голубоватыми жилками руки и сбитую в безобразный комок прическу.

Из кареты, остановившейся перед входом в лавку «Мануфактуры Парамона Культяпина сын и К0», он выскочил юношей и, хлопнув дверцей, крикнул кучеру:

- Отправляйся домой…

Его встретил Федор Назарыч, с которым он и пошел в комнату, носившую название «директорской»…

Ему кланялись служащие, артельщики… Он всем с улыбкой кивал головой, некоторым пожимал руки и справлялся, конечно, не о здоровье, а о делах.

Директорская была пуста.

Константин Парамонович любовным взглядом окинул стены и всю обстановку комнаты, в которой он провел три четверти своей жизни, и опустился в резное дубовое кресло, стоявшее возле длинного стола, покрытого зеленым сукном.

- Ну, вот я и дома! - радостно проговорил он, смотря на своего старшего приказчика, согнувшего перед ним спину и с довольным видом потиравшего руки.

- Дома-с, Константин Парамонович, дома-с, слава Тебе, Господи! - отозвался тот, ухмыляясь в бородку, - в гостях - хорошо, а дома лучше.

- И как еще, Федор Назарович!

- Не говорите-с, по себе знаю-с! - мотнул со вздохом головой Федор Назарович, во всю свою жизнь не ездивший дальше Нижнего.

- А где-же Александр Петрович? Не был сегодня?

- Был-с… Пока я вас на вокзале встречал, он тут в зубах поковырял и уехал! Нельзя не уехать было, Константин Парамонович, - деловым тоном произнес Назарыч, - уж очень у них сегодня сурьезное дело-с…

- Ну? Какое-же? - тем-же тоном спросил Культяпин.

- Ре-пе-ти-ция-с! - с расстановкой отвечал приказчик, многозначительно поднимая палец кверху.

- Да! Действительно, дело очень серьезное! - проговорил Культяпин, так-же, как и Федор Назарович, поднимая палец кверху.

Оба они, вслед за этим, расхохотались и хохотали до слез, как-будто услышали самый сногсшибательный анекдот.

Завтракал Константин Парамонович, по обычаю, в «Славянском Базаре» и, подсадив к себе маклера, сделал с ним сделку на полмиллиона.

Оба были довольны, и по этому случаю Культяпин потребовал бутылку шампанского.

В 2 часа он был уже в лавке и, как ни в чем ни бывало, работал и за себя, и за репетирующего директора.

Не было еще 5 часов, когда Константин Парамонович, простившись со всеми, вышел из лавки и нанял извозчика в один из переулков, прилегавших к Полянке.

В довольно узком, но относительно чистеньком и весело выглядывавшем переулке этом стоял дом его зятя Александра Петровича Шавкина.

Дом был двухэтажный, окрашенный в приятный серый цвет мягкого тона, довольно длинный по улице, с неизбежным палисадником и садом, сквозь ветви которых виднелись крыши соседних владений. Дом этот, купленный у кредиторов отца Шавкина Анфисой Марковной, пошел в приданое за дочерью.

С самим домом, с переменою владельца никаких особенных перемен не произошло: вместо желтого, полинявшего от стихийных невзгод, цвета, он окрасился в серый, да на воротах на дощечке вместо замазанного маляром «Петра Шавкина» красовалась «Олимпиада Шавкина».

Муж владелицы этого дома и директор «Мануфактуры Культяпин и К0» в купеческом кругу считался человеком ограниченным. Пороха он выдумать не мог, от всех видных представителей купеческой аристократии держался как-то в стороне, а если и сообщался с кем-либо, то разговаривал так, что или его не понимали, или он не понимал тех, с кем беседовал.

- Непроходимый дурак! - отзывались о нем.

 - Идиоты! - отзывался он обо всех.

Загадка таких странных обоюдных взглядов разрешалась просто: он не родился купцом, именно таким купцом, каким был его шурин Константин Парамонович, а любя свободные искусства, если-бы даже и не женился на богатой невесте, кончил-бы тем, что сделался-бы или горе-художником, или горе-артистом.

Дарования у него было мало, но, имея видную фигуру, красивый римский профиль, Шавкин, если-б и не сделал большой карьеры, то уже во всяком случае не погиб-бы, как погибают тысячи ему подобных жертв этого свободного искусства.

Олимпиада Парамоновна очень походила на брата, если не характером, то лицом и видной фигурой, невольно бросавшейся в глаза всем, даже не аматерам по части женского телосложения.

Взросла она свободно, как взростают все купеческие дочки, лишенные разумного надзора со стороны вечно занятых своими делами родителей, и, слабо признавая их власть и силу, делала что хотела.

Отцу было не до детей, а Анфиса Марковна, при всем своем природном уме, имела мало влияния на детей, ибо вечно была занята хозяйством и гостями, а в свободные часы больше вмешивалась в торговые дела мужа, чем посещала детские.

Сына вел отец по проторенной дороге, а дочь была предоставлена самой себе, и на все вопросы старика Культяпина о ней, Анфиса Марковна отвечала стереотипной фразой:

- Чего о ней беспокоиться? Слава Богу, у ней две гувернантки!

Иногда старик начинал ворчать себе под нос, очевидно не удовлетворенный ответом жены; тогда Анфиса Марковна подходила к мужу и, поглаживая его по лысине, говорила:

- Мало тебе двух гувернанток? Третью найму… не ворчи только зря, сделай милость!

Старик умолкал. Анфиса Марковна устремлялась по своим делам, а Олимпиада Парамоновна отправлялась с одной из гувернанток в театр или на любительский спектакль.

Кончилось тем, что, познакомясь с Шавкиным на каком-то концерте, она влюбилась в него и пригласила к себе бывать запросто.

У Культяпиных, благодаря их обширному делу и знакомству, все бывали «запросто» во все дни, кроме дней пред праздниками, когда все Культяпины отправлялись ко всенощной; бывали и такие, конечно, лица, которых старики не знали, как величать по имени и отчеству и чем они занимаются на белом свете: торгуют-ли каким-нибудь товаром, или просто из чужих карманов платки с кошельками таскают.

В один из таких вечеров Олимпиада Парамоновна подвела Александра Петровича Шавкина к отцу, только-что удалившемуся от гостей в свой кабинет на боковую, и сказала:

- Папаша! Вот мой жених! Благословите!

 

 

V.

Старик испуганно посмотрел сперва на дочь, а затем на своего будущего зятя и спросил неизвестно для чего:

- Фамилия-то ему как?

- Бог вам судья, Парамон Никитич, - проронил жених с некоторой обидой в голосе, - вы и моего отца знали, и меня много раз видели…

- Вспомнил… Шавкин! - пробормотал Культяпин. - За твоим отцом тысяч двадцать пропало… дай Бог по пятаку за рупь из конкурса получить… Да и пятака не получишь: сожрут конкурсные черти!

- За грехи отцов дети не ответчики…

- Да что с тебя взять-то? Я и не ищу. А, вспомнив твою фамилию, вспомнил и грехи твоей фамилии… Выйди-ка отсюда, я поговорю с ней, - кивнул старик на дочь.

Шавкин вышел, но вместе с ним вышла и Олимпиада Парамоновна, не пожелавшая вести с отцом дипломатические переговоры.

Старик раскричался, позвал к себе Анфису Марковну и заперся с ней в кабинете. Спустя час Анфиса Марковна вышла из кабинета с красными от слез глазами и прошла прямо к дочери.

Дочери не было, не было также и гувернантки-француженки. Гости все уже разъехались, а вместе с ними уехала и Олимпиада Парамоновна со своим верным ментором-парижанкой.

Дома оставалась только немка, обучавшая дочь Культяпиных немецкому языку и музыке и не говорившая ни слова по-русски. Произошла довольно комичная сцена. Анфиса Марковна кричала по-русски, немка трещала по-немецки, и обе друг другу не понимали.

Хозяйка спохватилась, наконец, и плюнула, обругав взволнованную немчуру «истуканом бессловесным».

Заглянув на туалет дочери, она увидела записку, написанную второпях карандашом, из которой и узнала, что тихоня - Олимпиадка уехала к своему жениху и, если родители не согласятся на их брак, она домой больше не вернется и уйдет в актрисы.

Анфиса Марковна от такого реприманда чуть не умерла на месте.

Придя в себя, она бросилась к мужу, который стоял на молитве перед отходом ко сну.

- Помолиться не дашь, - повернулся он к жене. - Что еще там?

- Прочти, вот, Никитич, - проговорила Анфиса Марковна, подавая мужу трепетными руками записку дочери.

- Погоди, дай дочесть: «Да воскреснет Бог»…

Старик домолился, вырвал из рук жены записку и прочитал.

- Мать тоже! - проговорил он, гневно смотря на пополовевшую жену. - Таких матерей на кол сажать надо! До какого срама дочь воспитала, дьявол! Ну, что-ж ты стала пнем-то? Вели запречь лошадь, возьми икону Владычицы и марш к Липке… Да чтоб Липку домой ночевать привезти, слышишь? Благослови дурищу и тащи домой… а этому чорту… зятьку-то невзначайному, скажи, чтобы завтра ко мне утром пришел… да пораньше чтоб, а то я в двенадцать на фабрику уеду… С Богом, Ворона Марковна! Проворонила дочь-то, дура старая!

Так все и сделалось. Благословила Анфиса Марковна в каком-то скверном номеришке, занимаемом Шавкиным, свою «дурищу-Липку» и привезла ее домой, а на другой день утром жених явился к Культяпиным.

Старик отлично выспался и вспомнил про случившееся накануне только тогда, когда вышел в столовую и увидел за самоваром дочь.

- Лучше-то не нашла? - справился он, наморщивая брови и подставляя дочери щеку для поцелуя.

- Я его люблю, папаша, - ответила Олимпиада Парамоновна таким спокойным тоном, как-будто хотела сказать: «я уже выпила две чашки чаю и больше не хочу».

- Любовь! Знаю я, откуда эти любви у тебя… Гувернанток в шею… Слышишь, Марковна?

- Слышу, Никитич…

- А то они, того гляди, и тебя с пути собьют… Удерешь с каким-нибудь шалыганом и оставишь записку: «не взыщи, а я влюблена в другого! »

- Совсем уж несообразное говоришь! - улыбнулась Анфиса Марковна, видя по шутке старика, что тот совсем «отошел от гнева».

- Чего на свете не бывает! Я, вот, думал дочь-то в дом зятя отдать, а вышло так, что приходится зятя к себе в дом принимать… Бог-то все устраивает по своему веленью, а не по нашему хотенью… Тебя-же, Липка, я вразумлять не стану, потому что вразумляют людей, у которых что-нибудь да есть в мозгах, а таких дур, как ты, ничем не вразумишь. Ты его выбрала, тебе и век с ним жить, но помни только одно: жаловаться да плакаться потом ко мне не приходи… Слышишь?

- И не приду, папаша… вы меня плохо знаете, - ответила дочь тем же тоном и тут-же справилась у матери: - налить тебе еще чаю?

Старик долго, долго смотрел на дочь, точно на ее месте сидело не его порождение, а какое-то невиданное заморское чудище, и затем с глубоким вздохом вылез из-за стола.

- Вот тебе и гувернантки, - проговорил он, покачивая головой, - совсем круглая дура! - он прошел к себе в кабинет и крикнул: - Эй, кто тут из болтающих? Пришел этот… как его, - спросил он у явившейся горничной, - вчерашний-то?

- Ах, господин Шавкин-с?

- Господин! Господин! Таких господ-то у нас на Варварке десятками с рукой ходят…

Старик сейчас-же, впрочем, и опомнился. «Что-же это я про своего будущего зятя мелю? » - подумал он и крикнул горничной:

- Не господин Шавкин, а сын именитого купца… пришел он?

- Пришли-с… сидят в гостиной…

- Проси его сюда…

Когда видная фигура Шавкина появилась в кабинете, старик с любопытством окинул его с головы до ног и протянул руку.

- Садись… э… отца-то твоего Петром звали, значит и ты Петрович, а вот как по имени-то - забыл.

- Александр…

- Да, да… Александр… Александр Петрович… Память-то у меня стариковская, иной раз цельный день вертится на языке имя или фамилия там, вот-вот слетит, - чорта с два! Люди уж напомнят…

Шавкин молчал. Помолчал и Культяпин, а затем спросил:

- Ты чем-же тепереча занимаешься?

- Пока служу на железной дороге…

- Так-с. Судьба, значит, твоя такая, чтоб моя дура-дочь в тебя втюрилась.

- Я ведь тоже люблю Олимпиаду Парамоновну…

- Еще-бы тебе ее не любить! - с гордостью произнес старик, - да на нее охотников сейчас сколько хочешь… Король-девка! Насчет ума ежели большие угары есть, так это статья не важная…

- Напротив, Парамон Никитич, Олимпиада Парамоновна - Большая умница…

- Да что ты?

- Вам лучше знать… вы - отец…

- Ну, вот видишь, оказывается, что ты ее лучше знаешь, чем я, - усмехнулся Культяпин: - не даром есть такая пословица: рыбак рыбака видит издалека… А я вот и возле сидел, да ум дочери проглядел… Ну, и слава Богу, что так вышло! Ну-с, зятек мой любезный, разговаривать нам, кажется, больше нечего… Дело для тебя и в моем деле найдется, а насчет всего другого прочего - обижен не будешь…

Старик встал, - поднялся и Шавкин с сияющим лицом.

- Позвольте вас обнять, глубокоуважаемый Парамон Никитич, как своего отца! - проговорил жених, подходя к Культяпину.

- А вот стану вас благословлять, тогда и обнимайте, а сичас это ни к чему, - остановил его старик и, взяв за руку, подвел к дивану.

- Это что висит на стенке? - спросил он у Шавкина.

- Арапник, Парамон Никитич…

- Верно. И прими к сведению, что оный арапник завсегда наказует у меня виноватых. Так вот… Петрович, Петрович.

- Александр

- Да, Александр Петрович! Так вот, когда придет тебе на ум в деле-ли или против жены что-нибудь сфальшивить, - помни, что у тестя в кабинете хороший арапник висит… Ну, мне пора теперича и на фабрику!

Больше старик и не протестовал против брака. И некогда ему было, да и идти на скандал не позволяло купеческое самолюбие.

Тотчас-же после свадьбы дочери он свое громадное дело превратил в торговый дом, записав две трети паев на имя сына и дочери, а остальную треть, завещанную им после смерти жене, оставил себе.

Устроив это дело, он мог умереть с спокойною совестью, зная, что после его смерти не выйдет ни споров, ни упреков, ни тяжб.

При жизни тестя Шавкин находился, что называется, в черном теле; хотя он и состоял одним из директоров основанной фирмы, но все дела вершали старик с Константином Парамоновичем и, в особенности, последний, отдавший делу и ум, и все свои наличные силы.

Олимпиада Парамоновна сперва-было протестовала против полнейшего игнорирования ее мужа, но затем, видя, что он и сам не очень-то протестует против этого, - предоставила делу его настоящее, естественное течение.

При старике Шавкин сдерживал еще свои артистические наклонности, изредка, и то контрабандой, появляясь на любительских сценах, но когда умер тесть, он стал играть вовсю и кончил тем, что в отсутствие зятя, уехавшего заграницу, устроил в своем доме сцену…

Олимпиада Парамоновна, всегда восторгавшаяся игрой мужа, ничего не имела против его затеи и поощряла ее своим карманом.

Анфиса Марковна, по обыкновению, ворчала, пилила дочь, пикировалась с зятем, называя его «несчастным актеришкой», но сделать ничего не могла.

Все-таки человек хоть на час, да показывался в городе; все-таки, как-будто купец настоящий, а не ерыжник.

- Скажите, матушкаАнфиса Марковна, спасибо за то, что не пьет, а только актерничает, - говорил ей Назарыч, когда та раздражалась на зятя.

- Все актеры пьяницы…

- Неправда-с…

- Ну, чего тут неправда… Я раз осталась у них после представления ужинать, так ты-бы поглядел, сколько они винища вылокали…

- Так разве это настоящие актеры, которые с Александром Петровичем забавляются? Безместные все больше да голодные, матушка Анфиса Марковна! Я двоих знаю: один был конторщиком у Петрусеева, - за лентяйство хозяева выгнали; другой контролером на конке служил, и тоже очевидно за хорошие дела от места отрешили. Ну, куда им идти? На службу не берут, да и служить, по-ихнему, это значит подчиняться произволу сильных, - ну, вот они и идут к таким простакам, как наш Александр Петрович, комедию ломать.

А он их и поит, и кормит, кому на сапожишки даст, кому на пальтишко… в виде поощрения…

- Мне Олимпиада и то говорит: «вы, говорит, мамаша, только в себя живете, а мы с Сашей искусство поощряем»…

- И верно, матушка Анфиса Марковна: не будь Александра Петровича, насиделась-бы это искусство без хлеба, либо дрова колоть пошло-бы, а теперь ему лафа… и сыто, и пьяно, и нос в табаке, как говорится… и все-таки это лучше, чем по разным вертепам деньги прожигать.

Старуха согласилась в душе с Назарычем, но язык думал другое и разносил зятя при всяком удобном и неудобном случае.

Сам Константин Парамонович относился к зятю как-то безразлично. Мнение о нем у Культяпина было уже давно составлено, и если оно не могло считаться лестным для Шавкина, то уже и не было совсем плохим.

Сестру Константин Парамонович любил, но, как вечно занятый человек, помнил о ней мало и иногда не видался с ней по целому месяцу. Только за последнее время перед своим отъездом заграницу он стал чаще заезжать к ней и проводить порою целые вечера.

Олимпиада Парамоновна высоко ценила брата как дельца и человека, и если не любила его жену, которая, по ее мнению, всегда свысока относилась к ее мужу, то к брату относилась с сердечной теплотой и была всегда рада его посещению.

В разговорах они избегали даже намеков об Ольге Андреевне, - и тому, и другой всегда было как-то тяжело произносить ее имя, - и говорили по целым часам о предметах, не имеющих ничего общего с мануфактурой и ее производством.

Всякому рабочему человеку необходим уголок, где-бы он мог в известные часы отдохнуть и физически, и нравственно; и если такого уголка нет в своем доме, он поневоле должен искать его в другом месте.

Дом Олимпиады Парамоновны именно был таким уютным уголком, где он мог отдохнуть и душою, и сердцем, и вернуться домой только за тем, чтобы броситься в постель и скорее заснуть.

Константин Парамонович мало думал о будущем. Да и стоило-ли это будущее напряженных дум и забот?

Детей у него не было, жена - полубольная, сам он тоже больной. Не пройдет, может-быть, двух - трех месяцев, как с ним снова начнутся припадки болезни, от которой уже ему, он это чувствовал и понимал, не отвертеться до последнего вздоха.

А там - опять то-же самое: сонм врачей, глубокомысленные покачивания головами и ссылка на абсолютный покой в места не столь отдаленные.

Долго-ли протянется эта канитель - неизвестно; может-быть, пройдет несколько лет, а может-быть не пройдет и года, как его, вместо отсылки в Ниццу, отошлют в Новоспасский монастырь, где похоронены отец и дед.

Вот и сегодня, подъезжая к дому сестры, Константин Парамонович думал о том, зачем он в первый-же день своего приезда в Москву, разбитый дальней дорогой, усталый и мало спавший в пути, провел целый день в городе, покупал, продавал, говорил по телефону с директором фабрики и вышел из лавки с целым складом товара в голове вместо мыслей? Кому это все нужно и для чего? Ни для кого и ни для чего, а так по привычке, по одной только привычке к деятельности…

- Глупо это все, - проговорил он вслух и, выскочив из санок, нажал у подъезда пуговку звонка.

Отворившая дверь горничная вскрикнула от неожиданности и засуетилась, снимая с желанного гостя шубу.

В переднюю откуда-то доносились звуки рояля.

Константин Парамонович причесал перед зеркалом голову с бородой и спросил, улыбаясь, у горничной:

- Если не ошибаюсь, это Нина Петровна играет?

- Они-с…

Культяпин вошел в гостиную и остановился, прислушиваясь к долетавшим звукам.

Горничная скрылась.

 

VI.

 

Он стоял долго, не двигаясь, с полузакрытыми глазами, очарованный звуками знакомого ему ноктюрна Шопена.

Культяпин мало понимал музыку, но он ее чувствовал и сердцем, и душой и любил наслаждаться ее красотами, иногда просиживая по целым часам на одном месте.

Голова его принадлежала делу и фабрике, а чувство - изящным искусствам, и если это чувство плохо выражалось мыслями, зато оно светилось всегда в его глазах и улыбке.

Он так заслушался, что не слышал, как позади него зашуршало платье, и очнулся только тогда, когда чьи-то руки обвили его шею.

- Костя! - раздался радостный женский голос. - Приехал, милый?

- Липа!

Брат с сестрой расцеловались крепко, причем у сестры, высокой статной блондинки, сильно напоминавшей чертами лица Константина Парамоновича, показались на глазах слезы.

Она, не выпуская из своих рук правую руку брата, подвела его к дивану и села вместе с ним.

- Когда приехал? Как здоровье? Хорошо-ли перенес дорогу? - забросала она его вопросами.

- Приехал сегодня, - с улыбкой ответил тот, - здоровье лучше… Как ты меня находишь?

Он даже приподнялся с дивана и прошелся перед сестрой.

- Ты посвежел, на мой взгляд, и в глазах нет той усталости, которая была до твоего отъезда…

- Ну, это здесь, а посмотрела-бы ты меня дома, - начал-было он, но сейчас-же и оборвал. - А ты все полнеешь, Липа…

- Неужели? - с испугом спросила та.

- Чего-же ты испугалась, душа моя? Разве это плохо?

- Я вовсе не желаю полнеть… Во-первых, это уродует мою фигуру…

- А для чего или, вернее, для кого нужна твоя фигура? - справился, продолжая улыбаться, Константин Парамонович.

- Ни для кого и ни для чего… Но я тебе должна признаться, что мой Саша терпеть не может полных баб.

- Значит, все-таки - «для кого»… Чтоб Александр Петрович тебя не возненавидел, ты боишься полнеть, следовательно - ты продолжаешь еще его любить…

Олимпиада Парамоновна посмотрела на брата и положила ему на плечи руки.

- Костя! Скажи мне откровенно, по душе, как любящий брат любящей сестре, почему ты думаешь, что я непременно должна разлюбить Сашу? Ты не верил прежде, что я вышла за него замуж только потому, что люблю его, ты не веришь и теперь, что я продолжаю его любить… Ты молчишь?

- Что мне сказать тебе, Липа? - пожал тот плечами. - Я, право, затрудняюсь… Мне не хочется тебя обидеть…

- Нет, пожалуйста, Костя… говоря… Говори все, что думаешь и чувствуешь… На тебя я никогда… слышишь: никогда не обижусь, потому что знаю тебя за искреннего и душевного человека… Ты можешь ошибаться, да, но… Господи! Кто-же и нас не ошибается? Кому из нас не кажется иногда белое черным и наоборот?

- Возможно, что и я ошибаюсь, Липа, спорить не стану, но, видишь-ли, я… как-бы это тебе сказать?... Я не понимаю такой любви.

- Ты не понимаешь моей любви к мужу?

- Да. Не понимаю. Или у тебя в венах и артериях течет не кровь, а розовая водица, или ты никогда не любила… Я не понимаю такой спокойной любви, как твоя…

- Тебе нужны, значит, бури и ураганы, Костя?

- Совсем нет. Бури ломают и душу, и тело, замораживают сердце… Не то, сестра… не то, голубушка моя… Я не выношу… я… не выношу крайностей… а ты - способна на это. Я знаю твоего мужа, я уверен даже, что знаю его лучше, чем ты, и поэтому, извини, Липа, всегда сомневался в твоей любви к нему. Он делает, что хочет, а ты сидишь спокойно в первом ряду кресел и аплодируешь ему…

- Костя, - слегка волнуясь, произнесла Олимпиада Парамоновна, - то, что ты говоришь, для меня мало понятно… Если я его люблю, по твоему мнению, спокойно, это еще не значит, чтоб я ему позволяла все…

- Однако, он делает все, что хочет…

- Что? Что? Нет, постой… Ты должен мне объяснить все и не туманными фразами, а простыми, понятными мне словами… Ты, может быть, намекаешь на его пристрастие к сцене, но ведь в этом, надеюсь, ничего нет позорного для меня и для него?...

- Кто-же это говорит, Липа?

- Хорошо. Тогда что же?

- Ничего. Но видишь-ли, сестра, в чем дело: если-б я, например, любил свою жену…

- Ты ее, все равно, любишь…

- Может быть! - скривил в улыбку губы Константин Парамонович.

- Да, да. И любишь также спокойно, как и я своего Сашу…

- Ты ошибаешься, Липа. Я уже тебе сказал, что я не могу любить так, как ты можешь любить. Если ты будешь судить по наружности о чувстве человека, то всегда ошибешься. Иному приходится всю жизнь носить на лице маску счастья и довольства и умереть оттого, что его сердце отказалось дольше страдать. Итак, Липа, если-б я любил свою жену, я следил-бы не только за тем, что она делает, но и за тем, что она думает.

- Даже думает!

- Да. Это нелегко. Трудно, но не невозможно. Думы человек создает не за тем только, чтобы наслаждаться их несбыточностью, но и за тем, чтобы осуществить их самым реальным образом. Представь себе, что я думаю о том, чтобы нажить миллион. И если эта дума не заставит меня нажить его, я, несомненно, останусь нищим. Значит, не для глупой-же платоники работает мысль, которую двигают самые разнородные чувства в человеке.

- Думы или мысли, по твоему мнению, всегда должны выходить, вылиться в реальную форму?

- Обязательно. Бесплодных мечтателей в наше практическое время совсем почти нет, сестра… Мы все живем мгновениями, и если сгораем быстро, то об этом, конечно, мало сожалеем, потому что у нас нет даже времени на то, чтобы пожалеть самих себя… Посмотри на меня: мне только сорок лет, а что от меня осталось? Одна только медленно догорающая головешка; и если придет невзначай истопник, у дарит меня кочергой, - я в один момент превращусь в золу! Я - сгорел…

- Ты много работал, Костя…

- Все равно: я сгорел. Работал-ли я, плевал-ли в потолок, брал-ли от жизни все, что она давала, или отвертывался от благ земных, факт на-лицо: человека нет. И все, что было у него на душе: и горе, и обиды, и радости, и святые минуты счастья, - все он унесет с собой в могилу, не снимая даже маски, наброшенной на него жизнью…

Константин Парамонович, сжав руки коленями, повесил голову и задумался.

- Костя!

Культяпин вздрогнул и поднял голову.

- Да, Липа… Вот я тебе и хотел дать свой дружеский, братский совет: если можешь любить мужа так, как я понимаю…

- Следить за его думами?

- Да.

- К счастью, милый мой, все его думы у меня на ладони, - усмехнулась Олимпиада Парамоновна.

- Это, Липа, хорошо...

- У него одна только дума и есть... Эта дума не дает ему покоя ни днем, ни ночью... Знаешь, он иногда вскакивает ночью и будит меня, чтобы рассказать свой кошмар...

- А!... И этот кошмар... навеян думой о... о чем, сестра?

- О роли «Отелло». Ради Бога, Костя, пока об этом никому ни слова: это - страшный секрет!...

- Я нем, как белуга, поданная под хреном...

- Я дала ему честное слово не говорить никому до тех пор, пока он не приготовит эту роль... Если она ему удастся, он, конечно, будет играть, если нет - попробует взяться за Кина… Ради Бога, братец, никому ни слова... 0, я уверена, что он чудным будет Отелло!...

У Олимпиады Парамоновны даже заалели щеки от волнения.

- Других думок, значит, у него никаких нет?

- Ах, Костя! Я не знаю, болезнь-ли тебя сделала таким подозрительным, или...

Она не договорила, заметив у брата сбиравшиеся в кучку морщинки.

- Ну, и слава Богу, что нет, - ответил Культяпин, не смотря на сестру. - Да, вот, кстати... кто-же в этом «секретном» спектакле играет Дездемону?

- Ах, это очень милая и талантливая девушка, Наталья Сергеевна Персикова...

- Кто она такая?

- А, право, Костя, не знаю... Она уже у нас играла три раза... Саша говорит, что она изумительная Дездемона...

Культяпин молчал, прислушиваясь к доносившейся музыке. Замолчала и Олимпиада Парамоновна.

- Трагедию «Отелло» я видел всего три раза в жизни, - прервал молчание Константин Парамонович, - два раза в провинции и третий - на столичной сцене. Первые две Дездемоны были на содержании: одна у купца, другая - у помещика, державшего театр. Третья Дездемона сбежала от мужа к гусару. Интересно теперь посмотреть четвертую...

Олимпиада Парамоновна пристально посмотрела на брата и покачала головой.

- Ты ее увидишь, братец, когда у нас пойдёт «Отелло».

- Надеюсь, Липа... Персикова… Персикова... как зовут ее?

- Наталья Сергеевна...

- Да, да... посмотрю... Ну, довольно об этом; мы, кажется, с тобой решили на том, - проговорил Культяпин, встряхивая кудрями, - что ты...

- Что я стану, если я люблю Сашу, - следить за его поступками и думами, - рассмеялась Олимпиада Парамоновна.

- И прекрасно. А затем, конечно, скажешь мне о результатах твоих наблюдений?

- Костя! Милый! Конечно, скажу! Где это поется: «твой страх напрасен»? Но я глубоко, бесконечно тебе благодарна за твою любовь и заботы обо мне... Я вижу теперь, что нас связывают не только, как говорится в каком-то водевиле, «тонкие нити родства, но и толстые канаты благородного чувства»... Слушай, брат... Я, может-быть, и не могу, и не умею любить мужа так, как ты любишь... кого-то, но я так спокойна, так уверена в Саше, который, уверяю тебя, весь у меня вот тут, на ладони, со всеми своими думками и недоумками, что у меня на душе нет ни одного облачка, которое могло-бы омрачить ее хоть на одну минуту...

- О, святая простота! - промычал Культяпин.

- Что ты говоришь, Костя?

- Я говорю, что очень радуюсь твоему счастью...

- Я знаю тебя, братец, и верю тебе... Знаешь, мне иногда становится очень смешно, когда Саша начинает говорить мне, что я люблю тебя больше, чем его...

- Что-же в этом смешного, Липа?

- Если мужчина смешон, женщина всегда смеется. Должен-же он понять, что он - мой муж, а ты - только брат. Есть-же какая-нибудь разница в чувстве женщины к тому и другому?

- А если муж не видит и даже, может-быть, не чувствует этой разницы, - тогда что, Липа?

- Как не видит? - удивилась та. - Да ведь это-же само собою разумеется...

- Твое «разумеется» тут не при чем... Если ты мужа даришь таким-же спокойным поцелуем, как и брата, если ты ласкаешь брата так-же просто и спокойно, как и мужа, - я-бы, на его месте, вывел заключение, что ты меня не любишь...

- Костя! Костя!

- Липа! Липа!... Вот мы пришли почти к тому, что мужа нельзя любить так спокойно и просто, как мы любим братьев, сестер, любимых собачек и кошек... Согласись сама, что должна-же быть какая-нибудь разница между лаской, которую ты даришь кошке, и лаской, отдаваемой мужу...

-Ты не знаешь, как я люблю своего мужа.

- Отлично знаю...

- Ты?

- Да ты сама-же сейчас сказала, что он упрекает тебя в том, что ты любишь меня, брата, больше, чем его!... Если он это говорит, значит - чувствует то, что срывается с его языка. И я его понимаю, Липа. Если меня любимая мною женщина не встречает теплою лаской и горячим поцелуем, мое сердце сжимается от холода... Холод для такого чувствительного органа, как сердце, убийственен. Нынче холод, завтра холод, нарастает ледяная кора, а затем - прощай любовь, она уже замерзла!... А там - кто знает? - найдутся, может-быть, такие чуткие, горячие сердца, которые разогреют эту кору и возьмут в полон не только твою замороженную душу, но и всего тебя, до последнего вздоха!... Все бывает, милая коя, все бывает! И вот почему всякая жена, каждая женщина, желающая сохранить привязанность любящего ею человека, должна иметь для него в сердце если уж не пылающий огонь, то, по крайней мере, уголек, способный в известные минуты дать пламя и тепло... Я на много тебя старше... я знаю жизнь лучше, чем ты, и пережил много такого, чего не приснится и мудрецам... Все было в моей жизни: и страсти, и увлечения, и горе, и радости... Все испытал я, все вынесла Культяпинская шкура, выдубленная, очевидно, на совесть дедовскою и прадедовскою мощью н силою, - а тепла, того тепла, Липа, о котором тосковало и тоскует доныне мое неугомонное сердце, мне не дал никто! Миллионер и не мог купить уголька! Смешно! Да дело-то в том, что этого уголька нельзя купить ничем: непродажный!

- Костя, Костя! Как я... мало знаю тебя... голубчик мой, родной... У меня и слов нет, чтоб сказать тебе что-нибудь хорошее… Я счастлива, а ты...

- Смотри, Липа... не забудь, что я тебе тут болтал... Может-быть, и пригодится что-нибудь для жизни... Эх, сестра, сестра!...

Культяпин махнул рукой и вскочил, с дивана. Он что-то хотел еще сказать Олимпиаде Парамоновне, но остановился, увидев вошедшую в гостиную молодую девушку, одетую в темное платье.

- Нина Петровна! — вскрякнул Культяпин и с протянутою правой рукой, радостно улыбаясь, бросился к остановившейся в дверях девушке.

 

VII.

Это была небольшого роста шатенка с смуглым цветом лица и красиво прорезанными карими глазами.

Она слегка смутилась, увидев Культяпина; тусклый румянец окрасил слегка ее смуглую кожу и разлился до самого подбородка.

- Вы?... Приехали? - произнесла она, кладя свои тонкие пальцы в широкие ладони Константина Парамоновича.

- А вы не ждали?

- Нет. Я думала, вы приедете после Пасхи... Но каким вы свежим и бодрым вернулись, не правда-ли, Липа?

- Да, да Костя удивительно поправился...

- Я очень рада за вас, Константин Парамонович...

- Благодарю вас, Нина Петровна, - поклонился ей Культяпин, придвигая к столу кресло для девушки, - но мне кажется, что мой цветущий вид обманывает всех нас: и вас, и сестру, и мена, в особенности...

- Боже мой! - вскрикнула та встревоженно, - разве вы чувствуете себя нехорошо?

- Пожалуйста, не пугайтесь, - рассмеялся Культяпин, кладя свою руку на выточенные пальцы девушки. - Я чувствую себя в настоящее время очень недурно, но надолго-ли, - вот вопрос! Но это пустяки, - кому неизвестно, что больной всегда склонен преувеличивать и свои болезни, и свои опасения, - будем говорить о вас, Нина Петровна... Ты куда, сестра?

- Распорядиться о6едомъ. Ведь ты у нас обедаешь, конечно?

- Разве вы не обедали?

- У Саши сегодня затянулась репетиция, - почему-то шепотом произнесла Олимпиада Парамоновна, - согласись сам, что репетировать «Отелло»...

- Понимаю, Липа, понимаю... Значит, Александр Петрович дома?

- Конечно... и как только у них кончится репетиция, мы сейчас-же станем обедать…

Олимпиада Парамоновна вышла. Культяпин закурил папироску и подсел к шатенке, которая не сводила с него глаз.

- Ну-с, Нина Петровна, рассказывайте теперь, что вы тут без меня делали? - шутливым тоном начал он, облокачиваясь на стол, - надеюсь, вы не забыли нашего уговора говорить друг другу обо всем, что мы в разлуке совершили важного?

- Не забыла, - улыбнулась та, - а - училась... а вы?

- Я? Я - скучал.

- И только?

- Только. Скажите сами, что может делать больной человек, приговоренный докторами на бездействие и скуку? Я ел, пил, гулял, спал и… скучал, скучал до отвращения. Вспоминал часто вас...

- Разве?

- А вы сомневались? Видел вас часто во сне...

- А я вас ни разу…

- Благодарю вас!

- Не снились! - пожала плечами шатенка и строго сдвинула брови, - да это все равно... Я каждый день думала о вас...

- Это отчасти позолачивает пилюлю... Я шучу, милая Нина Петровна, - дотронулся Культяпин до ее руки. - Не забывайте, что я все-таки больной человек, которому простительны и резкости, и лишние слова, и продолжайте… Вы думали обо мне! Это, знаете-ли, большое счастье для человека, мало претендующего на внимание... Вы думали обо мне! Это очень интересно: больной человек, родственник, уехал лечиться и… вдруг умрет?

- Я этого не думала...

- Значит, вы уверены были в том, что я вернусь?

- О, да. И вы вернулись. И я вас встретила именно таким, каким ожидала встретить: бодрым, свежим и веселым...

- А я вас вспоминал часто. Иногда мне казалось, что вы сидите возле меня, я слышу ваш голос, вижу вашу милую улыбку и пожимаю вашу руку...

Девушка покраснела еще больше и отвернулась.

- Нина Петровна, не сердитесь на меня, - с мольбою протянул к ней руки Культяпин, - согласно нашему уговору, я передаю вам только то, что делал на чужбине. Если вам это не нравится...

- Нет, но... к чему это все, Константин Парамонович?

- А ей Богу не знаю, - просто ответил Культяпин, - говорю о том, что было со мной, и - только! Этого мало. На возвратном пути, в Варшаве, мне показалось вдруг, что вы идете по другой стороне улицы. Я как сумасшедший бросился за вами, схватил вас за руку и… услышал целый поток брани от следовавшего за вами кавалера...

Нина Петровна расхохоталась до слез.

- Вам смешно, конечно, а каково было мне разочароваться в том, что по улице шла не Нина Петровна, а какая-то варшавская паненка... Не везет мне на белом свете! - вздохнул Культяпин, - ни в чем не везет!

- Зачем вы напрасно гневите Господа Бога? - серьезно спросила его девушка.

- При чем тут Господь Бог!... Во всем виновата моя близорукость: и в самой жизни, и во всех людях постоянно видишь не то, что следовало-бы видеть... Я близорук! - усмехнулся Константин Парамонович, - и никогда не буду таким дальнозорким, как другие... Постойте! Я знаю, что вы хотите сказать мне... это старо и мне опротивело давно... что я дальнозорок в деле, которое дает мне барыши, что я богат, что я могу бросать бешеные деньги на свои прихоти, - все это давным-давно известно всем и каждому, но... Нина Петровна, милая вы моя и славная девушка, скажите мне прямо и бесхитростно, как пряма и бесхитростна ваша душа, на кой мне дьявол все это, если у меня нет ни счастья, ни здоровья, ни целей в жизни?

- У вас нет целей, Константин Парамонович? Зачем-же вы живете?

- Доживаю, Нина Петровна, а не живу... доживаю. Мне сорок лет, а я с пятнадцати стал ходить в лавочку и ездить на фабрику. Двадцать пять лет я жил только для того, чтоб росла фабрика Культяпиных, а с нею вместе росли и барыши Культяпинской лавки. Двадцать пять лет жизни, и самой лучшей жизни, я отдал наживе, не заботясь ни о своем здоровье, ни о своем счастье. Как устроилась моя жизнь, - вы знаете... Есть-ли в ней хоть капля отрадного, хотя-бы один миг светлого и радостного? Нет и не было. Я не виню в этом никого: ни жену, ни покойного отца, желавшего для меня, конечно, не того, что я получил, - во всем виню самого себя...

- Вы? Вы себя вините?

- Только самого себя, Нина Петровна. Нельзя безнаказанно отдавать всего себя на служение одному богу; не надо забывать, что есть и другие боги, которые требуют от тебя и жертв, и любви. Я это понял, но слишком поздно... Поздно, Нина Петровна, поздно!

Константин Парамонович откинулся на спинку дивана и забросил руки за голову.

- Женился я просто, как женятся все молодые люди: она мне понравилась, и я ей понравился. Чего-же больше? Все эти страсти, томления, страдания и... что еще там… хороши только для романа, но не для жизни купеческого сына.

- Это неправда, Константин Парамонович.

- Постойте... Я вам говорю то, что со мной было, а о том, что могло-бы быть, - говорить бесполезно. Она мне нравилась, и я - женился, но чувства, того чувства, которое заставляет мужа бегать за своей женой, ловить ее взгляд и восторгаться всем, что только она скажет и сделает, у меня и в помине не было. Да у меня и времени на это не хватало: отец старел, и все дело легло на мои плечи. Что-нибудь одно приходилось делать: или ловить взгляды жены, или ловить покупателей! Жена не уйдёт, а покупателям - в Китай-городе дорога широкая. Бежало время, шли годы, и я очнулся только тогда, когда увидел, что и здоровье мое надломлено, и дома нет того очага, где-бы я мог согреть свою холодеющую душу... Я протягивал руку только своему старому Фоме и только от него одного слышал утешительное слово...

Константин Парамонович закрыл глаза, углубясь в пережитое, и снова открыл их.

- Одинокий, чужой всем, - заговорил он снова, наклоняясь над столом. - У меня была собака, сеттер... Я ее не видел по месяцу... не стала узнавать и, встретив меня случайно в комнатах, принималась на меня лаять... Всем чужой стал! Кто-же виноват в этом, Нина Петровна? Конечно, я сам...

- Нет! Вы виноваты в этом столько-же, сколько и ваша жена... Если-б она хотела, если-б она вас... любила, любила так, как я понимаю любовь, неужели она не могла-бы отрывать вас хоть на час, на два в день от вечной погони за наживой? - с волнением произнесла Нина Петровна, не поднимая глаз.

- Не знаю... может быть...

- И она ни разу не сказала вам, что ей скучно дома одной, что ее жизнь и глупа, и бесцельна, что она не может считать себя счастливой, если не видит вас каждый день?

- Этого не было! - подумав, ответил Константин Парамонович, - да... этого никогда не было... Впрочем, виноват... Однажды, когда я собирался уехать на фабрику на несколько дней, она просила взять ее с собой... Я взял... но она соскучилась там и уехала в Москву на другой день...

- Только раз! - усмехнулась Нина Петровна и посмотрела на склонившего над столом голову Константина Парамоновича, - это немного!

- Н всё-таки в этом виноват я! - стукнул Культяпин по столу кулаком, - не оправдывайте меня, Нина Петровна… Я никогда себе не прощу, что, связав свою жизнь с жизнью другого, не позаботился о том, чтобы этому другому жилось на свете так, как следует человеку. Что я дал своей жене? Имя? Богатство? Да нуждалась-ли она в том и другом? Я никогда не заглядывал к ней в душу, ни разу не спросил ее сердца, довольна она созданной мною жизнью или нет?

- Так она и прожила без всякого протеста? Так у ней и не хватило духу сказать вам правду в глаза?... Я ее мало знаю… вашу жену… Но не считаю все-таки ее манекеном, который, без завода машинки, может промолчать сколько угодно… Нет, Константин Парамонович, тут не то… Раз вы относились ко мне и относитесь всегда как к вашему другу, я должна сказать то, что думаю и к каким пришла заключениям: вас жена никогда не любила!

- Теперь - пожалуй да! - отозвался, после минутного молчания, Культяпин. - Но десять лет тому назад, когда я был и молод, и красив собой…

- Вы красивы и теперь. Да причем тут красота, если в человеке не находишь человека, который мил и дорог твоей душе и твоему сердцу?... Неужели вы думаете, что мы, женщины, любим мужчин только за красивую внешность, что отдаем им наше чувство только потому, что у них выразительные глаза, красиво очерченный нос и интересная бледность лица?... Ах, Константин Парамонович! Вот что значит провести свою жизнь в Китай-Городе и на фабрике и судить о сердце женщины по рисункам своего ситца!... Если вам нравятся красивые цветы тряпок, так это еще не значит, чтоб нам нравились исключительно красивые мужчины… Тряпка - одно, человек - другое…

- Я говорю вообще, Нина Петровна… Когда-то еще вы доберетесь до наших скрытых достоинств души, а наружность уже сделала свое дело… Да! Вы правы, - я сужу о женщинах по ситцу, и я вижу, что чем красивее рисунок, чем он больше кричит о своей наружности, тем больше находится на него покупательниц. Пусть он по своему качеству дрянь, пусть его краски слиняют тотчас-же, как только его опустят в горячую воду… Женщинам все равно: они отлично знают, что выбросят его через неделю, но он так красив, так блестит и ласкает их глаза своим изящным рисунком, что они непременно должны приобрести его. Жизнь - пуста, пусты и люди…

- Женщины, конечно, в особенности?

- Я не говорю этого. Пусты - все. И это-то вот пустота обрекает людей на бесцветное прозябание; люди линяют, как ситец, превращаются понемногу в никому ненужные тряпки и сдаются в архив, чтоб дать место новым, кричащим о себе рисункам… Это - факт. Есть, конечно, люди, которые предъявляют к жизни иные требования, лихорадочно ищут в ней содержание, идеала, нравственной красоты, ищут примирения со всем, что их окружает, гнетет и давит, - и не находят ничего, кроме мертвящего холода и пустоты. Ищут «истину» давно, а где она находится - до сих пор отыскать не могут. В некотором царстве, в некотором государстве, вероятно, она припряталась, а этого царства до сих пор найти никому не посчастливилось. И вот меньшинство гоняется за призраком, ищет именно того, чего нет, что не посеяно и не могло возрасти, и умирает с верою, что если нет истины на земле, то она есть «там», куда идут все алчущие и жаждущие правды… Жизнь этого меньшинства, если посмотреть со стороны, так-же безрезультатна, как жизнь и большинства, но оно, это меньшинство, все-таки чего-то искало, чего-то добывалось, на что-то хорошее тратило свою жизнь, а большинство - катится по жизненным рельсам, заботясь только о брюхе, ежедневно вопиющем о питании. Я жил заграницей, присматривался к людям и видел то-же самое. Везде жизнь одна и та-же, везде та-же пустота и бесцветность, везде - недовольство этой жизнью, не дающей никому удовлетворения, и невольная жажда сжечь ее как можно скорее, как глупую и бесполезную вещь. Жизнь хороша только тогда, когда она отвечает вашим запросам, когда вы радостно встречаете проснувшееся утро и благодарите Бога за то, что Он дал вам счастье наслаждаться и светом, и теплом, и ласковым блеском лучезарного солнца…

Нина Петровна задумчиво смотрела в окно и слушала речи Константина Парамоновича, как давно родную ее сердцу мелодию…

В соседней комнате послышались торопливые шаги, и в гостиную вошел высокий брюнет с овальным, тщательно выбритым лицом…

- Костя! Милый друг! - воскликнул вошедший и замер на минуту в объятиях Культяпина.

 

 

VIII.

- Да ты молодцом! Ей-Богу, молодцом! - улыбнулся Александр Петрович, отступая от Константина Парамоновича на два шага и делая рукою красивый жест.

- А ты ожидал меня встретить в свинцовом ящике?

- Фи! Как тебе не грешно, милый друг, так думать! Ну, рассказывай о себе: ты так скупо писал из-за границы, что мы положительно не могли судить, - поправилось твое здоровье или нет?

- Как видишь. Рассказывать о себе мне почти нечего: ел, пил, спал, гулял, отвечал на письма нашего Федора Назаровича и… скучал, конечно… Вот и все. Ну, а ты? Впрочем, что-же я спрашиваю? - рассмеялся Культяпин: - ты по-прежнему цветешь и с усердием отдаешь свои досуги богине Мельпомене. Счастливый человек!

- Ты думаешь?

- Еще-бы! - посмотрел Константин Парамонович на Нину, слушавшую их разговор. - Если-б каждый человек мог посвятить себя любимому искусству, излюбленной цели или просто человеку, которого он считает за идеал своей души, - на земле был бы рай…

- Мне кажется, Костя, что создать этот рай может всякий, если захочет.

- Не всякому это удается, - продолжал улыбаться Константин Парамонович. - Вот, хоть-бы сегодня, например. Я приехал из дальнего пути, не мешало-бы мне отдохнуть с дороги, а между тем, не прошло и часа, как я уже был в лавке…

- Зачем? - мягко проговорил Александр Петрович, подходя снова к Культяпину. - И тебе не грех, Костя?

- Мне? Нисколько! Грех нашему директору Александру Петровичу Шавкину, который в мое отсутствие приезжает в город ровно настолько времени, чтобы успеть выкурить папироску…

- Но, Костя… друг мой, - слегка сконфузился Шавкин, проводя рукой по коротко остриженной голове, - это, во-первых, не совсем так… Тебе неверно передали… Я не хочу знать, кто передал…

- Да это совершенно лишнее…

- Да, именно лишнее… Но это не так… Или у меня папироса длиною в несколько аршин, или у того, кто передавал тебе об этом, испорчены часы… Сегодня, только сегодня, я позволил себе уехать ранее обыкновенного на два, на три часа и только потому, что у меня было экстренное дело…

- Знаю, - проронил с иронической усмешкой Культяпин, - ты играешь, оказывается, «Отелло».

- Ты знаешь? Ах, Липа! Вот они - женщины!... Душа моя, я, кажется, просил тебя не говорить никому, - повернулся Шавкин к вошедшей жене с упреком, - а теперь, оказывается, вся Москва уже знает!

- Ну, Москве, Саша, никакого дела нет до твоей, - Константин Парамонович хотел сказать «глупости», но, поймав взгляд сестры, произнес: - страсти к сцене. Если мне, брату, Липа сказала об этом, так, поверь, я не пойду на улицу и не стану кричать благим матом о том, что ты хочешь мазаться сажей.

- Не то, милый друг, - похлопал по плечу Культяпина Шавкин, - во-первых, это было-бы для тебя сюрпризом.

- Я не большой охотник до сюрпризов…

- А потом, я настолько не уверен в своих силах, что, может быть, и не стану играть «Отелло»…

- Напрасно, - усмехнулся Константин Парамонович, - напротив, я думаю, ты отлично сыграешь Шекспировского мавра.

- Тебе, конечно, милый друг, со стороны виднее, но я ужасно боюсь… Спроси Липу… ужасно боюсь!

- Ничего, мы тебя подбодрим аплодисментами. Нина Петровна, вы нам с Липой, надеюсь, поможете подбодрить лютого мавра?

- Еще-бы, - засмеялась та, - как не порадеть родному человеку…

- Нет, уж вы, господа, пожалуйста, не очень меня поощряйте! Хорошо, если роль мне удастся, а если нет? Да что-же обед, Липа?

- Давно готов. Идите в столовую… Костя, иди, голубчик!

- Я так плотно сегодня позавтракал в «Славянском», что положительно нет никакого аппетита… Посидеть с вами - я посижу, а есть не могу… Нина Петровна, позвольте предложить вам руку…

- Мерси…

- Да, совсем забыл спросить тебя, Александр Петрович… Куда-же ты спровадил свою Дездемону?

- Тсс! - поднял руку Шавкин, останавливаясь, - она здесь, - шепотом произнес он. - Я сейчас тебя с ней познакомлю… Ах, как она играет! Это вторая Ермолова, мой друг!

- Да неужели? - с каким-то ужасом воскликнул Константин Парамонович, вводя свою даму в большую столовую, отделанную в готическом стиле. - Ах, какие ужасти! - пробормотал он на ухо Нине Петровне, которая громко расхохоталась.

С противоположного конца столовой шла навстречу им полная, среднего роста, брюнетка с красивым лицом и блестящими, холодными глазами.

Она улыбалась, но улыбка к ней не шла и казалась деланной, актерской. Ходила она также как-будто заученными шагами и, повертываясь, красиво откидывала голову назад.

- Наталья Сергеевна, - бросился к ней Шавкин, - простите, что задержал!... Вот виновник, только-что вернувшийся «из-за границ»… Позвольте вам представить моего лучшего друга и самого родного человека - Константина Парамоновича Культяпина… Наталья Сергеевна Персикова!

Брюнетка окинула своим холодным взглядом фигуру Культяпина и протянула ему пухлую и мягкую руку.

- Очень рада, - проговорила она так громко, как-будто-бы говорила со сцены.

Константин Парамонович поклонился своим обычным кивком и подвел Нину Петровну к столу.

- А где-же… другие? - шепнул он зятю, очутившемуся возле него.

- Какие другие, милый друг?

- Ну, эти… разные там Яго, Брабанцио?

- Они уехали… Наталья Сергеевна, пожалуйста сюда, - хлопал по спинке стула Шавкин. - Костя…

- Пожалуйста, обо мне не беспокойся: есть не стану и поэтому примощусь вот тут, между Липой и Ниной Петровной.

- Этого нельзя. Надо есть…

- Даже, когда сыт?...

- Ах, да, я забыл. Ну, выпей красного вина…

- Отстань ты от меня, займись лучше… другими…

Олимпиада Парамоновна поглядела на брата и улыбнулась. Уж одно то обстоятельство, что он сел возле нее, доставило ей большое удовольствие.

Культяпин тоже улыбнулся сестре и посмотрел на сидевшую против него Наталью Сергеевну, которая, в свою очередь, бросала на него любопытные взгляды.

После супа разговор оживился. Константин Парамонович рассеяно слушал сестру, передававшую ему все московские новости, случившиеся в его отсутствие, и, взглядываясь в Персикову, спрашивал себя:

«Где я мог с ней встречаться? И сколько ей лет? »

По внешнему виду трудно было определить возраст Дездемоны. Когда она улыбалась, в уголках ее глаз собирались мелкие морщинки, старившие ее на много лет; когда-же морщинки расправлялись и улыбка сбегала с ее лица, - ей можно было дать лет двадцать пять - шесть, не больше.

Ей не следовало часто улыбаться, но она или не знала свойств своих улыбок, или мало обращала внимания на свою внешность. Рассматривая внимательно Дездемону, Константин Парамонович встретился с ее взглядом, и, понятно, поспешил сказать:

- Мне кажется, Наталья Сергеевна, что мы где-то и когда-то с вами встречались.

- Не думаю, - равнодушно ответила та, - а, впрочем, чего на свете не бывает!

- Милый друг, я разрешу твое сомнение! - засмеялся Шавкин, подкладывая сидевшей рядом с ним Персиковой салата. - Я тебе скажу, где ты мог видеть Наталью Сергеевну…

- Да?

- Ты видел ее на любительских спектаклях…

- На которых я никогда не бываю?

- Ну, на каком-нибудь да был. У тебя плохая память стала, Костя… стареть, милый друг, стал! - хихикнул Шавкин.

- Согласен…

- Но я не согласна, - заметила Олимпиада Парамоновна. - Сорок лет - далеко не старость…

- Но и не молодость, сестра. Александр Петрович прав: я старею и, представь, Липа, нисколько об этом не жалею. Что-бы с нами стало, если-бы мы были вечно молоды? Нина Петровна, вы хотели-бы быть всегда такою, как теперь?

Нина Петровна посмотрела сбоку на Культяпина.

- Такою, как теперь? - произнесла она серьезным тоном, делая ударение на последнем слове. - Да, хотела-бы.

- Зачем? Представьте себя, что вы полюбили кого-нибудь… нет, я не то хотел сказать… вас полюбили, и вы вышли-бы за такого человека замуж…

- Ну, и что-же дальше, Константин Парамонович?

- Проходят годы. Вы остаетесь все той-же молодой и цветущей женщиной, а ваш муж превращается в старика. Какую ужасную пытку создадут ему ваша вечная молодость и ваше вечное жизнерадостное чувство! Какие муки вы готовите человеку, который любил вас, любит и будет любить…

- Почему-же вы думаете, Константин Парамонович, что я не стану его, старика, любить так-же, как любила тогда, когда он был молод?

- Потому что это неестественно, Нина Петровна, потому что слишком велика разница между тем и другим.

- И в конце-концов, - приподнялся на стуле Шавкин, свирепо вращая глазами: - «крови, Яго, кррррови! »

- Браво, браво! - захлопала руками Наталья Сергеевна. - Вы изумительно хорошо произнесли это!

- Вы находите? - опустился тот на стул с довольной улыбкой и посмотрел вопросительно на Культяпина, который, морщась, поглаживал рукой переносицу. - А ты что скажешь, милый друг? - бросил он вопрос Константину Парамоновичу.

- У тебя большое сходство и в тоне голоса, и в мимике с одним артистом, которого я видел лет… лет двадцать тому назад, - ответил тот, продолжая поглаживать переносицу.

- Ты хочешь, видно, сказать про Сальвини, но я, к сожалению, никогда его не видел…

- Нет, я хочу сказать про артиста, которого я видел на Девичьем поле, в балагане…

- Благодарю покорно! - обидчиво произнес Шавкин.

Все засмеялись.

- Твоя благодарность, господин замоскворецкий Отелло, немного преждевременна, - с едва уловимой улыбкой заметил Константин Парамонович, - артисты могут быть везде…

- Только уж не на Девичьем поле! - воскликнул Шавкин.

- Почему?

- Странный вопрос, Костя! Балаган - балаганом и останется…

- У меня на этот счет свои понятия, Александр Петрович. По моему мнению, - балаган в том смысле, в каком ты понимаешь эти слова, может быть и в заправском театре, а храм Мельпомены - в самом скверном балагане. Но дело не в этом. Дело в том, что, попав как-то на Масленице на Девичье поле, я, курьеза ради, зашел в балаган, где давали какое-то драматическое представление. Я не вспомню сейчас, в чем заключалась пьеса, но у меня до сих пор осталась в памяти фигура артиста, игравшего мужика, которому изменила жена.

- А, это наверное «Горькую судьбину» я видел много раз. Пьеса, о которой я говорю, была самодельная, какие обыкновенно стряпаются для балаганов. Смысла в них мало, но криков и эффектных сцен, приспособленных для грубой толпы, сколько хочешь. И, можешь себе представить: стоить мне только закрыть глаза и вспомнить этого балаганного рогоносца, как он весь, со всеми мельчайшими своими чертами, воскресает и заставляет меня вздрагивать. Я как сейчас вижу этого рыжего мужика с скомканной бороденкой и ревом, напоминающим рыкание разъяренного льва. Он весь дрожал, когда вынимал нож из стола, - я не спорю, может-быть он дрожал потому, что на улице было 20 градусов мороза, а в балагане гулял ветер, но когда он произнес с зловещей улыбкой: «уж и выпущу-же я из нее, подлой, кровищи! » - у меня по спине поползли мурашки. Галерка хохотала, но сидевший со мной в первом ряду стульев какой-то господин невольно повернулся ко мне и прошептал: «прямо каторжный, черт его дери!... » Отворилась дверь, и явилась изменщица. Мужика словно подкинуло гальваническим током… Он забросил руку с ножом за спину и с каким-то шипением, точно тигр, стал красться к ней с кровожадной улыбкой. Я не выдержал и, спотыкаясь на публику, бросился вон… Я не спал три ночи кряду и проклинал себя за проклятое любопытство, которое навсегда отпечатало в моем мозгу образ этого ужасного артиста…

«Балаганит он или говорит правду? » - подумала Наталья Сергеевна, пристально всматриваясь в лицо Культяпина, на котором продолжала блуждать ироническая улыбка.

Шавкин успокоился и начал разговор об «Отелло»; в нем приняла горячее участие Олимпиада Парамоновна, а Константин Парамонович, попросив разрешение удалиться покурить, - сами Шавкины не курили и не допускали табачного дыма в столовой, - прошел две - три комнаты и, свернув как-то невольно влево, очутился в скромно меблированной комнате с одним окном, роялью у одной стены и ширмами у другой.

Эту комнату занимала Нина Петровна. Все в ней было просто, как была проста и сама хозяйка этой комнаты. Над роялью висели гравированные портреты знаменитых музыкантов, а над маленьким письменным столиком, приютившимся возле рояли, на простом, деревянном кронштейне, стоял небольшой мраморный бюстик Шопена.

Константин Парамонович закурил папироску и подсел к столику.

 

IX.

Сидел Константин Парамонович недолго: не прошло и пяти минут, как в полуотворенную дверь сперва заглянула, а затем и вошла сама Нина Петровна.

- Вот вы где, Константин Парамонович! - произнесла она, и улыбка удовольствия разлилась по ее лицу.

- Вы простите невежу-купца, - встал Культяпин, - что он незваным к вам затесался. Хотел пройти подымить в кабинет хозяина, да очень далеко показалось, - совсем я обленился за границей от ничегонеделанья.

- Напротив, я очень рада, прервала его та и протянула ему руку. - И незваные иногда бывают желанные…

- Разве?

- И очень часто…

- Основы народной мудрости изволите шатать, - шутливо заметил Культяпин. - Для чего-же, в таком случае, пословица создана: «незваный гость - хуже татарина? »

- Нет правила, значит, без исключения… Я почему-то думала, что вы непременно ко мне зайдете.

- И очень просто - почему. Вы заметили, вероятно, что я плохо перевариваю все эти разговоры о ролях да о гримах, и сообразили: куда-же ему, бедненькому, кроме моего уютного уголка, деваться?

- А как мне эти разговоры надоели, если-б вы только знали! Я бегаю. Сбежала и сейчас, потому что приехал Яго и, подвинув к себе бутылку мадеры, стал докладывать брату о заказанных костюмах для «Отелло». Я удивляюсь на Липу: как ей не надоест не только слушать все эти разговоры, но и вмешиваться в них самой?

- Ая нисколько не удивляюсь: она любит мужа. По крайней мере, это говорит она сама. А вы знаете, когда любишь человека, невольно как-то принимаешь участие, иногда даже до глупости горячей, во всем, что его интересует или просто забавляет… Вы согласны с этим?

- Пожалуй.

- Только - «пожалуй»! Значит, вы находитесь в сомнении относительно человеческой способности приносить всевозможные жертвы для любимого существа? Значит, если-бы вы любили кого-нибудь и этот кто-нибудь пристрастился, положим, к пению, не имея вовсе голоса, - вы-бы, разумеется, не только не стали поощрять его бесполезное занятие, но и даже подпевать ему?

- Если-б я относилась к нему безразлично, Константин Парамонович, я заткнула-бы уши ватой и предоставила ему полнейшую свободу, но…

- Ваше «но» любопытно»…

- Если-б я его любила, я доказала-бы ему, что петь, не имея голоса, глупо, и настояла-бы на том, чтобы он больше не смел ставить себя в смешное положение…

- А если он вас не послушает?

- Значит, я его не люблю…

- У вас своеобразная логика, но она мне нравится. Любовь, говорят, делает чудеса.

- И должна делать. Иной любви я не понимаю…

Константин Парамонович задумался, вспомнив о своей жене да попутно и о зяте. И та, и другой делали, что хотели: одна пила, а другой возился с какими-то подозрительными личностями на сценической подкладке, и ни он, ни Олимпиада Парамоновна не шевельнули даже пальцем для того, чтоб направить их жизнь по другому течению. Он - потому, может быть, что плохо любил свою жену, а сестра… вероятно, тоже поэтому.

Культяпин посмотрел исподлобья на Нину Петровну, рывшуюся в груде нот, и подумал: «Вот, к этакой если попадешься в руки, пожалуй, и завещание писать забудешь!... »

Он пересел в угол на маленькую кушетку, обитую кретоном культяпинской фабрики, и нашел, что цвет кретона выгорел мало.

«А у других, - мелькнуло у него, - в одно лето все цвета сходят! » - Нина Петровна! - окликнул он девушку.

- Что, Константин Парамонович?

- Я не беспокою вас дымом?

- Нисколько.

Культяпин помолчал. Видимо, он что-то хотел сказать и не решался.

Кушетка была мягкая, покойная, и он так на ней удобно уселся, что не хотелось не только двигаться, но и мыслить. Попадается такая мебель, которая располагает человека или ко сну, или к молчанию.

- Мне, Нина Петровна, пришла странная мысль в голову, - прервал молчание Культяпин. - Если вы говорите о любви так решительно и безапелляционно, значит вы… кого-нибудь любите…

Нина Петровна не ответила и еще торопливее стала разбирать ноты.

Константин Парамонович подождал с минуту ответа и затем спросил:

- Вы не хотите мне отвечать?

- не хочу

- Значит, я еще не заслужил вашего доверия? Значит, дружба наша на словах только? Да? Бог с вами, если так…

Культяпин швырнул окурок папироски в угол и подошел к роялю.

- Сыграйте мне что-нибудь сердцещипательное…

Девушка подняла голову и странно посмотрела на него. Лицо ее было бледно.

- Непременно - сердцещипательное?

- Непременно. В лад настроению. Вот, подите: жил я заграницей, скучал, правда, и очень скучал, но такого скверного настроения у меня не было. А как ввалился в матушку родимую, Москву белокаменную, так тебя всего это подлое настроение и охватило…

Да иначе и быть не может: все идет не так, как желается, не по нашему нраву самодурному. Искони в нас это самодурство укоренилось, и не выбьешь его из нас ни пестом, ни крестом с молитвою. Дома - скверно; в город приехал - тоже кажется все как-то не так идет; сюда завернул - доморощенный Отелло крови жаждет; пришел к другу, единственному существу в мире, с которым и чувствуется, и дышится легко, и тот…

- Константин Парамонович, чего вы хотите от меня? - прервала его девушка.

- Одной только откровенности, и больше ничего.

- Я никого не люблю, - отвернулась она от Культяпина.

- Неправда…

- Ну хорошо. Вы хотите правды? извольте: я люблю!

- Вот в этих словах и в их тоне звучит истина. Успокойтесь, милый друг, я не стану у вас выпытывать, кого именно вы любите.

- Да я вам и не скажу. Ни вам, ни сестрам, ни брату, - никому!

- Ну, вот видите: поневоле вам приходится играть для меня что-нибудь сердцещипательное…

Нина Петровна села за рояль и ударила по клавишам.

- Один маленький вопрос: а он вас… любит?

- Не знаю. Я его не спрашивала…

- И он не знает, что вы его любите?

- И этого не знаю…

- Странная какая-то любовь, на которую способны только женщины…

- А мужчины всегда спрашивают?

- Я думаю. По крайней мере, если-б я, например, влюбился, положим в вас, и если-б я заметил хотя-бы только маленькую каплю сочувствия, я, разумеется, спросил-бы…

- А если-б не заметили?

- Не знаю. Может-быть, и рискнул-бы, а может-быть, и нет. Это зависит от того, что во мне окажется сильнее: чувство или страх нарваться на равнодушие… У всякого мужчины самолюбие играет большую роль в жизни; если-б его было поменьше, почем знать, может-быть мы были-бы более счастливыми, чем есть… Хотите, я его спрошу, Нина Петровна?

- Благодарю вас… за доброе участие, но я постараюсь обойтись и без него…

- Эх!... Играйте уж лучше… с вами сегодня, я вижу, пива не сваришь!...

Нина Петровна заиграла.

Константин Парамонович присел на кушетку и закрыл глаза… С первым-же звуками музыки он забыл все, что было здесь, что осталось дома. Звуки неслись, а вместе с ними неслись и мысли Культяпина в тот неведомый мир, где отдыхает душа и стряхивает с себя все, что сжимало ее болью и заставляло глубоко страдать. Забвение - отдых, и Константин Парамонович отдыхал, отдавшись весь во власть мощной и чарующей гармонии звуков…

Нина Петровна играла долго и когда кончила, повернулась к нему. А он сидел по-прежнему, не двигаясь, поставив локти на колена и схватившись руками за голову.

- Константин Парамонович! - окликнула его Нина Петровна.

Культяпин не отвечал, да он и не слышал оклика: звуки еще продолжали ласкать его слух, и только уже, когда Нина Петровна дотронулась рукой до его плеча, он очнулся и вскочил.

- Спасибо вам, спасибо, дорогая, - забормотал он, целуя руки девушки: - но зачем вы меня разбудили?

- Вы спали?

- Нет, грезил на яву. Я слышал плеск морской волны, я видел возле себя милое существо, которое рассказывало мне волшебные сказки о том, что есть хорошего на свете и мимо чего мы проходим, ища того, чего совсем нет на этом свете… Спасибо вам!...

- Не за что, Константин Парамонович… Я довольна уже тем, что моя слабая игра вам нравится…

- Желал-бы я так играть, как вы слабо играете! Вся жизнь пошла на фабрику да на лавку, а между тем и у меня были порывы… что-то сделать, чему-то поучиться, да ничего из этого не вышло! Кое-чему понасмотрелся, кое-что по дороге нахватал, а удовольствия от этого ровно никакого не получил. Мой дед, умирая, говорил отцу: «весь век старался для тебя… Не даром жизнь прожил! » Отец умирал и то-же самое говорил: «приумножил я дедово состояние… Авось меня апосля оцените! » А я стану умирать, что я скажу, Нина Петровна? Разве только то, что «прожил жизнь чорт знает как и чорт знает для чего». У них хоть какие-нибудь убеждения были, а у меня - хоть шаром покати; если и было что, так давно уже я от этого отвернулся. Ваш брат «Отелло» играет, ревет: «крови, Яго! » и убежден, что трагичнее положения этого мавра ничего на свете нет… Ему-бы меня и мне подобных сыграть… Мы - тип, и какой еще тип! От старого мы отстали, а к новому пристать мешает нам то, что внутри гвоздем засело: татарщина или, если повежливее назвать, самодурство, от которого нас не отчистят ни науки, ни цивилизация. Вот где драма, и какая еще драма, Нина Петровна! Неудивительно после этого, если слышишь рассказы о том, что один пьет, как свинья, другой женится чорт знает на ком из развеселых загородных ресторанов, третий подделывает векселя папаши, четвертый подносит тысячные подарки заведомо публичным дамам и афиширует себя, топча в грязь все, что есть хорошего в душе каждого человека… Все чахнет, дохнет и гниет… На земледельческую сторону наложил, благодаря условиям времени, руку кулак; кулака прибрал к своим рукам промышленник… Расцвел новый цветок, известный а, может-быть, и совсем неизвестный в ботанике, под именем «manufacturarussica»… Появились грандиозные фабрики, появились и дворцы у фабрикантов, потому что они, эти господа фабриканты, одевая Россию всевозможными тканями своего производства, не забыли, конечно, и себя одеть потеплее: с миру по нитке, говорится, - голому рубашка, а мы даже в Азию залезли и англичанину с немцем нос утерли… А стал-ли лучше от этого цветок, вот вопрос… Я сижу теперь иногда и думаю: придет какая-нибудь корова и сожрет этот цветок так-же, как промышленник слопал кулака… И это должно случиться, потому что новейшее поколение господ промышленников из фабрики да из лавки вон смотрит: один с певичкой хороводится, другой револьвер покупает, чтоб покончить с собой по той самой ужасной причине, что некоторая девица, несмотря на подносимые бриллиантовые колье да Ривьеры, с другим, таким-же, как и он оболтусом в «Эрмитаж» ужинать уехала… Третий в двадцать пять лет лыс, как новорожденный младенец, а говорит так, как-будто ему давно уж за семьдесят заехало… Да, все это так, Нина Петровна, но для какого дьявола я вам это разглагольствую? - засмеялся Культяпин, не выпуская из своих рук руки девушки, - ах, да, вот для чего, - сдвинул он брови, - если тот, кого вы полюбили, отросток от цветка «manufactura russica», разлюбите его… Ради Бога, ради собственного вашего счастья, позабудьте о нем… Он ничего вам не даст, кроме разочарования и сожаления о загубленной жизни…

- Успокойтесь: я такого полюбить-бы не могла! Он совсем из другого мира…

- Ну, и слава Богу! - почему-то сердито выкрикнул Константин Парамонович и, выпустив из своих рук теплую и мягкую ручку Нины Петровны, шагнул к дверям.

- Ты куда, Костя? - остановила его появившаяся Олимпиада Парамоновна.

- Я?... Кажется, мне пора домой, - вынул тот часы.

- Что за вздор, - мы так давно не видались, а ты уже бежишь… Ниночка, чем ты разобидела моего братца?

- Липа, ты говоришь глупости, - поторопился Культяпин прервать речи сестры, - напротив, я отдохнул и душой, и сердцем, просидев три часа у Нины Петровны… А где-же Александр Петрович?

- Он уехал… Садись, Костя, мы поболтаем еще час, я напою тебя чаем, накормлю ужином… Ведь ты сегодня не обедал…

- У меня, ей-Богу, сестра, никого нет аппетита…

- Ах, оставь, Костя!... К ужину будет карась в сметане! - сообщила с улыбкой Олимпиада Парамоновна, усаживая брата на кушетку: - твой самый любимый карась!

- Даже самый Любимый! Липа, ты слишком знаешь мои слабости и пользуешься ими, как хочешь… Действительно, карася в сметане я не видел месяца три…

- Всякого человека, оказывается, можно чем-нибудь да подкупить, - заметила Нина Петровна.

- Святую истину изволили изречь, - согласился Культяпин со вздохом: - одного подкупают деньгами, другого - теплой лаской, третьего - карасем в сметане. На мою долю достался карась, и я - остаюсь, сестра… Ты говорила, что муж уехал?

- Да, он хотел забежать к тебе на минутку, но его так заторопила Наталья Сергеевна.

- Значит, он уехал с ней?

- Да… Проводить… Она ужасная трусиха и боится наших тишайших палестин. Он всегда ее провожает домой.

Константин Парамонович посмотрел на Нину Петровну, та отвернулась.

- Прекрасно. Отелло уехал с Дездемоной. А Яго?

- Яго они отправили к костюмеру: спектакль на носу, а костюмов, представь, готово только половина.

- Это ужасно! - произнес Константин Парамонович и показал сестре взглядом на дверь.

Олимпиада Парамоновна с удивлением посмотрела на брата и встала.

- Мне нужно сказать Липе несколько слов… Простите, мой друг!

Культяпин пошел за сестрой и в дверях оглянулся. Нина Петровна стояла уже у окна и, прижавшись лбом к стеклу, смотрела в сад.

 

 

X.

 

- Не удивляйся, Липа, - заговорил Константин Парамонович, когда они очутились в будуаре хозяйки, - что я желал поговорить с тобой наедине…

- Не удивляюсь, Костя, - улыбнулась та: - Нина - чудный человек, прекрасная душа, но, тем не менее, она и тебе, и мне чужая.

- Ты думаешь? - с оттенком неудовольствия в голосе спросил Культяпин, опускаясь на оттоманку.

- Уверена. У ней своя особенная жизнь, свои интересы, а у нас с тобой совсем иные и взгляды, и желания, и…

- Постой, постой, Липа… Неужели и ты такого-же мнения о Нине, как и наша матушка?

- О, нет! Наша мама - человек допотопный. В ее словах иногда много правды, но правды, как выражается мой Саша, кургузой, обрезанной наподобие Тришкина кафтана. Что касается до Нины, - мама ошибается от «а» до «зета». Она их всех - и Нину, и Марусю, и Катю - считает почему-то распутницами…

- Это я знаю. Жизнь последних меня интересует мало, но жизнь Нины…

- Очень, - подхватила с прежней улыбкой Олимпиада Парамоновна, - это я уже заметила…

- Я не отрицаю этого. Да, я очень ею интересуюсь, но совсем не настолько, как ты предполагаешь…

- А я разве что предполагаю, братец? Я вижу, что беседа Нины тебе приятна, что ты, благодаря только ей, иногда засиживаешься у нас до поздней ночи и уезжаешь всегда таким веселым, хорошим и милым, каким я не вижу тебя ни в городе, ни на фабрике, ни дома…

- Липа! Я чувствую, что краснею как мальчишка, и прошу не жарить для меня карася: я сейчас уезжаю! - пошутил Культяпин.

- Это почему?

- Помилуй, душа моя: по твоим словам, выходит, что я влюблен в Нину по самую маковку…

- Этого я не говорила, Костя, - произнесла Олимпиада Парамоновна, сдвигая брови, - и не думала, представь, даже об этом… Хотя, с другой стороны, отчего-бы и не влюбиться в Нину…. Я, женщина, и то влюблена в нее: у нее громадный музыкальный талант, доброе сердце и чудный характер. Я не говорю уже про внешность… она очень недурна собой…

- Недурна! Сейчас видно, что про женщину говорит женщина! - воскликнул с некоторым жаром Культяпин. - Вы не можете судить о красоте женщин так беспристрастно, как мы, мужчины… Вы не видите друг в друге того, что видим мы, изучающие в вас каждую линию, каждую черточку, каждую еле уловимую точку. Для тебя в другой пропадает все: и грациозное движение головки, и изумительно нежный, бархатистый взгляд, и полная чарующей прелести вибрация взволнованного голоса… А мы, мы жадно ловим все, что видит наш глаз, что подсказывает нам эстетическое чувство, и научаемся ценить красоту женщины по достоинству.

- Костя! Костя! - с изумлением проговорила Олимпиада Парамоновна. - Да ты влюблен в Нину?

- Ах, поди ты!...

- Ты говоришь с таким жаром, как будто я жестоко оскорбила ее…

- Эх! У вас все сейчас сводится на влюбленность. Нельзя сказать про какую-либо женщину трех фра, как вы уже приходите к довольно глупым умозаключениям… Что Нина Петровна хороша собой, что она чудный человек, к этому я пришел давно.

- Даже давно?

- Да, да. Надеюсь, я знаю ее не первый год, сестра! Но это еще не дает тебе права говорить, что я влюблен в Нину, - с сердцем воскликнул Культяпин, поднимаясь с оттоманки и снова садясь. - Во-первых, я не умею «влюбляться», я могу только «любить»…

- Не все-ли это равно?

- Для тебя - может-быть, а для меня - не все равно. Есть патока, но есть и сахар… Делают-же, чорт возьми, для чего-нибудь сахар, сестра? Один любит патоку, а другой предпочитает сахар…

- Понимаю, Костя… Моя любовь к мужу - это… патока? Да?

- Если хочешь, - пожалуй, да!

- А твоя к Ниночке - сахар?

- Ты совсем оглупела, Липа, со своими театральными Отеллами! - поднялся Культяпин, и яркий румянец выступил на его щеках. - Кого я люблю, до этого никому нет дела, и ковыряться в моей душе я никому не позволю!

- Юпитер, ты сердишься, - значит, ты не прав, - произнесла тихо Олимпиада Парамоновна, ловя руку брата и притягивая его снова на оттоманку.

- Эх, Липа! Пойми ты, наконец… нельзя так, милый друг! - быстро заговорил он, прижимая руку сестры к груди. - Я не сержусь… видит Бог, не сержусь… но нельзя-же говорить все, что только взбредет на ум… Мы с тобой не на театральных подмостках и говорим не заученные роли пьесы, а то, что подсказывает нам наша собственная жизнь. Ты говоришь глупости, которые возмущают меня не потому только, что они чересчур глупы, а потому, что тон их не тон шута, а - шпиона. Посмотри на меня внимательнее и скажи откровенно: гожусь я в любовники или нет? Ну, вот видишь, - упавшим голосом продолжал Культяпин: - ты опустила глаза и молчишь… Я знаю сам, что мне от жизни ждать нечего: все, что я хотел взять когда-то, прошло мимо моего носа, не оставив во мне даже благодарных воспоминаний и никаких надежд… Да и какие могут быть надежды у человека, Липа, которому осталось только сделать несколько шагов для того, чтоб покончить со всем земным?... Ты сама знаешь, что здоровье мое надломлено, что я должен быть готовым каждую минуту…

- Костя! Милый! Замолчи! Это неправда… Ты выздоровеешь, в этом я глубоко уверена, но не надо падать духом и хандрить… Я понимаю тебя… Бывают в жизни минуты, часы, дни, даже целые годы, когда все кажется в мрачном цвете, но это проходит, Костя… Ты несчастлив… да… но… где-же безусловно счастливые люди? Покажи мне их?

- Это все не то, сестра. Может-быть, они и есть, но я их не знаю. И не хочу знать. Я хотел тебя только убедить в том, что твой взгляд на мои отношения к Нине не верен. Мы сходимся, как друзья, которым есть о чем поболтать в часы досуга и убить тоскливое время. Она играет - я слушаю. Я отдыхаю и ухожу домой с сознанием, что я дал настоящий отдых и уму, и сердцу.

- Ах, Костя, Костя! - покачала головой Олимпиада Парамоновна: - ты не сердись, но… ты плохо знаешь свое сердце.

- Напротив, сестра, теперь лучше, чем когда-либо. Оно спокойно.

- И ты мне правду говоришь?

- Напрасно сомневаешься. Если-б оно любило кого-нибудь, не то-бы было.

- А что-же именно?

- Не знаю, - пожал тот плечами: - может-быть я, как Отелло, задушил-бы ее своими руками и затем бросился-бы с Ивановской колокольни… Я сам не знаю, что я мог-бы сделать…

- И все это потому, что ты любишь?

- Нет, потому, что она меня не любит. Ах, Липа, ты и меня заставляешь говорить глупости, - рассмеялся Культяпин, поглаживая руку сестры, - я начал болтать о том, чего нет и не будет никогда. Поговорим лучше о тебе… Я прожил свою жизнь, твоя - вся впереди.

- Ты опять о том-же?

- Опять. И опять о твоем муже… Ты как смотришь на его проводы театральных Дездемон?

- Костя, ну как-же ты говоришь, что твое сердце спокойно, когда ты даже за меня ревнуешь мужа? - засмеялась Олимпиада Парамоновна.

- Это не ревность, сестра, а благоразумие. Я спрашиваю тебя серьезно, потому что, откровенно тебе скажу, мне ваша Дездемона не нравится. Я ее знаю.

- Ты? Кто-же она?

- Сейчас не вспомню, но я ее знаю. Ты веришь мужу?

- Конечно…

- И тебе ни разу не пришла в голову мысль, что он может увлечься другой женщиной?

- Саша? Увлечься? - расхохоталась Шавкина, - Костя, милый мой, да ты совсем его не знаешь.

- Как раз наоборот: ты его не знаешь… Но если ты так уже уверена в нем, я больше не стану и говорить, но… если-б ты захотела послушать моего братского совета…

- Во всем и всегда, кроме…

- Понимаю. Но все-таки, мне думается, было-бы хорошо, если-б ты хоть однажды отнеслась критически к его увлечению подмостками…

- Шпионить за мужем?

- Я не говорю этого, а все-таки… Впрочем, как знаешь, - поступай так, как подсказывают тебе разум и сердце… Я не подозреваю даже твоего мужа в чем-нибудь нехорошем, а прямо говорю, что эта театральная птица, которая улетела с ним, мне не нравится.

- Ты, вероятно, ошибаешься. Она очень и очень милая женщина…

- Тем лучше для тебя… Однако, милая сестрица, что-же это у вас за порядки в доме? - спросил с усмешкой Константин Парамонович, посматривая на часы: - одиннадцать часов, а у тебя ничего и никого нет: ни мужа, ни Нины Петровны, ни жареного карася в сметане!

- Успокойся, сейчас и то, и другое, и третье будет…

Олимпиада Парамоновна скрылась из будуара. Культяпин поднялся с оттоманки и, пройдясь несколько раз по комнате, остановился перед письменным столом сестры, на котором рядами выстроились в самых разнообразных рамках портреты. Среди них он увидел свой, матери, зятя и… Дездемоны, снятой с оголенными руками, заброшенными за голову.

Эта поза точно молнией осветила его память.

- Вспомнил! - вскрикнул он и испуганно посмотрел на дверь. Но сестры не было. Он взглянул еще раз на портрет Натальи Сергеевны и вышел из будуара Олимпиады Парамоновны, покачивая грустно головой.

«Наконец-то вспомнил, - подумал он, - и откуда она стала Натальей Сергеевной, когда десять лет тому назад в Ирбитской ярмарке в хору плясала русскую под именем Варки? Нет никаких сомнений, это она! Бедная Липа! Идиот Александр Петрович!... »

Культяпин прошел две - три плохо освещенные комнаты и очутился в столовой, где возле стола хлопотала хозяйка, отдавая приказания лакею.

- Представь, Костя, - проронила Олимпиада Парамоновна, заслышав шаги брата и не смотря на него: - Александр Петрович до сих пор еще не вернулся…

- Кто? Саша? - переспросил Культяпин.

- Да… Александр Петрович, - ответила та, и голос ее точно дрогнул, - наверное зашел к ней, чтоб повторить какую-нибудь сцену.

- Вероятно, - согласился Константин Парамонович, рассматривая с большим вниманием потолок, выложенный резным дубом; - сцена, когда Отелло душит Дездемону, по моему мнению, самая трудная и, вместе с тем, благодарная для артиста, и я уверен, что именно эту сцену он заехал к ней повторить.

- Ты что этим хочешь сказать, Костя? - спросила сестра, подходя к нему и тревожно заглядывая ему в глаза.

- Именно то, что сказал, Липа, и больше ничего…

Олимпиада Парамоновна отвернулась от брата и села за стол.

- А где-же Нина Петровна? - справился Культяпин, садясь против сестры.

- У ней разболелась голова, и она легла спать, - автоматично произнесла Олимпиада Парамоновна. - Просила извиниться перед тобой…

- Зачем? Мы можем обойтись и без вежливостей. Ну, не прав я, сестра, говоря, что у тебя в доме беспорядки и что на мою долю достанется один только жареный карась в сметане? - с горечью проговорил Константин Парамонович, кривя рот в улыбку.

- Прав… да, прав, - в раздумье прошептала хозяйка. - Но это все пустое…

- Разумеется! А, кстати, не можешь-ли ты мне сказать адрес этой… Дездемоны?

Олимпиада Парамоновна посмотрела пытливо на брата и, встретив его скучающий взгляд, вышла из столовой; она вернулась минут через пять и бросила брату квадратный листочек…

- Вот… тут… Зачем тебе это, Костя?

- Так, на всякий случай. Почем знать, может быть, и я, на старости и от скуки, надумаю увлечься искусством и сыграть…

- Отелло?

- Конкурировать с твоим мужем я не стану. Если и стану играть, то уж во всяком случае не «Отелло», а «Укрощение строптивой»… Липа, да где-же твой карась, которым ты меня так жестоко поддела?

Шавкина невольно рассмеялась и позвонила.

Спустя полчаса Константин Парамонович стоял уже у лестницы меблированных комнат на Бронной и спрашивал швейцара:

- № 8-й дома?

- Никак нет-с, - ответил тот, снимая картуз и чувствуя в ладони правой руки бумажку, сунутую ему Культяпиным.

- И давно?

- С утра-с, господин.

- Я так и знал, - пробормотал Константин Парамонович: - ах Липа, Липа!...

- Да они-с довольно несвоевременны на этот счет-с, - конфиденциально добавил швейцар, понижая голос: - положенного моменту домашнего у их нету-с, а как вздумается…

Культяпин кивнул головой и вышел.

- Даже безграничны в своем произволе, - уже крикнул ему швейцар вслед, - а бить некому… Будьте здоровы-с!

С невеселыми думами вернулся Константин Парамонович домой.

И когда ему отворил дверь верный и старый Фома, на него пахнуло сыростью плохо натопленного вестибюля. Горела свеча, поставленная на помпейском столике, а все кругом тонуло в потемках… Такие-же потемки царили и в душе Культяпина, а сердце сжимала тоска, которой, кажется, и конца не было.

Впереди по лестнице шел Фома со свечей, а следом за ним, спотыкаясь на ступени и поминутно останавливаясь, следовал Культяпин. Фома что-то говорил Константину Парамоновичу, но тот ничего не понимал и думал о сестре, о зяте, о Дездемоне, о Нине Петровне, у которой неожиданно разболелась голова, и о своей жизни, в которой, кроме жареных в сметане карасей, и вспоминать было не о чем…

 

 

XI.

Со станции «Табунка» N-ской железной дороги не было видно фабрики Культяпиных, но когда вы, проехав версты три густым, плохо вычищенным лесом, сворачивали направо, - вся Культяпинская мануфактура, с ее громадными много-этажными зданиями, высокими кирпичными и железными трубами, бесчисленными одноэтажными и двухэтажными домиками, разбросанными по дальнему перелеску и обоим берегам довольно живописной речки Культяпки, вырисовывалась перед вашими глазами, как на ландшафте.

От станции железной дороги до самой фабрики тянулось широкое шоссе, по которому с утра до ночи в оба конца двигались воза с товаром и фабричные, приходившие на фабрику из ближайших деревень ранним утром и спешившие домой поздним вечером; пришлые, дальние рабочие жили в беленьких домиках, возле которых с утра до ночи шумела фабричная детвора, неспособная еще бегать в школу, устроенную отцом Константина Парамоновича.

Кругом фабрики рос березовый лес, белевший своими столетними стволами, и только в одном месте виднелась широкая просека, по которой продолжалось шоссе и терялось вдали.

Был конец марта, и в воздухе чуялась весна. Шоссе, под лучами солнца, местами уже освободилось от снега, а снег в канавах и отлогих полях побурел и заиглился. Речонка темнела и дулась, точно предупреждая всех о своем скором вскрытии. И три моста, перекинутые через нее, поднимались постепенно, гремя своими цепями.

В один из таких дней, вечером, на станции «Табунка» вылезли из последнего вагона две дамы, из которых одну встретивший их молодец, что-то среднее между фабричным конторщиком и артельщиком, назвал Анфисой Марковной, а другую Ольгой Андреевной.

- Здравствуй, Васенька! - ласково ответила на поклон и приветствия молодца старуха, голова которой была покрыта пуховым платком, - ты на чем за нами выехал?

- На санях-с…

- Ну? А у нас в Москве давно уж на колесах ездят… И ничего дорога-то?

- Ездить еще можно-с, - говорил молодец, поддерживая под локоть хозяйку, сходившую с платформы, и крикнул, повернув голову назад:

- Никита, скажи Петру, чтоб багаж хозяйский вез без промедления…

Ольга Андреевна, одетая в короткую шубку с собольим воротником и шляпку, отделанную мехом, шла за свекровью и всматривалась в надвигавшуюся темноту.

- Подавай! - кому-то неистово крикнул молодец, оставляя локоть хозяйки.

Застучали подковы по мерзлой земле, и перед дамами остановились широкие парные сани с медвежьею полостью и высоким задком. Лошади фыркнули и заплясали на месте.

- Нно… балуй! - окрикнул их кучер, натягивая возжи, - с приездом честь имею вас поздравить.

- Да это кто-же? - справилась Анфиса Марковна, влезая с помощью молодца в сани: - Егор, что-ли?

- Никак нет-с, - отозвался кучер, - Карп-с

- Ну, Карпушка, богатым тебе быть… Не узнала я твоего голосу.

- С простуды охрип-с, Анфиса Марковна.

- И спина-то ровно не твоя… Олюшка, уселась, что-ль?

- Давно уж, мамаша…

- Полостью застегнулась?

Ольга Андреевна вместо ответа зевнула и откинулась на спинку саней.

- Все готово-с, - ответил за нее молодец и, влетев мячиком на передок к кучеру, крикнул:

- Пошел!

Сани выехали на шоссе и быстро покатили вперед.

Ольга Андреевна закрыла глаза, а старуха Культяпина стала разговаривать с Васенькой, который, придерживаясь рукой за кушак Карпа, перегнулся с передка и рассказывал хозяйке обо всем, что случилось на фабрике интересного или нового.

И когда сани, вынырнув из леса, свернули вправо, она уже знала самые мельчайшие подробности фабричных новостей.

Ольга Андреевна открыла глаза и улыбнулась мчавшимся ей на встречу фабричным огням, которые с каждой минутой становились все больше и бесчисленнее.

- Как красива фабрика ночью, - проговорила она вслух. - Точно миллионы глаз, сверкающих в темноте своим электрическим блеском… Мамаша, посмотрите, как это красиво…

- Что, Олюшка?

- Я говорю, как красиво блестит фабрика огоньками…

- Ну, что ночью красивого. А ты слышала, что Васенька про мастера-англичанина мне рассказал?

- Нет, не слыхала.

- Вздремнула со свежего воздуха-то. Жена от него в Англию уехала месяца три тому назад, да назад-то и не едет.

- И хорошо делает.

- Это почему-же хорошо-то, мать моя?

- Я про него слыхала очень нелестные отзывы. Он пьяница и грубый мужик. Говорят, он часто бил свою жену…

- Отчего-же нашу сестру и не поучить иногда? Бил! Да, может, бил-то за дело.

- Это уж давно отошло в область преданий, мамаша. Порядочный человек никогда не позволит себе бить жену…

- Так, так. Значит, наши отцы и деды непорядочными были, когда жен своих по нужде учили? А кто капиталы нажил, спрашивается? Кто из ничего дела созидал? Кто Бога боялся да людей уважал? Все те-же непорядочные люди, которые своих глупых баб уму-разуму учили.

- Спорить с вами, вы знаете, я не умею или, вернее сказать, не хочу, потому что это бесполезно, а высказываю только свои взгляды и больше ничего…

- Взгляды-то у вас, у всех, у нонешних, какие-то богопротивные стали… и Константин такой-же вот… с высшими взглядами да правилами… Этого нельзя, это неприлично, а этого и вовсе нельзя допустить… Ну и распускает всех, и творят все свою волю, а не хозяйскую…

Ольга Андреевна свекровь не слушала; она смотрела на мелькавшие мимо нее здания, силуэты прохожих и, прислушиваясь к визгу полозьев, мечтала о чашке чаю и теплой мягкой постели.

Поездка на фабрику встряхнула ее, а чистый весенний воздух навевал дрему.

Она столько времени не дышала этим воздухом, не видала людей, запершись в своей золоченой клетке!

Сани свернули в переулок, вылетели на просеку и, промчавшись несколько десятков саженей, круто повернули влево.

Спустя минуту, они остановились у длинного одноэтажного дома, подъезд которого был освещен электрическим фонарем.

Это и была фабричная резиденция Культяпиных.

Маленький, срубленный из балок отцом настоящего владельца домишка теперь, благодаря капризу Ольги Андреевны, растянулся в дом, где были громадные залы, столовые, малые и большие гостиные, зимний сад с тропическими растениями и фонтанами и бесчисленное множество комнат, отправлявших всевозможные назначения.

Комнаты были высоки, окна широки: и то, и другое давало массу воздуха и света. Высокая, почти пирамидальная крыша дома с затейливыми башенками с громадными шпилями увеличивала высоту резиденции Культяпиных и скрадывала растянутость самого дома.

Много было вкуса в архитектуре этого купеческого дворца и распланировке самих комнат. Нельзя было даже придраться к мелочам: в каждом уголке, в каждой двери, даже в простых наличниках видна была талантливая рука архитектора, сумевшего капризы купчихи сочетать с фантазией художника так, что самый придирчивый критик не мог разобрать, где собственно начинается каприз и где кончается фантазия.

Ольга Андреевна очень любила этот дом, когда его строила, и охладела к нему тотчас-же после первого проведенного в нем лета.

Встречаются в жизни такие натуры, которые, преследуя известную, часто даже случайно родившуюся мысль, с лихорадочной поспешностью, со страстью и энтузиазмом бросаются осуществить ее на деле, провести в жизнь, подчас рискуя всем - и средствами, и совестью, а затем, осуществив, потратив на нее, может-быть, массу труда и здоровья, - отходят с равнодушным видом прочь и набрасываются на новую…

Ольга Андреевна принадлежала к числу таких натур и, выстроив себе дворец на фабрике, перестала в нем бывать.

Выходя из саней, она вспомнила, что не была здесь уже три года, и очень удивилась, найдя в доме все на своем месте и в том именно порядке, в каком она его оставила в последний свой приезд.

Их встретила и мужская, и женская прислуга, которая была предупреждена о приезде хозяек на фабрику.

Депутаций от служащих не было, хотя Анфиса Марковна, привыкшая с давних пор к чинопочитанию, и ожидала встретить в передней некоторых представителей фабричной интеллигенции; встретил их управляющий фабричной конторкой, Масей Масеич, как называли его рабочие, благообразный старик с напомаженными височками и круглой лысинкой, на которой, точно муха, сидела черная родинка.

Масей Масеич поцеловался со старухой, чмокнул ручку Ольги Андреевны и поспешил доложить, что на фабрике все обстоит благополучно.

- Не ври! - осадила его Анфиса Марковна, раздосадованная отсутствием служащих. - Все благополучно, а жены от вас бегают!

Масей Масеич захлопал глазами, развел руками и, конфузливо склонив лысинку на бочек, проследовал за хозяйкой в столовую, где был сервирован чай.

Ольга Андреевна в сопровождении горничной обошла все комнаты и вернулась в столовую в то время, когда уже там Масея Масеича не было. Анфиса Марковна зевала и крестила рот.

Выпив молча чашку чаю, Ольга Андреевна приложилась губами ко лбу свекрови и, пожелала ей спокойной ночи.

- И ты, Олюшка, спать хочешь? Ишь ведь как нас дорожка растрясла. Петиту даже на еду никакого нет... Ты, может, закусить хочешь?

- Нет, мамаша… прощайте…

- Постой, там повар за приказаниями пришел, какой завтра обед делать?

- Заказывайте что хотите, мне все равно…

- Ну, не все равно. Я, мать моя, посты соблюдаю и даже рыбы себе не разрешаю, кроме положенных дней…

- И я буду есть постное.

- Ну, куда тебе! Захвораешь еще тут, и от Константина мне-же первой гонка будет.

- Не будет гонки, мамаша, и хворать я не стану… Что закажете себе, то и я буду есть…

- Нет, уж я тебе лучше что-нибудь из рыбного велю… все-таки спокойнее… Ну, ступай, Христос с тобой, и спи до завтра.

Анфиса Марковна покрестила вслед удалявшуюся Ольгу Андреевну и, зевнув еще раз, отправилась на свою половину, состоявшую из двух комнат. В первой из них она встретила низко кланявшегося ей повара в белой куртке и таком-же колпаке. Другого «одеяния» для повара Анфиса Марковна не допускала, ибо, по ее словам, только по белому наряду можно было судить о чистоте кухни.

- Здравствуйте, матушка Анфиса Марковна, - бросился к Культяпиной пожилой, гладко выбритый повар, целуя ее в плечо. - С приездом честь имею вас поздравить… Забыли вы нас совсем…

- А вот и вспомнила. Сын заграницей был и все дела на мою шею взвалил, - с видимым удовольствием ответила Анфиса Марковна, - так тут уж не до вас было… Ну как вы тут живете?

- Благодарение Создателю, матушка Анфиса Марковна: - тихо и даже довольно безмятежно.

- Безмятежно-то безмятежно, а ну-ка нагнись ко мне да дыхни.

Повар вобрал в легкие воздух и дыхнул на старуху.

- Это ты от безмятежности, что-ли, водку-то пьешь? - строго спросила она вытянувшегося перед нею повара.

- Вот как перед Богом-с и не касался даже водки, - пробормотал тот, смотря куда-то в угол.

- Нос-то у меня есть, али нет? могу я отличить духи от сивухи, как ты думаешь?

- Так это, матушка Анфиса Марковна, не водкой пахнет, а простудной настойкой-с… Доктор мне предписал от простуды по рюмочке перед обедом и ужином пить…

- Так, так. Тимофей Васильевич наверное прописал?

- Он-с.

- Вижу, что он. Сам этому зелью спуску не дает. Не простужался-бы лучше… Вспомни, какое время теперь: пост Великий, а ты наливку тянешь. Куда жена твоя глядит? Что молчишь-то? Нехорошо, Пантелей, и перед Богом грех, и от людей осуждение… Да еще я слышала, что ты к картам пристрастился.

- Это уж напраслина, матушка Анфиса Марковна; в дураки, действительно, с женой играю.

- Какие там дураки? В деньги играешь с конторщиками…

- Напраслина-с, - глянул снова в угол повар.

- Напраслина? А кто в прошлое воскресенье часы на игру заложил? То-то, Пантелей… Игрок картежный! А у тебя жена, трое детишек… Пришли завтра утром ко мне крестника-то.

- Слушаю-с, - облегченно вздохнул повар, понявши, что инспекторский смотр старой хозяйки окончен до следующего приезда.

Ольга Андреевна прошла в свою спальню и подсела к камину, в котором тлел уголь.

Она потянулась в кресле и спросила горничную, снимавшую с нее обувь.

- Ну, что, Маша, у вас здесь нового?

- Да все по-старому, барыня милая, - весело отозвалась та, стоя на коленях…

- И новых лиц нет?

- Есть. Новый доктор к нам на место покойного Григория Андреича из Москвы прислан. Степан Иванович Бутюгин. Да вот завтра утром вы сами его увидите… Ах, какой чудесный доктор… любую болезнь ровно рукой сымает.

Маша продолжала болтать, но Ольга Андреевна ее не слышала: она заснула в кресле.

 

 

XII.

Старуха Культяпина поднялась рано, чуть ли не с первым фабричным свистком, созывавшим фабричных на работу.

Она обошла весь дом, заглянула в спальню Ольги Андреевны и очень удивилась, застав ее спящею в кресле перед потухшим камином.

«И спять-то ведь не по-людски», - подумала она и, качнув неодобрительно головою, поплыла дальше.

Из зимнего сада она долго любовалась видом, открывавшимся из его окон.

Громадный пруд с островками и пестревшими на них беседками подходил своими берегами к густому темному лесу и летом казался уголком земного рая. К пруду от резиденции бежали во всех направлениях дорожки, которые и теперь уже были все расчищены и посыпаны песком. По бокам дорожек росли фруктовые деревья и цветущие кустарники, а фабрика - слева - была заслонена густыми березовыми аллеями.

Анфиса Марковна осмотрела все зорким хозяйским глазом и, довольная осмотром, накинула на плечи шубку и вышла на крыльцо.

- Ежели проснется наша молодуха, - сказала она провожавшему ее сонному лакею, - скажи, что я скоро вернусь…

К подъезду в маленьких саночках подал лошадь кучер, привезший хозяек накануне со станции.

- Молодец, Карпушка! - весело улыбнулась старуха. - Знаешь мой обычай и без приказу подводу собрал!

- Помилте, Анфиса Марковна, не первый, чай, год служим вашей милости, - осклабился дюжий черный парень, приподнимая шапку. - На фабрику прикажете? - справился он, оглядываясь на усаживавшуюся хозяйку.

- Прямехонько. А утренничек ноне хорош…Пошел, Карпушка!

Через пять минут санки остановились у длинного четырехэтажного корпуса, кирпичные стены которого давно уже почернели от времени и дыма.

Анфиса Марковна бодро соскочила с саней и поднялась во второй этаж.

Фабрика была уже в полном ходу: стучали машины, трещали челноки, а в воздухе стоял гомон тысячной толпы рабочих.

Рабочие ей кланялись. Старуха кивала на ходу головой и, добравшись до второго отделения, устремилась к шедшему ей навстречу толстому, красноликому человеку, с щетинистыми рыжими волосами на голове и широкою бородой.

- Здравствуй, аглицкая душа, здравствуй! - улыбнулась ему Анфиса Марковна и подала руку, к которой тот и приложился в почтительном молчании. - Все у тебя в порядке, батюшка, надеюсь?

- О, да, - ответил тот и справился о здоровье Константина Парамоновича.

- Поправился Костенька, благодарение Заступнице, поправился, Иван Иваныч, и к вам все собирается.

- Очень приятно будет их видеть…

- Еще-бы! Хозяина-то, да неприятно!... А я, вот, с молодой хозяйкой погостить к вам приехала, да и вас поглядеть.

- Это очень хорошо, - буркнул англичанин.

- И я так, батюшка, думаю, что хорошо… Намедни посылала я к вам зятя, а он, говорят, и тебя даже не видал.

- Александр Петрович? О, нет… мы видались в клубе.

- То-то, что в клубе… не для клуба я его на фабрику посылала… А он и двух дней у вас не прожил. Не дело это, Иван Иваныч!

Англичанин пожал плечами и выпятил презрительно вперед нижнюю губу.

- Ну, а у тебя как? Слышала я про твою благоверную дуру… Ты-бы ее, батюшка, по этапу махнул, коли честью к мужу не едет.

Англичанин побагровел и произнес сквозь зубы:

- Это мое и ее дело, мистрис Культяпин…

- А ты не серчай. Сожалеючи тебя говорю, а не ради зубоскальства глупого… А ты ей денег не посылай. Небось, поскачет, поскачет да и пардону запросит… Знаю я этих глупых бабенок-то: у всех у них крику много, а разуму никакого… Приедет, помяни мое слово, Иван Иваныч! - хлопнула старуха дружески по плечу англичанина и полетела дальше.

Спустя четверть часа она была уже в конторе.

Контора помещалась в нижнем этаже трехэтажного корпуса и занимала три громадных комнаты, заставленные сплошь конторками.

Поговорив минут пять с Масеичем, Анфиса Марковна прошла мимо щелкавших на счетах конторщиков, кланяясь направо и налево, и остановилась у самой последней конторки, за которой сидел средних лет блондин с печальными глазами.

- Слышала, Дмитрий Иваныч, о твоем горе, слышала, - понизила она голос, с ласкою заглядывая в глаза конторщику. - Старшенького похоронил… Эко горе какое! Знала я его, шустрый мальчуган был…

- Наказал Бог, - дрогнувшим голосом, со слезами, выступившими на глаза, ответил конторщик, с чувством пожимая руку хозяйки.

- Бог дал, Бог и взял… не ропщи, Дмитрий Иваныч! На все Его святая воля, и ни единый волос не спадет с головы без Его воли… Не ропщи! Не гневи Создателя!...

- Я… не ропщу, Анфиса Марковна, а тяжело…

- Что говорить: детей терять, - жизнь убивать. Всех жаль, и обо всех сердце болит. Трое еще у тебя, - для них себя береги… и в тяжкие минуты перед иконой Владычицы стань да горе Ей свое излей… Облегчит Она твои страдания… Ах, бедняга ты мой!...

Анфиса Марковна смахнула с глаз слезы платочком и прибавила:

- Жену свою ко мне пришли… Может, Бог даст, и разговорю я ее: убивается, поди, - мать, ведь!

- Сами можете понять…

- И как еще понимаю… Не ропщи только: Бог лучше нас знает, что делает. Сима-то твоя, гляди, выросла?

- Нет, Анфиса Марковна, почти такая-же.

- Ишь ты! А я на рост ее понадеялась да платье из Москвы на два вершка длиннее привезла… Ну, это не беда, складки сделаем… Не тужи, горюн! Надейся на Бога и молись Ему. А жену нонче ко мне пришли… Прощай пока, Дмитрий Иванович!

Анфиса Марковна, пожав крепко руку конторщику и как-будто вспомнив что-то, вернулась назад в сопровождении Масеича.

Ее глаза быстро забегали по конторкам и остановились на высоком, молодом конторщике с едва пробивавшимися усиками, который артистически хлопал косточками, точно играя в них бравурный марш.

- Пришли-ка женишок, ко мне отца, - тихо проговорила она, нагибаясь к конторке.

- Слушаю-с, - ответил тот, конфузливо опуская глаза вниз.

- Прямо говори, без уверток: нравится тебе невеста, или нет?

- Нет, - проронил то.

- Старый дурак! Мальчишку загубить надумал… Вот я ему покажу свадьбу!... - Анфиса Марковна гневно повернула голову и, уже не останавливаясь, вышла на крыльцо.

- А ты, Масеич, иди, - повернулась она к вышедшему провожать ее начальнику конторы: - голова-то у тебя босиком ходит, долго-ль простудиться… В больницу, Карпушка! - крикнула она кучеру.

В больничной передней ее встретили две сиделки в белых фартуках и таких-же чепцах и бросились целовать ее руки.

- Ну, их… довольно! - проговорила Анфиса Марковна, сбрасывая с себя шубку. - Кто из докторов тут?

- Тимофей Васильич, - ответили в один голос сиделки, - и новый-с - Степан Иванович…

Анфиса Марковна свернула направо и очутилась в небольшой комнатке со шкафами по стенам и длинным, узким столом посредине, покрытым зеленым сукном.

В комнатке никого не было. Анфиса Марковна покосилась на шкафы, из которых выглядывали различные хирургические инструменты и пузырьки, и села на стул, стоявший у окна, выходившего в палисадник.

Одна из сиделок, сложив руки на животе, стояла у дверей и не спускала глаз с хозяйки.

- Много у вас больных-то? - спросила в ожидании доктора Анфиса Марковна.

- Не особенно-с… Пасха близко, ну и выписываются-с, - хихикнула сиделка, - кому охота на праздниках в больнице лежать.

- Ну, это ты, словно, зря говоришь, - сурово отозвалась старуха, - больному человеку и праздник не в праздник… Да больных и доктора не выпустят… А тебя, Марфа, я вот что скажу: ежели ты не оставишь своих амуров с фершалом, я твоему мужу прикажу тебя домой из больницы взять… Слышала?

Сиделка побледнела и подумала:

«Этакий дьявол… все знает! »

- Слышала, говорю, аль нет? - переспросила ее Анфиса Марковна.

- Слышала-с… Только я очень удивлена, потому как ничего в этом роде не было-с…

- Ты и удивляйся, а я не стану… и что ежели я говорю, значит, верно. Зря я языка ломать не стану, а вот призову фершальшу да и прикажу ей своего лохматого дурака оттрепать за твои глазки да ласки…

- Ей Богу-же, Анфиса Марковна…

- Стой! Ты говела этим постом? - строго спросила старуха.

- Нет-с… Мы на последней, на Страстной, говеем…

- Ну, так вот, станешь попу грехи сказывать, скажи, что зря, всуе даже, перед хозяйкой божилась… Ступай, Иродиада!

Уничтоженная вконец сиделка согнулась и вышла вон.

Анфиса Марковна отвернулась, посмотрела в окно и проговорила вслух:

- И фершальша тоже дура. Родит детей каждый год, а за мужем никакого наблюдения… Положим, ей не до мужа, когда полна квартира ребят, а все-таки дура! Вся фабрика знает, а она и в ус не дует! Иродиаде кофту драповую из Москвы привез, а жене - туфельки в полтора целковых… Есть-же такие мерзавцы на белом свете!

Анфиса Марковна не докончила еще своего монолога, как, мягко поскрипывая сапожками, в комнату вкатился небольшого роста пожилой господин, у которого все было кругло: и брюшко, и ножки, и плечи, и лицо, покрытое жидкой растительностью и подернутое, точно отблеском зари, красноватым оттенком.

- Матушка! Анфиса Марковна! - хриповатым голосом воскликнул вошедший, шутовато изгибая спину и складывая коротенькие ручки в пригоршни. - Сколько лет, сколько зим!

- Здравствуй, старый греховодник, здравствуй, Тимофей Васильич! - улыбаясь, ответила Культяпина, кладя правую руку в пригоршни вошедшего.

- Праведники мы, а не греховодники, - ответил тот, целуя руку старухи. - В монастыре, матушка, живем, облика живого не видим и акридами питаемся…

- То-то у тебя, отец, с акрид-то розовая краска прошибать стала.

- Медику и акриды на пользу.

- Разве что… Ну, садись… Жена здорова?

- Даже весьма… драться, матушка, стала! - с комическим ужасом проговорил доктор, - не далее, как вчера, например, съездила в мою Харьковскую губернию ручкой… А ручка у ней, доложу я вам, при нормальном питании, а главное, от усиленного моего к ней уважения и преданности, так распухла и увеличилась в весе, что я многие медикаменты перепутал… вместо, например, хлорал-гидрата прописал…

- А, ну тебя с твоей аптекой! стоишь ты того! - прервала его старуха.

- Я стою? Я?

- Сердита я на тебя, Тимофей Васильич. Ну, разве можно таким дуракам, как мой повар, простудные настойки прописывать?

- Следует, матушка моя Анфиса Марковна, следует-с! - убедительно заговорил доктор, хитро улыбаясь, - медицину такие франты, как ваш повар, уважают и следуют ее предписаниям в точности… Не пропиши я пьющему человеку «простудной» настойки, он принимал-бы лекарства и дул монопольку по своему глазомеру… Как это вы, ей-Богу, матушка, докторской хитрости понять не можете? Умная вы женщина, а на дальновидного медика сердиться изволите…

- А шут разберет вашу медицину, - махнула рукой Анфиса Марковна. - Теперь я как-будто уж и на твое склоняюсь…

- Обязательно должны склониться и даже поклониться Тимофею Васильичу за то, что он ваших старых слуг оберегает и сохраняет на дальнейшее служение.

- Кланяюсь и не сержусь больше, - рассмеялась Культяпина. - Так дерется Анна Андреевна-то?

- Дерется…

- А ты не дозволяй.

- Не слажу, - вздохнул доктор. - Воспитал и упитал ее, оказывается, по всем правилам гигиены на свою шею… Все-ли у вас благополучно в Белокаменной?

- Костенькой я довольна… Таким бодрым приехал, что я и не ожидала… а жену его вот сюда привезла… Недуг у ней, Тимофей Васильич, - качнула головой старуха.

- Слышал. Распущенность!

- Болезнь, по-моему…

- Распущенность, - серьезно проговорил тот, зажмуривая на момент глаза. - Интересов в жизни нет… полнейшее бездействие и хандра по этому случаю… Мы все пьем, но всякий пьет по-своему и от разных причин… Я пью потому, что меня не удовлетворяет жизнь, что та арена, которая отведена мне для деятельности, слишком узка, мизерна и стесняет мою свободу; другой пьет потому, что в алкогольной отраве он находит забвение от несправедливости людей и собственных неудач; третий пьет только для того, чтобы убить время, которое ему кажется и скучным, и глупым от полнейшего безделья и отсутствия интереса… Больные, слабые волей и характером, пьют запоем… У Ольги Андреевны есть и воля, и характер, а если она пьет, так пьет потому, что распустилась и не желает взять себя в руки. У ней масса энергии на все, - следовательно, если-б она хотела, могла-бы легко удержаться от бутылки… Я ее мало знаю, но знаю настолько, что могу судить о ней безошибочно… Ей, по моему мнению, нужно дать только маленький толчок, направить ее мысли на какую-нибудь идейку, и она тотчас-же ухватится за нее и забудет о том, что прежде делала…

- Твоими-бы устами да мед пить. Я уж и то ее для отвлечения-то сюда привезла. Зашла ныне утром в спальню и удивилась: нигде бутылки нет!

- Пройдет, все пройдет, матушка Анфиса Марковна, - дайте только такой натуре, как Ольга Андреевна, какую-нибудь осмысленную работу… - доктор повернулся, услышав стук отворяемой двери, и увидел молодого, лет тридцати, брюнета с бледным лицом и усталыми глазами.

- Вы знакомы? Мой коллега Степан Иванович Бутюгин! - проговорил он, - наша родная хозяюшка Анфиса Марковна.

Старуха посмотрела пытливо на вошедшего и протянула ему руку:

- Тоже доктор? Очень рада с вами познакомиться, баринок.

 

XIII.

Бутюгин осторожно подержался за руку Культяпиной и сел на подброшенный ему товарищем стул.

- Впервые тебя, батюшка, вижу, - продолжала Анфиса Марковна, всматриваясь в Бутюгина, - недавно у нас?

- Третий месяц…

- Новенький, значит. Раньше-то служил где, али прямо из университету?

- На фабрике у Миленина с год прожил…

- Знаю Миленина. Пустой человек: о чем ни заговорит, завсегда на лошадей разговор сведет… Ему лошадиным барышником быть, а не фабрикантом… Он, говорят, своих кучеров рядом с собой за стол сажает…

- Все может быть, - улыбнулся Бутюгин.

- Хороши порядки, должно-быть, у него на фабрике!

- Порядков никаких, - согласился доктор, - именно это обстоятельство и заставило меня оставить его фабрику.

- Ну, у нас, батюшка, совсем другие порядки. Спроси, вот, у Тимофея Васильича, не даром он у нас лет пятнадцать живет. Мы, милый, на больницу денег не жалеем, - запросят доктора птичьего молока, мы и птичье покупаем.

- Ну, уж это вы, матушка Анфиса Марковна, хватили, - захохотал Тимофей Васильич, - птичье молоко нашим больным не потребуется.

- К примеру говорю, греховодник! - засмеялась Культяпина, - какой-же это дурак не знает, что птичьего молока и на свете нет!... Ничего мы не жалеем и завсегда из бюджету выходим. Иной раз, может, Тимофей Васильич и зря что потребует, а мы и спорить не думаем.

- За-то у вас и больница такая, что ни у одного фабриканта нет, - подхватил доктор, - вы должны этим гордиться, матушка Анфиса Марковна…

- Ну, гордиться тут особенно нечем, были-бы больные довольны, да доктора не вякали… Ну, обживайся, Степан Иванович, у нас, обживайся, а обживешься - никуда от нас не уйдешь… Мы, ведь, не Миленины, без хвастовства тебе скажу. Помещением своим доволен?

- Очень.

- А чего не хватит - конторе доложи. Да ты холостой али женатый?

- Холостой.

- Что-ж это ты так оплошал, батюшка? - усмехнулась Анфиса Марковна.

- Он женщин боится, - загрохотал снова Тимофей Васильевич.

- Плохая шутка, - остановил его смех Бутюгин.

- Согласна, батюшка, - сшутил он, да криво, - согласилась с ним Культяпина. - Баба не зверь, ежели и укусит, так не до крови. По душе, видно, человек не попадался.

- Вероятно, - потупился Бутюгин.

- А то и так бывает, что ваш брат от жены и Бог знает чего требует. Мудреные ныне мужчины пошли.

- Напротив. Вот я, например, - заметил Тимофей Васильевич, - только одного от жены и требую, чтобы щи были хорошие.

- Ну, твоя песенка спета!

- Как спета? Да что-ж я, по-вашему, матушка, не мужчина, что-ль?

- Не нонешний ты, вот что…

- С этим я согласен и очень о сем сожалею.

- Врешь…

- Весьма, матушка, Анфиса Марковна, весьма-с! Ни разу, понимаете, - ни одного разу мне жена хороших щей не сварила! А вот, если он женится, - у него всегда такие будут щи, о которых я и мечтать не могу.

- На кухарке, по твоему, он, значит, женится?

- Не на кухарке, а на женщине, которая и отвечать его требованиям всегда может, и понять его с полуслова…

- Умная баба каждого может понять…

- Пойдите, найдите умных-то этих. Нет их, матушка: все перевелись. Оттого нынешние и бегают от барышень, как черти от ладана.

- Ну, вот, постой, увижу я твою жену и нажалуюсь, - погрозила шутя пальцем Анфиса Марковна, - за умную, скажу, тебя твой сахар-то не считает!

- А вы думаете, это новость для нее? Она, матушка Анфиса Марковна, давно уже об этом извещена: сперва родителями, а затем мною, яко мужем и владыкою, и покорилась предназначенной ей участи весь век состоят в дурах.

- Ну, с тобой не сговоришь, греховодник! - поднялась Культяпина. - А ты вот что скажи: что дома ешь?

- Да что жена даст, хозяюшка милая…

- Да что: постное, или скоромное?

- Откровенно скажу: ешь и не разберешь, что ешь: не то белуга, не то телятина…

- Да, ну тебя… Постный у меня стол: для меня - грибы, а для Олюшки - рыба… Так ежели тебя на мясо не тянет, приходи ноне к нам обедать…

- За особенное удовольствие сочту, матушка Анфиса Марковна, - приложил руку к сердцу Тимофей Васильевич. - С тех самых пор, как я женился на Анне Андреевне, к столу стал равнодушен…

- И вас, Степан Иванович, прошу…

Бутюгин молча поклонился.

- Прошу извиниться только, батюшка, скоромных кушаньев у нас нет.

- Да что вы извиняетесь-то, Анфиса Марковна? - заметил Тимофей Васильевич. - Ведь он у меня столуется и ест ни рыбу, ни мясо, а чорт знает что! Вот вы, хозяюшка моя премудрая, большое мне одолжение можете сделать, ежели, при встрече с моей благоверной, урезоните ее кормить нас как следует. Meussanaincorporesano, - говорили древние… Здоровый дух в здоровом теле. А у меня видите какое тело? В чем душа только держится!...

- Да, ну тебя! - усмехнулась Культяпина. - У тебя все шуточки да прибауточки… А больным-то легче от этого?

- Как мухи… выздоравливают, матушка! Не успеет лечь в больницу, глядишь, уж на выписку просится.

- Слышала я это… И хвалю. За одно не похвалю, Тимофей Васильевич: сиделок ты распустил… Иродиады у тебя завелись…

- Не понимаю-с…

- Амурами твои сиделки заниматься стали!

- И опять не понимаю-с…

- Одна тут у тебя с фершалом роман завела…

- Это очень естественно. Сиделки у меня молодые, а фельдшер - дурак, да еще не дурен собою. Очень естественно.

- Ну, вот, заладил: естественно да естественно. Да ведь женатый он, фершал-то?

- Да хоть трижды был-бы женат, мне какое дело…

- Как какое? - оторопела старуха. - Да ты старший в нашей больнице, или нет?

- Позвольте, хозяюшка, мы, кажется, начинаем петь с вами из разных опер. Вы для чего меня наняли в больницу: больных лечить или за романами сиделок следить?

- Да ведь должен-же ты вникнуть…

- В болезни пациентов - да! Это моя прямая и святая обязанность, а следить за тем - амурятся мои подчиненные или хлебают редьку с квасом, - простите, матушка Анфиса Марковна, это совсем не мое дело.

Тимофей Васильевич щелкнул каблуками, сделал под-козырек рукой и добавил все с теми-же шутоватыми гримасами:

- И имею честь доложить вашему высокостепенству, что если вы еще раз обратитесь ко мне с подобными претензиями, я подаю в отставку!

- Ошалел! - замахала на него руками Анфиса Марковна: - совсем ошалел! Вот и поговори с таким купоросом! Ну, тебя… ничего я тебе не говорила…

- И я, матушка, ничего не слыхал… Лещ у обеду с кашей будет?

- Не стоишь ты леща, ну, да… приходи уж!... Достану для тебя!

Анфиса Марковна вышла в переднюю, где одна из сиделок держала в руках ее шубку.

- Пройти по больнице не угодно-ли? - предложил ей Бутюгин.

- Нет, родной, в другой раз как-нибудь, я и то у вас тут заболталась… Так я жду вас с этим… греховодником-то к обеду… Куда он девался?

- А я вас за спинкою, хозяюшка, стою, - отозвался Тимофей Васильевич, - и воротничек ваш оправляю…

- На тебя и сердиться не могу! - рассмеялась Культяпина: - возьмешь, да что-нибудь и выкинешь… Ну, до свидания…

- До жареного леща, хозяюшка?

- До леща. А твоей Анне Андреевне я пожалуюсь, ты так это и знай…

- Пожалуйста, и сколько угодно, матушка, - претендовать на это я никогда не буду.

«Купорос! - подумала Анфиса Марковна, выходя на крыльцо больницы. - Думаешь: шут гороховый, ан - купорос!... Правду мне Костенька говорит, что я не со всяким человеком разговаривать могу, и сдерживаться советует… Ведь вот, кажется, простой человек Тимофей Васильич, сколько годов его знаю, а не попало ему мое слово по мысли и ощетинился».

Культяпина села в санки и крикнула сиделке, застегивавшей полость:

- Уходи, глупая, простудишься!... В клуб, Карпушка!

- Да там, Анфиса Марковна, сичас никого нет, - отозвался тот.

- А мне никого и не надо… Погляжу и только…

- И ключа нет… У Лазаря ключ…

- У какого Лазаря?

- А у училищного сторожа. Он по вечерам в клубе швейцарничает…

- Поезжай в училище…

В училище Анфиса Марковна разделась и, запретив прислуге тревожить учительниц, которые занимались с учащимися, попала в младшее отделение. Дети, очень любившие Анфису Марковну за ее доброту, приветствовали ее шумными криками и, несмотря на приказание учительницы «садиться», окружили старуху тесным кольцом.

- Учитесь, детки, учитесь! - размахивала она руками, которые те ловили для поцелуев. - Здравствуйте, Пелагея Семеновна... Садитесь, детки!... Ах, батюшки. Грехи с вами, ей-Богу... Слушайтесь учительницу... Это кто тут в ногах вертится?

Анфиса Марковна нагнулась и увидела маленькую лет шести девочку, с русыми волосенками, откинутыми гребенкой назад.

- Дашенька, кажется?

- Даша, Анфиса Марковна, - поспешила ответить учительница, худая, небольшого роста девушка, с красивым, энергичным лицом.

- Дважды два сколько, Дашенька?

- Цетыли, - ответила та, с улыбкой тараща кверху глазенки.

- Вот умница… Ну, иди, садись на свое место, - погладила старуха по голове девочку.

Анфиса Марковна почему-то всем, и в младших, и в средних, и в старших отделениях задавала всегда одни и те-же вопросы: по арифметике: дважды два сколько? По Закону Божиему - молитву «Отче наш», а по грамматике - почему в слове «медвѣ дь» «ѣ » пишется в конце, а не в начале?

Все, разумеется, отвечали бойко, и растроганная Анфиса Марковна, вернувшись из школы домой, говорила Ольге Андреевне или сыну:

- Все дети знают! Положительно все! Кабы нас так обучали…

Культяпина вздыхала и посылала в школу пуды орехов и пряников.

Каждый ее приезд на фабрику сопровождался приятными сюрпризами, и дети встречали ее всегда такими шумными приветствиями, что старуха положительно терялась и от наплыва чувств слезила.

В клуб она попала спустя полчаса, обошла пустынные комнаты, остановилась на минуту перед сценой, устроенной для спектаклей и концертов, и, заметив дыру на занавеске, на котором была изображена аллегория в виде дебелой богини, несшейся по воздуху и рассыпавшей на своем пути цветы руками, более похожими на ноги замоскворецкой купчихи, чем на ручки небожительницы, - приказала следовавшему за ней «клубному швейцару» эту дыру заштопать.

- Безобразие!... На самой пятке у бабы дыра… Что она в сражении, что-ли, была? Ровно пулей насквозь прострелена… Чего ваши старшины глядят?

- Никак невозможно заштопать, - затряс головою швейцар.

- Ну, что ты, Матвей, зря городишь! Любая баба это сделает…

- Невозможно, потому дыра эта самая для которых играющих проверчена, чтобы на публику глядеть.

- Ах, чтоб их! Не могли в другом месте дыру провертеть… Всю пятку у бабы испортили…

Заглянув в кухню, Анфиса Марковна осталась довольна чистотой и, посмотрев на часики, покатила домой.

Когда она вошла в столовую, за чайным столом сидела Ольга Андреевна и пила чай.

- Рано-же ты, мать моя, ноне вскочила… Еще и одиннадцати нету… - проговорила она, подставляя Ольге Андреевне лоб для поцелуя. - Аль не поспалось?

- Напротив, отлично спала.

- Сидя в кресле-то?

- Когда хочется спать, мамаша, заснешь и сидя. Нет, здесь лучше спится, чем в Москве.

- Воздух другой, Олюшка! От стен-то смолою пахнет, а в Москве кирпичем… Ох, устала!

- Гуляли?

- Гуляла! - с иронией произнесла старуха: - не у всякого гулянки на уме. Не гулять я сюда приехала, а хозяйство ревизовать… Всю фабрику обегала.

- Охота!

- Кому охота, а кому и неволя.

- Кто-же вас неволит?

- Сама себя. По-твоему приехала сюда, сложила ручки и сиди… К этому я не привыкла, мать моя… Все должна я посмотреть… и все посмотрела… Была и на фабрике, - пожалела дурака-рыжего, была в школе, в клуб заглянула…

- Что-же теперь в клубе?

- Ровно ничего. Посмотрела на порядки и вон. На занавеске дурачье какую дыру провертели - срамота! В больнице была… Ах, батюшки! Кто тут? Позовите мне повара… обещала я леща греховоднику… Олюшка!

- Что, мамаша?

- Да ты… так это в растерзанном виде целый день и будешь ходить?

- Так и буду.

- Оденься. Я к обеду двоих докторов позвала: Тимофея Васильича и нового - как его? Да, Степана Ивановича.

- А, это тот, который лечит хорошо…

- Ты это от кого-же слышала?

- Да вчера мне Маша про него много что-то болтала… Я всего и не дослушала…

- Ну, вот он… Хороший молодой человек… серьезный только… не такой, как наш Тимофей Васильич… Оденься, Олюшка, к обеду: нехорошо при мужчинах в таком неглиже…

- Хорошо, если мне не будет лень, я оденусь…

Ольга Андреевна встала, прошлась по столовой и подошла к окну.

- Боже мой! И здесь такая-же скука, как и там, - проговорила она, смотря на оголенный лес, - везде одно и то-же… скука… скука и тоска!

 

 

XIV.

До обеда у Анфисы Марковны перебывало много народа: приходили главный красильный мастер, механик, жены фабричной администрации, - как и подобает дамам, приехавшим с визитом, в шляпках и перчатках, - старый учитель, угрюмый угреватый господин, свертывавший самодельные папироски и поэтому соривший всюду табаком; был батюшка с попадьей и отслужил молебен по случаю благополучного приезда хозяек на фабрику, завернул даже становой пристав, ехавший мимо на «мертвое тело» и узнавший об их приезде.

Анфиса Марковна таяла. Очень уж любила старуха почет и уважение!

Всех она расспрашивала, как живут, не родились-ли у кого дети, а если родились, то кто именно: мальчик или девочка и как их нарекли при крещении.

Несмотря на преклонные лета, у Анфисы Марковны память была изумительная; она знала всех и помнила не только имена, но и возраст как своих служащих, так и их детишек.

Опека поэтому у ней была огромная, и, живя в Москве, она все свое свободное время тратила на кройку да на шитье разных платьицев и курточек для родившихся уже и имеющих родиться ребят служащих на фабрике. Для Анфисы Марковны, точно так-же, как и для ее сына, фабрика была любимым, всхоленным и взлелеянным детищем, и, само собою разумеется, все симпатии и всевозможные жертвы приносились и той, и другим излюбленному идолу.

Фабрика благодаря этому не только процветала, но и благоденствовала.

Служащие жили десятками лет и уходили с фабрики только в могилу.

Анфиса Марковна этим гордилась и в разговорах с знакомыми всегда ставила на вид довольство и обеспеченность своих служащих. Управляющего фабрикой не было: всякий правил своею частью и давал отчет московской конторе. Дело директоров уже было разбирать, что хорошо и что плохо, и указывать в последнем случае настоящий путь. Директора не жили на фабрике, а только по временам наезжали, и, несмотря на это чисто республиканское управление многомиллионной фабрикой, дела ее шли правильным ходом, не тормозя нисколько сложной фабричной машины.

Несомненно бывали и недочеты, но зоркий глаз и практический смысл Константина Парамоновича обнаруживал их тотчас-же, при первом почти их появлении, и исправлял немедленно.

Об уме Константина Парамоновича все служащие были высокого мнения, и поэтому одно его слово, один взгляд заставляли их делать все, что угодно хозяину.

Зятя хозяина, Александра Петровича, никто не любил, и все, даже простые фабричные, относились к нему с нескрываемой иронией.

К его счастью, он редко наезжал на фабрику, а попав туда, днем скрывался на охоте, а вечера проводил в клубе, или играя на сцене, или в преферанс.

И вся фабрика искренно жалела Олимпиаду Парамоновну, вышедшую замуж за «пустого» человека.

Последняя тоже редко бывала на фабрике, но, приехав туда, не забывала никого, и сама первая являлась с визитами к женам фабричных администраторов.

Простота с одной стороны вызывала искренние чувства с другой. И все служащие старались хотя чем-нибудь отблагодарить директоршу за ее истинно человеческие отношения к меньшому брату.

Олимпиада Парамоновна возвращалась в Москву с фабрики всегда с радостным чувством и, не обращая внимания на презрительные гримасы мужа, рассказывала ему, какие хорошие, милые и честные люди ведут их дело и набивают их карманы громадными барышами.

И старуху любили, хотя та, по старинной привычке, любила вмешиваться в частную жизнь служащих, прощали ей многое и по старости, и по любви к Константину Парамоновичу.

Да и сердце у Анфисы Марковны было золотое, - поневоле простишь ей многое.

- Добра желаючи к вам лезу, - говорила она. - То-ли дело жить по-божьи! Ах, хорошо! А не хотите старую слушать, Бог с вами… Несите гору на плечах да покряхтывайте!...

И оказывалось потом зачастую, что, несмотря на неприятное каждому вмешательство постороннего лица в его жизнь, старуха была права и что гору таскать на шее глупо.

Недаром она прожила жизнь с таким соколом, каким был Парамон Культяпин! Всех служащих она считала как-бы своими детьми и не знать их жизни, не порадоваться их радостями, не поскорбеть об их горестях считала преступлением.

- У меня живут, мне служат, значит я и должна об ихней жизни заботу иметь!

Да, Анфиса Марковна даже о жизни посторонних лиц заботилась, неусыпно и повсюду щедро рассыпала свои советы.

Вот и сегодня, провожая станового пристава, - молодцеватого господина с тщательно расчёсанными бачками и завитыми к верху усами, она отвела его в сторону и фамильярно похлопала по плечу.

- Красивая у тебя жена Серафима Антоновна, молодая да шустрая, а ты, баринок, что-же это затеял, а?

- Я, Анфиса Марковна?

- Нет, сосед твой! Про тебя речь, а не про соседа. Зачастил ты, я слышу, к Выползовым.

Пристав слегка сконфузился и посмотрел в окно.

- Не мое это, конечно, дело, а по дружбе тебе, Денис Иваныч, говорю. И что хорошего ты нашел в этой Выползихе, ума не приложу? Ни кожи, ни рожи, ни ума настоящего.

- Многоуважаемая Анфиса Марковна! Смею вас уверить, что у меня с мадам Выползовой положительно ничего нет! - горячо воскликнул тот, но по глазам его старуха убедилась в противном.

- Ничего? А хочешь, к иконе подведу? То-то, милый… Брось ты свои глупости, послушайся моего совета… Хуже будет, как узнает жена… Баба она горячая, хлопнет твою Выползиху и до смерти ушибет… Вот теперича ты все на чужие «мертвые тела» ездишь, а в те поры и на свое придется ехать…

- Будьте покойны, многоуважаемая… будьте покойны… никогда этого не случится! - забормотал пристав, улыбаясь неестественной улыбкой. - Позвольте вашу ручку поцеловать…

- Целуй, а я тебя прямо в уста поцелую, ежели узнаю, что ты Выползиху объезжать стал…

- На перепутье, знаете… без всякой цели… едешь мимо… ну, и…

- И делаешь верст десять крюку. Все баринок, знаю, не фальшивь… Да… Меня никто еще не обманывал, а ты на кривой объехать хочешь… Прими совет, милый… от души тебе говорю… да становиху ко мне привези… вот хоть в Вербное… Ухой такой тебя накормлю, что долго будешь поминать Анфису Марковну…

- Да, а вы ей и бухнете, что я, по вашим словам, крюк всегда к Выползовым делаю…

- Да ты за кого меня считаешь, скажи, пожалуйста? За дуру петую?

- Помилуйте, да разве я смею.

- Ну, и не говори мне, Денис Иваныч, глупостей… терпеть этого не могу… Ах, батюшки! Шарф я модный для твоей жены привезла, да не разобралась еще в поклаже… В Вербное уж ей лично вручу… Кланяйся ей от меня, баринок, слышишь? Хорошая она у тебя баба… ей-Богу хорошая, Денис Иваныч! Слава Богу: пора мне уже в бабах толк знать!... Ну, прощай… овца блудливая! - Анфиса Марковна усмехнулась и проводила сконфуженного пристава до передней.

К обеду пришли доктора и управляющий конторой Масеич.

Старуха об этом узнала по хохоту Тимофея Васильевича и частому, отрывистому кашлю Масеича, который и кашлял-то только потому, что курил какой-то особенный табак, какого, по его словам, не куривал даже турецкий султан.

Что это был за табак - никто не знал, потому что Масеич фамилию табачного фабриканта держал в секрете, но что от него кашляли не только сам Масеич, но даже те, которым он предлагал свои папиросы, - это было несомненным и весьма убедительным фактом.

Не взирая на насмешки Тимофея Васильевича, уверявшего всех, что экономный Масеич вместо табаку курит листья чертополоха по пятачку за фунт, Масеич упорно продолжал курить удивительный табак и кашлять, мало обращая внимания на протест жены и присных.

Прежде, чем появиться к гостям, Анфиса Марковна прошла к Ольге Андреевне, которую она не видала с завтрака.

К искреннему удовольствию старуха нашла ее совсем одетою и готовою к обеду.

- Вот умница, Олюшка! - похвалила ее Анфиса Марковна, - а я все рвалась к тебе поглядеть, одеваешься ты или нет, да гости одолели… один за другим, один за другим… Столько народу было, что я даже усталь почувствовала… Всех принять надо, со всеми поговорить… Извел меня один… Мастер красильный… Целый час про веред рассказывал… И из ума у меня вон, что глуховат он… Говорю ему: «Федор Амосыч, в другой раз мы об этом побеседуем, а сейчас меня ждут другие», - а он свое… Как засучил рукава Степан Иваныч да как резнул его ножем… Что это ты, мать моя, в черное платье-то нарядилась? Аль другого не захватила?

- По великопостному, мамаша, - ответила та, оправляя прическу. - Великим постом все должно быть постное: и костюм, и стол и… даже улыбки…

- Ну, я по постному не умею улыбаться, грешница! Коли что смешное, по скоромному расхохочусь… Ну, выходи в столовую…

- Сейчас… Одну минуту только…

Старуха прошла в столовую и поздоровалась с гостями.

- А где-же молодуха, матушка? - с гримасой справился Тимофей Васильевич, - жаждет наш взор молодости, ибо сами устарели зело…

- Сейчас выйдет. Садитесь, милости прошу. Твою жену видела, была у меня, - вспомнила старую.

- И нажаловались?

- На кого?

- Да вы-же обещали на меня моей супруге жаловаться!

- Из ума вон, - хлопнула себя по лбу Анфиса Марковна, - ах, я дура старая… Говорю я это с ней, а сама думаю: что это такое сказать ей надобно? Ну, да ты от меня не уйдешь. Свое наверстаю…

- Наверстаете, матушка, наверстаете.

- И наверстаю, - хитро улыбнулась старуха: - только ты мне скажи, беспамятной, на что именно я жаловаться-то хотела?

- Ну, уже это дудки, матушка! Забыли - мое счастье, вспомните - ваше!

Все засмеялись.

Пришла Ольга Андреевна. С Тимофеем Васильичем и Масеичем она поздоровалась как со старыми знакомыми. Тимофей Васильевич расцеловал ей обе ручки, причем успел высчитать биение пульса и одобрить его работу, а Масеич приложился к плечу и раскашлялся.

Бутюгин, при первом появлении Ольги Андреевны, лениво поднялся со стула и не спускал с нее глаз, пока та здоровалась с Тимофеем Васильевичем и Масеичем.

- А это, Олюшка, наш новый доктор Степан Иванович, - проговорила Анфиса Марковна.

Бутюгин поклонился. Ольга Андреевна бросила на него равнодушный взгляд и подала руку.

- Очень рада, - произнесла она, - мне что-то говорили про вас…

- Про всякого человека что-нибудь да говорят, - улыбнулся тот, садясь против молодой хозяйки - и это отрадно…

- Да?

- Конечно. Если говорят про тебя, значит, тобою интересуются, значит - ты еще существуешь на свете и своей мизерной особой даешь материал человеческому любопытству… Ты жив, потому что о тебе и думают, и говорят…

- Чаще дурное, чем хорошее…

- Пусть. Все-таки говорят.

- Вы, значит, не самолюбивы?

- Напротив. Я сам себе судья. Других судей я не признаю. И если я знаю, если я чувствую, что я ничего дурного не совершил, я первый-же посмеюсь над тем, кто говорит про меня дурное…

- По первому-же абцугу какой-то отвлеченный разговор, - прервал своего коллегу Тимофей Васильевич. - Не лучше-ли нам перед обедом выпить водки и закусить икрой? Хе-хе-хе…

И доктор, содрогаясь всем корпусом, стал наливать рюмки.

- Ольга Андреевна, залетная голубка наша, соблаговолите разделить компанию и дерзнуть единую…

- Наливайте, Тимофей Васильевич… А что-же вы… Степану Ивановичу?

- Он член общества трезвости! - захохотал снова Тимофей Васильевич. - Дал обет целомудрия и всяческого воздержания… Напрасно вы коситесь на меня, коллега, я неисправим… Хе-хе-хе…

- Жаль, - проронил Бутюгин.

- Я сам себя больше всех жалею, но пользы от этого никакой не вижу! Матушка! Анфиса Марковна! За ваше драгоценное здравие… А за ваше, Ольга Андреевна, мы выпьем по второй… Моисей Моисеич, пейте скорее водку, она, по крайней мере, очистит ваше горло от чертополоха…

- И вы… Ничего не пьете? - спросила Ольга Андреевна Бутюгина, лениво намазывая на хлеб икру.

- Нет, пью, но… очень редко.

- Алькоголь вреден, конечно! - с иронией произнесла Ольга Андреевна.

- Если и не вреден, то, во всяком случае, по моему убеждению, бесполезен. Зачем-же я, говорит мне логика, буду вводить в свой организм такие вещества, которые являются только совершенно излишним балластом?

- Вы забываете, однако, что если он бесполезен для тела, то полезен для вашего духа… Он возбуждает нервы, меняет ваше настроение.

- У меня хорошие нервы и отличное настроение…

- Это пока… А потом?

- Потом?

Бутюгин посмотрел на своего соседа, Тимофея Васильевича, с каким-то подвизгиванием рассказывавшего что-то Анфисе Марковне, которая, закрыв рот салфеткой, трясла головой, и проговорил:

- А потом… может быть, я сделаюсь Тимофеем Васильевичем, а может быть и пущу пулю в лоб… Вернее последнее…

Ольга Андреевна посмотрела с любопытством на Бутюгина и задумалась.

На столе появилась миска с ухой, и Анфиса Марковна, давясь от смеха, торопливо схватила разливательную ложку.

 

XV.

 

Уха оказалась удивительной и заслужила всеобщее одобрение. Тимофей Васильевич не утерпел по этому поводу чмокнуть старуху в плечо и сбегать на кухню к повару.

- Новую простудную, что-ли, ему за уху прописал? - справилась Анфиса Марковна.

- Нельзя, матушка, надо таланты поощрять. Лещем с кашей обещал привести нас в изумление. Гений он у вас, хозяюшка, а вы этого не чувствуете.

- И как еще чувствую, греховодник…

- А коли чувствуете, это хорошо. Масей Масеич, не выпить-ли нам перед изумлением-то?

- Перед каким-с? - справился тот в недоумении.

- Перед лещовым…

- Можно-с, - кашлянул тот и шепнул доктору: - недавно мы с Онисимычем с удивления четверть выпили…

- И ничего?

- Слава Богу-с…

Пили за столом только двое: Тимофей Васильевич и Масеич, у которого после леща по всему лицу и лысине красные пятна пошли.

Бутюгин налитую ему рюмку мадеры тянул весь обед и большей частью молчал.

Ольга Андреевна бросала рассеяно незначительные вопросы и, не дождавшись на них ответа, делала новые…

Бутюгин наблюдал за ней от скуки, а наслышавшись россказней про ее «болезнь», он удивлялся сдержанности больной. За весь обед она выпила две рюмки, последнюю даже не допила и велела лакею убрать со стола.

«Гора мышь родила! » - подумал Бутюгин и ласково посмотрел на Ольгу Андреевну.

И, словно чувствуя его взгляд, она повернула к нему голову и спросила:

- Не скучаете вы здесь?

- Некогда, - улыбнулся тот. - С утра до ночи в больнице, сперва в амбулатории, а потом в палатах, да еще больничную канцелярию на меня взвалили… Какая тут скука! Скучают только те, кто ничего не делает… Вы, наверное, скучаете?

- Значит, вы уверены, что я буквально ничего не делаю?

- Не уверен, а… предполагаю.

- Вы, пожалуй, правы. Когда у меня нет никакого дела, я действительно скучаю, но когда есть… Представьте, и у меня бывают работа и забота…

- Очень естественно… Если их нет, необходимо создать.

- И я создаю… по временам… Одна беда, скажу вам откровенно: у меня или скверный характер, или совсем никакого нет… Я горячо берусь за дело, работаю до устали, до дурноты, до болезненного состояния, а затем охладеваю ко всему, бросаю все и сижу по целым месяцам, даже целым годам, сложа руки, и вся отдаюсь во власть тоски…

- Неуравновешенность натуры.

- Это уж я слышала, а уравновесить себя не могу… Знаете, доктор, к какому я пришла заключению: на меня надо прикрикнуть, как на ребенка… Может быть, страх заставит меня сделать то, что я не могу делать добровольно… Ребенку говорят: это дурно, этого не делай… И я сама себе говорю: это нехорошо, этого не следует делать, а делаю… И ребенок продолжает поступать дурно до тех пор, пока на него не подействует страх наказания… А на меня - никто, никто и никогда не кричал… ни родители, ни муж… хоть-бы кто-нибудь прикрикнул!

- Странное желание, Ольга Андреевна…

- Утопающий хватается за соломинку.

- Утопия у нас, действительно, большая будет, - произнес Масеич, до ушей которого долетела фраза молодой хозяйки. - Сверхъестественно наша Культяпка вздулась…

Подали кофе. Ольга Андреевна встала, встал и Бутюгин.

- А кофейку, Степан Иванович? - крикнула ему Анфиса Марковна.

- Благодарю вас, не пью…

- Совсем праведный! - махнула рукой старуха. - Ни вина, ни кофею…

- Я уж ему давно советую в монастырь идти… Ха, ха, ха, - раскатился Тимофей Васильевич, придвигая к себе графинчик с коньяком. - Самого монастырского благочестия человек!...

- Что-ж, это похвально, по-моему…

- Не одобряю, - затряс головой Тимофей Васильевич, провожая взглядом уходивших в соседнюю комнату Ольгу Андреевну и Бутюгина. - Всякому мужчине, матушка, приличествуют и поступки мужчинские. Ну, вот я и поел у вас как следует, и выпил… и еще выпью, ибо хозяйка настолько радушна, что я страшусь оскорбить ее отказом… А кто меня за это осудит? Никто! А Степана Ивановича всякий мужчина бабой обругает… На все есть мера, хозяюшка: и на возлияния, и на воздержание… Кстати вот, Моисей Моисеич, что по-твоему лучше: перемерить или недомерить?

- Обязательно-с перемерить…

- Почему?

- Собственно говоря, вопрошать о сем, по моему мнению, лишнее.

- Нет, врешь, философ Культяпинской мануфактуры… Ты мне скажи: почему?

- Перемер только твое нутро отяготит, больше ничего, а недомер - за высокомерие сочтется… за пренебрежение к людям, может-быть даже выше тебя стоящим.

- Слышите, матушка Анфиса Марковна, здоровую философию-то! - воскликнул Тимофей Васильевич, подливая, по забывчивости, в свою чашку коньяку в третий раз. - Вот он, простой человек, без всякого образования, вместо «утопления» говорит «утопия», приват-доцентов называет декадентами, а смыслит, где раки-то зимуют! И пословица говорит: «семь раз перемерь и один раз недомерь! »

- Да такой и пословицы-то, греховодник, нет! - расхохоталась Анфиса Марковна.

- Как нет? Должна быть. Что-же это за пословица, если ее нет? Все на свете есть, хозяюшка, да не все мы знаем… Сказано: век живи, век учись, а дураком помрешь! Я не Бутюгин… Да и куда мне за ним гоняться… Он, вон, со всякого света медицинские журналы выписывает… Объять необъятное желает… воскрешение мертвых устроить… а процент смертности, в результате, у него такой-же, как и в моих отделениях… Нет, матушка Анфиса Марковна, кому назначено умереть, тот и без медицинского «способия» умрет, и никакие его ни английские, ни американские журналы не воскресят…

- Человек он молодой, поучиться еще хочет, - заступилась за отсутствующего старуха.

- Жизнь - вот это наука, а не книжка. Я лечу Петра, лечу и Сидора. Одному хинин помогает, а другому - порка! А как я это узнаю, если не имею надлежащего понятия о характере и жизни Петра и Сидора?

- Неужто, греховодник, больных порешь?

- Аллегорически говорю. А журналы что… читал я их… дребедень.

- Недоволен, ты, значит, Степаном Ивановичем? - понизив голос, спросила Анфиса Марковна.

- Причин пока никаких нет, матушка! Общего у нас с ним мало…

- Доктор он хороший, - вставил свое замечание Масеич, - твоих-же покойников вылечивал…

- Хроники, а не покойники… И не мог он их вылечивать, а замазывал да из больницы скорей выпроваживал…

- Не так это…

- Ну, ты больше меня знаешь, сидя в фабричной конторе! Эх, ты… «утопия»! Давай лучше коньяку выпьем…

- За здоровье хозяюшки с видимым удовольствием… А насчет утопии, Тимофей Васильич, ты оставь… Степан Иванович твоей утопии не страшится, ему везде дорога широкая…

- По Тверской-Ямской с колокольчиком! - с шутовской гримасой подхватил Тимофей Васильевич. - Так, кажется, в песне поется?

- Точно-с. Он и по Тверской может, и по Ямской, а другие - переулочками да закоулочками…

- Ты, кажется, начинаешь уже дерзости говорить, Утопия Моисеевич?

- Правду-с.

Масеич даже приподнялся со стула и ударил себя кулаком в грудь.

- Сына моего спас… Матюшу… Да-с… и вы отказались, и все-с… Земский был доктор, с фабрики Рузоева… Все в одно слово: помрет!... А Степан Иванович только что приехал… бросился к нему: умирает, говорю, сын… Матюша… одна радость у нас!... Посмотрел он на меня, да и говорит: «пойдемте поскорей…» А сам усталый, вижу, дорогой разбитый… Все Господь! Пришел, да всю ночь до утра у постели Матюши и просидел. Меня к жене прогнал… «Спите, что вы тут… мое тут дело, а не ваше…» И сам не знаю, хозяюшка, как я забылся… Просыпаюсь - свет… Меня ровно паром ошпарило… Бегу к Матюш, а мне Степан Иваныч на встречу… радостный такой… «Благодарите, говорит, Бога: жив будет! »

- Очень естественно: все зависит от кризиса болезни! - пробормотал, пожимая плечами, Тимофей Васильевич.

- Как стоял я, понимаете, так и упал ему в ноги, - не слушая доктора, продолжал Масеич. - Умирать, хозяюшка, буду, и до самого последнего издыхания молить стану Бога о здравии Степана Иваныча… А вы… ну, да что!

Масеич взволнованный сел на стул и долго не мог придти в себя, судорожно хватаясь то за голову, то за воротник накрахмаленной сорочки, как будто тот давил его.

- Единичный случай и очень счастливый, - продолжал оппонировать доктор. - Медики, душа моя, не боги…

- Да таких и пачпортов нет, чтобы вас богами прописывать…

- Ну, вот видишь.

- Я-то вижу, Тимофей Васильич, а вы во тьме бродите… Может, и без Степана Ивановича мой сын выздоровел-бы, раз вы кризис какой-то в нем нашли, - да не в этом дело… не в этом-с… Вы вот все ушли и руками махнули… На власть, значит, Божию, покинули… А он с дороги пришел… И я его не знаю, и он меня тоже… Совсем чужие друг другу… Пришел, да до утра, не смыкая глаз, просидел… Дорогого это стоит, Тимофей Васильевич.

- Цены такому человеку нет, - согласилась Культяпина.

- Именно, драгоценнейшая, цены нету… Сердце свое сразу всем открыл… ласка да любовь к ближнему иной раз лучше всякого лекарства больного излечивают… Попросту я чувствую, попросту и говорю… Давно-ли он у нас? Всего - ничего, а погляди, как его все любят да уважают… А за что? И у него, как и у тебя, больные помирают!... За то, милый мой, что сердцем-то уж он очень горяч к болящему…

- Вот видите, матушка, какие панегирики поют Степану Ивановичу, - проговорил доктор, прищуривая левый глаз. - Что значит молодость-то… А нам, старичкам, видно, пора и на покой!...

- Ну, какой ты, греховодник, старик! А что ежели он его сыну помог, так Масеич за это должен всегда признательным быть и вечно за него Богу молить. А за тебя не молят Бога, скажешь? И как еще!

- Препятствовать не могу, а только, по совести, не за что…

- Ну, и врешь!... А ты лучше выпей с Масеичем-то, чем споры зрячие заводить…

- Вот это дело, матушка! Умные речи приятно и слышать… Ну, утопия… выпьем за воскресителя!

- С видимым удовольствием! - отозвался тот и, извинившись перед хозяйкой, потянулся целоваться к доктору.

Ольга Андреевна прошла две-три комнаты и оглянулась.

Бутюгин шел за ней, смотря вниз и о чем-то думая.

- Степан Иванович! - окликнула его она, - вы хотите курить? Здесь можно.

- Да, пожалуй, - ответил тот и сел на первый попавшийся стул.

Комната исправляла должность гостиной. Стены почти сплошь заняты были длинными и узкими зеркалами, оправленными в рамы стиля moderne, с потолка свешивались электрические матовые фонарики, похожие на куски льда, нарубленные как попало, а в одном из углов помещался громадный камин, обложенный темно-зеленой бронзой, с неестественно выгнутыми и беспощадно вытянутыми женскими фигурками. Руки этих фигур сходились как раз над камином посредине и держали кончиками пальцев цветки, определить которые не взялся-бы ни один ботаник.

- Таких цветов нет нигде, - сказал как-то заехавший в гости на фабрику отставной профессор. - Но никто не может сказать, что они не будут. Вырождается все на свете, отчего-же не выродиться цветку и не принять такие изумительно-красивые формы… Возможно, что это роза будущего; возможно также, что она даст запах крапивы, - во всяком случае, нюхать ее мы не будем, и поэтому подвергать критике розу будущего преждевременно.

Смеялся профессор, смеялся хозяин, заплативший громадные деньги за новинку, не имевшую ни смысла, ни красоты для настоящего, но всех больше, вероятно, смеялся художник, издевавшийся своим безобразием над идиотизмом публики, давно уже утратившей способность видеть и понимать, что хорошо и что скверно.

Невежество и бездарность во всех родах искусства всегда отличались и отличаются наглостью. Наглость кричит о себе, как торговка на рынке, и заставляет прислушиваться толпу. Толпа любопытна, как и всякая толпа, у которой ничего нет своего, и бросается на наглое зазыванье, в чаянии открыть что-то новое и ей до сих пор неизвестное.

Когда-то еще эта толпа поймет, что она одурачена, когда-то еще она раскусит, что наглец - вовсе не человек, сказавший самое новое и последнее слово, а просто обманщик и невежда, - наглец уже сделал свое дело и хоть на час, да влез на чужой пьедестал.

Бутюгин долго смотрел на камин и перевел взгляд на мебель, гармонировавшую общему тону гостиной.

Ольга Андреевна, скрывшаяся куда-то, вернулась снова и села на крошечный диванчик, весь составленный из изломанных линий.

- Простите, что я оставила вас в одиночестве…

- О, пожалуйста, - поклонился хозяйке Бутюгин, - я к этому привык…

- Да? Вы разве не бываете в здешнем клубе?

- Был один только раз. Да и что мне там делать, Ольга Андреевна, посудите сами: вина я не пью, в карты не играю, плясать не умею…

- Но там бывают спектакли…

- Смотреть любительскую игру? Бесполезная трата времени. Когда-то я сам, будучи еще студентом, участвовал раза два в любительских спектаклях и знаю, что это… за представления. Роль знаешь назубок, а о том лице, которое изображаешь своей персоной, не имеешь ни малейшего понятия. Дали мне роль пьяницы, а я и сам не пью, и пьяниц никогда не видал. Ну, и вышло чорт знает что… По ремарке я должен пошатываться… шатаюсь, а публика хохочет… Оказалось потом, что я все время крючился и за желудок обеими руками хватался… И здешние любители такие-же все… Посмотрел я один спектакль и закаялся… «Боже мой, какое несчастье! - восклицает один и, вместо того, чтоб схватиться за голову, начинает чесать у себя в затылке. Вы смеетесь? И я смеялся. Но когда вышел из клуба, обругал себя дураком… Убить три часа времени на то, чтоб смотреть, как люди в трагические моменты почесывают затылки, крайне глупо…

- И, кроме клуба, вы нигде и ни у кого не бываете?

- К больным хожу, а к здоровым нет, - улыбнулся Бутюгин, - не интересно! Болтать я не люблю, а говорить не с кем…

- Да… не с кем… и хотелось-бы, да нет… никого нет! - задумчиво произнесла Ольга Андреевна. - И сидишь одна и думаешь… думаешь мучительно, до слез думаешь и ничего не придумаешь… Голубчик, Степан Иванович… вы… выпьете со мной шампанского? Да? Один бокал только? Маленький, маленький бокал!...

Ольга Андреевна даже приподнялась с дивана и с тревогой ждала ответа Бутюгина.

 

 

XVI.

 

«Вот оно что! - подумал Бутюгин, - не выдержала характера! Пожалуй, люди и правы! »

- Если вы непременно этого хотите, пожалуй, - не смотря на хозяйку, произнес он.

Явилось шампанское, а вслед за ним и Тимофей Васильевич с Масеичем и подсели к Ольге Андреевне.

- Утопия! - хихикнул доктор, - можешь ты теперь понять разницу между старыми и молодыми врачами или нет?

- Еще-бы, - откликнулся тот простодушно. - Старый врач состоит кавалером у старой хозяйки, а молодой - у молодой.

- Не то, Масеич, не то, простодум ты бесхитростный… А разница вот в чем: старые врачи пьют за столом, а молодые - за углом… Ха-ха-ха…

- По желанию самой хозяйки, добавьте, - заметила Ольга Андреевна.

- Я шучу-с. Надеюсь, старику дозволительно иногда и пошутить? Степан Иванович, вы не обижаетесь на шутки?

- На ваши? - улыбнулся Бутюгин, - никогда.

- Плоскими, значит, они вам кажутся? - обидчиво проговорил Тимофей Васильевич.

- Нет, просто - беззубыми.

- Дело вкуса… За ваше здоровье, драгоценнейшая Ольга Андреевна!

Подали вторую бутылку. Бутюгин маленькими и медленными глотками пил вино и смотрел на хозяйку, которая, выпив несколько бокалов с Тимофеем Васильевичем и Масеичем, зарумянилась и оживилась.

Она никому не давала говорить и болтала решительно обо всем, приводя в умиление Масеича и в восторг доктора.

Бутюгину стало не по душе. Ему было и жаль Ольгу Андреевну, и противно слушать ее пустые разговоры. Допив бокал, он посмотрел на часы и поднялся.

- Не пущу! - энергично произнесла Ольга Андреевна, стараясь усадить Бутюгина в кресло.

- Пустите, - ответил тот, отстраняя от себя руку хозяйки. - У меня есть два очень серьезных больных, которых я должен теперь-же видеть.

- Это другое дело, ступайте…

Бутюгин поклонился, пожал протянутую руку и, кивнув головой Масеичу, вышел в соседнюю комнату.

- Степан Иванович, - спросила Ольга Андреевна, провожая его, - действительно у вас есть опасные больные, или-же… вам скучно здесь?...

- Я не умею лгать, Ольга Андреевна…

- До свидания, в таком случае… Надеюсь, ваше посещение будет не последним?

- Благодарю вас…

- Если завтра мне станет скучно, я приду посмотреть больницу.

- Милости просим…

- И наверное приду, потому что я уже начинаю скучать…

Ольга Андреевна хотела еще что-то сказать Бутюгину, но только протянула руку и вернулась к хохотавшим Масеичу и Тимофею Васильевичу.

Степан Иванович прошел длинную анфиладу комнат, ища Анфису Марковну, и нашел ее в зимнем саду, ярко освещенном электрическими лампочками, разбросанными по стеклянному потолку, стенам и громадным тропическим растениям.

- А я себя, батюшка, по саду после обеда прогуливаю, - сказала Анфиса Марковна, заметив фигуру Бутюгина: - моционюсь!

- Это полезно…

- Слыхала, оттого и не ложусь. А ты что-же это уходить собрался?

- Да надо навестить еще больных.

- Святое дело. Иди, батюшка, с Богом… А Тимофей Васильич ушел?

- Нет, он у Ольги Андреевны остался…

- Ну, теперь его скоро не выживешь, - усмехнулась старуха: - шипучку пьют?

- Да.

- Любитель большой.

Анфиса Марковна вздохнула и посмотрела на Бутюгина.

- Не забывай нас, батюшка… всегда тебе рады будем… и Олюшке с новым-то человеком повеселее…

Она, подумав с минуту и не обращая внимания на поклоны Бутюгина, продолжала:

- Вот ты, говорят, доктор хороший… сердечный человек, которого больные поневоле слушаются… Почем знать, может и Олюшку вылечишь?... Не верю я тому, что говорит наш Тимофей Васильич… Больная она… Как на твой взгляд, батюшка? Ты со мной откровенно говори, я к политичным разговорам не привыкла…

- Сразу трудно сказать, Анфиса Марковна… Надо присмотреться к ней…

- Присмотрись, пожалуйста, большое тебе спасибо от души скажу… Завтра обедать не придешь-ли?

- Не знаю.

- Приходи. Тимофея Васильича не позову… Надоедлив… В особенности, когда выпьет лишнее…

Старуха проводила Бутюгина до передней и, распорядившись отвезти его домой, пошла на доносившийся хохот доктора.

В комнату, где сидели гости и Ольга Андреевна, она не вошла, а постояв в соседней и послушав с минуту их разговор, вернулась к себе и, хмуря лоб, долго сидела у стола, покачивая головой.

-----

Бутюгин и Тимофей Васильевич жили в одном доме; квартиры их помещались одна против другой, но расположением комнаты разнились. Помещения холостых были гораздо меньше помещений женатых; воздуха-же и света и в тех, и в других было много. Стены, окрашенные масляной краской, блестели как стекло, а мебель, сделанная фабричными столярами, если и не отличалась изяществом рисунка, за-то была прочна и солидна.

Обстановка всех жилых фабричных помещений полагалась от Культяпина, точно так-же, как отопление и освещение. Единственный расход служащих падал на стол, да и тот каждому обходился дешево уже потому, что на фабрике прихотничать не приходилось, ибо местными продуктами прихоти удовлетвориться не могли.

Бутюгин столовался у Тимофея Васильевича, т. е. обедал в два часа дня и ужинал в девять.

Анна Андреевна, супруга Тимофея Васильевича, несмотря на красивое, интеллигентное лицо, была женщина ограниченная, от всех требовала себе уважения, а от мужа полнейшего подчинения и буквально ничего не смыслила в хозяйстве.

Бутюгин, прожив два слишком месяца на столе Анны Андреевны, подумывал уже пристроиться к кому-нибудь другому столоваться, так как ему зачастую приходилось вылезать из-за стола впроголодь.

Сам Тимофей Васильевич как-то ухитрялся быть сытым и очень удивлялся на Бутюгина, до сих пор не сбежавшего от кулинарной стряпни Анны Андреевны.

Заехав после хозяйского обеда в больницу и осмотрев больных, Степан Иванович попал, наконец, домой.

Не успел еще с него стащить парадный черный сюртук Платошка, - единственный слуга Бутюгина, мальчуган лет пятнадцати, больше игравший в бабки с фабричными ребятами, чем служивший своему барину, - как в передней раздался продолжительный и сердитый звонок с нервными перерывами.

- А что, Платошка, - справился Степан Иванович, торопливо просовывая руки в свою домашнюю тужурку: - Тимофей Васильевич вернулся домой или нет?

- Никак нет-с…

- Ну, так это Анна Андреевна, - решил тот, - поди, отопри дверь…

- Вы заняты, Степан Иванович? - раздался в передней визгливый женский голос.

- Нет, нет…

- А одеты?

- Несомненно. Прошу, Анна Андреевна.

Просить было, впрочем, излишне, потому что в приемный кабинет Бутюгина влетела, даже не дождавшись ответа на второй вопрос, высокая, полная дама и сдернула с головы легкий вязаный платок.

- Степан Иванович, что вы делаете с моим мужем? - вскрикнула она, садясь на стул и оправляя прическу, - куда вы его девали? Его нет дома, между тем как вы вернулись, пробыв предварительно целый час в больнице.

- Он там, вероятно… и наверное там, - невольно улыбнулся Бутюгин.

- Где там? У акушерки? Но и ее нет дома…

- У хозяек, а не у акушерки, Анна Андреевна.

- Позвольте… Вы поехали обедать вместе с ним… Так?

- Так.

- И вы обязаны были вернуться вместе с ним.

- Обязан? Я таких обязанностей на себя не принимал… Вы говорите про кого-то другого…

- Ну, хорошо… это вам не нравится, я вижу… Моя правда вообще никому не нравится… и я это очень хорошо понимаю, но я вас всегда считала за человека высокой нравственности и никак не думала, что вы отпустите от себя моего мужа чорт знает куда…

- Успокойтесь, вы взволнованы по обыкновению…

- Ну да, потому что меня тоже по обыкновению всегда волнуют… Десять часов, надо ужинать, вы дома, а его нет…

- Уверяю-же вас, что он у хозяек… Мы обедали вместе, я ушел в больницу, а он остался.

- Зачем?

- Странный вопрос, Анна Андреевна! - пожал плечами Бутюгин.

- Мне вы еще страннее кажетесь, - вскочила та со стула. - Так он теперь там находится?

- Полагаю.

- Его там нет! Нет! - взвизгнула докторша. - Сию минуту оттуда вернулась моя Матрешка и сказала, что у хозяек никого нет… Я вас спрашиваю: где Тимофей Васильевич?

- И я вам на это отвечу: больше никогда и никуда я с вашим мужем не пойду! А вам советую спросить его, когда он вернется домой, где он был, а не меня, потому что я ничего не знаю, - уже рассерженно ответил Бутюгин.

- Напрасно вы сердитесь! он всегда был аккуратен…

- Не думаю…

- Ну да, он запаздывал на каких-нибудь полчаса, а теперь опоздал на час с четвертью… Естественно это, я вас спрашиваю, или нет? Вы смеетесь?

- Право-же смешно, Анна Андреевна…

- А вот я погляжу, как вы будете смеяться, когда женитесь!... Ах, вы не знаете моего мужа… это такой урод… Он остался один там?

- С Моисеем Моисеевичем…

- С Моисеем? - ударила себя по лбу докторша, - теперь я все понимаю, а Матрешку отхлещу… уверила, что кроме его и вас у хозяек никого не было… он у него… и акушерка там.

- Марья Петровна? Не думаю…

- Да ведь вы младенец! Конечно, там… жена Моисея должна родить через неделю…

- Ничего похожего нет.

- Или вы врете, или вам надо идти назад в университет доучиваться… но я его найду! А вам, Степан Иваныч, стыдно… стыдно и грешно…

Анна Андреевна выскочила из кабинета и так хлопнула дверью, что зазвенели стекла в окнах.

Бутюгин постоял на одном месте минут пять, подумал и затем расхохотался до слез. Хохотал он так, что Платошка невольно заглянул в кабинет и испуганно посмотрел на своего обыкновенно серьезно-молчаливого барина.

Бутюгин мало знал семейную жизнь своего старшего коллеги и хотя и слышал от самого Тимофея Васильевича жалобы на своего Отелло в юбке, но не верил этому, а думал, что тот по хронической привычке паясничать мелет ради увеселения товарищей всякую чепуху.

Только сегодня, после почти трехмесячного знакомства с четою Приморцевых, он впервые узнал, что такое Анна Андреевна.

Хохотал-же он потому, что знал отлично, на что был способен его коллега и что акушерка, в которой докторша усматривала объект вожделений своего мужа, была отчаянной рожей.

Нахохотавшись вдоволь, Бутюгин, взглянув на часы и решив, что он сегодня вместе с Тимофеем Васильевичем оставлен ревнивой докторшей без ужина, засел за отчеты по больнице.

Погружаясь в какую-либо работу, - будь это простая канцелярщина или труд, требующий известного умственного напряжения, - Степан Иванович отрешался от всего, что его окружало или оставалось в памяти, и лихорадочно работал до тех пор, пока не начинал чувствовать усталости.

Теперь-же пошло не так. Сперва он напутал цифры, затем, начав перечитывать написанные пять строк, сам удивился их нелепому построению.

Он зачеркнул все, что написал, и тотчас-же вспомнил с некоторым удовольствием об оживленном личике Ольги Андреевны.

«А неглупая, повидимому, барыня, - подумал он, откидываясь на спинку кресла, - жаль одно: алкоголем набаловалась… Мужа я не знаю, но все отзываются о нем с большим уважением. И пьет, говорят, так, как все пьют, а в последнее время и совсем ничего… В болезнь Ольги Андреевны я верю плохо. Вернее всего, что причина этому, как и говорит Тимофей Васильевич, распущенность и полнейшая бездеятельность… Распущенность была результатом, конечно, бесхарактерности… А впрочем, кто знает… какую она играет роль в семье? Как к ней относится муж и она к нему? Здесь столько вопросов, разрешить которые можно только лишь тогда, когда узнаешь их жизнь до мельчайших подробностей и будешь знать все индивидуальные особенности того и другого… Но во всяком случае Ольга Андреевна интересна, и я постараюсь узнать ее со всех сторон…»

Бутюгин снова принялся за отчет и снова его бросил. На этот раз потому, что снова зазвенел дверной колокольчик и в кабинет Степана Ивановича, тяжело дыша, ввалился Тимофей Васильевич.

- Выгнала, - мрачно сказал он, садясь против Бутюгина.

- Кто? - спросил Бутюгин, закусывая нижнюю губу.

- Жена! Я у вас, коллега, где-нибудь тут на диванчике до утра…

- Да в чем дело, Тимофей Васильевич?

- Эх! - махнул он рукой, - не знаете вы всего… Чорт! Видали вы когда-нибудь чорта?

- Никогда.

- Взгляните на мою Анну Андреевну и рассказывайте всем, что видели чорта воочию, - преувеличения, коллега, не будет!

- Она была у меня и устроила сцену, - улыбнулся невольно Бутюгин. - Требовала от меня вас, как-будто вы могли поместиться в мой карман…

- Нашла меня в клубе. От хозяек я махнул туда с Утопией… Засели в преферанс, и вдруг доклад: пожалуйте домой ужинать… Прихожу и… нужно-ли договаривать?...

- Удивляюсь я на вас, Тимофей Васильевич, - серьезно заговорил Бутюгин, - как вы могли дойти до жизни такой?

- А вот подите… дошел! - развел тот руками, - и смешно сказать, ведь, ну хоть-бы чем провинился…

- Слава Богу, все-таки, у Анны Андреевны есть антракты, когда она отдыхает, - продолжал улыбаться Бутюгин: - почти три месяца вы спали дома…

- Ах, вы, младенец!

- И вы тоже!

- Третьего дня я у Моисея спал. 14 числа - в зале, 11-го числа - в больнице, 7-го числа…

- Тимофей Васильевич! И вы… ничего?

- Как ничего?... Пью-с…

- И только?

- Вы вот попробуйте! Я уж, батенька, обтерпелся и свое положение считаю если и не совсем нормальным, то во всяком случае неизбежным… Против рожна прати нельзя!... Я и не пру, а склоняю выю и принимаю безропотно удары судьбы. Моисей говорит, что «там», где мы с вами еще не были, зачтется и воздастся!... Посмотрим!... Кстати, насчет возданий: Ольга Андреевна от вас в восторге, - как только вы ушли, все время про вас расспрашивала… Воздание авансом, так сказать! А нам, грешным, - обрывочки да остаточки… Эх, коллега, поговорил-бы я с вами, да спать хочется… Платошка! Поди ко мне и укради у Матрешки подушку!...

 

 

XVII.

И пока Платошка воровал подушку у Матрешки, Тимофей Васильевич изливал свою душу перед Бутюгиным.

Рассказал он ему все, что было и чего не было, но могло быть. Степан Иванович слушал товарища и думал о том, когда-же, наконец, тот перестанет посвящать его во все подробности своей семейной жизни.

Но Тимофея Васильевича точно прорвало; он даже как-будто обрадовался случаю выбросить наружу все, что накопилось в его душе за многие годы, и кончил тем, что, облегчив себя от бремени житейской горечи, отправил того-же Платошку воровать у Матрешки бутылку вина.

Он пил вино и, пользуясь тем, что Бутюгин не протестовал против его излияний, говорил до глубокой полночи, забыв о собственном сне и усталости своего товарища.

Изо всех его разговоров Степан Иванович мог вывести заключение, что натура у Поморцева была чисто российская, бесшабашно-покладливая и терпеливо-выносливая, - что женился он чорт знает зачем и чорт знает на ком, не имея ни малейшего понятия ни об уме, ни о характере своей будущей подруги жизни, и нес свое бремя безропотно, как добросовестный осел, забывающий все тяжести и невзгоды за клочком брошенного ему сена.

- Зачем-же вы женились, Тимофей Васильевич? - спросил Бутюгин.

- А вот, спроси! - развел тот руками. - Вообразил, вероятно, что полюбил… Да ты думаешь, я один так женился? Все, юньор… все так женятся…

- Не думаю…

- Попробуй, женись. Года через два я тебя и спрошу: доволен ты совершенною тобой глупостью или нет? Да ты посмотри вокруг себя внимательнее: что такое брачные союзы в наш цивилизованный век? Взаимный обман, и больше ничего. Тебе нужна женщина, а ей - положение в обществе, ну и платись за это потом ценою всей жизни… Ты думаешь, моя Анна Андреевна одна только на свете? А? Эх, Степа, все они, чорт их дери, Анны Андреевны!

Поморцев под влиянием вина и душевных излияний перешел на «ты» и, не выпуская из своих рук правую руку Бутюгина, смотрел на него, как на будущую жертву российского темперамента.

- Ведь вот, например, наша хозяйка, Ольга Андреевна… чем не баба, скажи? И наружность у нее такая, что невольно лишний час с ней просидишь, и на чердаке не труха какая-нибудь с половой, а отруби пшеничные, - а как она с мужем живет, ты имеешь понятие?

- Никакого…

- Вот то-то и есть! Ты полагаешь, может-быть, что муж у нее дрянь? Умница! Красота - мужчина! Говорить не стану, сам увидишь, когда сюда приедет… Понимаешь, коллега, добрее и деликатнее купца в жизнь мою не видал и не увижу, а… и жена ему чужая, и он ей чужой… Вот ты и пойми после этого… Он хворает, а она пьет… а почему? Чего им не достает для того, чтобы наслаждаться жизнью как следует? Все, кажется, есть: и умны оба, и красивы, и добры, а счастье где-то на стороне гуляет…

- Что-нибудь да есть…

- Абсолютно ничего, юньор! За дурака ты меня считаешь, что-ли? Слава Богу, сколько лет их знаю…

- В прошлом нет-ли чего…

- Ни единого пятнышка.

- Значит, в настоящем есть…

- Ничего.

- Вы с такой уверенностью говорите, Тимофей Васильевич, что я не могу вам не верить, но, согласитесь сами, что это абсурд.

- Не абсурд, а правило! - стукнул по столу рукой Поморцев. - Уж на что, кажется, моя Анна Андреевна…

- Позвольте, Тимофей Васильевич: Анна Андреевна - одно, Культяпина - другое…

- В каком смысле?

- В таком, что у вас, например, с женой буквально ничего нет общего. Простите, но к этому я пришел благодаря вашим-же про нее рассказам…

- Совершенно справедливо. Ничего общего! Единственно, в чем мы с ней сходимся, так это в том, что и я, и она - оба любим смотреть на закат солнца… Но солнце, коллега, редкий гость в наших медвежьих странах, и поэтому общности нашей разгуляться негде…

- Ну, вот видите. А там, опять-таки я основываюсь на ваших словах, совсем другое… Если это так, то выходит что-же: и у людей, любящих друг друга и согласных характерами, вкусами и взглядами, так-же нет счастья, как и у людей с диаметрально противоположными чувствами и наклонностями… Повторяю, это - абсурд, Тимофей Васильевич.

- Как-будто ты и того-с… прав, Степа, - ухмыльнулся Поморцев. - Действительно, как-то неестественно… Соображение у меня сейчас плохое: и выпил излишнее, и понес аварию в житейском море… Ах, Анна Андреевна, Анна Андреевна! Хорошо еще, что у меня характер такой уважительный: чем ни бей, все снесу, только до смерти не убей! А относительно Культяпиной, действительно, есть какой-то пробел в ее жизни… Я, признаться, до тонкостей психики охотник небольшой, да и сужу-то о всех бабах вообще по своей несравненной Анне Андреевне… а ты, юньор, займись на свободе наблюдениями…

- Мало интересуюсь этим.

- Ну, брат, Ольгой Андреевной нельзя не заинтересоваться. Во-первых, субъект, выходящий из рамок трафаретной купеческой жизни и не похожий на другие, во-вторых, интересна как женщина, у которой в душе чорт ее знает что скрыто и похоронено, а, в-третьих, - интересуется тобой. Положим, коллега, прихоти бабенок проходят скоро, и интересуются они нами до тех только пор, пока не раскусят, как орех… а раскусить нас долго-ли? Щелкнула бабеночка зубками, - мы все свое нутро сейчас-же и обнаружим: любуйтесь, дескать, миленькая, а мы вас не задержали!... Не хитры вообще мужчинки, коллега, а российские в особенности. Нас только пощекочи с лаской, - вся душа, как на ладонке, у самой пустой бабенки… А не след-бы… ох, не след-бы… Да что поделаешь? Как замешано, сказывают, тесто, так оно и взойдет… А Культяпиной, Степа, займись. Для науки хотя бы… Ты, вон, во все свой нос суешь: и в философию, и в психологию, и в демонологию… кажется, и такая есть наука… так тебе, брат, лафа! Приложишь теорию к действительности и увидишь сам, - стоит выписывать журналы или нет… Ну, я пошел спать… Прощай, коллега… После изгнания из земли Ханаанской приятно и отдых телу дать… Но Ольгой Андреевной, юньор, ты займись. Великолепный субъект для научных исследований! Не увлекись только, смотри, ибо сие будет для тебя пагубой… А увлечься возможно.

- Не думаю, Тимофей Васильевич.

- Ох, и я говорил когда-то тоже самое… а вот, взял, да и женился на Анне Андреевне… Подвернулась, понимаешь, под веселую руку… Боже, думаю: откуда такие вдруг ангелы на земле? Обязательно для нас, грешных, с неба свалились! И скромна, и тиха, и глазки вниз… Помянешь при ней чорта, так она вспыхнет даже вся… «Ах, - говорит, - Тимофей Васильевич, какие вы нехорошие слова произносите! » - А теперь меня она такими словами потчует, что мой чорт-то им и в подметки не годится! И с тобой, коллега, тоже самое будет.

- Сомневаюсь…

- Сомневаться всякий человек обязан, ибо его на каждом шагу обманывают, но ничего хорошего из того сомнения произойти не может…

Поморцев, пожав крепко руку Бутюгину, отправился на покой в соседнюю комнату.

Не успел еще Степан Иванович раздеться, как до его ушей донесся рокочущий храп изгнанника.

- Блаженный человек! - невольно проговорил Бутюгин, задумываясь, и прибавил: - и счастливый… а, может быть, и глубоко несчастливый… Кто знает?

-----

Доктора проснулись рано. Поднявшись с постели в семь часов, Бутюгин уже не нашел у себя Тимофея Васильевича.

Платошка доложил, что полчаса тому назад пришла от Анны Андреевны Матрешка, подняла его и «взяла к себе». И не успел еще Степан Иванович умыться, ка тот же Платошка передал ему, что Поморцевы ждут его пить кофе.

Бутюгин поморщился. В виду таких супружеских отношений ему просто противно было идти туда и дослушивать, может быть, окончание вчерашней глупой истории.

Он наскоро оделся и нехотя отправился к своему товарищу.

И Тимофея Васильевича, и Анну Андреевну он застал в столовой, за никелевым кофейником, из-под крышки которого по временам вырывался с сердитой воркотней пар.

Они сидели рядом и говорили о вскрытии речки Культяпки. Анна Андреевна подвигала мужу сухарики, а Тимофей Васильевич говорил ей «мерси» и с улыбкой смотрел в глаза супруге.

И пока Бутюгин пил кофе, он, кроме: «ты ошибаешься, Аничка», и «я согласна с тобой, Тимоша», - не слышал ничего.

«Чорт знает, что такое! - подумал Бутюгин. - И это после того, что совершилось вчера! Или я сплю, или ровно ничего не понимаю! »

Он изумился еще более, когда, провожая их в больницу, Анна Андреевна повисла у супруга на шее и прошептала так громко, что слышно было и Бутюгину, и провожавшей их Матрешке: «к обеду будут любимые тобою телячьи котлеты! »

Степан Иванович шел молча и только, подходя к больнице, не вытерпел и спросил:

- Тимофей Васильевич! Что же это такое?

- Что, коллега? - с некоторым даже недоумением переспросил Поморцев.

- Да, это…

- Ага, понимаю… Вы спрашиваете про «это самое»?

- Да, да.

- Обыкновенная и весьма естественная вещь, - ответил тот, прищуривая для пущего эффекта левый глаз. - Вы вот женитесь, попробуйте, тогда и узнаете…

- Это когда еще будет…

- А вы любопытны… все до свадьбы узнать хотите? Если бы я знал все до свадьбы, то, держу пари, никогда бы не женился. Бабенки, дамочки, контессы и всякие принцессы всех времен и, твердо убежден, всех национальностей послушны гласу своей природы: начинают день лаской, а кончают - таской!... Хе-хе-хе! привилегия прекрасного, но тем не менее подлого пола!...

Бутюгин улыбнулся и пробормотал:

- Нельзя все песни петь с голоса Анны Андреевны…

Поморцев ничего не ответил, а, войдя в переднюю больницы, ткнул в брюхо перстом бросившегося к нему навстречу парня, отчего тот согнулся вдвое, и расхохотался своей шутке.

Бутюгин, обежав наскоро свое отделение и выслушав доклад фельдшера о больных, отправился в амбулаторию на прием.

Пришедших за советами было много, как и всегда. Женщины, разумеется, преобладали и тут, так как мужчины обыкновенно шли к докторам в крайних случаях, когда становилось «не в перенос».

Доктора бранили таких больных, запустивших болезнь до того, что их приходилось класть тотчас же на больничные койки, но исправить не могли, как не могли отучить баб, приходивших по большей части с выдуманными болезнями.

Докторов на фабрике Культяпина было только двое, а приходивших ежедневно в амбулаторию за советами насчитывалось всегда до сотни человек.

Приходили, конечно, не одни только свои фабричные, но и из соседних деревень, благодаря тому обстоятельству, что земская больница находилась в пятнадцати верстах от Культяпинской мануфактуры.

Провозившись часа три кряду с разношерстной толпой, Тимофей Васильевич и Бутюгин, конечно, страшно уставали, но, связанные фабричным бюджетом (из которого, впрочем, фабрика почти всегда выходила), просить третьего доктора у Культяпина не решались.

Бутюгин, поступивший недавно в Культяпинскую больницу и сравнительно с Поморцевым более крепкий и сильный, не жаловался на усталость, но Тимофей Васильевич ругался каждый день, посылая ко всем чертям и больных, и больницу.

Облегчив свою усталость чертыханьем, он тотчас же забывал про нее и начинал забавляться шуточками, щедро наделяя ими и своих больных, и больничную прислугу.

После приема больных доктора шли обедать, а после обеда Поморцев заваливался в своем кабинетике - ухватить, по его выражению, порцию Морфея, а Бутюгин шел к своим пациентам, находившимся вне больничных стен.

В пять часов он уже снова был в больнице, где и просиживал вплоть до ужина.

И на этот раз, совершая свой обход, он возвращался в больницу, раздумывая о тяжело больной пациентке, которую он только что навестил.

У подъезда больницы он увидел хозяйскую лошадь и спросил у кучера, зачем он здесь находится.

- Молодую хозяйку привез, Степан Иванович! - ответил тот, снимая шапку.

- «Заскучала, значит», - подумал Бутюгин и, раздевшись, заглянул в приемную.

Приемная была пуста.

- А где же Ольга Андреевна? - спросил он у первой встречной сиделки.

- В вашей палате, с больными разговаривают-с, - ответила та.

Ольга Андреевна сидела на кровати у больной и о чем-то ее расспрашивала, когда вошел Бутюгин.

- Ну, вот видите, - улыбнулась она ему, - я уж и заскучала…

- Скоро, однако…

- Что же делать! Была по соседству с вами… У Анны Андреевны, выпила у ней две чашки чаю и завернула сюда… Ну, до свидания, Марфа, - кивнула она головой больной, - выздоравливай скорей…

Баба потянулась за рукой хозяйки, но та ее отдернула и поцеловала больную в лоб.

- Я тебя навещу на днях… Пойдемте, Степан Иванович!

Они вышли в коридор и повернули назад.

- Я Марфу давно знаю… Хорошая, работящая баба, дети ее только одолели, - говорила Ольга Андреевна, посматривая сбоку на Бутюгина. - Надеюсь, вы скоро ее поставите на ноги?...

- Постараюсь, - улыбнулся тот, - да уж она на пути к выздоровлению… Сил у ней немного, ну, да это не беда, - подкормим… Не угодно ли заглянуть в другие отделения?

- Везде уж была. Я в больнице больше часа нахожусь… вас дожидалась…

- Не знал я этого обстоятельства, а то бы поторопился.

Ольга Андреевна прошла в приемную и села.

Бутюгин стоял перед ней и закуривал папиросу.

- У вас везде чистота и порядок, - проговорила она, точно не зная, с чего начать разговор, - и больные всем обязаны вам…

- Нам? Нет! Скажите лучше, - доброте и щедрости хозяев… Это будет вернее…

- И с добротою, и щедростью не все можно сделать… Да что же вы стоите? Садитесь ко мне ближе…

Бутюгин сел.

 

XVIII.

 

- Иного у вас больных, помимо больницы? - спросила Ольга Андреевна.

- Теперь - да. Начинается весна! - ответил Степан Иванович. - Весной и осенью всегда больных больше, чем зимой и летом… У нас, впрочем, в этом отношении лучше, чем в городах, где самые условия жизни порождают всевозможные заболевания… Мы избавлены от многого, чем страдают вообще города, и поэтому, конечно, процент заболеваемости у нас несравненно ниже.

- Я сама так думала.

- Тем не менее, Ольга Андреевна, больных и у нас много… А сравнительно с тем, что может поместить у себя наша больница, их чересчур даже много…

- Да? - как будто удивилась та. - Об этом я слышу в первый раз…

- Мало интересовались, значит, своей больницей…

- Ваш упрек, пожалуй, справедлив, - согласилась Ольга Андреевна, задумчиво смотря на струйки дыма, тянувшиеся от папироски Бутюгина к окну. - Но по совести, его должны разделить со мной муж и Анфиса Марковна. Я - редкий гость на фабрике.

- Жаль!

- А если вы жалеете, я стану бывать чаще, - засмеялась хозяйка, - но не думаю, чтоб от этого много выиграла ваша больница.

- То есть ваша, а не моя, - поправил ее Бутюгин, - а почему же нет?

Ольга Андреевна пожала плечами и с улыбкою посмотрела на доктора.

- Да просто потому, Степан Иванович, - ответила она, - что у каждого, даже самого богатого человека есть своя китайская стена, которую почти невозможно разбить. Эта стена называется бюджетом… Надеюсь, вы имеете о нем понятие?...

- Еще бы, - улыбнулся в свою очередь Бутюгин, - это слово здесь почти у всех на языке.

- Вот видите…

- Ничего не вижу.

- Значит, вы плохой коммерсант…

- Никакой, откровенно сознаюсь…

- Это и видно, - иронизировала Ольга Андреевна, - бюджет - это все!

- И… во всем, мне кажется, надо прибавить?

- Да, и во всем.

- Ну, этого, простите, Ольга Андреевна, я тоже не вижу. Я не считаю ваших барышей, - да это меня и не касается, я вижу только, что «бюджет» ваш или, точнее, бюджет Культяпинской мануфактуры глупое слово, не имеющее под собой никакой почвы…

- Я вас не понимаю…

- Это потому, что вы… жена коммерсанта, привыкшая говорить страшные слова, не анатомируя их, если можно так выразиться, как следует. Я понимаю бюджет фабричного, служащего, доктора, потому что их доходность измеряется заработком, жалованьем, платой. Я, например, не могу сшить себе шубу в тысячу рублей, потому что мой бюджет ограничен известною цифрой, которая не допускает таких расходов; но я не понимаю бюджета фабрики, совершающей миллионные обороты и увеличивающей с каждым годом свою доходность. Если увеличивается эта доходность, несомненно должен раздвигать свои рамки и бюджет. Но этого на деле нет. Правда, по нашей больнице и школе, насколько мне известно, всегда бывают передержки, но это такие гроши сравнительно с растущими из года в год доходами, что о них говорить прямо смешно. Представьте себе, что я, заработав сегодня, например, рубль, подал нищему копейку, а завтра, получив пять рублей, дал ему две… Нищий выиграл несомненно лишнюю копейку, а я, считая себя его благодетелем, нажил на нем в то же время три копейки.

- У вас мудреная арифметика, Степан Иванович, - проговорила Ольга Андреевна, с любопытством заглядывая ему в глаза.

- Арифметика господ коммерсантов много мудренее, Ольга Андреевна. Они говорят: сегодня я нажил рубль и подал нищему пятачок. Завтра я наживу пять рублей и дам ему, конечно, тот же пятак, потому что я не знаю, что я наживу послезавтра: может быть и десять рублей, а может быть и опять тот же рубль, который я нажил сегодня. Нищий же привык к пятаку и будет неприятно удивлен, если я ему вместо обычной подачки преподнесу вдруг три копейки.

- И коммерсант прав.

- Я этого не думаю.

- Почему?

- Потому что… у меня своя арифметика… Я не знаю, может быть, я бы, как и коммерсант, не дал завтра нищему больше пятачка, но я сделал бы другое: сообразно своим доходам, не переставая бросать, конечно, ежедневные пятачковые подачки, я откладывал бы то, что должен был давать. И почем знать, чего не знаешь: прошел бы год, два, три, пять, - и у меня составился бы капитал, проценты с которого я смело и без всякого ущерба для собственного заработка стал бы добавлять к ежедневным подачкам…

 - Мы ежегодно отчисляем известную сумму в фонд рабочих.

- Знаю. Это и гуманно, и справедливо. Но отчего бы, кстати, не отчислять чего-нибудь на расширение больницы? Ответ у вас на это только один и есть: бюджет!

- Да, - усмехнулась Ольга Андреевна, - другого и не придумаешь…

- Да и зачем придумывать, когда есть всегда готовый к вашим услугам. Вероятно, с вашей точки зрения, господин бюджет и прав…

- А с вашей, Степан Иванович?

- Не выдерживает никакой критики… Вы часто бываете на фабрике?

- Очень редко.

- А ваш муж?

- Тоже редко… Да и зачем? У нас так поставлено дело.

- Знаю. Ваша свекровь бывает чаще… Но она простой человек, без всяких претензий и довольствуется малым… Вы согласны с этим?

- Конечно.

- Прекрасно. Теперь позвольте вас спросить: для кого-же выстроен ваш палаццо, стоивший громадных денег?

- Да, вы вот на что свели… Откровенно сознаюсь, это был мой каприз… Может быть, он покажется вам глупым, но, как всем известно, сделанную глупость поправить если и не невозможно, то, во всяком уж случае, трудно.

- Хорошо. А вы знаете, что стоит в год содержание дома с его садами и оранжереями, ежегодно пополняющимися редкими тропическими растениями, и во что обходится весь штат прислуги, призванной оберегать ваш минутный каприз?

- Не знаю.

- Ну, вот видите! - с иронией произнес Бутюгин. - А говорите такое страшное слово, как «бюджет»! Спросите у Моисея Моисеевича, он вам скажет точную цифру…

- Разве дорого? - наивно спросила Ольга Андреевна, невольно смутившись.

- Это зависит от взгляда. Как вы, например, смотрите на рубль?

- На какой рубль?

- Ну, на обыкновенный наш российский рубль?

- Да никак… Рубль - рубль и есть…

Бутюгин расхохотался, Ольга Андреевна покраснела и с полнейшим недоумением посмотрела на доктора.

- И это очень естественно, как говорит мой почтенный коллега Тимофей Васильевич… Я-же, простите, смотрю на рубль с почтением.

- Да? Это любопытно…

- И для вас, Ольга Андреевна, в особенности, потому что вы не знаете его ценности, а не знаете потому, что вам не приходилось зарабатывать его личным трудом… Рубль - эта такая монета, на заработок которой необходимо мне, например, затратить иногда час, а иногда два и три у пациента, фабричному - целый день, а вашему дворнику или горничной - два дня. Вы этот рубль бросаете лакею в театре только за то, что тот наденет на ваши ножки калоши, а рабочий с целой семьей живет на него два, а то и три дня. Для вас рубль - монета, почти не имеющая никакой цены, а для меня - вознаграждение за мой труд, которое я с большим удовольствием спрячу в свой кошелек.

- Это мне понятно, Степан Иванович, но я никогда, конечно, не придавала такого значения деньгам…

- Как и большинство богатых людей.

- Нет, не потому… просто лень было подумать. Женщины моего положения отвыкают думать… Я не лучше их, если только не хуже… и потом в жизни каждого человека совершаются иногда такие процессы, которые отодвигают его от действительности и притупляют в нем все человеческие чувства. Он не знает и сам: живет он или видит сон, которому нет блаженного конца… Я не умею определить такое состояние, но вы поймете меня, если я вам скажу, что когда у человека исчезает интерес не только к жизни посторонних людей, но даже и к своей собственной, - ему остается одно только…

- Начать свою жизнь снова, - подсказал ей Бутюгин.

Ольга Андреевна грустно покачала головой.

- Легко сказать - снова!

- Все зависит от самого себя, Ольга Андреевна. Если я хочу чего-нибудь, я или достигну этого, или…

- Или покоритесь судьбе?

- Никогда! Или достигну, или буду добиваться другого…

- Пойдете, значит, на компромиссы?

- Какой-же это компромисс, если я, например, стараюсь достать грушу дюшес, а достану… ну, хотя-бы крымское яблоко? Конечно, яблоко далеко не то, что груша, но… все-таки фрукт, и очень даже вкусный, смею вас уверить… Представьте, что вы, убедившись в том, что наша больница не удовлетворяет местным потребностям, прониклись-бы идеей расширить ее настолько, чтоб не было ни одному больному отказа…

- Представляю. Что же дальше?

- Дальше? Да вы хотите этого или нет?

- Допустим, хочу. Вы советуете мне начать новую жизнь… Отчего же ее не начать с больницы? - улыбнулась Ольга Андреевна.

- В самом деле, если для вас безразличен первый шаг в новой жизни, начинайте свое обновление с доброго дела.

- Хорошо. Представьте, что вы меня убедили.

- А уверенным я, все-таки, не могу быть?

- Не коммерсант вы, а начинаете уж торговаться. Сделаю вам, как слабая женщина, уступку: можете быть уверены в том, что вы меня убедили.

- Позвольте поцеловать вашу ручку. Не охотник я до миндальностей, но ради ближнего готов поклониться в ноги всякому, кто идет навстречу его нуждам. Итак, Ольга Андреевна, вы убедились в том, что больницу необходимо расширить и дать ей необходимые для того средства. Вы обращаетесь, конечно, с просьбой об этом к вашему мужу…

- Все идет пока прекрасно, - проговорила Ольга Андреевна, видимо поддаваясь возбужденному настроению Бутюгина.

- Дальше пойдет еще лучше…

- Я сомневаюсь!

- А вот увидите. Ваш муж выслушивает вашу просьбу и, немного подумав, говорит: «друг мой, при всем моем желании я не могу выходить из бюджета! »

Ольга Андреевна расхохоталась до слез. Бутюгин остановился, посмотрел с удивлением на свою собеседницу и спросил:

- Простите, Ольга Андреевна, но я, право, не понимаю, что вы нашли смешного в моих словах?

- Друг мой, Степан Иванович! - произнесла та, сдерживая смех. - Вы совсем не знаете моего мужа: он никогда не называл меня «своим другом».

- Да, вот почему вам стало смешно! - засмеялся и Бутюгин. - Простите, я немного увлекся… Как он вас называет, это к делу, конечно, не относится.

- И для вас не представляет никакого интереса…

- Разумеется. Но вернемся к вашему мужу. Он вам отказывает, допустим…

- И несомненно откажет, откажет наотрез…

- Не думаю. Я бы на его месте ни за что-бы не решился огорчить вас отказом.

- Вот как!

- Да, да. Что вы на меня так смотрите, Ольга Андреевна?

- Меня удивляет ваша уверенность…

- Она имеет основание. Если Константин Парамонович бросал сотни тысяч на ваш каприз, я не думаю, чтоб он мог отказать вам в том, что действительно необходимо сделать.

- Ах, Степан Иванович, это далеко не то…

- Прекрасно, согласен с вами. Он вам отказывает, положим, в большой единовременной затрате, но вы просите его уделить на первый год небольшую частицу дохода… Ну, хоть, допустим, пять тысяч рублей… Надеюсь, в этом-то уж он вам не откажет?

- Думаю, что нет…

- Ну, вот видите. На пять тысяч мы отличную пристроим палату на тридцать человек больных… Конечно, это не груша дюшес, а крымское яблоко, а все-таки вы добились приблизительно того, чего хотели… Итак решено: вы начинаете новую жизнь.

- С вашей больницы, - улыбнулась та.

- Прекрасно, - воскликнул Бутюгин, потирая руки, - ах, какая вы хорошая и милая женщина! Смотрите, как это просто: стоит только захотеть сделать доброе дело - и ближнему уже легче становится жить!... Если-б каждый из нас вносил хотя-бы маленькую долю участия в общую кассу неимущих и страждущих, право, и люди бы стали лучше, и радости на земле было-бы больше!

- Тебе что, Андрей? - повернулся Бутюгин к вошедшему служителю.

- Анфиса Марковна за Ольгой Андреевной прислали, кушать их ждут, - ответил тот.

- Ах, Боже мой! - поднялась та, - совсем я заговорилась с вами, Степан Иванович… Вы едете, конечно, со мной обедать?

- Сегодня не могу… Позвольте воспользоваться вашим любезным приглашением в другой раз.

- До завтра, значит? Знаете, мне без вас будет скучно… Особенно нынешний вечер.

- От скуки я вам пришлю одну очень интересную брошюрку: «Английская филантропия»… Прочтите ее, она поучительна…

- Скучная наверное?

- Разумеется, не роман и не повесть, - рассмеялся Бутюгин. - Но думаю, что она вас заинтересует.

Степан Иванович проводил Ольгу Андреевну до передней и смотрел сквозь громадные стекла входной двери, как она садилась в сани.

«Хорошая барыня, не глупая и сердечная, а жизнь свою устроить как следует, по-человечески, не умеет! » - подумал он, отправляясь к своим больным.

«Удивительно, должно-быть, прекрасный человек этот Степан Иванович, - думала в свою очередь Ольга Андреевна, мчась на рысаке домой, - странно только, почему он не женат до сих пор? »

 

 

XIX.

Бутюгину не повезло: разлилась вскрывшаяся Культяпка, разлились вместе с нею и всевозможные болезни по обоим ее берегам.

Степан Иванович сбился с ног. Приходилось даже не каждый день обедать, потому что больные безо всякого милосердия готовы были лишить его не только пищи, но даже и сна.

За ним несколько раз приезжала лошадь от скучавших хозяек и, не найдя доктора ни дома, ни в больнице, уезжала обратно одна.

У Бутюгина был свой взгляд на обязанности врача, совершенно отличный от взгляда его старшего коллеги, Тимофея Васильевича, прогонявшего из амбулатории лишних больных до другого дня и посещавшего затем только таких пациентов, которые присылали за ним экипаж, - и уже поэтому он не мог отказать ни одному больному, нуждавшемуся в его помощи.

Он и ехал, и шел, проваливался в рыхлом снегу, терял калоши, а, вернувшись домой поздней ночью усталым и измученным, валился в постель полураздетым, не переставая думать о том, что скажет завтрашний день относительно течения болезней его пациентов.

Тимофей Васильевич, по обыкновению, подшучивал над его беготней по больным, которые, по его мнению, и хворают-то только для того, чтоб докторам не давать никогда покоя, но Бутюгин все его шуточки пропускал мимо ушей и колесил по громадному фабричному району с утра до поздней ночи, забывая и собственный голод, и усталость.

Прошла уже целая неделя с того дня, когда Ольга Андреевна заглянула к ним в больницу, а он с тех самых пор не мог урвать свободный час для посещения хозяек.

Была среда Страстной недели, когда он, усталый и измученный, явился домой часов в десять вечера. Потрезвонив у своей двери напрасно добрых полчаса и обругав своего легкомысленного слугу, Степан Иванович позвонился к Поморцеву.

Тимофея Васильевича он видел сегодня в больнице мельком, и ему хотелось перекинуться с ним лишней парой слов.

Назвонок вышла докторша в каком-то необычайно пестром капоте и очень ему обрадовалась.

- Да вы живы, Степан Иванович? - спросила она его, пока тот сбрасывал с себя пальто.

- Как видите, Анна Андреевна, - ответил Бутюгин, - а что?

- Третий день не вижу вас… Ни кофе не приходите пить, ни обедать.

- Некогда. Столько больных у нас на фабрике… Да где-же Тимофей Васильевич?

- У хозяек. Час тому назад присылали за ним лошадь.

- А! Заболел кто?

- Не знаю. Есть хотите?

Бутюгин только теперь вспомнил, что он, кроме булки, которую съел еще утром за стаканом чая у одного из своих пациентов, буквально ничего не ел, и почувствовал прилив аппетита.

- И очень, - проговорил он.

Докторша распорядилась; и десять минут спустя Степан Иванович сидел в столовой и с жадностью проголодавшейся собаки уничтожал какую-то бурду, рекомендованную ему Анной Андреевной за малороссийский борщ.

Покончив с борщом, Бутюгин набросился на котлеты из судака и чуть-было не подавился костью.

Кухарка Поморцевых имела такие же понятия в кулинарном искусстве, как и сама хозяйка, и поэтому рубила на котлеты судака вместе с костями. Бывало и хуже, но и сами Поморцевы, и их нахлебник мало обращали внимания на недочеты стряпни и ели все, что давала им кухарка, без особенного ропота и протеста.

Поработав над котлетами, Степан Иванович отодвинул, наконец, от себя пустую тарелку и с довольным видом человека, ублаготворившего свой желудок, посмотрел на сидевшую против него докторшу.

- Ну, вот-с, я теперь как-будто и ожил! - проговорил он и потянулся к графину с квасом. - Иногда и пообедать бывает не вредно…

- Удивляюсь я на вас, Степан Иванович, - улыбнулась докторша. - Охота себя так морить… Всех больных не перелечишь…

- Вот, если так рассуждать, как вы рассуждаете, действительно не перелечишь…

- Да из-за чего, позвольте вас спросить? Из-за лишнего рубля. Так он вам тут, на фабрике, все равно не нужен, и девать его некуда…

Бутюгин выпил залпом стакан квасу и закурил папироску.

- Рубль тут не при чем, Анна Андреевна, - ответил он, наконец.

- Долг? Сострадание? И еще какое-то слово у докторов есть…

- Да, и долг, и сострадание заставляют нас и голодать, и уставать… Избрав известную цель в жизни, всякий человек обязан преследовать ее всеми силами и средствами, отпущенными ему матерью-природой.

- Уходитесь!

- Ну, когда-то еще это будет, а пока есть возможность отдавать себя всего на служение страждущему, позабудешь и сон, и аппетит…

- А в результате что?

- Сознание исполненного долга, Анна Андреевна! Вы скажете, может быть, что это слишком ничтожная плата за анафемский труд? Пожалуй, но… у большинства и такого вознаграждения нет.

- Теперь я понимаю, почему вы не женаты до сих пор.

- Не думаю…

- Вы так заняты исполнением своего долга, что вам некогда и думать о женщинах…

- Разве?

- Конечно. Голодному да усталому впору думать об отдыхе, а не о любви, которая может только мешать ему…

- Любовь ничему помешать не может. Если-же я не женился до сих пор, то на это есть особые причины, распространяться о которых не считаю нужным. Думать-же о женщинах я могу всегда… Я вот и сейчас думаю об одной хорошенькой женщине…

- О женщине? Значит, она замужняя?

- Да.

- Что-же вы о ней думаете, если это не секрет?

- Ну, что может думать человек, только что наевшийся до того, что все ему кажется не в розовом даже, а в сытом цвете? Конечно, только самое хорошее.

- Вы ее любите?

- Ну, до этого еще очень далеко! А квас у вас, Анна Андреевна, великолепный!

- По рецепту жены Моисея Моисеевича сделали…

- Нектар просто, а не квас. Я еще стаканчик выпью с вашего позволения… Тимофей Васильевич, полагаю, теперь засидится…

- Почему вы думаете так?

- Они скучают. Я не говорю про Анфису Марковну, - эта скучать не умеет, а Ольга Андреевна великолепный для скуки субъект… Вы, вот, тоже скучаете.

- Ах, да как и не скучать, Степан Иванович!... Какая у вас жизнь здесь, скажите сами?...

- Такая-же, как и везде. Прежде, когда я был помоложе, я скучал на столичных балах и в театрах, а здесь мне весело… Старая истина-с: кто ничего не делает, тому везде скучно становится… Нельзя никому, а интеллигентному человеку в особенности, устраивать свою жизнь на глупейший лад: сидеть на одном месте, вертеть, сложив руки на животе, пальцами и зевать от нечего делать… Нет занятия, надо изобресть его… Да это пустое… Я никогда не поверю, чтобы человек не мог найти себе громоотводов от скуки и бездействия… Вы с Ольгой Андреевной находитесь в одинаковом положении и, откровенно вам скажу, далеко не интересном: и вы, и она замужем за деловыми людьми, которые, волею сложившихся обстоятельств, не могут отдавать вам столько времени, чтобы вы не изволили заскучать; и у вас, и у нее - нет детей. Это уже несчастие. Скажу больше: наказание Божие!

- Благодарю вас.

- Не стоит благодарности. Я смотрю на это так: если у мужа с женой нет детей, - для них потерян всякий смысл жизни. Зачем и сходиться, если бесплодно можно прожить в-одиночку?

- По вашей теории выходит так, что если мужчина и женщина любят друг друга, - у них обязательно должны быть дети?

- Какая же это теория, Анна Андреевна, если сама церковь, освящая ваш брак, предпосылает вам плодиться и множиться? Это уже не теория, а закон… И раз вы оного закона не исполнили, значит, несете наказание Божие… Это говорит русский, глубоко верующий и не привыкший не подчиняться закону человек… Наука говорит другое… Но она понятна только холодному уму, а не теплой душе и горячему сердцу человека… Да и не в этом, собственно говоря, суть. Почему у вас нет детей, - это вопрос другой, но что их нет - это факт и… большое несчастие для вас обоих. Почем знать: будь у вас дети, - вы бы перестали ревновать Тимофея Васильевича ко всем фабричным рожам, потому что у вас была бы иная, высокоблагородная цель - воспитание детей, а Тимофей Васильевич, - простите, Анна Андреевна, откровенность человека, только-что с аппетитом пообедавшего, - не кормил-бы своим телом клопов, почуя на чужих тюфяках и диванах. Продолжаю параллели: и вы, и Ольга Андреевна положительно ни о чем не думаете, и даже, как созналась она сама, отвыкли думать. Другими словами говоря, и вы, и она бездействуете, не желая ничего делать, и навязываете себе подлейшую вещь, которая на женском языке называется скукой…

- Что-же мне делать, по вашему? Сделаться сиделкой, акушеркой?

- Спросите у мужа совета.

- А я спрашиваю у вас.

- Видите-ли, я уже прописал лекарство одной больной и… начинаю уже сомневаться в нем… Да оно вам и не годится… Если-б я был женат и если-б моя жена обратилась за советом к постороннему, я никогда-бы не простил ей этого оскорбления…

- Даже в том случае, если мужу не верят?

- Да какая-же жена верит мужу? Господь с вами! Как лакей не может уважать барина, потому что он лакей, так и жена не признает мужа авторитетом, потому что она жена и… только!

- Те-есть, другими словами говоря, глупая и взбалмошная баба? - с неудовольствием воскликнула докторша.

- Это не я говорю, а вы… Вам и книги в руки, Анна Андреевна! А, вот, кажется и ваш супруг жалует! - проговорил Бутюгин, услышав звонок.

Тимофей Васильевич явился домой в веселом настроении и очень обрадовался своему товарищу.

- Что там случилось? - справилась прежде всего докторша.

- Да ничего особенного. У Анфисы Марковны стало ломить левую руку, и больше ничего. Прописал ей втирание и просидел два часа. На вас обижается Анфиса Марковна, Степан Иванович. «Глаз, - говорит, - целую неделю не кажет. И так не идет, и на посланной за ним лошади не едет». Пришлось вас обелить…

- Представляю вашу обелку, - засмеялся Бутюгин.

- А вы что думаете, коллега? Когда я в хорошем расположении духа, любого адвоката могу красноречием за пояс заткнуть. Во мне, сам сознаю, пропал великолепный Цицерон… Что-ж делать, - пожал с гримасой плечами Поморцев: - всего не обнимешь.

- Кого это ты обнимать собрался? - донесся из соседней комнаты голос докторши.

- Слышал, коллега? - щелкнул шутовски языком Тимофей Васильевич. - Удивительный слух у моей супруги…

Он подошел к притворенной двери и проговорил в щель:

- Степана Ивановича, душечка, а он, злодей, вырывается… «Какая, - говорит, - приятность обниматься с мужчиной, другое дело - с хорошенькой женщиной! » А ты его за скромника считаешь!...

Поморцев затворил дверь и подсел к смеявшемуся Бутюгину.

- Не обнимешь всего, коллега! - продолжал он прерванный разговор. - Я, впрочем, от этого потерял мало. Потеряли мои клиенты, если-бы таковые были… Заходили в больницу?

- Обязательно. Там все в порядке…

- Значит, я могу себя и не беспокоить до утра. Да. Обелил вас перед старухой блистательно. Просила непременно завтра приехать к обеду. Дал за вас слово.

- Напрасно… Сами знаете, какая теперь масса больных.

- И все пустяковые - простудные.

- Есть и серьезные. Сегодня я двоих тифозных отправил в барак для заразных больных…

- Двое только! Да они у нас никогда не переводились. Подлая вода в нашей Культяпке.

- Почему же администрация не запретит употреблять речную воду? У нас же есть артезианский колодец, который дает сколько угодно воды и какой еще воды…

- Эх, коллега, никакой администрации в мире не справиться с невежеством. А российскую лень вы ни во что считаете? Живет он над рекой и пойдет вдруг за водой к вашему колодцу!... Да за кого вы нашего мужичка считаете? Он в одни только бактерии верит - в бактерии собственной лени, а остальных не признает… Нет, уж вы, пожалуйста, завтра извольте съездить к хозяйкам.

- Если найду свободный час…

- Необходимо надо ехать.

Бутюгин посмотрел на товарища с некоторым удивлением и переспросил:

- Даже необходимо?

- Да. Дело в том, батенька мой, что Ольга Андреевна того-с… Третий день, по словам Анфисы Марковны, не выходит из своих комнат и предается собственной распущенности…

- Пьет?

- Да-с…

- Мне не верилось.

- Мало-ли чему мы не верим, а факты, нет-нет, да и начнут к тебе пришивать веру… Я не видел Ольгу Андреевну… Старуха послала спросить ее, может-ли она меня принять, - ответила: не может и не желает!

- А вы уверены, что она меня примет?

- Не уверен, но… отчего не попробовать? Анфиса Марковна говорит, что вы на нее произвели большое впечатление… Если это так, вы можете больше всех других подействовать на ее психику.

Бутюгин прошелся несколько раз по комнате в глубокой задумчивости и остановился перед Поморцевым.

- Завтра я пойду туда, - проговорил он. - Покойной ночи, Тимофей Васильевич.

 

XX.

Но ни на другой, ни на третий день Степану Ивановичу не пришлось попасть к хозяйкам. Больные, что называется, не давали ему ни срока, ни отдыха. А тут еще, хотя и случайно совсем, пришлось спасать утопавшего мальчишку, вздумавшего с берега прыгнуть на плывшую мимо льдину и прокатиться на ней. Льдина разъехалась, и неистовый крик баловника, попавшего в воду, заставил проходившего мимо Бутюгина сбросить с себя пальто и полезть за мальчишкой в воду.

Баловник отделался испугом, а Степан Иванович - не по сезону взятой ванной.

В Страстную пятницу к нему явилась мать утопленника и принесла за спасение сына два десятка яиц.

Бутюгин ее прогнал, обругав за недосмотр за детьми, а к вечеру почувствовал озноб.

Прогнанная им баба отнесла яйца Анне Андреевне, только от нее узнавшей о том, что коллега ее мужа успел уже выкупаться в Культяпке. Она сообщила об этом мужу, который, зная уже достаточно характер своего товарища, нисколько не удивился его подвигу, а только покачал головой и проговорил:

- Сломит он свою голову ни за грош, ни за денежку!...

Бутюгин принял чуть не двадцать гран хинина, а проснувшись на другой день утром, приказал своему Платошке принести от Анны Андреевны стакан чаю. Вместе с чаем к нему явился Тимофей Васильевич.

Он посмотрел на Степана Ивановича, долго держал в своей руке протянутую руку товарища и, молча вытащив из кармана градусник, стал его встряхивать.

- Повышение температуры незначительное, - отстранил тот руку Поморцева, - я уже измерял ее и принял меры.

- Глупо это все…

- Что глупо? Простудиться? Все мы отдаем дань весне, Тимофей Васильевич… У вас вот сейчас и кашель, и насморк…

- Легкий грипп и только, а у вас что-то такое более серьезное затевается.

- Пустое! Обыкновенная простуда… Вот пройдусь в больницу, навещу своих больных, и все пройдет.

- После купанья в Культяпке не все проходит, коллега…

- Ах, уж вам донесли!... И какому это чорту было нужно? Неужели этот дурак мальчишка разблаговестил?

- От кого я узнал, для вас безразлично. А дело в том, что вы в таком теперь состоянии, что я не советовал-бы выходить из дому…

- Вздор! Легкое недомогание осилит натура, а она у меня молодец. Не раз выручала из очень даже серьезных конфликтов. Мне стоит только, как языку колокола, раскачаться как следует. а там уж и не остановишь…

- Давай Бог, но ваше купанье мне не нравится…

- Ерунда, Тимофей Васильевич. Я принял все меры своевременно и уверен, что простудился вовсе не от купанья, а от форточки, которую мой ротозей Платошка забыл закрыть на ночь… Нет, я пойду… нельзя не идти: столько серьезных больных, что я не имею права обращать внимания на свою болезнь…

- Обязаны. Если вы отправитесь adpatres, потеря является с обеих сторон: вы потеряете жизнь, а ваши пациенты - добросовестного врача.

- Я во всяком случае, потеряю немного.

- Пожалуй. Вы одиноки. Но больные теряют многое. Вот именно для них и поберегите себя, если вы действительно посвятили себя на служение страждущему брату.

- Я и берегу, насколько это нужно. В данном случае, Тимофей Васильевич, я чувствую себя не настолько уж скверно, чтоб сидеть дома и бросить своих больных на произвол судьбы…

- У вас упрямый характер, и убедить вас трудно. Делайте, как хотите, я, как Пилат, умываю руки. Ваших больных могу навестить и я и дать вам отчет в ходе их болезней; что-же касается больницы, могу обойтись там и без вас… Не ходите, коллега, послушайтесь совета товарища.

- Спасибо вам, но… сегодня я все-таки попробую… Уж если очень скверно себя почувствую, сдамся вам на капитуляцию без всяких условий, - улыбнулся Бутюгин, пожимая руку Поморцеву, - я уж и теперь, после стакана чаю, чувствую себя много лучше… Вы пойдете к заутрене?

- Куда?

- К заутрене. Ведь завтра Светлое Христово Воскресение!

- Пойду.

- Увидимся, значит, в церкви.

Тимофей Васильевич наморщил лоб и положил на плечи Бутюгина руки.

- Вы сумасброд! - проговорил он: - конечно, тяжело лишить себя светлых минут встречи великого праздника Воскресения Христа, но… Впрочем, что-же это я попусту теряю с вами время: придет вечер и свалит вас в постель без моих советов и упрашиваний…

Бутюгин в ответ усмехнулся и стал торопливо одеваться.

Спустя десять минут он уже выходил из дому и раскланивался со встречавшимися фабричными…

Только уже подходя к больнице, он вспомнил о хозяйках и спросил сам себя:

«Здесь еще они или уехали в Москву? »

В больнице он забыл уже все: и хозяек, и свое собственное недомогание.

 Из больницы он отправился, по обыкновению, к своим пациентам и, несмотря на овладевшую им по временам усталость, окончил свой осмотр к десяти часам вечера.

«Вздор! - говорил он себе, - натура все переработает…»

Явился он домой в слегка возбужденном состоянии от ходьбы и, странное дело, почти не чувствовал обычной усталости.

Тимофей Васильевич его в больнице не видел совсем, а вернувшись домой и справившись у жены, заходил к ним Бутюгин или нет, - распорядился на всякий случай дать ему знать о возвращении к себе товарища.

Кухарка Поморцевых сказала об этом Платошке, а Платошка, уже успевший напомадить свою голову ради предстоящего праздника до того, что с его черных, блестящих волос стекала на шею растаявшая помада, послал ее к чорту и на весьма резонном основании: он разглаживал в это время свою манишку, которую оная кухарка, несмотря на свою слабость к его «бульонной морде», забыла разгладить.

Платошка, как и все Платошки его возраста, грозившего в самом непродолжительном времени превратить его в настоящего мужчину, питая нежную страсть к игре в бабки, орлянку и т. п., мимоходом заигрывал и с соседними кухарками.

Платошка, на этом законном основании, был прав, отправляя к чертям бабу, которая, несмотря на его ласки, преподносимые «деревенской дуре» в антрактах между бабками и орлянкой, заставила его самого утюжить свой праздничный «препарат».

О том, что сказала ему дура, обремизившая-было его к такому Великому празднику, он, весь поглощенный заботами о своей костюмировке, забыл и думать.

Вспомнил он о барине только за полчаса до заутрени и очень удивился, не найдя его в своей комнате.

По разбросанному платью и растворенному настежь гардеробу Платошка сообразил, что Степан Иванович переоделся в черную пару и ушел, не заперев за собой дверь и положительно забыв об его, Платошки, существовании.

«Беспременно к Тимофею Василичу ушедши», - решил он и, защелкнув дверь на ключ, принялся позировать перед зеркалом, приглаживая головной щеткой барина свои отдававшие в смоль волоса.

Бутюгин, вернувшись домой, отдохнуть не лег. Есть ему не хотелось, а томившую его жажду он утолял водой, разбавленной красным вином.

Он сам чувствовал, что если ляжет, встать в заутрене ему едва-ли придется. Несмотря на возбуждение, вызванное, видимо, лихорадочным состоянием, он понимал, что болезнь или недомогание, по его мнению, лишит его противодействия тотчас-же, как только он отдаст себя в распоряжение этой болезни хотя-бы только на полчаса.

Он ходил, пил воду, принял хинин и вынул-было градусник, чтоб измерить температуру, но махнул рукой, швырнул его на стол и полез в гардероб за черной парой.

У него болела голова, ломило суставы, появилось учащенное, горячее дыхание, но он не обращал на это никакого внимания и, умывшись холодной водой, заставившей его дрожать всем телом, долго причесывался перед зеркалом, всматриваясь в свое бледное, осунувшееся лицо с лихорадочно блестевшими глазами, окруженными темными полосами.

- Вздор! - проговорил он вслух, - просижу завтра дома, и все пройдет…

Бутюгин оделся и, совершенно забыв о своем Платошке, вышел из квартиры. Выйдя уже на улицу, ему показалось, что его как-будто кто-то окликнул; но он не остановился и пошел медленной неровной походкой по деревянным мосткам, заменявшим на фабрике тротуар.

Ночь была темная, звездная, слегка морозная. Дул легкий, порывистый ветерок и колыхал пламя в уличных фонарях.

Во всех окнах строений, кроме фабричных зданий, потонувших во мраке, светились и бегали огоньки.

Никто не спал в эту святую ночь, и Бутюгин умилился душой, жадно втягивая в себя холодный, весенний воздух.

Он шел, ни о чем не думая, кроме встречи великого момента, заставлявшего всегда биться его верующее сердце и сливаться душою с Страдальцем за всех порабощенных, униженных и оскорбленных.

Ему невольно пришло на ум его детство… Как сейчас помнит он себя маленьким, очень маленьким мальчиком, в красной шелковой рубашонке в сапожках с лаковыми отворотами. Его подняли с постели к заутрене. Степе хотелось спать, он стал хныкать, завертываться в одеяло, но мать, смеясь и целуя его голову, напомнила ему о том, что если он будет спать, то не увидит Воскресения Христова.

И Степа вскочил. В первый раз еще его брали к заутрене, о которой он мечтал чуть не целый год.

И когда он приехал в церковь, переполненную молящимися и освещенную тысячью огней, его охватило волнение, которое он не испытывал никогда…

Степу поставили на стул и дали в руки зажженную свечу. Он видел всех и чувствовал настроение молящихся, подавленных торжественностью великой минуты…

Степа посмотрел на радостные лица матери и сестер, на всю эту толпу, расступавшуюся перед священником и радостно отвечавшую ему: «воистину воскресе! » - и заплакал…

Ему казалось, что в улетавших из кадил струйках дыма он видел воскресшего Христа, возносившегося вместе с фимиамом под высокий купол громадины - храма.

Впечатления детства остались на всю жизнь. Он так-же волновался, как и в первый раз, так-же со слезами смотрел на всех, единых духом, и если не видел возносившегося Спасителя, зато выходил из храма с душою, чистою, как кристалл, и обновленною единением с Божеством.

Бутюгин очнулся от воспоминаний только в церкви.

Храм, выстроенный Культяпиным для своих служащих, был обширен и богато украшен.

Культяпины вообще не любили экономничать там, где необходимо было отдавать Кесарево - Кесарю, а Божие - Богу. Прекрасная живопись, богатая утварь гармонировали с оранжерей хозяев, и производили глубокое впечатление на молящихся.

Степан Иванович забился в угол на возвышении, отведенном для фабричной аристократии, и присел на стул.

Не было еще и одиннадцати часов, и поэтому народ собирался медленно.

До слуха доносились монотонное чтение псаломщика и треск разбросанного по церковному полу можжевельника. У свечного ящика звенели медяки и слышался говор приносивших посильную жертву.

У Бутюгина шумело в голове и дрожали ноги.

Ему казалось, что он едет на лодке, освещенной факелами с берега, и поет: «Христос воскресе из мертвых!... »

Он слышит свой голос, нежный, растроганный и в то-же время чувствует боль в груди…

- Вздор! Все пройдет! - говорит он и с трудом поднимается со стула.

Заутреня уже началась. Церковь полна.

Он видит море голов и плохо понимает, что поют.

- Кажется, «Волною морскою», - думает он и видит протискивающегося сквозь толпу Тимофея Васильевича.

- Вы все-таки пришли? - говорит он ему с укоризной: - самоубийством удивить хотите? Никого, коллега, не удивите… Самоубийцы были и будут, а какой из этого толк?

- Вы даже и в церкви резонируете… А какой в этом толк, спрошу вашими-же словами?

- Для вас, разумеется, никакого… да, мне Бог с вами… И для чего я, собственно говоря, лезу к вам? Желаете умереть, да сделайте одолжение! Докторами ныне хоть пруд пруди. Глупо только все это. Я признаю все рода смерти, кроме глупой и никому не нужной. На вас ведь лица человеческого нет!

- Тимофей Васильевич, дайте мне помолиться!...

Поморцев качнул головой и, не сказав больше ни слова, снова стал протискиваться сквозь толпу.

Бутюгин снова погрузился в забытье. Он то закрывал, то открывал глаза и хватался временами за спинку стула, чтоб не упасть.

«Да, мне действительно нехорошо, - сознался он, наконец. - Надо уйти после заутрени домой… да… непременно надо…»

Голова была точно налита свинцом, а в глазах мелькали разноцветные огоньки.

Он не видел стоявших невдалеке от него хозяек, около которых вертелся Тимофей Васильевич, и не заметил тревожных взглядов, которые бросала на него Ольга Андреевна, почти не сводившая с него глаз.

Только когда кончилась заутреня и повсюду раздались поцелуи со словами: «Христос воскресе! » - Бутюгин пришел в себя и подумал: «да, надо идти домой! »

Он с трудом надел на себя пальто и увидел стоявшую перед ним Ольгу Андреевну.

- «Христос воскресе! » - проговорила та, тревожно всматриваясь в Бутюгина.

- «Воистину», - ответил тот и поцеловался с хозяйкой. - А я думал, вы в Москве… да… уехали и забыли… все забыли: и больницу и… страждущих… Простите… у меня голова тяжела…

Ольга Андреевна взяла его под руку и повела к шедшему навстречу Тимофею Васильевичу.

 

XXI.

 

Бутюгина шатало. Он сам заметил это, и ему стало неловко, когда он, качнувшись в сторону, чуть-было не уронил Ольгу Андреевну.

Тимофей Васильевич поддержал его и заметил шутливо:

- Обрадовался празднику-то, коллега, до свету зашатался.

- Увезите его домой… Лошади тут, у церкви, - шепнула ему Ольга Андреевна и пожала руку Бутюгина. - Степан Иванович, вы нездоровы, поезжайте домой ради Бога, - проговорила она.

- Да, я уеду… Простите, если не попаду к вам… с визитом… Я вообще их не признаю, но…

- Идите, идите… и слушайтесь Тимофея Васильевича, - прервала Ольга Андреевна, грустно смотря в его лихорадочно сверкавшие глаза. - Тимофей Васильевич, я надеюсь, что вы сделаете все, что можете…

Поморцев даже не ответил на это молодой хозяйке, а только посмотрел на нее странными глазами и потащил товарища к выходу.

Их останавливали служащие и лезли христосоваться. Тимофей Васильевич с трудом протискался и совсем забыл о том, что он выходит из церкви в одном сюртуке.

На паперти уже надели на него шубу и сунули в руки шапку.

Бутюгин, как автомат, шел, куда вел его товарищ, и очень удивился, увидав себя в своей спальне сидящим на постели.

Возле него возился Платошка, от волос которого несло одуряющим запахом помады, а Тимофей Васильевич сидел у стола и писал записку аптекарю. На столе горела лампа, на половину скрытая широким зеленым абажуром, и освещала широкую, красную руку Поморцева, водившую пером по бумаге; возле лампы лежали два красных яйца.

- Откуда это? - спросил он Платошку, уже успевшего стащить с Бутюгина сапоги.

Поморцев бросил перо, подошел к нему и, как ребенка, положил в постель.

- Усните, коллега… Бог даст, все будет хорошо…

Бутюгин закрыл глаза и потянул к себе одеяло.

Тимофей Васильевич, засунув руки в карман брюк, мотнул головой Платошке и показал глазами на записку.

Платошка, зацепив пальцами бумажку, вышел, скрипя сапогами, из спальни.

- Надо беречь себя… У вас дети, - забормотал Степан Иванович, открывая вдруг глаза. - Надо беречь… Порошки чрез два часа… микстуру через час…

- Загуляла! - проговорил мрачно Тимофей Васильевич и присел на кровать бредившего товарища.

-----

Поморцев вернулся к себе на рассвете. Сонная кухарка доложила ему, что барыня Анна Андреевна после обедни из церкви поехала разговляться к хозяйкам, что присылали лошадь и за ним, но бутюгинский Платошка категорически заявил кучеру, что Тимофей Васильевич никак не может, потому что «Степан Иванович пласт-пластом лежит», и что, наконец, Анна Андреевна, вернувшись от хозяек с розговен, легла почивать.

Тимофей Васильевич постоял с минуту в раздумье, почесывая маковку, затем, сбросив с плеч сюртук, дунул на горевшую в гостиной лампу и завалился на диван, подсунув под голову подушку, поднесенную ему одною из благодарных пациенток, с вышитым шелками рыцарем в латах и спущенном забрале.

Несмотря на то, что неуклюже вышитое забрало беспокоило ухо Тимофея Васильевича, он заснул скоро и проснулся поздно.

Разбудила его Анна Андреевна и, похристосовавшись с ним, - в церкви она этого не успела сделать, прежде всего обругала его за то, что он навалился своей головищей на рыцаря и помял его изящную фигуру, не сообразив, конечно, что следовало перевернуть подушку на другую сторону, на которой никакого шитья не было, а затем сообщила ему, как и кто именно разговлялся у хозяек.

Россказни супруги его интересовали мало: обжигаясь горячим чаем, он думал о Бутюгине и больнице.

Он слышал, что куличи и пасхи Константин Парамонович прислал из Москвы, что его самого не нынче - завтра ждут на фабрику, что Ольга Андреевна очень беспокоится о здоровье Степана Ивановича и что они обе, и Ольга Андреевна, и Анфиса Марковна ждут его с нетерпением, - но все это он пропустил мимо ушей, весь поглощенный мыслями совсем другого направления.

Выпив наскоро стакан чаю, он поплескался у умывальника, привел в приличный вид свой костюм и, крикнув Анне Андреевне из передней: «адью, мон плезир», побежал к Бутюгину.

Сиделка, назначенная им к больному, сообщила ему, что Степан Иванович спит и по временам во сне бормочет и что лекарство, прописанное Тимофеем Васильевичем, он принимал два раза.

Поморцев кивнул головой, посмотрел, подкравшись на носках, чрез дверь на больного и полетел в больницу.

- Кому праздник, а тебе, monamiTimothee, двойная работа, - говорил он, спускаясь с лестницы, - экономия, несомненно, - вещь хорошая, бюджет - слово внушительное, но как только приедет сюда Константин Парамонович, - подам в отставку! Заболел, свалился товарищ. Заболею и свалюсь я… А в больнице сорок человек лежит… Сорок организмов, требующих помощи и облегчения… Кто лечить их станет? Фельдшер? Сиделки? Аптекарь? Чорт-бы побрал их фабричный бюджет!

Тимофей Васильевич всегда злился, когда у него было много работы, а теперь в особенности: свалился человек, который почти все делал за него и за себя.

- И за каким-то поганым мальчишкой полез! - раздражался он дорогой. - Они все тут начнут бросаться в воду, спасай их пожалуй, чорт их дери! Вот я-бы такой глупости не сделал… Да топись, коли пришла охота! Проучить тебя, негодяя, надо… топись!

И тут-же Тимофей Васильевич уличил себя в лживости такого взгляда: сам слепого щенка, брошенного ребятишками в речку, вытащил год тому назад и принес его к Анне Андреевне. Оба были мокры, и обоих поэтому та изругала по чистой совести.

- Эх, да, что уж тут… Всякому видно своя судьба! - примирился с фактом Тимофей Васильевич и поспешно стал обходить больницу.

Попал он к хозяйкам часа в три. Визитер уже схлынул, и Анфиса Марковна, уставшая от приема и разговоров, прилегла отдохнуть.

- Ну, и Христос с ней, нехай почивает! - даже как-будто обрадовался Поморцев и, загнув свою визитную карточку, сунул ее горничной.

- А Ольга Андреевна тоже, может-быть, прилегла? - спросил он.

- Кажется, нет, да я сейчас справлюсь, Тимофей Васильевич, - ответила та и побежала на половину молодой хозяйки.

Он прошел небольшую приемную и очутился в зале, где собственно и происходили приемы гостей. Не прошло и пяти минут, как до его слуха донеслось шуршанье шелкового платья. Он оглянулся и увидел Ольгу Андреевну, которая шла к нему торопливой походкой.

- Кажется, я вас в церкви не поздравил с праздником, - проговорил Поморцев, прикладываясь к ручке хозяйки.

- Что Степан Иванович? - нетерпеливо спросила та.

- Дело швах, Ольга Андреевна…

Хозяйка сдвинула брови и села.

- Присядьте, Тимофей Васильевич, и скажите, что у него…

- Крупозное воспаление легких…

- Это серьезно?

- И очень. Все зависит, впрочем, от его сердца. Выдержит - победит, сдастся - аминь!

Ольга Андреевна потупилась и долго смотрела в одну точку.

- Я сейчас-же пошлю телеграмму Мартемьянову, чтоб он приехал сюда… Вы ничего не имеете против?

- Ровно ничего, напротив…

- Ну, вот и прекрасно. Ах, бедный Степан Иванович! Вы не поверите, как мне его жаль… Я немного, кажется, времени знакома с ним, а уж открыла в нем столько хорошего, что невольно от души его пожалеешь… Вы приставили к нему сиделку?

- Еще-бы. На его Платошку надежда плохая.

- Он в памяти?

- Был, по крайней мере, - теперь не знаю. От вас прямо домой и к нему…

- Не оставляйте его… прошу вас.

- Эта просьба совершенно лишняя, Ольга Андреевна: я в нем теряю больше, чем вы. Да если-б и не терял ничего, все равно не бросил-бы товарища.

- Его можно… видеть?

Поморцев посмотрел на Ольгу Андреевну и поправил на носу очки.

- Конечно, можно, только я не понимаю - для чего… больные не интересны с дамской точки зрения.

- Вы ошибаетесь, Тимофей Васильевич: прежде всего я человек, а затем уже дама.

- Виноват.

- В чем? - улыбнулась та, - не вы один, а все мужчины, за редкими, очень даже редкими исключениями, так смотрят на нас. Если ты баба, так непременно пустая и легкомысленная баба, и всеми твоими лучшими чувствами руководит одно только праздное любопытство.

- Нет правила без исключения, конечно, но в общем наш взгляд на женщину правиден… Виноват, я пришел не спорить с вами, а поздравить вас с праздником и улететь снова к больным… Простите за маленький вопрос: когда вы ждете сюда Константина Парамоновича?

Ольга Андреевна пожала плечами и усмехнулась.

- Не знаю…

- Вы не знаете? - с легким удивлением произнес Поморцев.

- Я не знаю. Анфиса Марковна знает больше, чем я, - спросите ее…

- Странно!

- Для вас, пожалуй, но не для меня. Мы обменялись поздравительными телеграммами и больше ничего. Если вы даже меня спросите, когда я уеду в Москву, я вам отвечу то-же самое: не знаю. Может-быть, сегодня, а может-быть, и через месяц.

- По желанию Анфисы Марковны, конечно…

- Совсем нет. Мы все живем, как кому вздумается, и не справляемся друг у друга, нравится-ли это нам или нет. А вам нужен Константин Парамонович?

- Да, не мешало-бы с ним кой о чем побеседовать… Меня беспокоит больница…

- Как и Степана Ивановича.

- Да? Тем лучше. Вот он свалился, я остался один на всю фабрику. Предположите, что и я свалюсь, - мы все ведь под Богом ходим, Ольга Андреевна…

- И это возможно… Я уже писала об этом мужу, но к сожалению, до сего дня не получила от него никакого ответа.

- Весьма понятно почему, - улыбнулся саркастически Поморцев, - у Константина Парамоновича столько серьезных торговых дел, что ему нет времени подумать о больных и больнице. Да и что такое больница? Непроизводительный расход и только!

- Мой муж, кажется, не так на это смотрит…

- Почти так. А главное: бюджет! Это - пугало каждого коммерсанта. Я, конечно, совсем не коммерческий человек и поэтому думаю по-своему и полагаю, тоже по-своему, что если Константин Парамонович бросит в год лишних десять тысяч рублей, бюджет получит только легкую царапинку. И не рану, а лишь царапинку, едва заметную для глаза и не ощутительную для дивиденда. Вы, надеюсь, согласны со мной, Ольга Андреевна?...

- И очень охотно, но… вы - только врач больницы, а я - безгласная жена человека, который дает деньги на существование этой больницы.

- Вы безгласная? Вы смеетесь надо мной!...

- И не думаю. Константин Парамонович не умеет прислушиваться к чужим голосам, он привык слушаться только своего собственного; все голоса фальшивы, только его поставлен как следует и может петь solo, не нуждаясь в поддержке хора. Но во всяком случае, Тимофей Васильевич, я даю вам слово, что тем или иным путем я добьюсь расширения больницы.

- В ножки вам поклонюсь… А пока до свидания… Хотел-было повидать вашу матушку, но она, оказалось, прилегла отдохнуть… Прикажите присылать вам бюллетени о болезни моего коллеги?

- Буду очень вам благодарна, а я, с своей стороны, вызову из Москвы Мартемьянова… и… навещу его сама.

Поморцев простился с Ольгой Андреевной и из вежливости заглянул на половину старухи.

Анфиса Марковна продолжала почивать, и доктор покатил прямо в больницу, которую обежал в полчаса, а затем полетел к Бутюгину.

Обедали хозяйки в этот день ранее обыкновенного и совершенно одни. На второй день, по установленному обычаю и когда кто-нибудь из хозяев встречал Светлый день Пасхи на фабрике, приглашались к обеду высшие по положению служащие с женами.

И хозяева, и гости отбывали никому ненужную повинность, большею частью молча или перекидываясь незначительными вопросами, и расходились после обеда - одни с сознанием отбытой повинности, а другие - с сознанием исполненного долга.

- Фу-у! - говорили обыкновенно гости, выходя из хозяйского палаццо.

- Уф! - говорили хозяева, удаляясь в свои комнаты.

И с тех, и с других как-будто сваливалась какая-то гора, которую они сами-же себе неизвестно для чего наваливали на плечи.

- Традиции, батенька, Утопия Моисеевич, традиции-с! - говорил всегда Тимофей Васильевич своему приятелю.

- Ну, мы, кажется, с тобой нынче сверх всяких традициев выпили! - отвечал тот с блаженной улыбкой.

- Так и следует, Утопия, дабы традиции тверже были…

- А мы слабее…

- Ничего не значит. И еще хуже будет, если я сейчас, по той-же традиции, к тебе поеду…

- А то как-же? Мне к празднику один приятель из Киева такую, брат, традицию прислал - сто лет в барском погребе лежала! Не заедешь - один ее уничтожу!

- Варвар ты, Утопия! Поедем пробовать киевскую традицию!...

Для Анфисы Марковны второй день Пасхи был настоящим мученьем. Повар обыкновенно представлял такое меню, которое та и разобрать, и понять не могла. Все аля, да аля, а вдруг это аля-то никто и в рот не возьмет. Будь еще тут Костенька, дело десятое, у того и французские, и немецкие повара были, его ничем не удивишь и всякое аля он знает лучше самого повара. А без Костеньки беда. Повар, встретивши праздник, начинает мудрить, а она в его мудрости сомневается и начинает все меню с верху до низу ломать. Вот и теперь, пообедав с Ольгой Андреевной, она зазвала к себе повара и битый час с ним проговорила. Проговорила-бы и больше, да отворилась дверь и в гостиную Анфисы Марковны неожиданно вошел только-что приехавший из Москвы Константин Парамонович.

- Батюшки мои! Костя! - воскликнула обрадованная старуха.

- Своей собственной персоной, мамочка! Христос воскресе! - ответил тот и принял в свои объятия прослезившуюся Анфису Марковну.

 

XXII.

 

Повар, поклонившись хозяину, бочком вышел из конторы, а Константин Парамонович, ответив на вопросы матери, сообщил ей, что приехал на фабрику дня на два, не больше.

- Здоровье-то твое как, скажи? - спросила его Анфиса Марковна.

- Да ничего пока, - ответил тот. - Работаю меньше…

- И пора уж отдохнуть, Костенька! За всех поработал… От Липы письмо получила сегодня… Пишет, что ты у нее давно не был…

- Так, как-то… не пришлось, - уклончиво объяснил Константин Парамонович. - Впрочем, дня три тому назад я заезжал к ней, но не застал дома ни ее, ни мужа… Дожидаться не стал…

Культяпин прошелся по комнате и остановился перед матерью.

- Да ты обедал-ли нонче, Костенька? Я, дура, и не спрошу…

- Нет, не обедал, но есть не хочу… Чаю сейчас с тобою я выпью…

- И чудесное дело… Завтра ведь у нас, сам знаешь чай, обед для служащих…

- Да… вот поэтому-то я и приехал, что-бы всех видеть… Здесь, кажется, все благополучно?

- Слава Богу… Мне Моисеич каждое утро докладывает о делах…

- Вот еще что, мамочка. Я получил письмо от жены…

- Ах, что-же это я не пошлю за ней?... Она, чай, и не знает, что ты приехал…

- Это потом, - остановил старуху Культяпин. - Сперва мне надо с тобой поговорить…

- Так, так… Говори, Костенька…

- Получил я от нее письмо… очень пространное… Кстати, что она делает тут?... То-же, что и в Москве?

Старуха вздохнула и сложила руки на коленах.

- Нашло на нее опять, и вдруг дня за три до праздника бросила все… теперь ничего…

- Ненадолго это, мама…

- Вероятно… Ох, полечить-бы ее, Костенька…

- Поздно.

- Ты думаешь?

- Почти уверен… Никакое ей лечение не поможет, да это вопрос другой. В письме, которое я получил от нее, заявлено требование расширить больницу. Много больных у нас?

- Достаточно. Тимофей Васильевич объяснил мне, что каждую весну на фабрике больных бывает больше обыкновенного. Вода Культяпки скверная…

- Знаю. А что-же я могу сделать с мужиком? Артезианский колодец мне стал громадных денег; не стану-же я тащить каждого фабричного к этому колодцу. Им сказано все, поставлена на вид недоброкачественность воды реки Культяпки, и если они, несмотря на это, продолжают все-таки брать воду не из моего колодца, а из реки, - я могу только пожалеть их и подивиться, пожалуй, российскому «авось» да «небось»… Я знаю, что, благодаря только этим родным братцам, в нашей больнице не хватает мест. В принципе я не прочь ее расширить, т. е. раздвинуть стены и прибавить врачей, но… это, во-первых, стоит денег, а, во-вторых, нельзя-ли сделать так, чтоб больных было меньше? Я переговорю завтра с администрацией, которая, по моему мнению, мало влияет на фабричных. В крайнем случае, конечно, придется поступиться бюджетом…

- И так расходы все растут, Костенька…

- Да, но растут и доходы, - улыбнулся Культяпин. - Несомненно, непроизводительные расходы не желательны, но иногда приходится мириться с обстоятельствами. Ты согласна со мной?

- Ну, что меня спрашивать? Я на все твоими глазами смотрю, а ежели на что по-иному, по-своему, погляжу, - все равно ты меня не послушаешь. Делай, как лучше, а как лучше - тебя учить этому нечего.

- Я так и думаю сделать… как лучше, - усмехнулся снова Культяпин. - Ну, а теперь я пойду посмотреть Ольгу Андреевну.

- Иди и приходи в столовую чай пить, да меню поглядеть…

- Какое меню?

- А на завтрашний день? Представил мне наш дуралей-повар такую грамоту, что я понять ничего не могла. Все перечеркала… думала ты не приедешь… а приехал, мое черканье похерь… Тебе лучше знать, чем он окормить нас завтра собирается.

- Посмотрим и меню, - проговорил Константин Парамонович и прошел на половину жены.

Комнаты были пусты; он заглянул в гостиную Ольги Андреевны, в ее уборную и спальню, - нигде никого не было. Только, идя обратно, он встретил бежавшую ему навстречу горничную жены.

- Вы Ольгу Андреевну ищете? - спросила она. - Их нету дома-с.

- Где-же она?

- А ничего они мне не сказали… Надели шубку и ушли…

Культяпин подумал с минуту и спросил:

- Не в саду-ли она гуляет?

- Ночью-то? Ольга Андреевна никогда ночью в сад не ходят… А впрочем, ежели прикажете дослать человека…

- Лишнее. Если в саду - придет скоро.

Он прошел в зимний сад и посмотрел, прильнувши к стеклам, в сад.

В саду было темно. Мелькали неясные тени деревьев и тонули в ночном мраке, теряя свои очертания.

Из зимнего сада он снова прошел в спальню жены, осветил ее электричеством, окинул безучастным взглядом обстановку и, потушив фонарики, присел на минуту в будуаре на низенькую табуретку.

Стояла невозмутимая тишина, и ото всей роскошной обстановки будуара, затянутого шелковой материей, веяло холодом необитаемого помещения.

«Как она может жить здесь? - подумал он, приподнимаясь с табуретки. - Везде тут и пусто, и тоскливо. Жизни нет, и придти ей не откуда…»

Константин Парамонович поморщился как всегда, когда его что-либо не удовлетворяло и, щелкнув выключателем, прошел уже в темноте в столовую, где за самоваром сидела Анфиса Марковна и резала кулич.

- А жены, мамочка, оказывается, дома нет, - сказал он, подсаживаясь к матери.

- Как так? - удивилась та. - Где-же она?

- Горничная говорит, что вышла куда-то.

- Куда вышла? Что она, дура, путает? На ночь-то глядя, вышла? Выехала, может быть?

- Говорит, что вышла, - ответил тот, подвигая к себе стакан чаю.

- Я сейчас все узнаю.

- Не беспокойтесь, придет…

- Придти-то придет, да только надо-же знать, где она…

Анфиса Марковна вышла и минут через пять вернулась в столовую.

- Чудное дело, - проговорила она с расстроенным видом, - точно ведь вышла, а не уехала… Где-нибудь у наших фабричных дам сидит… я сейчас пошлю за ней лошадь.

- Вот уж этого я тебе и не позволю, - остановил Анфису Марковну Культяпин. - Зачем ты хочешь это делать?

- Как зачем? Муж приехал, а жены дома нет?

- Она не знала, что я приеду, и распорядилась временем по своему желанию.

- Все-таки ты приехал…

- И она вправе не признавать моего приезда.

- Ошалели вы там, в Москве, все, прости Господи! - с неудовольствием пробормотала Анфиса Марковна. - Да ты, может быть, хотел ей сурприз сделать?

- Ольга Андреевна до сюрпризов не охотница. Это я знаю и прошу тебя не рассылать гонцов во все стороны.

- Как знаешь, - с некоторой даже обидчивостью произнесла старуха. - Все вы, нонешние, шут вас знает по-каковски живете…

- Живем, как умеем, мамочка.

- Какое это уменье! Чем хуже, тем, по-вашему, лучше…

- И так бывает, охотно с тобой соглашаюсь. Да видишь-ли, в чем дело: уж очень трудно разобраться в том, что лучше и что хуже…

- Да это видно-же, Костенька…

- Для одного - видно, для другого - понятно, для третьего и не видно, и не понятно ничего… Ты, вот, желаешь, по твоим взглядам, пожалуй даже убеждениям, во что-бы не стало разыскать Ольгу Андреевну и притащить ее домой только потому, что совершенно случайно приехал на фабрику ее муж.

- Это все равно, случайно или не случайно.

- Допускаю. Но ты представь себе такую картину: она скучает, - мало этого, она прямо отравлена скукой и безлюдьем этого дома.

- Сочиняешь все, по обыкновению: я, вот, не скучаю-же здесь…

- Нельзя, мамочка, сравнивать себя с моей женой: уж слишком велика разница между вами и в годах, и в требованиях от жизни… Вы и в скуке найдете себе занятие, а она и в занятии отыщет скуку… Ты и она - два противоположных полюса, и судить по себе о людях, во всяком случае, задача весьма неблагодарная. Что она отравлена скукой, для меня это не новость, и я первый буду очень рад, если она хоть на несколько часов убежит от этого демона. Представь себе, что Ольга Андреевна сидит теперь у здешних дам и чувствует себя в их обществе так хорошо и, может-быть, даже весело, как никогда. И вдруг является твой посланный и объявляет о моем внезапном приезде. Как-бы ей ни было хорошо в обществе, она должна вернуться домой, - это Ольга Андреевна понимает так-же хорошо, как и ты, мамочка.

- И прекрасно. Пускай приезжает…

- Зачем?

- Ах, Господи! Ты после заграниц-то еще мудренее стал! Похристосоваться с мужем, поговорить…

- Похристосоваться мы и завтра успеем, а говорить… Ты знаешь сам, что я разучился с ней говорить… В результате что-же получится: посидим мы минут десять молча или перекинемся парой-другой пустых фраз и разойдемся. Я уйду к себе таким-же, каким и был до встречи с ней, а она останется одна в пустых и скучных комнатах и будет ругать и вас, и меня, так глупо свалившегося с неба, за испорченный вечер. И для чего это все, - неизвестно. Ни ей, ни мне от нашей встречи - ни тепло, ни холодно. Я не умею стеснять свою свободу, но я не умею также стеснять и чужую. Всякое стеснение, в какой-бы оно форме ни проявлялось, производит раздражение, ропот, неудовольствие и зачастую непримиримую вражду. Есть-ли хоть какой-нибудь смысл создать себе врага в самом близком тебе человеке?

- Ты всегда так мудрено говоришь, что я тебе и ответить не могу. А ежели ты находишь, что по-твоему лучше будет, я и беспокоиться не стану… А вот я сейчас только вспомнила наш разговор про больницу. Доктор у нас захворал.

- Тимофей Васильевич?

- Нет, другой, Степан Иванович…

- А, это тот самый, которого мне сестра рекомендовала. Я его не видел, и взяли его на фабрику без меня… Сестра писала о нем, и я разрешил… Хороший врач?

- Очень даже, говорят. Все здесь им довольны. Да и как не быть довольными, ежели он с утра до ночи, высуня язык, по больным бегает… ну, и добегался…

- Жаль. Серьезных работников в особенности…

- Мальчишка в Культяпке тонул, ну, он и бросился… простудился, да и схватил воспаление… От заутрени его нынче Тимофей Васильевич увез… был он у меня, да я прилегла и не видала его, а Олюшке он передал, что Степан Иванович в сурьез заболел, как-бы не помер… Ищи другого доктора, Костенька, а Тимофей Васильевич не таких уж лет, чтоб один мог с больными управиться…

- Да, об этом надо подумать, - качнул головой Константин Парамонович. - Волей-неволей приходится расширять больницу… Завтра я поговорю об этом со всеми, а пока покойной ночи, мамочка!

- Как, и ужинать не станешь?

- Нет.

- То-то ты и худеть стал оттого, что не ешь ничего… Взгляни-ка на себя в зеркало…

- Интереснее, говорят, стал, - пошутил Культяпин.

- Это кто говорит?

- Все говорят…

- Это у которых у самих настоящего аппетиту нет. А ты не очень-то, милый, зрячими словами обольщайся, а ешь больше… Поросенка-то заливного скушаешь?

- Не могу.

- Свой ведь, сливочный…

- А вот мы завтра с ним побеседуем, мамочка…

- Не хорошо это, Костенька: и не обедал, и не ужинаешь… А я вот, грешница, до самых глупых лет дожила и то без ужина спать не ложусь…

- И слава Богу.

- Обо мне какая речь! Ты-то меня не беспокой!...

- Чем-же? Что не ем, когда не хочется есть? Ты, Бог знает, чего от меня требуешь!...

- А, да с тобой разве сговоришь!... И жены ждать не станешь?

- Не стану. Я уж и сейчас спать хочу…

- Ну, Христос с тобой, иди и почивай с Богом!

Анфиса Марковна благословила с чувством сына, поцеловала и проводила до двери его спальни.

Просидела она долго, пережевывая окорочок сливочного поросенка и поджидая Ольгу Андреевну.

Она и послала-бы разыскать ее, да боялась, как-бы не обиделся Костенька. Совсем нынче молодежь по-другому думает, не то что их деды и отцы. Что у последних было хорошо, то у первых никуда не годится.

Анфисе Марковне было обидно не потому, что Ольга Андреевна ушла, а потому, что не сказала ей, куда она уходит.

«И я-бы не беспокоилась, и Костенька-бы знал, где она пребывает. Ему, говорит, это все равно, но я этому не верю. Напускают они на себя хладнокровие и самим-же себе через это жизнь портят».

Старуха не спала долго и бродила по дому, заглядывая в комнаты Ольги Андреевны и окликая ее, часов до трех ночи.

Теперь уже она стала ругать себя за то, что послушалась сына. Ею овладело очень понятное беспокойство.

«Бог ее знает, куда пошла, - раздумывала Анфиса Марковна. - Головы-то у них шалые, - свернула налево вместо того, чтобы идти к фабрике направо, забрела в лес, а там волки бродят… долго-ли глупую бабу растерзать…»

Она и послала-бы сейчас гонцов и на фабрику, и в лес к волкам, да все уж спали, и добудиться кого-либо представлялось сизифовым трудом.

В деревнях вообще спят «смертным» сном, а, разбуженные, обыкновенно мечутся, как угорелые, и идут совсем не туда, куда их посылают…

Как ни крепилась Анфиса Марковна, решившаяся дождаться Ольги Андреевны, но сон сделал свое дело, и она заснула, не раздеваясь, на диванчике в своей приемной.

Проснулась она часов в шесть утра, когда было уже светло и выходившее солнышко золотило верхи деревьев.

Старуха протерла глаза, поплескала на лицо воду из умывальника и поспешила на половину Ольги Андреевны.

Спальня оказалась пустой, и хотя постель была приготовлена для спанья, но на ней никого не было…

Анфиса Марковна от испуга всплеснула руками и невольно произнесла:

- Господи, да где-же Олюшка?

 

XXIII.

 

Старуха даже побледнела от страха.

«Волки разорвали, - вернулась она к прежней мысли, - засидеться до утра она нигде не могла…»

Много скверных минут пережила Анфиса Марковна в это утро. Ахать и охать, впрочем, было некогда, - приходилось сейчас-же посылать разыскивать пропавшую Ольгу Андреевну. Она бросилась будить прислугу и, начав с горничной молодой хозяйки, которую изругала на чем свет стоит за то, что та не спросила Ольгу Андреевну, куда она идет, полетела будить лакеев.

Страхи Анфисы Марковны кончились скоро. Не успела та поднять на ноги мужскую прислугу, как в передней раздался звонок.

Старуха бросилась туда и встретила Ольгу Андреевну, которая, как ушла, так и пришла пешком.

- Бога ты не боишься, Ольга Андреевна, - накинулась на нее Анфиса Марковна, - на всю ночь пропадать надумала!

Ольга Андреевна посмотрела на свекровь усталыми, сонными глазами и молча сбросила с себя шубку и шапочку.

- Вчера вечером приехал из Москвы Костя, - уже с некоторой угрозой в голосе произнесла Анфиса Марковна.

- Зачем? - равнодушно спросила та, оправляя перед зеркалом сбившиеся волоса.

Старуха сперва опешила от такого вопроса, а затем вспыхнула.

- Да что ты, матушка, пьяна, что-ли? - резко проговорила она, не обращая внимания на находившуюся тут горничную.

Ольга Андреевна не ответила ни слова, а посмотрела только на свекровь чрез плечо и пошла на свою половину.

Анфиса Марковна постояла в нерешительности минуты две на одном месте и бросилась догонять Ольгу Андреевну.

Она догнала ее в спальне и окликнула:

- Ты уж извини меня, пожалуйста, что я не умею выражаться по-вашему, - заговорила старуха, смягчая тон.

- К сожалению, действительно, не умеете… но я на вас за это не в претензии, - ответила та и повернулась к горничной, - можешь уходить, Маша, я разденусь и без тебя.

Горничная вышла, а Ольга Андреевна, сбросив с себя верхнее платье, спросила усталым голосом Анфису Марковну:

- Что вам от меня угодно, мамаша? Говорите скорее, потому что я смертельно спать хочу… Вы выспались?

- Вздремнула, тебя дожидаючи…

- А я - глаз не свела.

- Вольному воля. А Костя тебя весь вечер ждал и искал…

- Где-же он меня мог искать?

- Да здесь, в комнатах.

- Вы Бог знает, что говорите, - невольно улыбнулась Ольга Андреевна, - где-же он меня мог искать: под диванами, стульями, кроватью?

- На дерзости твои я и отвечать не стану, - возмутилась Анфиса Марковна: - на человека, у которого голова не в порядке, че обижаются… но из приличия и безголовый человек должен домой во-время приходить или сказывать, где его можно найти, а не заставлять людей беспокоиться…

- Напрасно эти люди и беспокоятся: я их об этом никогда не просила и просить не стану…

- О беспокойстве не просят… О своем всякий беспокоится и без просьб…

- Ах, мамаша! К чему это все? Беспокоились вы вовсе не обо мне, а именно о том самом приличии, которое дороже вам всего на свете. Умри я завтра, - вы перекреститесь…

- Ошалела! Совсем ошалела! - бормотала Анфиса Марковна, смотря с возрастающим недоумением на Ольгу Андреевну.

- Да, перекреститесь: перекреститесь за то, что вы больше уже не увидите с моей стороны неприличных поступков, да кстати уже и за мою грешную душу… Скажите мне по совести, не кривя душой: очень беспокоился Константин Парамонович за мое отсутствие?

- Какой-же муж о жене не беспокоится!

- Это трафаретная фраза и больше ничего… Что-же он - поехал на фабрику, искал меня?

- С дороги-то он тебя искать поедет? - изумилась Анфиса Марковна, - да ты, матушка, совсем, кажется, ума рехнулась! Усталый человек, только-что от болезни оправившись, и вдруг начнет рыскать…

- Совершенно с вами согласна: уставшему человеку нужен отдых…

- Да. Он и отправился отдохнуть.

- Это вполне естественно. Какое-же с его стороны было беспокойство, я не понимаю? Беспокоились, оказывается, за чужой счет только вы одни…

- Я мать, Ольга Андреевна! - возмущенным тоном произнесла Анфиса Марковна: - я старшая в доме и должна за всех беспокоиться… за всех, и за сына, и за тебя, и за всех служащих. Я там должна отчет дать… Вы, нонешние, этого не признаете, а я родилась с этим, век прожила и умру… Да… и умру с этим… с верой, что прожила по закону и совести… блюла всех, охраняла по силе-мочи, что мне Богом отпущено, и всем и каждому другом и слугой была, горе людей оплакивала, радостью их радовалась, заблудших и неразумных на пут истинный наставляла, а вы… и живете-то, ровно лошади через барьер скачете: раз перескочил, а два раза - ноги переломил, да и умереть-то не умеете как следует: либо нашатырю в рот, либо пулю в бок… Экая мудрость, подумаешь! Напакостничает человек, расстроит всю свою жизнь подлыми поступками и идет в лавку за револьвером. Ни людям пользы не принес, ни сам по совести и закону Божьему не прожил, - и стреляется, и травится… и выходит он чорту баран, а своей душе враг и погубитель…

- Для чего вы мне это все говорите? У меня ни нашатырного спирта нет, ни револьвера, и, могу вас уверить, у меня даже мысли не было кончить жизнь таким глупым образом.

- А к тому я говорю, что ты над моим беспокойством насмехаешься… Да, по-прежнему-то, когда люди настоящие были, спасибо только за такое беспокойство говорили, а не на смех подымали… А у тебя, вот, не знаю уж за чьи грехи, - за наши али за грехи твоих родителей, - детей, к несчастью, нету, и поэтому самому ты не можешь понять, как родители могут о своих детях беспокоиться. Ты говоришь, вот, что я за сына беспокоюсь больше… Ну, что-ж… я и врать не хочу, беспокоюсь… И не следовало, может быть, а я совладать с своим сердцем не могу… Чего Костя не углядит, я досмотрю… досмотрю и беспокоиться начинаю… И судить меня за это, и насмехаться над материнской любовью - и грешно, и бессовестно, Ольга Андреевна… да… Мои лета уж такие, что многое мне не только людьми, но и Богом проститься должно.

Ольга Андреевна подошла к Анфисе Марковне и сказала:

- Все это я от вас много раз слышала. Для чего повторять снова то, что давно уже всем известно? Вам хочется знать, где я была?

- Мне все равно, где-бы ты ни была, но уходить из дому, никому слова не сказавши, куда уходишь, и ворочаться домой утром мужчине даже зазорно, а уж женщине, да еще жене хозяина, и подавно…

- Вы не знаете, где я была!

- Где-бы ни была, это все одно и то-же.

- Вы так думаете?

- Все так думают, Ольга Андреевна, не я одна, и должны так думать.

- Даже если-б я провела ночь у постели больного?

- У какого больного?

- Не все-ли равно - у какого. Больные все одинаковы.

Анфиса Марковна недоверчиво посмотрела на Ольгу Андреевну и тут-же вспомнила, что в их больнице лежала баба, которую молодая хозяйка почему-то особенно любила и постоянно посылала справляться о ней свою горничную.

«От такой шалой всего можно ожидать», - решила Анфиса Марковна и спросила:

- В сестры милосердия, значит, записалась?

- А разве это позорно? Или, быть может, вы и в служении больным видите неприличие?

- Неприличного в этом я ничего не вижу, а если хочешь знать правду, так для этого есть сиделки, которые на то пошли…

- Больница наша полна больными, и поэтому сиделки нужны там, в больнице, а я - праздный человек и считаю грехом не разделить их труда только потому, что я - хозяйка и белоручка…

- Ну что-ж, от скуки и не то еще делают.

- Толькоот одной скуки? Значит, вы не признаете во мне ни чувства сострадания к сиделкам, работающим по восемнадцати часов в сутки, ни жалости и сердечного участия к больному? Благодарю вас за лестное обо мне мнение…

- Я попросту говорю… что видел глаз, то язык мелет… В душу твою я не лазила, а скуку-муку вдоль и поперек знаю. В больнице-то, чай, на тебя все издивовались: с чего, мол, это она старается и всю ночь напролет глаз не сводит…

- В больнице мне делать нечего… Я просидела ночь у постели нашего доктора.

- У Степана Ивановича?

Старуха так поразилась этим, что в первую минуту не знала, что и сказать Ольге Андреевне.

- Вас это удивляет?

- И очень, милая. Просидеть всю ночь у молодого, холостого человека…

- И прибавьте, все время находившегося без памяти.

- Это все равно.

- Для вас, но не для меня… Простите, я устала и хочу спать.

- Костеньке об этом говорить нельзя.

- Почему?

- Расстроить его это…

- Вас, пожалуй, но только не его. Во всяком случае, я сама первая скажу ему, что провела целую ночь у больного в роли сиделки.

Ольга Андреевна легла в постель и кликнула горничную.

Анфиса Марковна развела руками и, не сказав больше ни слова, вышла из спальни Ольги Андреевны.

«Надо в Москву ее увезти, - думала она, направляясь на свою половину. - Там не моя забота, хоть на голове ходи, а тут она под моим началом… Да, помилуй Бог, схватить какую-нибудь заразную болезнь да помрет, - какими глазами я после на сына смотреть стану?... »

Анфиса Марковна расстроилась до головной боли и отправилась освежиться на воздух.

Вернувшись через час в столовую, она нашла там Константина Парамоновича, который только-что отпустил от себя повара. Повар, по случаю приезда самого хозяина, был серьезен и, прислушиваясь к приказаниям Константина Парамоновича, приподнимал накрахмаленный белоснежный колпак и говорил:

- Слушаю-с… так действительно много лучше выйдет-с…

Константин Парамонович поздоровался с матерью и справился, как она спала ночь.

- Отлично, дружок. А ты?

- Спал как убитый.

- С дороги да с устали всегда спится хорошо…

Они сели за стол и стали пить чай.

Анфиса Марковна бросала по временам взгляды на сына и покачивала головой.

Она нашла, что Костенька чересчур даже осунулся в лице и бодрится только для того, чтоб обмануть ее тревогу.

Тот как-будто понял смысл бросаемых на него матерью взглядов и оживленно заговорил о предстоящем обеде и о глупо-серьезном виде, который напустил на себя повар.

«Обманывает меня, ох, обманывает! - думала Анфиса Марковна. - По-моему, он опять таять начал…»

- А что, мамочка, Ольга Андреевна почивает еще? - спросил он вдруг.

- Спит и долго проспит, Костенька. Дай Бог, чтоб к обеду проснулась.

- Значит, она вчера поздно вернулась?

Старуха медлила ответом. Константин Парамонович заметил нерешительность матери и проговорил с усмешкой:

- Мне положительно все равно, когда-бы она не пришла…

- Если все равно, так… час тому назад, как она домой заявилась…

- Ого! Значит, весело было, когда спать не хотелось… Любопытно все-таки знать, кто именно с ней веселился? Веселых людей вообще мало на свете, как и счастливых…

- Она не веселилась, Костенька…

- Да? Что-же она делала целую ночь? - приподняв брови, спросил Культяпин.

- Сестрой милосердной у больного сидела.

Константин Парамонович посмотрел пристально на мать и задумался.

Анфиса Марковна усиленно одной рукой мешала чай ложечкой, а другой неизвестно для чего передвигала чашки.

- Да. До седьмого часу сидела. Пришла усталая и очень удивилась, когда узнала от меня, что ты приехал. Конечно, если-б знала, так пораньше домой вернулась-бы, - как будто-бы смягчила пилюлю старуха.

- Ну, это едва-ли, - произнес тихо Культяпин. - И глупо было-бы с ее стороны бросить больного без надзора… И давно она занимается этим?

- Чем, Костенька?

- А вот… милосердием и уходом за больными?

- Первый день только. И не пойму я, с чего ей втемяшилось в голову?

- Доброе дело, мамочка…

- Всех добрых дел не переделаешь. Можно и по-другому добрые дела творить, а не сиделкам только помогать… Больных, видишь-ли, у нас много, и сиделкам работы по самое горло… Так не лучше-ли на такое время сиделок принанять, чем самой по ночам у больных просиживать? Усердие, видишь ли ты, припало, чтоб непременно самой.

- Я ее понимаю…

- А я нет. Ну, вот, ты приехал, не кто-нибудь такой, а муж законный, нынче у нас все к обеду соберутся, а она или обед проспит, или выйдет на себя непохожей. И по ночам сидеть, дружок, большую привычку надо иметь… И кто знает: возьмет она да и нынче на ночь в милосердные сестры уйдет… Ее своеволию да капризам ты никогда не перечил.

- Избави Бог! Всякий человек знает, что он делает… если только он взрослый, разумеется, и правоспособный к управлению своими действиями…

- Не всякая голова к умным действиям-то приспособлена, Костенька. Я не говорю этого про Ольгу Андреевну, потому ты ей муж и лучше меня должен знать ее со всех сторон, а бывает так, что иному дать волю во всем - только ему самому навредить… Не знаю, как ты, а я на это по старозаветному гляжу: все можно делать, только чтоб другие через это не страдали и доброе имя их пересудам не подвергалось…

- Это все пустое, мамочка, в сравнении с тем добром, какое ты принесешь ближнему.

- Ну, ежели так ты сам на женины капризы смотришь, так я и ручки сложу. Твой воз, тебе его и везти… Пускай говорят, что хотят!

- Разумеется, - засмеялся Культяпин. - Говорят все, что вздумается, и обо всем, что было и чего не было. Во всяком случае, заботиться о том, что скажут про мою жену, про меня самого, про тебя, наконец, - овчинка, не стоящая выделки. Что могут сказать про нее: что она ухаживает, в качестве сестры милосердия, за больными? Да?

- Не за больными, а за больным. Я тебе говорила вчера, что у нас захворал молодой доктор Степан Иванович… Она у его постели ночь просидела… А он и молодой, и холостой, и Бог его еще знает, какой нравственности… Пойдут глупые пересуды, и конца сплетне не будет.

Константин Парамонович опустил глаза к столу и наморщил брови.

Но это был один только момент, - в следующий он уже улыбался и говорил, улыбаясь, матери:

- Ах, мама, мама! Когда ты, наконец, плюнешь на то, что говорят люди?

 

XXIV.

 

Анфиса Марковна вздохнула и проговорила:

- Не с такими понятиями я век прожила… чтобы людскими разговорами пренебрегать… Слушают-же меня, когда я свои мнения говорю или нет?

- Сомневаюсь…

- Это уж ты про себя говоришь, потому, что я ни скажу, ты все наоборот делаешь, а другие слушают…

- Слушать можно все, но соглашаться со всем тем, что говорят, избави Господи.

- Даже, когда говорят люди умные и родственные тебе?

- Даже и тогда! У всякого человека должны быть свои собственные убеждения и правила, иначе он попадет в такой лабиринт, из которого никогда не вылезет… Да вот пример: ты говоришь, что моя жена не должна была провести ночь сиделкой у больного, потому что из этого может создаться глупая сплетня. А Евангелие учит нас любить ближнего, как самого себя… А что такое любовь, как не сострадание к болящему, не помощь бедному и слабому? И вот мне предстоит разрешить неразрешимую дилемму. Если я послушаю тебя, то должен запретить жене посещать больного. Если я последую словам Евангелия, то обязан разрешить такие посещения… Дальше, мама: если я не послушаюсь тебя, ты будешь скорбеть и смотреть на меня, как на человека, который позабыл свои сыновние обязанности повиноваться родителям; если я не последую словам Евангелия, я не вправе считать себя христианином… Ты говоришь одно, Евангелие - другое…

- Я сужу по-человечески… по - суетному…

- Вот в этом-то и задача, мама, чтобы каждый человек старался стать выше суетности и смотреть в глаза созданным им же самим условностям без страха и смущения. Говорят про всех и говорят все, что придет на ум. Человек тем и отличается от животных, что благодаря данному ему Богом дару слова он может говорить про своего ближнего какую ему угодно гнусность и мерзость, и, что всего отвратительнее, он сам верит в то, что создает его клеветническая фантазия. Шатаясь за границей, я невольно, у глубокому своему прискорбию, пришел к тому, что русский человек превзошел всех в клевете и самооплевании. Мне приходилось в Ницце сталкиваться с представителями всевозможных наций и говорить с ними обо всем. И вот что получилось, мама: когда я заговаривал с французом об его родине, он поднимал кверху голову и произносил с энтузиазмом: «о, Франция! » И в его глазах светились любовь к родине и гордость сына, обожающего свою родную мать. С немцем и англичанином даже и разговаривать было не нужно: они одним своим внешним видом давали знать всем и каждому, что только Германия и Англия есть соль Европы, а остальные все - так что-то, вроде туков для удобрения. И когда я им указывал на прорехи их родин, на упущения и злоупотребления, они пожимали плечами и смотрели на меня такими глазами, какими смотрят на дурака, придающего значение самым обыкновенным и неизбежным пустякам. Мне становилось стыдно, и я шел к своим поговорить о своей родине. Свои делали кислые физиономии и начинали клеветать, что у нас ничего нет, что мы - дикари, забытые Богом и культурой, что мы отстали от Европы вершков на шесть, а то, пожалуй, и на восемь, и что мы бедны всем: и мыслью, и финансами, и активною деятельностью. Словом, как говорит грек в каком-то водевиле: «в Греции все есть, а в России ницего нет». Мне становилось противно, и я уходил домой, все больше и больше убеждаясь в том, что мы привыкли обливать грязью все: и хорошее, и дурное, и свое, и чужое… «Вали валом, после разберем!... » Валом-то валят, а разбирать и не думают: охота голову ломать, оплевать не в пример легче! Я и думаю, мама: уж если люди плюют в свою собственную тарелку, так оплевать какого-то Константина Культяпина с его присными во всякое время можно и с полным удовольствием! И вот почему я отвык обращать внимание на то, что говорят, и живу так, как хочу, как мне самому нравится, по собственному убеждению, а не по указке других, и советую тебе делать то-же самое… Лошадь готова? - спросил Константин Парамонович у вошедшего лакея.

- У крыльца давно стоит-с, - ответил тот.

- Проехаться хочешь? - спросила Анфиса Марковна сына.

- Да, немножко… пока до свидания…

Культяпка за ночь вышла из берегов и разлилась на громадное пространство. Место, где стояла фабрика, было значительно выше заречного, и поэтому вода хотя и близко подходила к строениям, но их не заливала; зато по ту сторону реки заливалось все, даже лес, находившийся от фабрики в двух почти верстах.

В заречной части построек было мало, да и те стояли на пригорках, имевших вид островков во время разлива Культяпки.

Шоссе, несмотря на значительную его приподнятость, заливалось почти каждый год, и поэтому сообщение с фабрикой производилось на лодках, которые в большом количестве находились у предельного пункта разлива. Культяпин, подъехав к реке, вылез из санок и залюбовался картиной разлива.

Все пространство, видимое простым глазом, было залито водой. Вдали чернел лес, точно старавшийся вылезть из воды как можно выше, а по шоссе и примыкающим к нему полям ныряли лодки, в которых пестрели головные женские платки. С лодок доносился смех и визг, а на крыше ближнего к реке домика, окруженного водой, какая-то длинная фигура в красной рубахе, приставив ко рту ладони в виде рупора, надрывалась во все легкие:

- Лодку, дьяво-лы-ы мою ночью унесло-о-о!

С чистого, безоблачного неба лились солнечные лучи и сверкали в гребнях волн блестящими алмазами.

По фабричному берегу сновали ребятишки, и их звонкие голоса звенели в чистом воздухе, как валдайские колокольчики.

Константин Парамонович посмотрел на ребятишек и вспомнил о докторе, жестоко поплатившемся за свой подвиг.

«Наверное, очень хороший человек», - подумал он и, сев в санки, велел везти себя в больницу.

Тимофея Васильевича он в ней не застал. Благодаря разливу реки и праздникам приема больных в амбулатории не было, и поэтому Поморцев, обойдя больницу, поспешил забежать сперва к своим пациентам, а затем отправиться к себе домой.

Константин Парамонович, приличия ради, обошел больницу, бросил несколько незначительных вопросов фельдшерам и сиделкам, встретившим и проводившим его низкими поклонами, обратил внимание на какое-то пятно на стене и, не зная, что дальше делать, поспешил к выходу.

Надевая шубу, которую ему подавала сиделка, он вспомнил о кухне больных, об аптеке, но для того, чтобы видеть то и другое, приходилось снова возвращаться назад и проходить всю больницу насквозь.

«Как-нибудь… в другой раз, - подумал он, - а впрочем…»

Он остановился в нерешительности, посмотрел на сиделку, веселый и бодрый взгляд которой точно ручался за то, что в больнице все не только-что хорошо, а даже очень хорошо, - и двинулся к выходу.

- А больных у вас много? - сказал он на прощанье провожавшему его фельдшеру.

- Много-с, Константин Парамонович, - ответил тот, - многим пришлось отказывать за неимением свободных кроватей.

- Да?

- Многим-с. Да это уже у нас в нормальность вошло: как весна или осень - больных класть некуда.

Культяпин не сказал ни слова на это, а, кивнув головой, вышел из больницы.

Ему стало неловко и даже как-будто стыдно за себя.

Обежал он больницу в четверть часа, не заглянул на кухню и в аптеку и ушел с упреком фельдшера за то, что его больница отказывает больным за неимением свободных кроватей.

«Вот она филантропия-то, - подшутил он над собой с кислой улыбкой. - У меня больница! Громко, кажется, звучит, а скольким эта больница отказала в помощи, знает только, конечно, больничная статистика, а не моя показная филантропия!... Десять, пятнадцать, двадцать тысяч в год лишних расхода - и филантропическая совесть может спать спокойно, и никто из нуждающихся в твоей помощи не получит отказа. А нас этот расход пугает. Пугает не потому, чтоб он был велик и не по средствам, а потому, что он станет постоянным. Бросить единовременно пятьдесят, сто тысяч - куда ни шло, но тратить из года в год по двадцать тысяч лишних - нам очень и очень не нравится. Мы привыкли смотреть вперед и рисовать перед собою цифры, которые заставляют нас задумываться перед каждым, так сказать, хроническим расходом. Я знаю, например, что я не проживу и десяти лет, но я, вместе с тем, знаю, что лишний расход на больницу за пятьдесят лет обойдется фабрике в миллион рублей. Миллион рублей, брошенных на непроизводительную филантропию! Нас давят цифры, как кошмар, и мы невольно говорим «слава Богу», когда от них отделываемся. Мы хорошо понимаем, что, наживая миллионы, должны уделять из них известную сумму благотворительности, и я охотно даю эти суммы, но не желаю себя связывать обязательством в будущем. Платить долги - благородно, но чувствовать их всегда на своей шее и заботиться о том, чтоб они были своевременно погашены, - удовольствие весьма сомнительное. Нам говорят: «вы строите себе дворцы, тратите безумные деньги на свои прихоти». Все это так. Мы строим, купаемся в прихотях, но… опять-таки это расход единовременный, а не постоянный… Другого дворца я себе не выстрою, и тот миллион, который я составлю себе вновь в течение нескольких лет, я, конечно, не брошу на стройку другого. Все это - пропись, давно известная и мне, и всем находящимся в одинаковом со мной положении, но ее не признают те, у которых нет ни фабрик, ни дворцов, ни дорого стоющих прихотей. И прекрасно, пусть не признают… Мне до них нет никакого дела. Я тружусь, наживаю деньги и даю филантропии дань, сообразную с моим, а не с их, желанием… Моего риска в деле не разделит никто, и уж поэтому никто не имеет права совать свой нос и свои мнения в распределение моих прибылей. Я нажил, и только я могу распорядиться моей наживой. Говорят, что промышленник забрал в свои руки в России все, как буржуа во Франции… Я в это плохо верю, но если-б это так и было на самом деле, то худого в этом я ничего пока не вижу: если промышленность берет много, то она за-то и дает и государству, и обществу такие суммы, о которых за границей не могут и мечтать…»

- Куда прикажете, Константин Парамонович? - справился, наконец, соскучившийся кучер.

Культяпин оглянулся и увидел, что он преспокойно сидит в санях, а сани продолжают стоять у больницы.

- Ступай к Тимофею Васильевичу, - невольно улыбнулся он своей рассеяности.

«И все-таки я фарисей, - упрекнул себя мысленно Константин Парамонович. - Я думаю то, во что не верю… Привычка Китай-города! »

По пути заехал он к англичанину, завернул мимоездом к двум-трем административным лицам фабрики, похристосовался со всеми и, пригласив их к обеду, подъехал к Тимофею Васильевичу.

О приезде хозяина узнали только утром, да и то не все. Жена Поморцева узнала раньше всех и предупредила мужа. Тимофей Васильевич жестоко обрадовался этому известию и, потирая руки, говорил:

- Ребром поставлю! Ребром! Мне на их бюджет высоко наплевать… Тут дело страдает, вопрос жизни больницы решается, значит, меня цифрой не подкуешь… Ты мне цифру, а я тебе - отставку! Надоело! Опротивело даже ей-Богу! Чуть не пятнадцать лет меня бюджет Культяпинский за нос водит. Довольно, пора и честь знать.

Поморцев вздремнул на скорую руку после визитации к пациентам, а проснувшись, почувствовал влечение к чаю.

Анна Андреевна ушла с визитом к жене Моисея Моисеича, обещая вернуться за час до хозяйского обеда, и поэтому Тимофей Васильевич крикнул своей Матрешке, чтобы та попроворнее заварила чай.

Матрешка, кухарка Поморцевых, девица Тульской губернии по паспорту и мать нескольких ребят, отданных в «шпитательный», выпучила глаза на барина и доложила:

- Самовар кипит, а заваривать нечего, барыня все ключи с собой унесемши.

- Да, может быть, тут они где-нибудь?

- Эна! Да я уж шарила, тоже думала чайку попить… Унесемши!

Поморцев почесал лысинку, крякнул и прогнал глупую Матрешку.

«Пойду сейчас к Степану Иванычу и прикажу Платошке заварить чай», - решил он и, торопливо умывшись, напялил на себя сюртук.

Почти в дверях он встретил Константина Парамоновича и, похристосовавшись с ним, пригласил хозяина в гостиную.

 После нескольких обычных вопросов Культяпин справился у него о здоровье его товарища.

- Серьезно болен, - ответил Поморцев.

- Но есть, по крайней мере, надежда?...

- Мы все надеждами живем, - усмехнулся Тимофей Васильевич, - медицина в данном случае почти бессильна… все зависит от его организма…

Культяпин кивнул головой и спросил:

- Можно его видеть?

Поморцев удивленно посмотрел на Константина Парамоновича и пожал плечами.

- Можно… если вы хотите беспокоить больного человека.

- В таком случае оставим мой визит до его выздоровления. Я слышал, он хороший врач.

- До вчерашнего дня был неутомимым работником, - ответил Тимофей Васильевич и подсел к Культяпину, - больница и больные потеряют много, если он умрет.

- Будем надеяться, что он победит болезнь… Я вас жду сегодня обедать, Тимофей Васильевич, - поднялся Культяпин.

- Благодарю. Постараюсь… если ничего не случится особенного.

- Да, вам теперь трудно управляться с больными без товарища.

- Хорошо, что вы это сами сознаете.

- И давно. Я уже решил расширить больницу и увеличить врачебный персонал. Врача я вам пришлю из Москвы теперь-же, а пристройку к больнице сделаем летом.

- И это вами решено в окончательной форме? - недоверчиво спросил Поморцев.

- В окончательной, - улыбнулся Константин Парамонович.

- Дайте мне вашу руку, я ее пожму за всех будущих больных! - воскликнул Тимофей Васильевич.

- Вы довольны, значит?

- И как еще, если-бы вы только знали!

- И я доволен. И Ольга Андреевна будет довольна… Недовольным останется один только бюджет, но… надо-же кому-нибудь и недовольным быть!

Константин Парамонович и доктор расхохотались и, пожимая друг другу руки, разошлись до обеда.

 

XXV.

 

Тимофей Васильевич, проводив Культяпина, перевернулся на одной ножке и щелкнул пальцами.

- И так это просто вышло! - проговорил он, сияя. - В два слова решили вопрос, который разрешался целые годы! Спасибо ему, большое спасибо!...

Константин Парамонович ехал домой и улыбался. Он чувствовал, что доброе дело, которое он, наконец, решился привести в исполнение, доставляло и ему удовольствие, давно им не испытываемое. Ему казалось, что он именно и есть тот самый больной, которому в ближайшем будущем не будет уже отказа в Культяпинской больнице.

Он припомнил сперва недоумевающее, а затем радостное лицо Тимофея Васильевича, готового ему поклониться в ноги, и похвалил себя за добрый поступок.

Приехав домой, он сбросил шубу на руки лакея и посмотрел на часы. Было почти четыре часа.

- Не знаешь, проснулась Ольга Андреевна или нет? - спросил он у лакея.

- Так точно-с, проснулись… горничная им чашку чаю пронесла, - ответил тот.

Константин Парамонович прошел в залу, где торопливо накрывали длинный стол к обеду, и свернул на половину жены.

Везде двери были открыты, - затворен был только будуар Ольги Андреевны.

Он подошел, не торопясь, к двери и постучал.

- Кто там? - спросила Ольга Андреевна.

- Это я… можно войти?

- Пожалуйста…

Культяпин вошел в будуар и увидел жену, которая, совсем уже причесанная, но не одетая для обеда, шла к нему навстречу.

- Христос воскресе! - проговорил с улыбкой Константин Парамонович.

- Воистину, - ответила та и, положив на плечи мужа руки, поцеловала его три раза.

«А она здесь как-будто посвежела», - подумал он, всматриваясь в лицо жены.

- Ты вчера приехал, - заговорила Ольга Андреевна, садясь с мужем на кушетку, - и, по-обыкновению, экспромтом?

- Да, - улыбнулся Константин Парамонович, - скверная привычка, от которой отделываться уже поздно. Не скучаешь здесь?

- Скучала до вчерашнего дня. Хотела уже бежать в Москву…

- А!

- Остановил меня случай. Захворал новый доктор, Степан Иванович Бутюгин.

- Об этом я слышал от Тимофея Васильевича…

- Ты видел его?

- Тимофея Васильевича? Сейчас только-что от него. Заехал в больницу, - в больнице его уже не было, и я отправился к нему на квартиру… Он очень хвалит этого… забываю фамилию… своего заболевшего товарища.

- Бутюгина…

- Да, Бутюгина. Прекрасный работник и человек, обладающий громадными знаниями…. Должно быть, у него и сердце прекрасное…

- И какое еще! - как-будто в раздумье произнесла Ольга Андреевна.

- Я слышал, он спас тут утопавшего мальчишку и простудился сам. Подвиг истинного христианина. Мне жаль и его, и Тимофея Васильевича… Последний теперь должен работать за двоих, а человек уж он не молодой…

- Что-ж делать, если условия нашей больницы таковы. Ты получил мое письмо, в котором я писала тебе именно об этом?

- Да. Не ответил я потому, что сам решил приехать сюда…

Константин Парамонович помолчал с минуту и, улыбнувшись, посмотрел на жену.

- Относительно расширения больницы и увеличения медицинского персонала я с тобою совершенно согласен.

- Я другого от тебя не ожидала.

- Разве?

- Потому что я знаю твое доброе сердце.

- Ну, а я совсем его не знаю, - рассмеялся Культяпин. - И при чем тут сердце, когда необходимость заставляет увеличивать расход на больницу? Я уже говорил Тимофею Васильевичу, что летом мы расширим ее, а третьего доктора я пришлю завтра или послезавтра из Москвы.

- Ты хочешь завтра-же уехать?

- Предполагаю. Фабрика не работает, и мне здесь делать нечего.

Ольга Андреевна придвинулась к мужу и горячо его поцеловала.

- Это за больницу, - как-будто извиняясь, произнесла она.

- Дорого-же мне обойдется твой поцелуй! - пошутил Константин Парамонович.

- У тебя очень печальная привычка переводить все на рубли!

- Купеческая-с, - с оттенком иронии проговорил Культяпин. - С утра до ночи с цифрами возишься, поневоле ими-же все и оцениваешь! Я шучу. Бывают моменты, когда и я забываю цифры.

- Как сегодня, например, когда ты решился расширить больницу? Счастливый момент, и дай Бог, чтоб их побольше было в твоей жизни.

- Напротив, не дай Бог, - засмеялся Константин Парамонович, - иначе я разорюсь и сделаю тебя нищей.

- До этого далеко.

- Положим, но… моменты моментами, а бюджет бюджетом. Не надо, чтобы последний чересчур уже часто рычал на первые… Я тебя задержал, кажется, тебе надо одеваться к обеду?

- Одеться мне недолго; фабрика не Москва, и обеды здесь не те, что обеды в московском доме Культяпина. Ты видел, конечно, мать?

- И вчера, и сегодня. Она в особенности сокрушалась твоим отсутствием.

- Я сменила сиделку у больного доктора. Штат больничной прислуги слишком мал для такого наплыва больных, и я поэтому отослала ее в больницу в помощь другим, а сама провела ночь у больного.

- Я это знаю.

- И… что-же?

- То-есть, что это «что-же»?

- Ты одобряешь или не одобряешь мой поступок?

- Прежде всего я - христианин и не одобрить твоего поступка не могу…

- Анфиса Марковна, наоборот, в моем поступке видит непростительное легкомыслие.

- Да, но если мы станем поступать сообразно взглядам людей, мы никогда не сделаем ничего хорошего. Находились люди, которые и святых осуждали за то, что они поступали не так, как поступают они, - так уж нам-ли, грешным, уберечься от осуждения?

- Спасибо, - произнесла видимо тронутая Ольга Андреевна и, притянув к себе за шею мужа, снова его крепко поцеловала.

- Второй поцелуй! - воскликнул с довольной улыбкой Константин Парамонович. - Если так пойдет дальше, больница обойдется мне в грош!... Однако, тебе пора одеваться, сейчас почти пять часов, а обед ровно в шесть, - поднялся он, посматривая на часы.

- Я оденусь в четверть часа и никого не задержу. Мне хотелось еще о чем-то спросить тебя…

- Спрашивай…

- Забыла! - рассмеялась Ольга Андреевна.

- Вспомни, - спросишь потом…

Константин Парамонович направился к двери и остановился.

- Вероятно, вечером я не увижу тебя? - не то спросил, не то подтвердил свое сомнение Культяпин.

- Да, я уйду к больному. Но если ты хочешь, я могу остаться…

- Пожалуйста, этого не делай. И я вовсе не хочу, чтобы ты осталась дома только из-за меня. С тобой мы, кажется, переговорили обо всем… по крайней мере, о самом существенном и серьезном, а об остальном… поговорим и в Москве…

- Ты непременно уезжаешь завтра?

- Полагаю, что уеду, - почесывая лоб, ответил Константин Парамонович. - Согласись, что мне здесь буквально в такое время нечего делать…

- Охотно соглашаюсь.

- Ты хоть, развлечение ради, сумела пристроить себя в сиделки, а я и этого не сумею сделать…

- Ты сделал больше, чем мог!

- Это не совсем так: сделал больше, чем следует, - пожалуй, а чего не могу, того никогда не сделаю. До свидания… в Москве!

- Разве завтра днем я тебя не увижу?

- Не думаю. Если я уеду, то уеду с утренним поездом, когда ты будешь еще спать… Когда ты думаешь вернуться в Москву?

- Не знаю.

- Ну, да я тебя понимаю. В этом отношении мы очень похожи друг на друга.

- И очень!

Константин Парамонович хотел еще что-то сказать жене, но не сказал и вышел, плотно затворив за собою дверь.

Ольга Андреевна простояла минуту-две в задумчивости, затем вздохнула и, тряхнув головой, точно отгоняя от себя неприятные мысли, позвала горничную.

Обед удался на-славу, хотя и начался довольно скучно. И гости, и сами хозяева находили это естественным, но к концу обеда все развлеклись шутками Тимофея Васильевича. Поморцев был в духе, как человек, добившийся осуществление своих заветных мечтаний, и рассыпал свои шуточки и прибауточки по всему столу безо всякого стеснения.

Даже серьезный англичанин, глушивший портвейн стаканами, и тот улыбался «пельмел»ю доктора.

Сидевший с ним, по обыкновению, Моисей Моисеевич перестал уже его и одергивать. Тимофей Васильевич не обращал внимания на свою «Утопию» и продолжал благировать в свое полное удовольствие.

Он первый предложил тест за «дорогих и всегда отзывчивых на доброе дело хозяев» и поклонился им, стукнувшись лбом о стол и показав всем свою медно-красную лысину.

Грянуло «ура», и все, с громом отодвигая стулья, потянулись гуськом чокаться с хозяевами.

Напрасно Константин Парамонович просил не беспокоиться и сидеть на своих местах, - никто его не слушал.

Анфиса Марковна прослезилась, Ольга Андреевна улыбалась и целовала подходивших к ней дам.

Тимофей Васильевич, давши первый залп по хозяевам, пошел затем стрелять тостами за каждого в отдельности, находя к этому довольно основательные и веские причины.

На свою супругу Анну Андреевну, делавшую ему какие-то телеграфические знаки взглядами, он не обращал внимание и старался даже не смотреть в ее сторону, дабы не испортить праздничного настроения своей души, распахнувшейся вовсю, и сердца, открывшего двери всем людям, жаждущим любви и единомыслия.

Пили за «ангела-хранителя фабрики Анфису Марковну», пили и за «доброго гения, посланного нам судьбой, Ольгу Андреевну».

- Ну какой-же я ангел-хранитель, греховодник? - говорила старуха Поморцеву, смотря на него светившимися радостью глазами.

- Глас народа - глас Божий, матушка! - отвечал Тимофей Васильевич, целуя сухую, морщинистую руку Анфисы Марковны, - крылышек вам только Бог не дал, а то совсем настоящий ангел! Ну, да по нашему фабричному нечестию, вы и без крылышек сойдете в лучшем виде…

Проходя с бокалом мимо жены, он почувствовал, что его прихватили за фалды.

Пришлось волей неволей наклониться к Анне Андреевне.

- Довольно! - строго проговорила она, - Константин Парамонович начинает уже морщиться!

- А ты не смотри на него, душечка, - посоветовал разошедшийся Тимофей Васильевич, - он от твоих взглядов портится!...

- Дурак! - прошипела докторша и выпустила из рук фалды супруга.

«Дома мне сегодня, значит, не ночевать, - сообразил Поморцев, - ну что-ж, у коллеги отличный диван имеется… замечательно сонный диван… во всяком случае, я не в проигрыше…»

Тимофей Васильевич вернулся на свое место и застучал ножом по тарелке.

- Константин Парамонович, вы позволите сказать несколько слов? - обратился он к хозяину.

- Пожалуйста, Тимофей Васильевич, - улыбнулся Культяпин. - Будьте, как дома…

- Спасибо сердечное. Господа! - возвысил тон Поморцев, обводя веселыми глазами сидевших за столом, - мы пили за здоровье наших милых, сердечных, гуманных хозяев, всегда охотно откликающихся на наши нужды и запросы, они пили за здоровье всех своих сотрудников, вносящих известную долю своего труда в общее дело, способствуя его процветанию и преуспеянию на тернистом пути возрастающей с каждым годом конкуренции. Но мы забыли выпить за наших жен, вдохновительниц своих трудящихся мужей…

- Браво! - громко проговорил Константин Парамонович.

Тимофей Васильевич бросил взгляд на свою Анну Андреевну и подумал: «нет, я, кажется, сегодня буду ночевать дома… Да, умный человек, если захочет, может иногда и дома ночевать! »

- Господа! - продолжал он, сияя, - у всех есть недостатки, есть они и у наших милых, добрых и хороших жен… Светло, тепло кажется солнце, но и на нем есть пятна, отчего-же не быть маленьким пятнышкам и у наших добрых домашних гениев, охранителей нашего покоя и благополучия? Все люди - прежде всего люди, а женщины в особенности. Правда, они вспыльчивы - без причины, раздражительны иногда без меры, несправедливы к нам благодаря тому или иному настроению, в котором они изволят пребывать, мелочны и требовательны - без очевидной надобности, подчас даже ревнивы без всякого с нашей стороны повода и мстительны; часто поднимают они крик и шум из-за выеденного яйца, плачут в тех случаях, когда следовало смеяться, и смеются, когда надо плакать; портят свой характер и терзают нервы только потому, что мы, мужья, смотрим большею частью равнодушно на те мелочи, которые собственно и составляют цель жизни женщины. Все это так, господа, но это такие пустяки в сравнении с тем, что дает каждая добрая и любящая жена своему мужу-труженику, что у меня не повертывается язык сказать что-либо обидное по их адресу. Мы не знаем ничего, мы вносим только в общее дело свой труд, свои знания и предоставляем весь наш собственный, родной и дорогой каждому мирок управлению женщины, которая вся с головы до ног, с раннего утра до позднего вечера, уходит в мелочи, создающие порядок нашей жизни. Она следит за каждым нашим шагом, подчас возвращая нас с ложного пути и исправляя поступь, печется с одинаковым рвением как об яблоках, так и о самой яблоне - муже, заботится о нашем пищеварении, развлечениях, даже о внешности, и если иногда пришивает пуговицу не тогда, когда она оторвется, а когда есть под рукой нитка с иголкой, то на это мужья обыкновенно никогда не претендуют и застегиваются без ропота на уцелевшую пуговицу; они тратят массу времени на необходимую ругатню ленивой прислуги и торг с поставщиками провизии, уделяя львиную долю этого времени на невинную болтовню с приятельницами, и, само собою разумеется, бросаются в постель усталыми и измученными, забывая все неприятности и огорчения прожитого дня, забывая все, что их терзало и мучило с раннего утра, но не забываяни на минуту… своих мужей! Муж для жены альфа и омега, источник всех радостей и бед, дурак и умница в одно и то-же время, безнравственное животное, а вместе с тем ангел невинности! Увы! К сожалению мы, мужчины, часто забываем, что у нас есть жены, но они никогда не забудут, что у них есть мужья, которым дома всегда готово то, что они любят: и горячие ласки жены, и обжигающий губы жареный лещ с гречневой кашей!... Господа! Я сказал все, что чувствую, и хотя я плохой оратор, иначе вы-бы не хохотали над моею речью, но тем не менее мне кажется, я убедил вас в том, что мы должны и обязаны выпить за здоровье наших милых и изумительно добрых жен!

- Браво, браво! - вскрикнул Культяпин и поднялся со своим бокалом.

- А ведь ты славно излаял нас всех, греховодник! - смеялась старуха Культяпина, когда к ней подлетел с бокалом Поморцев.

- Я обругал? Матушка! Анфиса Марковна! Побойтесь вы Бога… Да разве так ругаются? Послушайте-ка подите фабричных… Эразмова похвала, матушка, Эразмова!

И подойдя к Анне Андреевне, он смело заглянул в ее улыбающееся лицо. Докторша была довольна и, чокаясь с мужем, шепнула ему:

- Хоть и нагородил ты глупостей, но я не взыщу… Я добрая Тимоша!

 

 

XXVI.

 

- Костенька, - спросила сиявшая удовольствием Анфиса Марковна, когда к ней подошел чокаться Константин Парамонович, - скажи мне, пожалуйста, кто такой Эразмов был?

- Эразмов, - не знаю: мало-ли Эразмовых на белом свете! - усмехнулся тот, - да тебе для чего он понадобился, мамочка?

- Тимофей Васильевич про него упомянул…

- Тимофей Васильевич - дело другое… Он говорил тебе, вероятно, про известного ученого Эразма Роттердамского, который прославился больше тем, что написал «Похвальное слово глупости».

- Ну, конечно, про него, - расхохоталась старуха, - ах, разбойник! И вывернулся-то на моей глупости… Тимофей Васильевич! - окликнула она доктора, но доктор ее не слышал.

Он столкнулся с своей «Утопией» и крикнул ему:

- Ну, для какого чорта ты меня дергал за полу, Утопия? Да от такой застольной речи сам-бы Демосфен не отказался!

- Мало-ли каких глупых людей есть на свете, - отозвался с неудовольствием Моисей Моисеевич, - нельзя-же всем подражать!

- Это Демосфен-то - глупый, уродина?

- Я его речей никогда не слыхал, а за твою с удовольствием-бы тебя крапивой отодрал! Не раздражай баб! Не раздражай!

- Утопия, ты - дурак! Прости за откровенность, но ты глуп без всякого снисхождения.

- Ну, а вот ты, умный, поди, поговори с моей женой! Подошел я к ней чокнуться, так она у меня чуть бокала из рук не выбила.

- Да за что?

- За то, что ты глупую ораторию завел. За пуговицу. Будто я сказал тебе, что она мне пуговиц не пришивает, и ты это на ее счет в своей глупости допустил…

- Она дура, ты дурак,

Дураки вы оба;

Проживете кое-как

Глупыми до гроба…

продекламировал Тимофей Васильевич и, оставив «Утопию» с разинутым ртом, бросился с бокалом к Ольге Андреевне.

- Позвольте лишний раз выпить за ваше здоровье, Ольга Андреевна: лишний, но совсем не лишний…

- Вы-бы лучше этот лишний раз выпили за выздоровление вашего больного товарища, Тимофей Васильевич… Да, кстати, у него кто теперь из сиделок: Матрена или Катя?

- Матреша.

- Полсуток продежурила, пора ее и сменить… Через час я еду туда и могу вас довезти…

Поморцев нагнулся и поцеловал руку молодой хозяйки.

- Золотое у вас сердце, Ольга Андреевна… От души благодарю вас за коллегу.

Тимофей Васильевич чокнулся с двумя-тремя дамами с кислыми улыбками, уверил жену «Утопии», что пуговицы плохо пришивает вовсе не она, а его законная супруга, Анна Андреевна, и посмотрел на часы.

«Полчаса на кофе, - подумал он, - и к больным! »

- Вы что на часы смотрите? - спросил его проходивший мимо Константин Парамонович.

- Смотрю, много-ли мне бражной жизни осталось! - улыбнулся Поморцев. - К сожалению, всего только полчаса…

- А затем?

- А затем - к своим больным и страждущим… Кстати, похищу и вашу милую супругу, нашу новую сестру милосердия… Вы ничего не имеете против такого похищения?

- Положительно ничего. Вот, если-б вы вздумали меня похитить в братья милосердия, я-бы воспротивился. Всякий делает, что может и на что способен. Я не гожусь в сиделки.

- Мужчины вообще на это неспособны, потому что у них нет терпения.

- Пожалуй, вы правы. Идите пить кофе… Вот сюда…

Они подсели к небольшому круглому столику и взяли с подноса по чашке кофе.

- У меня до вас, Тимофей Васильевич, есть просьба, - заговорил Константин Парамонович, помешивая ложечкой кофе. - Нового доктора я постараюсь прислать к вам на днях…

- Разве вы сами уезжаете отсюда?

- Завтра. А, может быть, даже сегодня. Кажется, есть поезд, который отходит от нашей станции в полночь?

- Есть. Отходит он во втором часу ночи. Поезд, с которым всегда возвращаются домой наши московские гости…

- Я такой-же гость, как и другие, - усмехнулся Культяпин.

- С маленькой разницей: наши гости приезжают к нам дня на три, на четыре, а хозяин прогостил одни только сутки. Скучно вам здесь, я вижу?

- Без дела, Тимофей Васильевич, без дела…

- Его, я думаю, и в Москве на праздниках мало…

- Ну, все-таки больше… С завтрашнего дня мы начнем счет товара, - вот уже и дело. Просидишь в лавке несколько часов, и как будто-бы недаром день прошел…

- Ох, уж это ваше купеческое «недаром! » Смотрите, как-бы оно дорого не обошлось вашему здоровью. Берегите себя, Константин Парамонович! Вы сами знаете, что ваше сердце ни к чорту не годится, ну и бойтесь утомлять его чересчур вашим делом.

- Все равно, не убережешься…

- Вздор, стоит только захотеть…

- Для чего?

- Странный вопрос! Для того, чтобы жить…

- Жить! А жить для чего, Тимофей Васильевич?

Поморцев пристально посмотрел на осунувшееся лицо хозяина и погладил свою лысинку.

- Признаюсь, вы меня удивляете, Константин Парамонович! - произнес он, наконец. - Вы, проживший только сорок лет, спрашиваете меня, для чего жить?... Я, пожалуй, выслушаю такой вопрос без возражений от восьмидесятилетнего старика, взявшего от жизни все, что ему полагалось по штату, но слышать от вас…

- Постойте, не торопитесь. Моя болезнь неизлечима, в этом не только я, но и все врачи убеждены давно…

- Ну, не так еще давно!

- А не все-ли это равно? Это нисколько не меняет сущности дела.

- И очень меняет. При известном режиме, покое и лечении заграницей в известное время года… в Нохгейме, например… вы можете прожить с вашей болезнью еще десятки лет…

- Все возможно, но… могу я забыть хоть на минуту о том, что надо мною висит Дамоклов меч? Нет?

- Не думайте о нем.

- Легко сказать: не думайте! А вы попробуйте не думать, и окажется, что не можете… Самая легкая заноза, малейшая царапина на коже раздражает вас и невольно заставляет думать. И о чем? О пустяках! Вы говорите: надо жить. Жить десятки, может-быть, лет только для того, чтоб изо дня в день, из часа в час думать о своей смерти! Для этого жить, Тимофей Васильевич? Благодарю вас.

- Ну, совсем не для этого!... Mementomore должен помнить всякий. Неизбежное - неизбежно и ничем неотвратимо; надо привыкать к этой мысли и сжиться с нею так, чтоб она перестала вас беспокоить и нарушать бодрость и настроение духа. Не надо быть трусом в жизни, Константин Парамонович. Страх парализует все и превращает человека в полнейшее ничтожество. Если вы трус - победите свой страх силою воли и здравою логикой. Вы возьмите в пример, ну хоть-бы нас, врачей. Кто ближе к смерти - вы или мы? Конечно, мы, потому что каждую минуту рискуем и здоровьем, и самой жизнью. Я каждый почти день вхожу в соприкосновение с заразными больными: смазываю глотку дифтеритному, рассматриваю тифозного, вырезываю раковые опухоли и в тоже самое время думаю о смерти столько-же, сколько о каком-нибудь тибетском далай-ламе. А если смотреть на жизнь с вашей точки зрения, нам, малообеспеченным и в большинстве случаев многосемейным врачам, стоило и очень стоило-бы подумывать о собственной безопасности. Но мы этого не делаем; мы так свыклись с мыслью о непрочности своей шкуры, что больше заботимся о чужой и делаем свое дело, не теряя ни аппетита, ни хорошего расположения духа.

Поморцев засмеялся и, чокаясь рюмкой ликера с Культяпиным, продолжал, смакуя ликер:

- Представьте себе такую сцену: вы наливаете рюмки и говорите: «Тимофей Васильевич! Выпьем ликера? » А я вам на это отвечаю с мрачным видом грешника, попавшего чорту в лапы: «не могу, Константин Парамонович, ибо я думаю о том, как-бы мне сегодня не заразиться дифтеритом и не умереть! » Я наперед знаю, что вы обо мне подумаете: «считал я его до сих пор за умного человека, а он, оказывается, петый дурак! Думает о том, чего нет еще, да, может быть, и не случится двадцать лет! » Прав я или нет, господин, болящий думами и сомнениями самой кислой реакции?

- Несомненно правы, - рассмеялся и Культяпин, пожимая руку беззаботного доктора, - постараюсь смотреть на свою болезнь такими-же глазами, какими вы смотрите на свою жизнь…

- И хорошо сделаете. Честное слово, хорошо! Смотрите на свою болезнь, как на долг, выскочивший, наподобие пристройки и расширения нашей больницы, неожиданно из рамок вашего жизненного бюджета, и примиритесь с ним, как с неизбежным злом. И посмотрите, как вся ваша жизнь, обреченная вами-же самими на мучительную думу о смерти, запестрит яркими красками и заставит вас интересоваться всем тем, от чего вы отвернулись чорт знает почему и для чего! Вы много делаете для людей, которых вы совсем не знаете, сделайте-же что-нибудь и для себя, чтобы скрасить быстро уходящую жизнь! Мы с вами не эпикурейцы, но это не мешает нам быть маленькими философами: мы не знаем, что будет там, но зато прекрасно знаем, что есть здесь, в этом мире, который мы должны считать прекрасным потому, что других миров не знаем и не видим. Мы с вами несомненно верующие люди, но это потом, а прежде всего - мы дети нашей грешной матери-земли и с молоком ее всосали в себя все несовершенства и недостатки старой и очень туго кающейся грешницы, создав себе в оправдание такую легкомысленную пословицу, как: «не сули журавля в небе, дай синицу в руки…»

Оба расхохотались и увидели подходившую к ним Анфису Марковну.

- Кажется, Костенька, этот Эразмов греховодник и тебя одурачивает, как нас одурачил

- Матушка! Анфиса Марковна! Да за кого вы своего нижайшего раба считаете? - воскликнул с пафосом Тимофей Васильевич.

- Напротив, мамочка, он мне интересные вещи рассказывает, - заступился, шутя, за своего собеседника Культяпин.

- Да у него все на словах-то интересно выходит, а там, глядишь, в дураках ты-же и остался…

- Матушка, дозвольте к лапочке вашей приложиться! Люблю я вас всей душой и сердцем за всех и за вся. По совести скажу нелицемерно: ангел-хранитель вы фабричный, а не вдовствующая буржуазка торгового града Москвы…

- Опять обругал? - смеялась Анфиса Марковна.

- Константин Парамонович, заступитесь! Ведь это уж прямо диффамация выходит! - трагически воскликнул Тимофей Васильевич и подставил стул старухе. - Эх, юриста-то у нас здесь нет, к сожалению, а то-бы он вам сказал, сколько вы за такую диффамацию просидеть в тюрьме должны.

- Да с тобой, греховодник, и до тюрьмы договоришься. Живо подведешь!

- Это я-то, матушка? Я? Господи, Боже мой! Нет справедливости на земле… Как я жив после этого? А вот живу да еще для фабричных песни про Анфису Марковну сочиняю…

- Какие песни, разбойник? - заинтересовалась та.

- А вот подите к хороводам да послушайте…

- Со стыда еще, пожалуй, сгоришь…

- С моих песен-то? Аминь! Подаю в отставку! Со всех сторон забракован: и с поэтической, и с нравственной…

- Шучу я, греховодник, а ты на дыбы, - замахала на него руками старуха.

- Куда уж нам супротив вас на дабы!... На дыбочки, матушка, только на дыбочки, чтоб за человек все-таки тебя считали, а не за рухлядь больничную…

Что ни белая лебедушка плывет,

То Анфиса наша Марковна идет…

Словно солнышко всех греет теплотой,

Ее оченьки сияют добротой.

Эх, Дунай мой, Дунай,

Веселый, гуляй!

Запел вдруг Тимофей Васильевич, прищелкивая пальцами, и нагнулся к готовой уже расплакаться старухе:

Ребятишки к ней стрелою все бегут,

Ее матушкой сердешною зовут,

О сиротах всех печальницей,

Своей доброю начальницей…

Эх, Дунай мой, Дунай,

Веселый, гуляй…

- Ну, и греховодник-же ты, Тимофей Васильевич! Дай я тебя поцелую! - проговорила вконец растроганная Анфиса Марковна и притянула к себе за шею доктора.

- То-то, матушка, а диффамируешь, - пропыхтел тот, освобождаясь от объятий старухи. - Виноват, мне пора уж и ехать… Вы хотели мне что-то сказать, Константин Парамонович?

- Да. Я попросил-бы вас относительно расширения больницы выработать план и передать его в контору…

- Прекрасно. Через неделю-же планчик будет у вас…

- Очень буду рад, а чрез месяц мы и к пристройке приступим. Это решено.

Культяпин посмотрел на мать и приподнялся.

- Я вас задержу на одну только минуту, Тимофей Васильевич, - проговорил он, отводя доктора к окну. - Пожалуйста… если что-нибудь случится с моей женой… захворает она или… я не знаю, когда она вернется в Москву, и говорю вам на всякий случай… Вы понимаете меня, надеюсь?...

- Полагаю…

- Пожалуйста, известите меня немедленно-же… Я буду вам очень благодарен… А я, с своей стороны, всегда ваш покорный слуга.

Тимофей Васильевич по привычке погладил свою лысинку и проговорил:

- Я не понимаю, о чем вы беспокоитесь, Константин Парамонович. Болезнь у моего коллеги не заразная: правда, она может переутомиться, если захочет заместить сиделку до самого конца болезни, но, надеюсь, вы считаете-же меня за врача, который в состоянии не допустить ее до этого?

- Я в этом никогда и не сомневался. Во всяком случае, я заранее благодарю вас за все, что вы для нее и для меня сделаете… У Ольги Андреевны порывистая, нервная натура, с которой подчас трудно бороться…

- Сладим! И не таких еще усмиряли! - засмеялся Поморцев. - «Это не то, что моя Анна Андреевна», - хотел он прибавить, но сдержался, заметив подходившую к ним Ольгу Андреевну.

- А не пора-ли нам ехать, Тимофей Васильевич? - спросила она, одергивая рукавчики темного платья, на которое она уже успела переменить свое обеденное.

- Да, пора, пора, - засуетился тот, посмотрев на часы. - До свидания, Константин Парамонович!

- До свидания, доктор! - любезно ответил тот, пожимая руку Поморцева, и остановил жену: - на одну - две минуты только…

Они ушли в соседнюю комнату. Тимофей Васильевич побежал отыскивать свою Анну Андреевну.

 

 

XXVII.

 

- Не удивляйся, - говорил Константин Парамонович, взяв жену под руку, - быть может, я сегодня-же уеду в Москву.

- Мы, кажется, с тобой давно уже перестали удивляться. Ты только это хотел сказать?

- Да вообще… и проститься кстати.

- Прощай.

Ольга Андреевна, полузакрыв глаза, поцеловала мужа и пожала ему руку.

- Спасибо за больницу…

- Не стоит. А тебе я хотел дать совет: беречь себя и не очень увлекаться делом милосердия…

- То есть?

- То есть избегать ухода за заразными больными.

- У Степана Ивановича болезнь не заразная.

- Я не про него говорю. Возможно, что ты свою «печаль» перенесешь и на других больных.

- Возможно и это, - усмехнулась Ольга Андреевна: - к сожалению, наша «печаль», как ты выражаешься, не умеет сортировать больных и прилагается ко всем одинаково… А затем, небольшая беда, если я и заражусь от какого-нибудь больного…

- Небольшая?

- Да, небольшая. Во-первых, далеко не все умирают от заразных болезней, а во-вторых, если-б я даже и умерла, большой потери от этого никому-бы не было.

- Ты думаешь?

- Думаю! Уверена даже, так-же, как и ты сам.

- Я вовсе не желаю твоей смерти…

- Странный ты человек! Я не о смерти говорю, а о потере… об «убытке», так сказать, - усмехнулась Ольга Андреевна, - кому моя жизнь нужна?

- Тебе первой.

- Ошибаешься. Именно мне-то она совсем и не нужна… Откровенно тебе скажу: она мне даже надоела. Ты мне не веришь?...

- Почему-же не верить?

- Потому что я это вижу в твоих глазах, а между тем, я говорю правду. Жизнь, именно такая жизнь, как моя, мне опостылела…

- Ты могла ее устроить по-другому. Надеюсь, я не был в этом помехой.

Ольга Андреевна грустно посмотрела на мужа и вздохнула.

- Прощай, - проговорила она: - мне пора «печалиться»…

- Постой, Ольга! - остановил ее Константин Парамонович, - ты мне не ответила на мой вопрос: неужели я тебе мешал избрать другой род жизни? Неужели я довел тебя до того, что тебе опротивела жизнь? Мы никогда не говорили с тобой об этом, и, признаюсь, мне тяжело уехать с сознанием, что ты меня считаешь главной причиной такого взгляда на свою жизнь…

- Я никогда тебе этого не говорила.

- Да, но раз ты уклоняешься от прямого ответа, я могу думать, что это именно так и есть…

- Можешь думать, что хочешь, - это твое право. Мне-же кажется, что твои вопросы совершенно лишни…

- Вот как! Даже лишни…

- Да. Лишни. Тебе стоило только спросить свою совесть, свое сердце, и ты никогда не стал-бы задавать мне таких вопросов.

- Моя совесть спокойна. По крайней мере, я от нее в настоящую минуту не слышу упреков.

- Тем лучше. Зачем-же ты спрашиваешь меня?

- За тем, что ты моя жена, которой почему-то опротивела жизнь. Равнодушно относиться к этому не может самый отъявленный мерзавец-муж…

- Успокойся: никто, и в особенности я, не станет упрекать тебя в том, что благодаря тебе мне опротивела такая жизнь. Если кто и виноват в этом, так я сама и та обстановка, в которой мельчала моя жизнь и, в конце-концов, стала полнейшей бессмыслицею. К широким задачам я не была подготовлена, а мелкие меня не удовлетворяли. Я жила так, как живут все купеческие бабы, не выходя, как сказал очень удачно Тимофей Васильевич, «за черту оседлости» и довольствуясь тем, что дают тебе и среда, и условия жизни. Но… иногда приходилось и просыпаться. И я просыпалась после долгого и скверного сна, который назывался моею жизнью, и спрашивала себя с ужасом: что-же будет дальше? Все тот-же беспросыпный и бессмысленный сон или настанет, наконец, настоящая, разумная жизнь? Я ела, пила, выезжала, наряжалась, строила никому ненужные дворцы, бросая на них громадные суммы и нервничая за промахи архитектора или подрядчика; благотворила, широко раскрывая свой и твой кошельки, направо и налево и создала себе репутацию филантропки, которая не знает счета деньгам и швыряет их одинаково как действительно нуждающемуся бедняку, так и аферисту-паразиту, живущему насчет глупости филантропических барынь. Секретарей я себе не заводила, и не потому, конечно, что страшилась ада за нарушение супружеской верности, а просто потому, что не встретила человека, за которого можно было-бы рискнуть спасением своей души. Ты смотришь на меня с удивлением в первый раз в жизни, кажется?

- Да, признаюсь…

- И я тебя понимаю. И Колумб, мне кажется, открыв Америку, принужден был удивиться, найдя землю там, где и не думал ее найти. Для тебя я - та же terraincognita, потому что у тебя была другая жена, которой ты отдал все свои помыслы и чувства…

- У меня, Ольга? Другая жена? - с изумлением воскликнул Культяпин.

- Да, да, Константин Парамонович, другая, любимая тобой и дорогая твоему сердцу - фабрика! Ты ей отдал все, не уделив мне и сотой доли отданного ей… Я не упрекаю тебя в этом, - ведь ты ни разу не слышал от меня ничего, кроме разве бессмысленных криков истерички, раздраженной пустотою собственной жизни, - я говорю только то, что было и есть.

«Она права, - пронеслась мысль в голове Константина Парамоновича, - и я давно уже пришел к выводу, что бросил всего себя под фабричные станки и машины…»

- Я молчала, - продолжала побледневшая от невольного волнения Ольга Андреевна, сверкая глазами, - я ждала… целые годы ждала к себе мужа, и даже не мужа, а человека, способного понять и оценить ужас связанного с ним существа. Есть люди, у которых плохо воспитано сердце, но есть ум, который всегда подскажет им, как можно и должно нести службу атрофированного органа. У тебя - громадный ум, пред которым я всегда преклонялась и преклоняюсь, но - увы! - он весь ушел к услугам второй жены, не оставив первой ничего, кроме полного и ужасного одиночества…

- Ольга! - схватил за руки жену Константин Парамонович: - это не так, не так!

- Нет, именно так, как я говорю… именно так, Константин Парамонович! Я немного возбуждена выпитым за обедом шампанским, но мысли мои ясны, как Божий день. Я не пьяна… Если я и пью временами, то уж, разумеется, не потому, что мне нравится вино, а пью потому, что это нужно, необходимо, иначе я повешусь или отравлюсь.

У Константина Парамоновича выступил крупный пот на лбу. Он медленно вытер его платком и сел.

- Боже мой! чего-же ты хочешь? - проговорил Культяпин страдальческим голосом.

- Теперь? Ровно ничего. Я все изведала в жизни: и кутежи, и попойки в загородных ресторанах, слышала кабацкую брань, пошлости пьяных кавалеров, стоны больных и вопли голодных… и все это не успокаивало, а отравляло мою жизнь… отравляло медленным, но верным ядом, не давая минуты забвения и покоя… Ты умный человек, твои взгляды на жизнь и людей далеко не так узки, как у многих других… Скажи мне сам: пуста наша жизнь или нет? Есть-ли в ней хоть один светлый луч, который-бы мы вспомнили с благодарностью? Ничего подобного. Опять-таки, снова повторяю, я не упрекаю тебя ни в чем. Я, конечно, довольствовалась-бы тем, что дано мне судьбою, если-б у меня были дети… но их нет, и я одинока вдвойне. Скажу откровенно, я завидую тем женщинам, у которых есть дети… Может быть, их жизнь еще глупее, пошлее и беспросветнее, чем моя, но у них есть дети, эти маленькие, беспомощные существа, охранять жизнь которых, воспитывать и сделать людьми - такое великое счастье, выше и благороднее чего представить себе нельзя. Женщина, у которой есть ребенок, может примириться и с недостатками, и с дрянным мужем, мало понимающим свои обязанности, и со всем, что может создать невыносимую жизнь бездетной женщине, и на своем ребенке сосредоточить все интересы, все порывы и самые лучшие и законные требования своего сердца! У меня ничего нет, - порывисто тряхнула головой Ольга Андреевна, - ни детей, ни…

Она не договорила и взглянула на мужа.

Константин Парамонович сидел, опустив голову и поглаживая рукой коленку.

«И вот результаты, - издевался он над собой мысленно с злорадством. - Всю жизнь вы, Константин Парамонович, проработали, разбили свое здоровье, жизнь и пьете теперь горечь, сработанную вами-же самими в своей собственной лаборатории… Что-же: творцу и первый ковш! Не захлебнись только! »

Он поднял голову, посмотрел на стоявшую перед ним жену, как-будто ожидавшую от него ответа, и вспомнил Нину Петровну.

«Ну, вот она и сказала мне правду в глаза. А любит-ли она меня? »

Константин Парамонович поднялся и подошел к жене.

Лицо ее было бесстрастно и спокойно, как и всегда. Волнение улеглось, и Ольга Андреевна смотрела теперь на мужа как на постороннего человека, с которым все вопросы давно уже решены и общее дело улажено так, как им хотелось обоим.

«Мы - чужие друг другу», - решил Культяпин, взглянул на жену и протянул ей руку.

- Еще раз ты права, - произнес он с таким усилием, как-будто ему сдавливали горло. - Я не дал тебе ничего… ничего… и не потому, что не хотел этого… не только я, но и мой ум, в который ты так веришь… а просто потому, что я смотрел на женщину с купеческой точки зрения.

- Я это знаю, - произнесла Ольга Андреевна.

- Печальная и непоправимая ошибка… Теперь я смотрю иначе, но кажется… поздно! Израсходовав рубли, гроши можно бросать только нищему, но не жене… Прости меня, Ольга!

- И прощать тебя мне не в чем. Ты не виноват, как не виновата и я, пожалуй винить мы можем оба только «дебет» и «кредит», которым мы отдали больше, чем следует. В первые годы моего замужества я, как член нашего торгового дома, с нетерпением ждала баланса за прошедший коммерческий год. Мне доставляло громадное удовольствие читать мало понятные цифры, поражавшие своими размерами мое воображение, рыться в толстых книгах с разными названиями и ревизовать, по праву члена ревизионной комиссии, действия своего мужа! Я ничего не понимала; да и зачем было понимать то, что знаешь ты лучше всех ревизионных комиссий, а работаешь ты, не покладая рук, конечно уж не для того, чтобы тебе какой-нибудь наивно-глупый ревизор указал на несуществующий промах. Ты объяснил нам каждую статью, каждую цифру, говорил нам о том, почему купленный миткаль по восемь с четвертью копеек в остатке в балансе показан по семи три четверти копейки за аршин, почему с машин списано меньше, а с медных печатных валов больше, и мы соглашались с твоими словами и говорили: «иначе и быть не могло! Во всем виден ум и распорядительность Константина Парамоновича! Он все знает, все взвесил, все предвидел, и нам остается только подписать протокол и благодарить директора-распорядителя за его неусыпную деятельность на благо и процветание нашего торгового дома. Мы завтракали в «Эрмитаже», пили за все, что придет на отуманенный винными парами ум, острили над твоей матерью, не признававшей редерер за настоящее купеческое «пойло», и расходились с уверенностью, что следующий год даст лучший результат в смысле наживы, чем прошедший. Так и шли годы. Увеличивались цифры, увеличивался дивиденд, и вдруг, в одно прекрасное утро, мне пришла в голову мысль: неужели я живу только для того, чтобы поражаться цифрами нашего торгового дела и получать громадные дивиденды, которые не принесли мне счастья ни на одну медную копейку? И мне сразу опротивело все: и цифры, и дивиденды, и завтраки, и тосты за «процветание фабрики». Работать, тратить жизнь исключительно только на то, чтобы было больше дивиденда, мне показалось ужасающей бессмыслицей, и мне стало жаль и себя, как пассивного члена ревизионной комиссии, и тебя, как активного директора - распорядителя, добровольца-самоубийцу. Тимофей Васильевич как-то в разговоре со мной сказал, что «труд и знания нельзя оценить деньгами, и поэтому он презирает их». И я также стала презирать деньги и смотреть на людей, которые для приобретения их жертвуют всем, что есть в них лучшего и святого, как на слепцов, не видевших света со дня рождения.

- Надо-же что-нибудь делать на свете! - чуть не крикнул Константин Парамонович.

- Да. Надо. Но отдать всего себя, без остатка, одной наживе, одной только наживе, Константин Парамонович, это и душевная, и нравственная слепота… Меня заждался, я думаю, Тимофей Васильевич… мне пора ехать… Прощай!...

Ольга Андреевна протянула мужу руку и, не смотря на него, вышла из комнаты.

Константин Парамонович долго сидел, закинув руки за голову, и думал о том, что услышал от жены. Он даже несколько раз усмехнулся, потому что сам думал так, как думала Ольга Андреевна, но по-другому жить не мог. Он чувствовал, что правда на стороне и его жены, и его собственного убеждения, что надо положить, наконец, предел тому, что называется «делом», на которое он затратил и силы, и здоровье, и пренебрег благодаря ему своим личным счастьем, и в тоже время чувствовал, что он не в силах побороть свою чуть-ли не тридцатилетнюю привычку и завтра-же, как только приедет в Москву, явится в лавку и, забыв все на свете, окунется с головою в свои ситцы и миткали.

Когда он вышел в столовую, там уже никого не было. Гостей проводила Анфиса Марковна, расцеловавшись с дамами трижды, а с мужчинами по-единому, и очень удивилась, увидев сына.

- А я думала, ты прилег после обеда-то…

- Сейчас и прилягу. А в двенадцать прикажите меня разбудить: я с ночным поездом еду в Москву… Да скажите, чтобы лошади были готовы…

- Что-же это так, Костенька, и пожить с нами не хочешь? - обиделась старуха.

- Счет у меня лавки, мамочка! - деловито произнес Культяпин, - понимаете?

- Ну, это другое дело… А у меня и из ума вон! Вот что значит женщина, у которой всякая память вон… - согласилась старуха и, подойдя к сыну, облобызала его со слезой: - весь в отца вышел… ох, жаден был до дела… так жаден, Костенька, так жаден, что я ему дружки не видывала… по месяцам его не видала… Не то он тебе муж, не то сродственник дальний… Жесток был, ох, жесток, покойник, на дело! День в лавке, а ночью - по кабинету ходит, ходит… и заснешь его ждавши… Баба, ведь, насчет сна слаба, Костенька, за день-то натолчешься и устанешь… завела глаза и - покойница. А он все ходит… тиранит, значит, себя насчет прибыли… как-бы лучше… а я, глупая тоже, жду: вот придет владыка, вот придет, да так и засну… Плакала тоже сдуру сначала, а потом ничего… сном проходило все… Весь ты в покойника, Костенька!...

Константин Парамонович на это только сморщил брови и, не сказав ни слова матери, вышел из столовой. Анфиса Марковна вздохнула и стала кричать на лакеев, которые, по ее мнению, убирали посуду «по-глупому».

 

XXVIII.

 

Культяпин прошел в свой кабинет, выпил залпом стакан воды и сбросил с себя сюртук. Диван с высокой спинкой был уже покрыт простыней; на одном конце возвышались две подушки, а на другом лежало сложенное одеяло.

«Все равно - не заснешь», подумал он, покосившись на подушки.

Он присел на диван, посидел в раздумье минут пять и нажал пуговку электрического звонка.

На зов явился молодой лакей с белокурыми усиками и вопросительно уставился на хозяина.

- Принеси мне, Семен, шампанского… только не целую… наверное, остались там начатые?

- Есть-с, Константин Парамонович…

- Принеси, пожалуйста… не могу спать…

Константин Парамонович прошелся по кабинету, порылся на столе в бумагах и, собрав их в кучу, бросил в ящик…

- Хлам! Все хлам, - пробормотал он, - и, право, если я не отвечу на них, не поставлю своих резолюций, Божий свет от этого ровно ничего не потеряет.

Лакей принес бутылку с бокалом и поставил поднос на стол.

- Прикажете налить?

- Пожалуйста.

Культяпин выпил бокал и посмотрел на лакея.

- Можешь идти.

Лакей не шевельнулся.

- Можешь идти, Семен, - повторил Константин Парамонович, - бутылку оставь… да, в случае, если-б я заснул, разбуди меня в двенадцать. Я еду сегодня в Москву, и ты меня проводишь до станции.

- Слушаю-с… Что привезли с собой, прикажете в чемодан уложить…

- Пожалуй, уложи… вот и все, Семен! Все?

- Нет, не все-с…

- Что-ж еще?

- У меня до вас, Константин Парамонович, есть покорнейшая просьба, - проговорил тот каким-то торжественным тоном.

- Говори без стеснения и волнения. Погорел кто-нибудь у вас в деревне?

- Бог миловал. Я насчет своей судьбы, Константин Парамонович. Намерен вступить в законный брак…

- Да, вот оно что. На ком-же ты хочешь жениться?

- А на Маше-с. На горничной Ольги Андреевны.

- Это черненькая такая?

- Никак нет-с, белобрысенькая, - усмехнулся Семен: - черненькая - это Даша, горничная Анфисы Марковны.

- Ну, голубчик, извини, - я совсем не знаю, сколько здесь женской прислуги и кто кому служит… Тебе сколько лет, Семен?

- Двадцать пять, Константин Парамонович.

- Только! И тебе уж надоела свобода?

- Какая-с?

- Ну, как какая? Холостой человек - сам себе господин…

- Так это рази свобода-с? Баловство-с, которое человека портит…

- Согласен. Ты любишь, конечно, свою будущую жену?

- А еще-бы-с! - как-будто даже обиделся тот, - знаешь, почему себя с другим на-век связываешь…

- Не всегда мы знаем, зачем с другими себя связываем, Семен.

- Другие, может, этого не понимают, а я понимаю-с, Константин Парамонович.

- Да? Жаль. Меня, вот, доктора на целый год за границу посылают, и я хотел тебя взять с собою…

- Премного вам благодарен, но ехать я не могу-с, - поклонился Культяпину лакей, - да я в месяц с тоски пропаду…

- И она тебя также любит, как и ты ее?

- Говорит-с…

- И ты ей веришь?

Семен с недоумением посмотрел на хозяина и, заметив на его губах блуждавшую улыбку, проговорил:

- Смеяться изволите, Константин Парамонович! Да для чего-же тогда и жить на свете, ежели не станешь верить человеку, которого любишь? И я у вас получаю отличное содержание с подарками, и моя будущая супруга тоже-с… и у меня деньжонки есть и у ней-с… Как-же нам не верить друг другу? Из-за чего-с? Оба мы с ней равные и по службе, и по имуществу, - никакой причины нет друг дружку обманывать.

- Счастливый человек ты, Семен!

- Очень даже, Константин Парамонович! - радостно ответил тот.

- Об одном, мне кажется, ты не подумал: а что если у вас пойдут дети?

- Это уж обязательно… Да мне и Маше старики проходу не дадут, ежели мы насчет детей постеснимся. Жалкие те люди, Константин Парамонович, у которых…

Семен спохватился, вспомнив, что именно у его хозяев-то и нет детей, и со страхом взглянул на Культяпина.

- Что-же ты остановился? - резким голосом крикнул Константин Парамонович, - у которых нет детей? Да?

- Виноват-с… Простите, это я по глупости…

- Дураки и дети обыкновенно говорят правду.

Константин Парамонович налил бокал и выпил его до дна.

- Давай вам Бог счастья…

- От души благодарю вас, Константин Парамонович! - поклонился Семен хозяину в пояс, - век мы будем помнить доброту вашу и Ольги Андреевны.

- Это пустое… Я распоряжусь в конторе, чтобы вам увеличили жалованье.

- Этого не надо-с…

- Что? Что ты говоришь, Семен?

- Я говорю, Константин Парамонович, очень вам благодарен за все-с, но прибавки никакой не надо-с… Мы служили, покеда каждый сам по себе был, а сичас, по случаю законного брака, совсем другой переворот выходит… Плодоводство я очень люблю-с, а Маша - огород… Многому я, живя у вас, научился у садовника, дай Бог ему здоровья… А у меня, на селе, при доме десять десятин земли… которая своя, которая в аренде от сельчан… Отец - старик, но любитель тоже насчет плодов… Посылаешь ему деньги, а он их все в сад да в сад… Город от нас в семи верстах, так что нонче нарвал с деревов, завтра в городе и продал… Деньжонки, которые у нас с Машей есть, мы тоже в сад решили…

- Значит, вы от нас уходите?

- Виноваты-с. Собча нельзя в людях жить… интересу нету. А там, на селе, мы новую жизнь начнем: она - роди детей да обмывай их, а я - сад блюди… У каждого свое, что Богом положено…

- И она… тоже идет на это?

- Господи! Да как-же не идти-то: все свое, трудовое… и репа, и яблок…

- Счастливые вы люди, Семен! - уже с грустью произнес Культяпин.

- Очень-с! Не знаем, как и Бога благодарить! Все у нас есть, Константин Парамонович: тысячей нет, и не надо… и без тысячей можно прожить, как следует… по-христиански… и глупости ни тому, ни другому на ум не пойдут… Да когда-с? Время нету. У одной - люльки, а у другого - десять десятин сада… только повертывайся!...

- Хорошо. Ступай, Семен, да разбуди меня…

- Слушаю-с…

- Жаль мне тебя терять, но… что делать: всякий человек должен быть всегда готовым ко всевозможным потерям. Рыба ищет - где глубже, человек - где лучше. Ошибешься - приходи ко мне…

- Не думаю-с. Интерес, главное, обчий. Обоих нас тянет… ждем, не дождемся… Дружной работой, Константин Парамонович, многое преодолевается…

- И как еще! - вспомнил Культяпин и свою, и покойного отца совместную работу. - Ну, Семен, я очень рад за тебя… И не тому, конечно, рад, что ты женишься, а тому, что ты нашел себе верного друга и товарища… Вдвоем все легче переносится: и неудачи, и горе, и обиды… Если ты только не ошибся в своем выборе, поздравляю тебя и желаю всего хорошего и светлого в жизни…

Семен поклонился и хотел-было уходить, как его остановил Культяпин.

- Постой, Семен! - полез он в бумажник и, достав несколько радужных бумажек, подал их Семену. - Это тебе на первые плоды, господин искусный садовник! - проговорил он с иронической улыбкой и отдернул руку, которую тот хотел поцеловать, - но помни: если яблони у тебя засохнут, - приезжай ко мне...

- У меня никогда-с! - тряхнул тот головой.

Семен вышел. Константин Парамонович налил себе третий бокал шампанского и выпил его медленными глотками.

- Ну, вот как просто совершается все на свете, - проговорил он, допив бокал. - Облюбовал Семен Марью… сгрыз с нею фунт подсолнухов, и все готово по их желанию: и взаимная любовь, и ребята, и яблони, и сливы… Один фунт подсолнухов, и никаких сомнений относительно будущего: все в нем для них ясно, точно и непреложно, как дважды два - четыре… и никаких для достижения этих желаний не требуется напряжений ума, сил и затраты энергии. Все, что ты наметил ранее, идет навстречу тебе, и не потому, чтобы это дорого стоило, а просто потому, что простые люди и требуют от жизни не многого и не дорогого, а самого обыденного, простого… А вы, Константин Парамонович? Вы тоже, кажется, не искали на земле кусочка неба, а что вы получили от жизни? Ничего у вас нет: ни любви, ни детей, ни яблонь, ни слив! Все это есть у Семена, который чистит вам сапоги и платье, ходит, когда вы спите, мимо вас со страхом вора, боясь потревожить ваш драгоценный сон, а у вас - есть только миллионы да уважение того самого общества, той денежной среды, которые сделали вас банкротом в жизни!

Константину Парамоновичу пришло на память то время, когда он был женихом. Сделалось это просто. Отец, вернувшись с ним из лавки, приказал переодеться:

- Невесту поедем смотреть!

Ольгу Андреевну раньше он видел мельком на случайных балах и не обратил на нее особенного внимания: мало-ли пляшущих девиц в Москве!

На смотр вышла очень хорошенькая, худенькая девушка, и первая заговорила с Константином Парамоновичем, напомнив ему об их случайных встречах. Он отвечал лениво, нехотя, как-будто по наряду, не проявляя ни малейшего интереса ни к ней самой, ни к ее интересам… Девушка, как девушка! Видимо, образована, начитана, но что-же в этом особенного? Дочь богатых людей должна и получить все, что позволяют средства родителей!

Они уехали.

Дома отец позвал сына в кабинет и спросил:

- Ну?

Константин Парамонович склонил голову и проговорил:

- Как вам угодно, папенька!

- Не мне жить, а тебе. По-моему, девица хорошая.

- И по-моему тоже.

- Ну, и ладно, коли так. Репа по вкусу - огороднику развязка!

И вот Константин Парамонович стал ездить к Ольге Андреевне в качестве жениха.

Она встречала его с видимым удовольствием и лаской, а он относился к ним если и не равнодушно, то во всяком случае как к должной дани со стороны покоренной области. Константин Парамонович был вежлив, любезен поскольку подобало жениху, но душа и сердце у него всегда были застегнуты на все пуговицы. И как ни старалась Ольга Андреевна заглянуть за эти пуговицы, толку из этих стараний никакого не вышло.

Да Константину Парамоновичу не было и времени расстегнуть хорошо закупоренную душу, потому что все его мысли и помыслы крутились возле «дел» и фабрики, и, сидя с невестой, он думал не о своей будущей семейной жизни, а о покупателе, который должен был явиться к ним завтра утром.

Огорчало это Ольгу Андреевну или нет, - он об этом мало думал и относился к своей будущей жене так-же, как его отец относился к своей.

- Баба в доме - та-же мебель, - говорил старик Парамон, - только покрышка на ней побогаче да две ноги заместо четырех, так что в уголки да в потемочки такую мебель уставлять приходится!...

И жила такая «мебель» в уголках да в потемочках, и смотрел на нее владыка как на хрупкие, к «сурьезному делу» вещи не способные.

Константин Парамонович на все смотрел глазами отца, завоевавшего своим умом почетное положение в купеческом обществе и поставившего на завидную высоту свое коммерческое дело.

И он был очень удивлен. когда, вернувшись после свадебного бала домой с молодой женой, она на его поцелуи ответила, чуть не рыдая:

- Костя! Я совсем тебя не знаю!...

Она его не знала, а он ее и подавно.

- Жена!... Баба!... Мебель!...

При этом воспоминании у Константина Парамоновича стало сухо во рту… Он глотнул шампанского прямо из бутылки и прижал руки к бьющимся вискам.

- Какая подлость! Какая низость! - проговорил он, сдавливая череп так, как-будто хотел раздавить его в лепешку.

- А потом что? Да тоже самое. Мебель! Новые покрышки для мебели, новые углы для нее - и больше ничего! Она меня никогда не любила, да и за что было любить? Любил-ли я ее сам? Не знаю… не знаю… не знаю…

Константин Парамонович отшвырнул бокал, который, ударившись о чернильницу, разлетелся на мелкие части, открыл окно, выходившее в сад, и жадно потянул в себя холодный воздух.

Доносился лай собак, крик вороны, спугнутой чем-то с гнезда; тусклая луна лила свои бледные, точно сонные, лучи света на садовые дорожки и голые кусты… Резкий порыв ветра хлестнул по его лицу, а Константин Парамонович продолжал стоять у окна, всматриваясь в темневший за прудом лес и думая о том, что он сделал из своей жизни, из всего того, что ему было дано судьбою и Богом.

- Ах, вы уже встали? Двенадцать ровно-с, Константин Парамонович, - раздался за ним голос Семена.

Культяпин вздрогнул, отошел от окна и долго смотрел на стоявшего перед ним лакея, как-будто дожидаясь от него разъяснения своим проклятым мыслям.

- Двенадцать пробило-с, - повторил тот, - в двенадцать приказали побудить…

- Да, да… в двенадцать… уже двенадцать? Пора, пора… мамаша спит?

- Вздремнули-было, а сичас в столовую вышли…

- Хорошо, я сейчас.

Константин Парамонович посмотрел в зеркало на свое бледное, осунувшееся лицо, причесал волосы и, торопливо сунув руки в тужурку, которую ему подал Семен, вышел в столовую.

- Лошади готовы? - спросил он на ходу.

- Готовы, Костенька, - ответила Анфиса Марковна, зевая и крестя рот: - едешь-таки?

- А, да… конечно, еду… Кажется, я все взял… да, все… Семен меня проводит… Ну, прощай, мамочка… Соскучишься, приезжай в Москву.

- Я не скучлива… вот ежели Ольга Андреевна соскучится, дело десятое: сейчас-же с ней в Москву примчу… Ну, прощай, дружочек, - проговорила Анфиса Марковна, крестя сына и с чувством его целуя, - Липе кланяйся, актеришке ее беспутному, а ты, милый, не гляди дураку в зубы-то: чем самому в лавке торчать, Сашку засади… За что он директорское жалованье получает, спрашивается? Ты за всех, как ломовой, работаешь, а он морду свою сажей мажет! Засади в лавку для счету товара… Так и скажи Липушке, что это, мол, мамашино распоряжение… Всю сажу тоже на свою рожу не измажешь… так и скажи.

- Хорошо, хорошо… ну прощай! Если что случится, скажешь… До свидания!

Константин Парамонович выбежал в переднюю, как-будто кто его гнал, надел как попало шубу и вылетел на подъезд прежде, чем Анфиса Марковна показалась в передней.

- Ох, весь в покойного! - бормотала она, покачивая головой: - ветер перегонит!

А Константин Парамонович уже ехал в коляске, которую несла пара горячих лошадей, и смотрел в спину Семена, сидевшего рядом с кучером. Только проезжая мимо квартир докторов, он откинулся от спинки и поднял кверху голову. В квартире Поморцева было темно, но у Бутюгина в одном из окон светился огонек…

- Пошел скорее! - резким голосом крикнул кучеру Культяпин. - Еще опоздаешь на поезд из-за тебя, дурака!...

Ольга Андреевна, сидевшая в это время в слабо освещенной ночной лампой спальне Бутюгина, вздрогнула от крика, донесшегося до ее ушей с улицы, подошла к стонавшему больному и нагнулась над ним.

- Кто тут? Кто вы? - спросил тот, всматриваясь в темную фигуру Ольги Андреевны.

- Сестра милосердия! Вы пить хотите? Пейте!

И она, поддерживая одной рукой голову Бутюгина, другой поднесла к его губам стакан с питьем…

 

 

XXIX.

 

Станция, экономно освещенная огнями, тонула во мраке, когда к ней подкатил Константин Парамонович.

От свежего ночного воздуха и встречного ветерка лицо у него порозовело и из-под надвинутой на лоб бобровой шапки выглядывало помолодевшим лет на десять.

Пока Семен возился с чемоданом, Культяпин шел уже по длинным деревянным мосткам к небольшой одноэтажной станции с неизбежным навесом и расставленными скамьями, на которых лежали врастяжку несколько мужиков, подложивших под головы холщевые мешки с рухлядью.

Чистой отъезжающей публики не было совсем, и Константин Парамонович был рад этому, потому что непременно встретились-бы знакомые люди, с которыми пришлось-бы говорить, не имея на то ни малейшего желания.

Он подождал Семена, который догнал его уже возле дверей станции, и прошел за ним в самое здание.

В первой небольшой квадратной комнате, с грязным полом и потемневшей от времени масляной окраской стен, помещалась «касса» с полукруглым окошечком; на стенах, в рамках и без оных, висели всевозможные железнодорожные приказы, распоряжения директоров дороги и расписания поездов, а вдоль стен тянулись лавки с высокими решетчатыми стенками и были грязны так-же, как и пол.

В комнате этой пахло махоркой и кислой овчиной. И здесь публики, кроме двух-трех мужиков да бабы, покрытой платком самых ярких, кричащих цветов, тоже никого не было. На коленках у бабы лежал, завернутый в пестрое ситцевое одеяло, ребенок и орал, не переводя голоса, несмотря на укачивания и убаюкивания бабы.

Сидевший с ней мужик в картузе, заломленном на правое ухо, плевал на пол и советовал бабе «заткнуть постреленку пасть соской»…

Константин Парамонович посмотрел на бабу, которая от усердных укачиваний своего «постреленка» даже разгорелась в лице, и поморщился от станционного запаха.

Семен с чемоданом скрылся в соседней комнате с громкой вывеской над дверями: «Зал I класса», и Культяпин последовал за ним.

- Здравия желаю! - раздалось у него над ухом. - С праздником честь имею вас поздравить…

Константин Парамонович повернулся и увидел шедшего к нему местного жандарма.

- А, Жуков, здравствуй, - произнес Культяпин. - Скоро придет поезд?

- Через полчаса-с…

«Поторопился, однако, я, - подумал он и вошел в «зал I класса».

Зал этот оказался небольшою комнатой, почти вдвое меньше первой, и отличался от своей соседки тем, что вместо скамей стояли два дивана, обитых вытертым трипом, несколько точно таких-же кресел и круглый ореховый стол. На столе лежала облупившаяся клеенка, на клеенке стояли стакан и графин с водой; пробки у графина давно уже не было, и поэтому в воде постоянно плавали мухи, невольные жертвы своего собственного любопытства.

В зале I класса стояла духота и пахло печным кирпичом.

- До безобразия печь накалили-с! - доложил Семен своему хозяину, стаскивая с него шубу.

Константин Парамонович прошелся по залу, посмотрел на графин, на дне которого барахталась муха, и спросил Семена:

- Откуда взялись в марте месяце мухи?

- Да в этакой жарище всякая тварь оживет-с… От печки-то на аршин жаром пышет…

- Действительно, дышать нечем. Дай мне шубу, я уйду на платформу, а ты возьми мне билет.

Культяпин через минуту очутился под навесом станции и сел на первую попавшуюся скамью; на скамье лежал мужик в нагольном полушубке и храпел с таким аппетитом, что Константину Парамоновичу стало завидно.

«У людей и сон есть, а у меня никакого, - подумал он и взглянул на темное небо, на котором мигали яркие звездочки. - В вагоне тоже не заснешь…»

Он поднялся и зашагал по платформе.

- Константин Парамонович! Вы? - с некоторым удивлением окликнул его проходивший стороной начальник станции.

- Я. Здравствуйте, Григорий Васильевич!

Культяпин пожал руку подошедшему к нему начальнику, высокому и худому мужчине с длинным овалом лица, слегка тронутого растительностью, и пошел с ним рядом.

- Не ожидал я, что вы так скоро назад уедете, - говорил начальник. - Впрочем, господа фабриканты народ скучливый, непоседливый.

- Вы правы, - улыбнулся Культяпин. - Фабрика сейчас по случаю праздников не работает, и поэтому заживаться мне здесь не имеет смысла.

- Отдохнули-бы от Москвы. У нас здесь хорошо, в особенности теперь, после ледохода, - посмотрите, какая жизнь закипит в природе… Или вы небольшой до нее охотник?

- До природы-то? Как вам сказать… Такой вопрос мне даже и в голову никогда не приходил… Кажется, люблю.

- Это очень мило: кажется! - засмеялся начальник.

- Нет, отчего-же… В свободные часы приятно полюбоваться природой, подышать чистым воздухом и послушать, как говорит моя жена, журчанье лесного ручейка; к сожалению, природа у нас бедна красками и ландшафтами, воздух не всегда чист, а лесные ручейки существуют только в романах, - в наших лесах сырости сколько угодно, а воды никакой…

- Константин Парамонович, да это-же клевета на нашу природу! - с жаром воскликнул начальник. - У нас все есть в природе: и красота, и чистота воздуха, и ручьи… Скажите вернее, у вас нет ни времени, ни охоты обратить свое внимание на нашу природу… и затем, чтобы понимать ее, надо уметь любить, а любить могут немногие…

Культяпин пытливо посмотрел на собеседника и спросил:

- А вы, Григорий Васильевич, любите природу?

- Очень-с!

- Это и видно! - с иронией проговорил Константин Парамонович. - Вы так ее любите и так заняты ею, что вам нет ни времени, ни охоты обратить ваше внимание на то, что делается во вверенной вам станции.

- Не думаю-с…

- А я уверен. Впрочем, успокойтесь, серьезных упущений, конечно, вы не допустите, но мелочи ускользают от вашего внимания…

- Например, Константин Парамонович? - спокойно спросил начальник.

- Например… в зале I класса от жары и духоты просто невозможно просидеть полчаса.

- Что делать, русский человек не плоше кошки тепло любит. Вы были в зале?

- Сию минуту оттуда.

- И вы не могли сидеть потому, что показалось слишком жарко?

- Показалось! Это мне нравится! Там просто дышать нечем…

- У всех московских жителей скверные легкие, и только-с. Вы вот жалуетесь на то, что мы перетопили комнату для пассажиров I класса, а два часа тому назад ваша соседка, помещица Крыжова, записала жалобу в станционную книгу, что мы топим печи только для виду и что она, старая женщина, прождав час поезд, чуть не замерзла в той самой комнате, где вам кажется и жарко, и душно, и нечем дышать.

- Да помилуйте, Григорий Васильевич, Крыжова - выжившая из ума баба, это всем и каждому известно!

- Я не психиатр, Константин Парамонович, а начальник станции и поэтому должен считаться с требованиями как здравых, так и полоумных пассажиров. Это и есть та самая мелочь, на которую вы хотели обратить внимание любителя природы? - усмехнулся начальник станции.

- Есть и другая. На столе стоит графин с водой, в которой постоянно плавают мухи. Я вас спрашиваю: можно такую воду пить?

- Отчего-же нельзя, если вы… не очень брезгливы? Муха, говорят, не проест брюха.

- Стыдитесь говорить такие вещи! у графина даже пробки нет!

- Если их бьют или, чорт знает для чего берут господа пассажиры первого класса, то почему-же должен стыдиться начальник станции? Вы скажите еще спасибо, что на столе есть графин с водой. Положим, в воду лезут глупые мухи, но если вы человек с добрым сердцем, спокойно вынимайте погибающих мух из стакана, пускайте их на стол обсушиться, а водой утоляйте свою жажду. Утолите и говорите спасибо начальнику станции, который за свой счет вот уже четвертый графин покупает… Если вы примите во внимание размеры получаемого нами жалованья, то вы, конечно, согласитесь с тем, что я делаю для пассажиров больше, чем делают для них люди, не умеющие любить природу…

- Зачем-же вы покупаете на свой счет-то, что должна покупать сама дорога?

- Да уж, конечно, не ради собственного удовольствия. Это длинная история… Впрочем, до прихода поезда осталось десять минут, и я, пожалуй, успею рассказать… Вы билет взяли?

- Я уже распорядился…

- Видите-ли, многоуважаемый Константин Парамонович, в чем дело: все железные дороги страдают скверною болезнью - формализмом, о каком ваше живое коммерческое дело и понятия не имеет. Кажется, на что проще: разбили графин, купил начальник станции тотчас-же новый, взяв на покупку деньги из кассы, а вместо денег приложив счет. Просто? Везде, кажется, так делается, а у нас не так. Я должен написать донесение, что такого-то числа, месяца и года приключилась графину смерть, причем виновники в гибели сосуда не обнаружены. Донося об этом, испрашиваю разрешение на покупку нового графина, дабы пассажиры могли утолять жажду без раздражения своих нервов беспорядками дороги и без занесения справедливых жалоб в книгу. Посылаю в Москву. Вы полагаете, Москва сейчас-же мне пришлет разрешение на покупку нового сосуда?

- А то как-же!

- Торопливы очень, Константин Парамонович! Тише едешь, дальше будешь! Если на мое донесение не потребуется никаких дополнительных справок и объяснений, - его отсылают в управление с сопроводительной бумагой под номером пять миллионов девятьсот сорок две тысячи восемьсот тридцать пятым… Управление, когда дойдет очередь до моего разбитого сосуда, начинает почесывать себе затылок: ох, уж эти графины! На всех станциях бьются то и дело… да и бьются-ли: не таскают-ли их служащие под водку? Отослать от греха в контроль, пусть его, как хочет, так и делает!... Месяц проходит, два; третий графин на свой счет покупаю, а разрешения на покупку первого нет, как нет… Наконец, через полгода получаю радостное известие: такому-то начальнику станции разрешается купить графин для воды!

Культяпин расхохотался, как сумасшедший, и в веселом настроении влез в вагон подошедшего к станции поезда.

- В следующий раз я привезу вам в подарок полдюжины графинов, - крикнул он с площадки улыбавшемуся начальнику и, найдя свободный диван в вагоне, к своему удивлению заснул как убитый.

Домой он приехал рано, умылся, переоделся и только тут заметил целую гору карточек, наваленных на столе. Пересматривая подписи и нисколько, повидимому, не интересуясь фамилиями приславших, он отложил в сторону два конверта.

На обоих его адрес был написан женской рукой, и, конечно, он знал, кто писал эти письма.

Сперва он осторожно распечатал длинное и узкое и развернул голубоватый листок, а котором стояло всего только два слова: «Христос воскресе! »

Подписи не было, но тем не менее он почти был уверен, что знает приславшего ему это приветствие.

Он несколько раз перечитал эти два слова, долго рассматривал бумагу и затем, сложив осторожно, запер письмо в стол.

Второе письмо интересовало его уже меньше.

- Это от Липы, - проговорил он вслух и надорвал конверт так небрежно, что оторвал уголок письма.

Сестра поздравляла его с праздником и ждала к себе.

Константин Парамонович очень редко вообще делал визиты, а к родным ездил как придется: на второй, на третий, и иногда даже и на пятый день, считая визиты глупейшей тратою времени.

Олимпиада Парамоновна, напротив, очень была рада визитерам, приносившим ей кучу всякого вздора и невероятных слухов, и сама с охотой делала визиты дамам, почему-либо пользовавшимся ее расположением.

Александр Петрович в этом отношении не отставал от жены и рыскал по Москве с раннего утра до позднего вечера, тщетно стараясь поймать дома Константина Парамоновича, который не принимал положительно никого, а лакеи докладывали визитерам, что «они уехамши».

- Тебя, Костя, никогда не застанешь дома, - жаловался Александр Петрович как-то Культяпину. - Я четыре раза заезжал к тебе…

- Мог-бы с таким-же успехом и двадцать раз заехать, - ответил тот зятю. - Меня для глупых визитеров никогда нет дома.

- Даже для родных?

- А для них в особенности. Я вижу тебя каждый день… Неужели я не надоел тебе?

- Странный вопрос…

- Для тебя, может быть. По делу я приму и тебя, и всякого в любое время, а болтать я люблю только после хорошего обеда, так как, я заметил, пустая болтовня отлично помогает пищеварению.

И несмотря на это, Александр Петрович, носясь с визитами из одного конца города в другой, все-таки заезжал раза два-три к Константину Парамоновичу и, не обращая внимания на улыбки лакеев, загибал визитную карточку, на которой его фамилия была напечатана, оригинальности ради, вкось, и приказывал ее передать ненавистнику визитов.

Когда все Культяпины находились в такие большие праздники, как Рождество и Пасха, в Москве, они, по заведенному издавна порядку, в первый день съезжались к обеду к Анфисе Марковне; второй день проводился у Олимпиады Парамоновны, а Константин Парамонович, в особенности в последнее время, собирал к себе родных очень редко, и его обеды не отличались ничем от обыкновенных - ежедневных.

Читая письмо сестры, он узнал, что обед у нее должен был быть вчера и что он, к его искреннему удовольствию, прошел без него.

Обеды у Олимпиады Парамоновны отличались всегда какою-то особенною праздничною торжественностью и привлекали массу самых разношерстных гостей, у которых друг с другом положительно ничего не было общего.

Благодаря этому обстоятельству обеды проходили скучно, и Анфиса Марковна уезжала тотчас-же после стола домой, обругав в душе дочь дурой, которая и называет к себе чорт знает кого, и не на настоящего коня хороший корм изводит.

Константин Парамонович не любил таких «сбродных» обедов, но уклоняться от них не мог, поэтому он с большим удовольствием узнал из письма сестры, что на сей раз он был избавлен от тяжелой обязанности проскучать почти полдня в малознакомом обществе.

«Наверное, Липа обиделась, что меня вчера не было… Не беда, поеду сейчас к ней завтракать».

Константин Парамонович приказал заложить карету и спустя час, весело улыбаясь, спускался вниз, застегивая на ходу перчатки.

 

XXX.

 

Был уже двенадцатый час, когда Культяпин, подъехав к лавке, нашел ее запертою.

Сперва он удивился, а затем вспомнил, что счет товара у них всегда начинается с четвертого дня праздника и, посмеявшись над своею памятью, велел кучеру везти себя прямо к Шавкиным.

Ни Александра Петровича, ни Олимпиады Парамоновны дома не было. Уехали они, по словам горничной, вместе, а куда - не сказали. Обещались вернуться к двенадцати и, если запоздают, просили Нину Петровну завтракать одну.

- Значит, Нина Петровна дома? - спросил с живостью Культяпин.

- Дома-с.

- В таком случае, я подожду сестру…

- Прикажете доложить барышне?

- Не беспокойтесь, моя милая, - улыбнулся Константин Парамонович: - я и сам найду к ней дорогу… У нее никого нет?

- Никого-с… была ихняя сестрица, но сейчас ушла…

Культяпин разделся, снял перчатку с правой руки, швырнул ее в свой цилиндр и отправился через длинную анфиладу комнат к Нине Петровне. У затворенных дверей ее комнаты он остановился, почесал лоб, наморщил брови и нерешительно стукнул в дверь согнутым пальцем.

- Это вы, Аннушка? - донесся из комнаты голос Нины Петровны.

Культяпин усмехнулся и ответил:

- К вашему глубокому сожалению, Константин вместо Анны.

В комнате послышались торопливые шаги, и секунду спустя у распахнутой настежь двери появилась Нина Петровна, одетая в бледно-розовое платье.

На лице ее Культяпин уловил смущение, но глаза смотрели так радостно и приветливо, что Константин Парамонович швырнул на первый попавшийся стул свой цилиндр и протянул девушке обе руки.

- Не ожидала я вас сегодня видеть, Константин Парамонович, - проговорила она, протягивая ему свои руки. - Вы всегда являетесь приятною неожиданностью.

- Даже приятною? Лестно слышать. Христос Воскресе!

- Воистину, - прошептала та.

Культяпин привлек к себе Нину Петровну и похристосовался с ней трижды. Нина Петровна слегка смутилась и, не смотря на гостя, пригласила его садиться.

Культяпин молча стащил с левой руки перчатку и, сунув ее в карман, сел на диванчик.

- Ах, виноват, - спохватился он, - я и забыл поблагодарить вас за поздравление… Только сегодня, вернувшись с фабрики, я нашел его у себя…

- Не долго-же вы там пробыли, - произнесла, оправясь от смущения, Нина Петровна и подсела к гостю.

- По Москве соскучился…

- Не надоела еще она вам?

- Опротивела хуже горькой редьки. Беда в том, что в ней живут люди, по которым начинаешь скучать…

- Это понятно. Вы так любите Липу…

- Сестру? Да. Но есть и помимо сестры хорошие люди, которых нельзя, невозможно забыть… Вы - первая…

- А кто-же последняя? - засмеялась Нина Петровна.

- Вы и последняя.

- Благодарю вас за честь, которую я, право, ничем еще не заслужила…

- Об этом мы не станем говорить. Я отвечаю только на ваш вопрос и повторяю: я очень соскучился без вас…

- Неужели так скучно на фабрике? - старалась повернуть в другую сторону разговор Нина Петровна. - Там и ваша жена, и матушка, и целый сонм ваших служащих.

- Для чего вы мне это говорите? Я, право, не понимаю… Если-бы там у меня была не одна жена, а целый десяток, и если-б мне стало скучно, я все равно-бы уехал в Москву.

- Здесь веселее вам?

- Именно здесь. Вот тут, сидя с вами, смотря на ваши милые, светлые, как солнышко, глазки, я не ощущаю ни скуки, ни тоски, ни сожаления о потерянном времени. Собственно говоря, я теряю его бесплодно, мотаю его непроизводительно, потому что на мои уверения в том, что я скучаю без вас, вы напоминаете мне о жене, о матери, о служащих, как-будто они все, взятые вместе, способны уничтожить мою скуку. Но я нисколько об этом не жалею, Нина Петровна. Говорите, что хотите, о чем и о ком только вам придет на ум, я буду слушать ваш голос как музыку, которая одна в состоянии прогнать мою скуку… Я буду с вами спорить, не соглашаться, но скучать не буду. Вы подумайте хорошенько, Нина Петровна: если человеку хорошо, если ему весело, если окружающие его люди гармонируют с его сердечным настроением, неужели этот человек станет метаться из стороны в сторону и летать, неизвестно для чего и зачем, с одного места на другое?

- Конечно, нет.

- Ну, вот вы, наконец, согласились с тем, к чему я уже пришел давно… А я мечусь и отдыхаю только здесь, вот в этой маленькой комнатке, где все так просто и приветливо, как и сама хозяйка этого уютного уголка. Я вот сижу теперь на диванчике, любуюсь вашей милой улыбкой, слушаю вас, спорю с вами, может-быть даже и побранюсь, - купец, знаете, на все способен, - и чувствую, что если только меня не выгонят отсюда, могу просидеть всю жизнь не скучая, не волнуясь и не требуя от людей того, чего не могу потребовать от самого себя. Вы скажете, может-быть, что это признаки старости, которая ищет себе покоя совсем не там, где надо его искать, что она капризна, малоразумна… Все это возможно… Я не отрицаю этого и не прошу даже своей старости снисхождения, - всякому овощу ведь свое время… Но все это, однако, не мешает мне говорить вам о том, что с вами, именно с вами только, я не чувствую ни скуки, ни тоски, и что вот на этом диванчике я мог-бы просидеть целые годы и не сводить с вас глаз…

- Константин Парамонович! - произнесла, бледная, Нина Петровна. - Зачем вы это говорите?

- За тем, что это правда. За тем, милая Нина Петровна, что говорить правду доставляет мне и удовольствие, и возможность сказать все, что у меня таилось на сердце. И потом, скажите мне сами прямо и откровенно, - произнес с грустью Константин Парамонович, - разве моя откровенность может принести вам какой-нибудь вред или возбудить в вас неприязненное чувство?

- О, нет… нет…

- Ну, вот видите. То, что я говорю, не может даже оскорбить вас, потому что мне ничего не надо… Посидеть вот тут… посмотреть на вас и… уйти… Если, разумеется, вам неприятно это, то…

- Вы не смеете так думать! - дрожащим голосом проговорила Нина Петровна.

- Я и не думаю… Я, как больной, только спрашиваю у здорового: не надоел-ли я ему? Не думаю также, чтобы моя откровенность была в тягость вам уже потому, что вы… любите другого… а человек, который любит, в силу уже того, что он счастлив, - смотрит на все розовым взглядом и охотно прощает всем и каждому и обиды, и неуместное вмешательство в его жизнь…

Нина Петровна молчала. Замолчал и Константин Парамонович, опустив голову и рассматривая узор ковра.

Он так углубился, что не заметил, как поднялась со стула Нина Петровна, подошла к двери, затворила ее и бросила взгляд на Константина Парамоновича.

Она улыбнулась загадочно и подошла к роялю.

После минутного колебания она открыла крышку и заиграла…

Константин Парамонович вздрогнул от неожиданности и, откинувшись на спинку дивана, закрыл глаза.

Нина Петровна играла одну из любимых пьес Культяпина и играла ее с таким чувством и силой, что тот невольно поднялся с места и, подойдя к окну, замер в восхищении.

Он смотрел в сад и не видел Нины Петровны, но он жадно ловил вылетавшие из-под ее пальцев звуки и готов был расплакаться.

Вся жизнь пролетела, как летят эти звуки, но получил-ли он от нее надлежащее удовлетворение?

Никакого!

Все: и розовая юность, и женитьба, и молодость - все скомкалось в одну беспорядочную кучу, в которой не было возможности разобраться и отделить хорошее от дурного, тоскливое от веселого и несчастное от счастливого…

«Как глупо, как подло, до обиды подло складывается жизнь! - подумал он, чувствуя, как у него дрожат губы от внутренней злости. - Сразу со всем прикончить… это лучше всего…»

И если-бы у него был под руками револьвер, он не задумался-бы ни на минуту всадить себе пулю в голову.

Но прошла минута, и Культяпин снова весь отдался очарованию музыки.

Нина Петровна кончила, хлопнула крышкой рояля и подошла к Константину Парамоновичу.

- Что с вами? - спросила она его.

Он повернулся.

- Ничего. Я слушал вас и злился…

- Злились? На кого-же?

- Разумеется, на самого себя, на свою прошлую жизнь… Глупо ее прожил, глупо и умру… Не обо мне, впрочем, песня…

Культяпин сел снова и засмеялся.

- Видите, как я хорошо себя у вас чувствую: не спросил даже ни про сестру, ни про зятя… Что они?

- Здоровы… уехали с визитами…

- Как им это не опротивеет!...

- Оказывается, нисколько! - улыбнулась Нина Петровна. - Да и почему не съездить к людям, которых… уважаешь?

- Зачем? Если я их уважаю, они это и без глупейших визитов знают… Кстати: кто был у сестры с визитами?

- А, право, Константин Парамонович, не знаю… Я ведь не выхожу к их гостям…

- Да, это другое дело. А у вас кто был? Можете, впрочем, не говорить, я спрашиваю просто из пустого, старческого любопытства.

- Отчего-же не сказать, - весело посмотрела на Культяпина Нина Петровна, - секрета в этом нет, да и было у меня немного…

- Посмотрим…

- Сестры - раз…

- Раз, - загнул на руке палец Культяпин, - они очень милые девушки, но обе мизинца вашего не стоют…

- Миронова, консерваторка, два, - не слушая его, продолжала Нина Петровна.

- Два. Высокая такая, худая, насколько помню…

- Наоборот, - захохотала та, - небольшого роста и очень полная…

- Скверная память! Дальше?

- Араратов - ученик нашей консерватории, скрипач, - три!

Константин Парамонович поднял глаза на Нину Петровну и пытливо посмотрел на нее.

- Араратов?

- Ну, да, Араратов…

- Какая-то библейская фамилия… Из духовных, надеюсь?

- Не надейтесь. Он с Кавказа и очень смешной. Ах, если-б вы только слышали, как он говорит по-русски, вы-бы со смеху умерли…

- Кавказец - три! - загнул проворно палец Культяпин. - Дальше-с?

- Дальше? Дайте вспомнить…

- Понимаю, вам хочется кого-нибудь пропустить…

- Почему?

- Да просто потому, что у вас плохая память?...

- Нет, я вспомню.

- Пожалуйста… Я-бы вам подсказал, да, к сожалению, или плохо, или совсем не знаю ваших знакомых…

- Да их у меня и немного.

- Тем лучше…

- Для меня?

- Нет, для вашей слабой памяти… После кавказца наверное был россиянин…

- Вы не ошиблись… Некто Котомин…

- А-а! Я его знаю?

- Нет.

- Больше причин познакомиться с ним ближе. Что он такое?

- Учитель музыки…

- Холостой или женатый?

Нина Петровна расхохоталась.

- Знаете, Константин Парамонович, вы ведете допрос, как судебные следователи в романах…

- Не читайте судебных романов и отвечайте прямо.

- Женат и имеет пять человек детей!

- Четыре!... Дальше-с?

- Потом были еще две консерваторки, с которыми я недавно познакомилась, и… и… кажется, больше никого…

- Подумайте хорошенько?

- Думала, вспомнила и… действительно больше никого не было…

- И вы думаете, я вам поверю?

- Почему-же нет? - с ясно выраженным удивлением переспросила Нина Петровна.

Константин Парамонович долго смотрел на девушку молча и вздохнул.

- И вы уверены, Нина Петровна, что у вас никого, кроме перечисленных вами, не было с визитами или поздравлениями?

- Точно так-же, как и в том, что сейчас чудный, солнечный день и что у меня сидит Константин Парамонович, который не верит мне положительно ни в чем.

- Ни в чем? Я этого не говорил. Я не верю только вашей памяти.

- Напрасно. Моя память отлично помнит то, что ей нужно помнить… Она помнит много такого, о чем и не следовало-бы, пожалуй, помнить… Например, ничего не значащие слова, случайно оброненные когда-то и кем-то, тон, вибрация голоса лиц, которые почему-либо стали милыми и родными моему сердцу… Нет, я заступлюсь за свою память, Константин Парамонович, и буду защищать ее до последней возможности.

- Да, но вы должны, тем не менее, согласиться, что и на вашу прекрасную память временами находит затмение, - сегодня, например?

- Сегодня в особенности она у меня ясна, как никогда…

- В таком случае, я не понимаю… пропуска, - пробормотал несколько озадаченный Константин Парамонович.

- Простите, но я, ей-Богу, не понимаю, о каком вы говорите пропуске?

- Ах, Боже мой! Друг мой хороший, Нина Петровна! - вскочил с места Культяпин. - Будь проклято мое глупое любопытство, но вы, как говорят хохлы, хотите меня «пошыть у дурни». Так у вас, кроме перечисленных лиц, никого не было?

- Никого!

Культяпин сел и посмотрел в спокойно глядевшие на него глазки девушки.

- В таком случае, мне жаль вас! - вздохнул он. - Бедный мой друг!

- Жаль?

- Да. От всей души жаль. У вас не был человек, которого вы любите.

Нина Петровна вспыхнула и поднялась со стула.

- Что-нибудь одно: или ваша память с умыслом пропустила его, или - он вас не любит…

- А если… любит?

- Нет… нет… или он был у вас…

- Нет, не был…

- Негодяй!... Вас не любить? Вас? Простите меня… но иначе я не могу…

Культяпин махнул рукой и отвернулся к окну.

Нина Петровна сделала движение к нему и остановилась, схватив обеими руками голову. Затем она тихо повернулась, подошла к роялю и стала перебирать одной рукой клавиши, другою поглаживая свой лоб…

При первых-же звуках рояля Константин Парамонович оторвался от окна и, подбежав к Нине Петровне, стал у нее за стулом.

- Нина Петровна, сыграйте похоронный марш Шопена, - нагнулся он к ее уху.

- Зачем?

- Он не был ведь? Хороните свое чувство!

Нина Петровна повернула голову и, подняв блестевшие от слез глаза на Культяпина проговорила:

- Нагнитесь… ниже… вот так… я вам скажу правду: он не был, но сейчас он здесь!

 

XXXI.

 

И когда постучали в дверь комнаты Нины Петровны и появившаяся горничная доложила о приезде Олимпиады Парамоновны, Культяпин вышел вслед за ней смущенным.

Он шел торопливо, не оглядываясь, как-будто боясь, что его остановит Нина Петровна, та самая милая девушка, в уютном уголке которой он чувствовал себя если далеко не счастливым, то несомненно примиренным с бесплодно прожитою жизнью.

- Липа одна вернулась или с мужем? - неизвестно для чего спросил он у горничной.

- Одни-с…

«Ну, это все-таки лучше, - подумал он и тут-же спросил себя: - а почему лучше? Не все-ли ему равно, одна она вернулась домой или с мужем? »

В соседней комнате раздался голос хозяйки, которая искала брата и на ходу снимала с себя парижскую шляпку.

- Костя! Где ты? - спрашивала Олимпиада Парамоновна и, увидев брата, с радостною улыбкой поспешила к нему навстречу.

- Я здесь, - отозвался Культяпин. - Здравствуй, визитная мученица!

Брат с сестрой расцеловались и свернули в маленькую гостиную, которую Шавкина называла «интимною».

- А я тебя, милый, вчера ждала-ждала… Бог с тобой! - проговорила Олимпиада Парамоновна и, посадив брата, уселась возле него.

- Прости, Липа… На Страстной неделе я тебе видел мельком; ты мне не напомнила об обеде, а я по рассеянности забыл о нем. Надеюсь, и без меня все пообедали отлично?

- Что мне «все»? Я этих всех с удовольствием променяю на одного тебя… Постой! Я послала тебе поздравление в первый день и напомнила об обеде…

- Да, да. Но когда твое письмо шло ко мне, я в это время ехал уже на фабрику… Разве тебе не говорил об этом муж?

- Ни слова!

- Вини его в таком случае.

- Ах, Костя, ему теперь не до этого.

- Что с ним? Он болен?

- Слава Богу, нет. На Фоминой у нас последний спектакль до осени, и Саша играет «Кина»…

- Кинуть-бы ему всех этих «Кинов», - поморщился Константин Парамонович.

- Так можешь себе представить, - перебивая брата, продолжала хозяйка, - до чего он поглощен им…

- Воображаю.

- Вчера, например, он до двух часов просидел над ролью. Так ты был на фабрике?

- Да. Ночевал одну ночь, а на вторую уехал…

- Теперь я на тебя не сержусь. Я думала, что ты в Москве…

Олимпиада Парамоновна, вспомнив что-то, расхохоталась вдруг.

- Чему ты смеешься, Липа?

- На Сашу. Представь, он несколько раз приставал ко мне с вопросом: приедешь ты обедать или нет?

- Хорошо!

- Я тебе говорю, что у него в голове один только «Кин»… Ну, что на фабрике, милый? Что мамаша, твоя жена?

- Ничего. Что им делается? Вероятно, скучают, как и я там соскучился.

- В один день?

- Нечего делать. Валяться по диванам не привык. В «дурачки» или «мельники» с мамой играть не доставляет мне ни малейшего удовольствия.

- Проехал-бы к соседям, это так близко…

- Нигде не проедешь, везде реки разлились. И надоело все… все надоело, Липа… уехать отсюда куда глаза глядят.

Олимпиада Парамоновна посмотрела пристально на брата. Культяпин отвернулся и медленно стал закуривать папироску.

Ей показалось, что он был чем-то смущен, и в тоне его голоса слышалось раздражение, не совсем обычное в ее доме, где Константин Парамонович никогда почти не раздражался, а, напротив, всегда успокаивался.

«Что с ним? - подумала она и тотчас-же вспомнила про Нину Петровну. Олимпиада Парамоновна позвонила и распорядилась подавать завтрак.

- Ты, конечно, завтракаешь у меня? - спросила она.

- Пожалуй. А где-же Александр?

- Поехал еще куда-то с визитами и обещал вернуться к обеду. Ты видел Нину?

- Видел, - ответил Культяпин, смотря куда-то в угол, и при этом зевнул неестественно, - я непременно хотел видеть тебя и поэтому…

- Отправился повидать Нину Петровну? - с улыбкой заметила хозяйка.

- Надо-же было где-нибудь ждать загулявшуюся сестру, - отшутился тот, входя в столовую и садясь на свое обычное место.

- Господи! Разве я говорю что-нибудь против… Она, конечно, сыграла тебе две-три пьески Шопена?

- Ты отлично знаешь рецепт, прописанный мне в твоем доме.

- Выбор пьесок на этот раз был не совсем удачен? - продолжала Олимпиада Парамоновна и, повернув голову, приказала просить Нину Петровну к завтраку.

Культяпин покосился на сестру и торопливо засунул конец салфетки между верхними пуговицами жилета.

- Почему ты думаешь? - спросил он, наконец, покончив с салфеткой.

- Я сужу по твоему не то расстроенному, не то смущенному лицу, Костя.

- Напротив, сегодня я весел, как никогда.

- Не желаю видеть тебя таким веселым. Что-нибудь одно, милый: или Шопен, или сама Нина Петровна тебя расстроили.

- Ни тот, ни другая. Поговорим лучше о другом… Ну, хоть о «Кине», с постановкой которого твой муж растерял свою память.

- «Кин» тебя совсем не интересует, и поэтому говорить о нем считаю совершенно лишним… С тобой я хочу говорить о тебе… Ну, что-же Нина Петровна? - спросила она вошедшего в столовую лакея.

- Они-с не могут придти кушать… У них разболелась голова.

- Подавайте завтракать, - приказала хозяйка и, не сводя глаз с брата, который в это время выводил узоры вилкой по скатерти, произнесла тихо:

- Странно! Не правда-ли, Костя?

- Ты находишь?

- Нахожу.

- А я нисколько. Говорят, - стараясь впасть в шутливый тон, произнес Константин Парамонович, - люди потому только и сознают на своих плечах присутствие головы, что она у них иногда болит…

- Ты долго пробыл у нее? - снова взглянула хозяйка на брата.

- А, понимаю. Ты думаешь - у нее потому голова разболелась, что я долго сидел? Я не знал, что от моего более или менее продолжительного визита у дам начинаются мигрени! Надо принять к сведению! - с раздражением проговорил Константин Парамонович.

- Костя, - с укоризной посмотрела Олимпиада Парамоновна на брата, - как тебе не грех это говорить? Я хотела только знать, жаловалась она при тебе на головную боль или нет… Возьми котлетку… Я больше не скажу ни слова о Нине…

- Пожалуйста, Липа… Ты напрасно думаешь, что разговоры о ней мне неприятны… Напротив…

- Я вижу, что ты сегодня не в духе… Выпей вина…

Культяпин тряхнул головой и, налив до краев стакан портвейна, выпил его глотками в два-три приема.

Олимпиада Парамоновна молчала. Культяпин порылся вилкой в котлетке и отодвинул от себя тарелку.

- Я была сегодня с визитом у Паузовых, - заговорила хозяйка, - мадам Паузова спрашивала про тебя и очень жалела, что видит редко…

- Красивая баба.

- Странно, все мужчины находят ее очень красивой, а я не нахожу. Она мила, миловидна, пожалуй, но черты лица у ней грубы и все движения неестественно резки…

- Именно то, что нравится мужчинам…

- Разве?

- Исключение составляет твой покорный слуга. Ну, да какой-же я ценитель женской красоты! Я едва разбираюсь в азбуке, между тем как другие читают вашу красоту, не останавливаясь даже на знаках препинания.

- Ты скромничаешь, мой милый…

- Нисколько, Липа. Я мало знаю женщин и еще меньше обращал на них внимания… Времени не было!

- С этим я, пожалуй, согласна.

- Я думаю. Факты говорят сами за себя…

- Но они, тем не менее, не помешали тебе заметить мадам Паузову и находить ее красивой?

- Не помешали. Я нахожу, что Марья Александровна очень красивая женщина, но нахожу, вместе с тем, что было-бы гораздо лучше, если-б она не казалась мужчинам такой красивой…

- Почему?

- Я очень люблю ее мужа, только поэтому… Петр Исаевич - и умница, и человек дела. Честен до щепетильности, а по нравственной части сущий новорожденный младенец. Признаться откровенно, я таких уродов и не встречал на свете.

- Я еще двоих знаю, - рассмеялась Олимпиада Парамоновна.

- Не может быть!

- Да, да… знаю…

- Секрет, кто они?

- Никакого. Это - мой муж и ты, Костя!

Культяпин потер лоб, усмехнулся и произнес:

- О, sanctasimplicitas!

- А что это значит, мой милый?

- В вольном переводе: слепой курице - все пшеница!

Олимпиада Парамоновна расхохоталась.

- Ну, и пусть я буду слепой курицей, - с нежностью посмотрела она на брата, - если я и слепа, так потому только, что очень люблю и тебя, и Сашу, а ты, зрячий, любишь Петра Исаевича.

- Прекрасный, чудный человек!

- Ни рыба - ни мясо…

- Это говорит его жена… Было-бы странно, если-б она отзывалась о своем муже иначе. Ты не знаешь, кто теперь при ней состоит в качестве Lamidelamaisona? До моего отъезда за границу ее всюду и везде адъютантировал Рябчиков… или Перепелкин? Нет, Рябчиков… эта дрянь, которой ни один порядочный человек не протянет руки…

- Костя! Милый! Это грязные сплетни!

- Я ими не занимаюсь. До Рябчикова состоял при ней Плюгавкин, изучивший в совершенстве разврат древнего Рима. Его так и знали в обществе под именем Тиберия в миниатюре!... Марью Александровну я за одно могу похвалить: она эту дрянь меняет часто… Чаще, пожалуй, чем меняют воду в аквариуме с золотыми рыбками…

- Костя, неужели это правда? - с удивлением проговорила Олимпиада Парамоновна.

- Ты или с луны свалилась, Липа, или живешь в таком болоте, где мелочи чужой жизни узнают спустя столетие… Я далеко не нравственный человек… Напротив… Я иногда делаю глупости и безумства, которым нет никакого оправдания, но то, что делает твоя мадам Паузова, - верх бесстыдства и самое бесцеремонное закидыванье грязью своего имени… Я понимаю, Липа, все: можно разлюбить мужа, жену и полюбить других, но только полюбить, а не менять своих любовников и любовниц, как перчатки… Если ты разлюбишь мужа…

- Ты с ума сошел, Костя! - с испугом проговорила Олимпиада Парамоновна.

- Если ты разлюбишь мужа, - не слушая возражения сестры, продолжал Культяпин, - прежде, чем броситься в объятия другого мужчины, полюби его, или на тебя все будут смотреть также, как смотрят на кафе-шантанных певичек и певиц.

- Я тебя не узнаю сегодня, милый…

- Да? Сестра! Я сам себя не узнаю…

- Ты… болен, Костя?

- Нет. Меня смутила сказка.

- Какая сказка, милый?

- Я прочитал ее сегодня утром. Сказка жизни. Так она и называется.

- Так вот отчего ты сегодня такой… странный, - наивно проговорила Олимпиада Парамоновна. - И зачем ты читаешь глупости утром: их следует читать на ночь, за тем, чтобы сейчас-же заснуть и забыть…

- Пришлось - прочитал. Не подвернулась-бы под руку - Бог знает, когда еще пришлось-бы ее прочитать. Но она меня смутила, Липа.

- В чем-же суть этой сказки?

- Суть - простая, как проста и вся жизнь человека, хотя она и кажется со стороны и хитрой, и необъяснимой. Сказка эта рассказывает про человека, который не знал любви, а узнал ее тогда, когда наступила уже зима жизни и в душу стал закрадываться холод, грозивший заморозить никому ненужного человека. Он встретил женщину. Остальное понятно, Липа. Он почувствовал, как холод, охвативший его душу, сменился вдруг теплом; в его сердце, не знавшем до этого времени бурь и тревог, зажглась новая жизнь и понесла его потоком на рифы и скалы. Он говорил ей о том, что солнце светит так тепло и ласково только тем, кто чувствует и ценит его теплоту и отдает свое сердце его нежной ласке, что он прожил жизнь в потемках, не имея понятия ни о счастье, ни о тревогах и муках души, которые может создать только любимая женщина; что ему хорошо только там, где находится она, что он только с ней одной забывает и пустоту жизни, и горе, и болезни, и старость… Он уходил, бесцельно вел жизнь, не понимая ее смысла, а когда снова встречался с ней, оживал душой и пел гимны своей любви и ее духовной красоте…

- Какая чудная сказка, Костя! - прошептала Олимпиада Парамоновна, любуясь возбужденным видом брата.

- Сказка жизни, Липа! - с горькой улыбкой проговорил Культяпин. - И вот, в одно прекрасное утро она пришла к нему и сказала: «я пришла к тебе… я люблю тебя!... » И он пришел в ужас. На него напал страх… Он думал, что, приходя греть свое сердце и душу к ней, он так и умрет с иллюзиями, но не с фактами…

- Значит, он не любил ее?

- Не знаю. Сказка на этом и обрывается… т. е. я ее оборвал, не дочитавши последних страниц… Я ее бросил потому, что и я мечтал о чем-то, и я хотел чего-то иного, неизведанного мною, и вспомнил, что я так-же стар, как и человек в сказке, и никому не могу дать ничего, кроме тоски и отвращения… Однако, мне пора… Прощай, Липа… я заеду…

Культяпин заторопился и, рассеянно слушая сестру, повторял только: «да, да, да… непременно… я приеду… приеду…»

Проводив брата, Олимпиада Парамоновна постояла с минуту в раздумье, вспоминая слова брата, и, пробормотав: «что с ним, - ничего не понимаю», отправилась к Нине Петровне.

 

 

XXXII.

 

Нина Петровна сидела у окна и смотрела в сад, когда к ней вошла Олимпиада Парамоновна.

- Нина! - окликнула ее Шавкина.

Девушка не пошевельнулась.

Тогда она подошла к Нине и заглянула ей в лицо. Та даже и не заметила Олимпиаду Парамоновну. Очевидно, ее мысли были далеко, а глаза видели вместо наклонившейся над нею хозяйки дома кого-то другого…

- Нина! Нина! - произнесла та снова, обнимая ее за шею.

Нина Петровна вздрогнула и, точно пробудясь от глубокого сна, бессмысленно смотрела несколько секунд на Олимпиаду Парамоновну.

- Это ты, Липа? - проговорила она, наконец.

- Конечно, я. Что с тобой?

- Ровно ничего.

- Но ты не пришла к завтраку, отговорившись головной болью…

- Да, у меня болит голова…

- Очень?

- Очень, Липа…

Нина Петровна приложила руки к вискам и глубоко вздохнула…

- Тебе надо выйти на воздух.

- Пройдет и так… не беспокойся обо мне, пожалуйста…

- Но я сама теперь вижу, что у тебя действительно очень болит голова… Ты бледна, как смерть…

- Пройдет, Липа… в этом нет ничего особенного… и у тебя часто болит голова…

- Разумеется, но я принимаю какие-нибудь меры, а ты не хочешь никаких. Я принесу тебе порошок сейчас…

- Ради Бога, оставь меня в покое! - с мольбою произнесла Нина Петровна: - мне ничего не надо… ничего… Оставь меня одну…

Олимпиада Парамоновна долго смотрела молча на девушку, которая, отвернувшись от нее, продолжала упорно смотреть в окно, и покачала головой.

«И тот пришел от нее растерянным, и эта какая-то чудная! - подумала Олимпиада Парамоновна и, тихо выйдя из комнаты, осторожно затворила за собою дверь: - не понимаю, что с ними тут без меня случилось… а, может-быть, и ровно ничего… от них не добьешься правды. Один сказки рассказывает, другая от себя гонит».

Олимпиаде Парамоновне стало грустно.

Неужели она такой дурной человек, что ни тот, ни другая не хотят сказать ей, что заставило одного растеряться, а другую расхвораться?

С Ниной, впрочем, она никогда не была откровенна, т. е. она-то, Олимпиада Парамоновна, была откровенна, а Нина Петровна всегда как-то говорила, и не договаривала… Бывало часто, что и не отвечала на вопросы, а уходила к себе под первым подвернувшимся кстати предлогом.

Нину она очень любила и как сестру своего мужа, и как человека, серьезно смотревшего на жизнь.

Остальные две сестры Шавкина были какие-то шалые. На жизнь смотрели только со стороны удовольствий и, получая от брата хорошее содержание, тратили его на наряды с выездами и кругом были должны.

Брат им предлагал жить у него в доме, но те только в ответ ему фыркнули:

- Стеснять и свою, и вашу свободу, - да ни за что!

Только Нина охотно переехала к брату из грязных меблированных комнат и горячо благодарила как его, так и Олимпиаду Парамоновну за то, что те дали ей возможность жить в семейном доме, где она может отдаться любимому занятию - музыке.

Характер у нее был мягкий, добрый, но ни души ее, ни сердца не знал никто: ни брат, ни Олимпиада Парамоновна, ни сестры.

Может-быть, именно поэтому они и относились к Нине как к дурочке, которая не понимает, что можно и должно взять от жизни. Их интересы, вкусы и взгляды были диаметрально противоположны, вследствие чего ни Нина не понимала сестер, ни сестры Нину.

Нина Петровна давно уже на них махнула рукой, а брат, занятый больше своими ролями да спектаклями, выплачивал им аккуратно содержание и оставался очень довольным, когда те сокращали свои визиты к нему до минимума.

Часто он даже прятался от них и высылал им деньги с женой, не желая видеть их усмешек и слышать по своему адресу колкостей.

И он их не любил, и они его терпеть не могли уже по одному тому, что всегда были в зависимости от его кармана.

Никто так не ругал, никто так не злословил Шавкина, как его родные сестрицы. Это знал он, знала Олимпиада Парамоновна, знала и Нина Петровна.

Нина возмущалась. Ей было стыдно за сестер, живущих наобум и как попало, не имевших, очевидно, ни малейшего представления о кровных узах, налагающих на каждого известные обязанности, и часто просила брата поучить их уму-разуму и вместе с тем наказать за недобросовестные отношения, сократив им выдачу содержания наполовину.

- А к чему это поведет, Нина? - спрашивал Шавкин: - умнее они от этого не станут, а ругать и клеветать на меня станут вдвое… да я этого и не могу сделать, потому что я - богатый человек и, как директор нашей мануфактуры, получаю большое содержание.

Благодаря-ли сестрицам или уже по особенному складу своей души, но Нина Петровна становилась с каждым годом все осторожнее и замкнутнее. Она любила Олимпиаду Парамоновну, глубоко уважая ее за доброту, за всегдашнюю предупредительность к ней лично, но говорила ей только то, что говорила и другим.

И только теперь вот, сидя у окна, она подумала о том, что нельзя платить всем людям одною и тою-же монетой.

В жизни каждого человека бывают минуты, когда необходимо поделиться с кем-нибудь радостью или горем, сказать ему все, что тяготит душу, чем болеет сердце, и попросит дружеского совета или утешения.

С кем-же и поговорить, как не с человеком, который ближе тебе по всему: и по отношениям к тебе, и по духовному родству?

И на суровом севере лед тает, и человеку, закупорившему себя в коробку, иногда приходит желание или необходимость вылезть на Божий свет из добровольного заключения.

Нужно быть или чересчур черствым эгоистом, или обладать громадною самоуверенностью в непогрешимости своего рассудка, чтобы никогда не прибегать к дружескому чувству другого лица.

И чем больше думала об этом Нина Петровна, тем больше и больше упрекала себя в преднамеренной отчужденности от такого расположенного к ней и душой, и сердцем человека, каким была Олимпиада Парамоновна. Она оглянулась, - комната была пуста.

«Липа обиделась, - подумала Нина: - и была права… Я пойду к ней!... »

Олимпиада Парамоновна в это время рылась в ящиках и столов, и разных комодов, ища порошки, которые ей так отлично помогали от головной боли. Она была уверена, что уговорит Нину принять изумительные порошки, в поисках за которыми она перерыла все ящики, имевшие теперь такой вид, как-будто в них копалась не сама хозяйка, а воры, искавшие драгоценные вещи.

Олимпиада Парамоновна разволновалась, позвала горничную и уже готова была расплакаться, как та, к счастью, нашла порошки и подала их хозяйке.

- Наконец-то! - обрадовалась она и, вытащив из коробки миниатюрный пакетик с порошком, хотела-было нести его к Нине, как увидала ее входившею в будуар.

- Ах, как кстати! - воскликнула Олимпиада Парамоновна, - а я только-что нашла порошки… Ты попробуй выпить один только и увидишь, как хорошо будет, - говорила она, торопливо высыпая порошок в стакан и наливая его водой. - Ниночка! Дружочек! Я прошу тебя…

Нина Петровна подбежала к Олимпиаде Парамоновне и, осыпая ее поцелуями, заплакала.

- Нина! Голубчик! Что с тобой? - растерянно спрашивала та, - успокойся ради Бога, это у тебя нервы, и головная боль нервная… Пей, Ниночка! Ты сейчас-же успокоишься!... Ради Бога, выпей!

Нина Петровна взяла стакан, отхлебнула из него и, поставив куда попало, села на ближайшее кресло.

- Ну, вот и хорошо! - обрадовалась Олимпиада Парамоновна: - посиди теперь спокойно четверть часа, и всю боль, как рукой, снимет… У меня тоже до слез голова разбаливается… ты это знаешь, впрочем, я думаю, видела не раз… Нет, нет, ты не говори, - остановила она Нину, следя за ее движением: - при головной боли, милая, первое условие - покой и неподвижность… сиди и молчи…

- Липа! Дорогая моя сестра! - подняла Нина голову.

- Я уйду, если ты станешь разговаривать. Сиди и молчи… Если тебе скучно, я буду говорить. Главное - спокойствие и неподвижность. Это именно мне и советовал доктор, прописавший порошки… Через четверть часа ты можешь говорить все, что хочешь, и я с удовольствием буду тебя слушать, но сейчас - молчи…

- Липа, я солгала тебе… у меня голова не болит…

Олимпиада Парамоновна с удивлением посмотрела на Нину.

- Зачем? к чему это ложь?

- Ах, Липа, Липа! - произнесла Нина, и в ее голосе прозвучали такие скорбные нотки, что Олимпиада Парамоновна подвинула к ней кресло и, охватив ее за плечи, прижалась к ней.

- Нина! Ты уверена в том, что я люблю тебя?

- Да…

- Спасибо тебе за это. Я вижу, я чувствую, что у тебя что-то есть на душе… Что - я не знаю, но тебе тяжело… Постой, не прерывай меня… Я не прошу твоей откровенности… но, если хоть чем-нибудь я могу облегчить твою тяжесть, скажи… я твой давнишний друг, я твоя сестра, и я люблю тебя, Ниночка, как мать… Ты плачешь… зачем слезы? Если тебе легче делается от этого, плачь, но… я не думаю, чтобы тебе стало от этого легче, потому что мы, женщины, можем плакать всегда и от самых пустяшных причин. Брат Костя шутя мне говорил, что стоит женщине потерять иголку, а ее горничной эту иголку не найти, как она уже плачет и считает себя самым несчастным человеком на свете. В результате - и иголка не нашлась, и слезы пролиты самым непроизводительным образом. Конечно, Костя, как и всегда, преувеличивает: не станем-же мы с тобою плакать о потерянной иголке, но в принципе я с ним согласна: в громадном большинстве случаев мы тратим слезы из-за таких мелочей жизни, которые, право, иногда не стоют потерянной иголки!

- У меня возбуждены нервы, Липа…

- Это я могу понять и это я вижу. Успокойся, Ниночка…

Олимпиада Парамоновна нагнулась к Нине и поцеловала ее в лоб.

- Взгляни на меня и скажи прямо: Липа, со мной случилось то, что случается со всеми девушками на свете: я полюбила!

- Да, я полюбила…

- Из-за чего-же волноваться? Это неизбежно, если только у девушки есть сердце… Я полюбила в свое время твоего брата и никогда от этого не плакала. Напротив, плакала, может быть, моя мать, которой Саша был, как она говорит всегда, «не в совесть», недоволен и рассержен был отец, но я была счастлива, как птичка, которой все улыбается в Божьем мире… Глупенькая моя! Хорошая Нина! Не плакать надо, а радоваться, что нашла себе человека по душе и сердцу…

- Липа! Дай мне руку… я пожму ее от всей души.

- Изволь. Ах, любовь! Все это я пережила, Ниночка, и если-б ты знала, с каким наслаждением и с какою благодарностью я вспоминаю первые моменты моей любви… Если кто-нибудь говорил про моего Сашу что-нибудь хорошее, я готова была броситься к нему на шею и сказать: вы и я не ошиблись, - он, действительно, такой человек, которого можно полюбить!... А он тебя, Нина, очень любит?

- Да! - зарумянилась Нина Петровна, опуская глаза.

- Это большое счастье. Я так рада, так рада за тебя… я не спрашиваю тебя, кто он, но я уже догадалась…

- Да, Липа? - живо воскликнула Нина Петровна, хватая руки Олимпиады Парамоновны. - И ты не сердишься?

- Смешная! - рассмеялась та, - впрочем, все влюбленные смешны… Напротив, дружочек мой, я очень рада… Все музыка, музыка и только музыка… Пора себе и мужа заводить… а он очень красив, я нахожу… и отлично играет…

Нина Петровна отшатнулась от Олимпиады Парамоновны и посмотрела на нее с ужасом.

- Он… играет? - с расстановкой произнесла Нина.

- Ну, да… на скрипке… Неужели я ошиблась?...

Нина побледнела и поднялась с кресла.

- Липа, - проговорила она прерывающимся от волнения голосом: - ты ошибаешься… но если я начала, должна и кончить… да, должна… а потом - мне все равно… я уйду… совсем… Я люблю твоего брата! Твоего брата, Липа!

- Костю? - вскрикнула пораженная Олимпиада Парамоновна: - Костю!... А я думала… Нина!... Нина!... Это неправда? Да? Да?

- Я люблю его! - точно простонала Нина Петровна и опустилась на колени перед Олимпиадой Парамоновной, сжав ее руки до боли: - я люблю его… слышишь, Липа? Люблю!... Ну, что-же ты? Гони меня вон… презирай меня… проклинай… но я люблю…

- Забудь! Забудь, Нина! - лепетала совсем растерявшаяся Олимпиада Парамоновна.

- Не могу! Я долго боролась со своим чувством… я не хотела этого… Ты пойми, Липа, ведь я понимаю все… и его долг, и свои обязанности по отношению к вам, и… не могу… убей меня! Ради Бога! Я прошу тебя, как сестру, как друга, - убей! Я не скажу ни одного слова протеста, но забыть его не могу! Слушай, Липа… я не девочка… я не увлекусь, не могу увлечься мишурой, самообманом… я могу полюбить только человека… такого человека, которого давно ждало мое сердце… и я полюбила твоего брата… Я знаю, моя любовь преступна, я понимаю, что этой любовью я порываю все связи, которые мне дороги и по чувству, и по крови, но я уже не владею собой и иду навстречу всему, чужая всем и даже самой себе… Прости, если можешь, а нет… Бог с тобой! Я люблю! Только это я и могу сказать тебе…

- Нина! Что-же будет? - с отчаянием воскликнула Олимпиада Парамоновна.

- Не знаю… не знаю… Ах, если-б только ты могла понять состояние моей души!

- Тяжело тебе, Нина… Как это случилось… как это случилось?

- Просто, Липа: мы полюбили друг друга, - теперь ты знаешь все, что у меня было на душе… Делай и думай, что хочешь, - я буду всегда говорить тебе одно и то-же: Липа, я люблю твоего брата!...

Нина Петровна поднялась с пола, провела рукой по волосам и вышла, не сказав больше ни слова.

- Сказка… сказка жизни! - проговорила Олимпиада Парамоновна, вспомнив слова брата: - бедный Костя! Несчастная Нина!

И Олимпиада Парамоновна от избытка жалости к любимым ею людям закрыла глаза руками и заплакала.

 

 

XXXIII.

 

Расстроенным и недовольным самим собою возвращался домой Константин Парамонович.

Он упрекал себя в том, что вел себя у Нины как мальчишка, мало думающий о последствиях, о своем и чужом спокойствии, и злился на свою распущенность. Попасть в герои романа в его лета и в его положении ему казалось до глупости смешным и неестественным.

Как это все случилось? Он и сам понять не мог.

Что ему нравилась Нина Петровна, он этого отрицать не мог. Он отдыхал душой в ее уголке и оставлял его с глубоким сожалением о том, что его жизнь идет иным путем и не дает ему ни одной минуты отрады. Он любил смотреть в темные, полные света и жизни глаза девушки, любил болтать с ней обо всем, что интересовало их обоих, и просиживал у ней целыми часами, очарованный музыкой.

Думал-ли он о том, что она может полюбить его? Никогда.

Любил-ли он ее сам? И на это Константин Парамонович точно ответить не мог. Как-будто - да и как-будто - нет.

Правда, когда Нина Петровна сказала ему, что она «любит кого-то», в нем заговорила ревность. Но была-ли это ревность человека, истинно любящего, или-же ревность просто самолюбивого самодура, не признающего соперников, - он и в этом разобраться не мог.

Порою ему казалось, что он очень любит Нину и как человека, и как женщину, обаятельнее которой он и представить себе не мог, порою - что вся его любовь к девушке есть не что иное, как «пленной мысли раздраженье», приятное развлечение между покупной пряжи и продажей ситца, пикантный анекдот после сытного обеда.

Она ему нравилась, значит - он любил ее. Но как любил? Головой или сердцем? Голова отказывалась от такой любви, а сердце злилось на непростительную глупость своего хозяина, поставившего его в затруднительное положение.

Сгубило Константина Парамоновича, по его мнению, любопытство, не ожидавшее, конечно, такой скорой и странной развязки.

Он помнит лицо Нины, первую дрожь ее голоса, когда она прошептала ему: «он здесь! »

Его самого забила лихорадка.

Он здесь? Кто-же, наконец, тот, которого любит эта чудная девушка?

«Кто-нибудь из жильцов сестры! - подумал он, и ему стало вдруг холодно, как-будто его окунули зимою в прорубь: - а я, простофиля, чего-то ждал, на что-то надеялся…»

В нем вспыхнула злость. Он схватил Нину за плечо и едва мог вымолвить: «я хочу знать, кто он! »

Нина поднялась и, сбросив с плеча руку Константина Парамоновича и схватив его голову, проговорила, не сводя с него жгучего взгляда: «ты!... »

Он до сих пор еще чувствует теплоту ее поцелуя и помнит голос Нины, полный нежной любви и чарующей, как музыка, ласки.

Его окутал туман. В этом тумане он чувствовал себя счастливым, любимым и любящим и был готов на все для девушки, разрешившей его мучительные сомнения.

Но когда Константин Парамонович вырвался из ее объятий и вышел из комнаты, туман мало-по-малу стал рассеиваться, а вернувшийся из временного отсутствия рассудок заставил его смутиться за происшедшее.

Перед сестрою он чувствовал себя неловко, как школьник, которого позвали к ответу за совершенные шалости.

К концу визита туман любви исчез, как дым, и Константин Парамонович в пылу негодования на самого себя хотел-было уже покаяться сестре в том, что он натворил в ее отсутствие, но удержался, щадя Нину, которую он, как ему казалось, невольно довел до признания.

«Да любит-ли еще она меня? не самообман-ли это со стороны девушки, мало видевшей мужчин? - спрашивал он себя, ища хоть какое-нибудь оправдание их увлечению. - Все возможно… и это наверное так…»

Но тревога, поднятая рассудком, тем не менее не оставляла его, и он вернулся домой рассерженным, как никогда.

Раскричавшись на весь дом на прислугу, к которой он придирался ни с того, ни с сего, и сорвавши на ней злость, он, наконец, успокоился и приказал себе не думать больше об этой глупой истории.

Но история оказалась сильнее его приказов, и он невольно возвращался мыслями в комнатку с мебелью, обитою ситцем его фабрики, и спрашивал:

«Что Нина теперь думает и что она делает? »

Чтоб рассеяться немного, он отправился обедать в клуб, где он бывал не особенно часто и откуда уходил рано, унося с собой туже скуку, что приносил с собой из дома.

Коротких знакомых на этот раз никого в клубе не оказалось, а люди, с которыми Константин Парамонович был знаком мало или просто «шапочно», совсем его не интересовали.

Он готовился уже проскучать в одиночку, как совсем неожиданно к нему подошел только-что приехавший в клуб некто Саженчиков.

Саженчиков считался крупным покупателем у Культяпина, и хотя ни тот, ни другой не были знакомы «домами», тем не менее сталкивались часто в «городе», а иногда и завтракали в компании в «Славянском Базаре».

Саженчиков слыл за человека обстоятельного, с хорошими средствами и пользовался широким кредитом в городе.

С виду он был предобродушным малым, вечно веселым и живым, несмотря на свои пятьдесят лет; обладал довольно благообразной внешностью, высоким ростом и пропорциональным сложением; он любил хорошо поесть, недурно выпить и пройтись по части «лямуров», для чего собственно Саженчиков слегка подкрашивался и подстригал бородку по моде. В своей среде он слыл за «коллекционера», но не в том, разумеется, смысле, в каком это все понимают.

«Коллекционер» он был дамский и охотно вступал в легкие и долго не продолжавшиеся связи с разными дамами света и полусвета - исключительно ради «коллекции», как выражался он сам, откровенничая с приятелями за бутылкой Клико или Аи.

Саженчиков был женат на особе из старинной купеческой фамилии, которая питала слабость к тенорам оперы и оперетки и смотрела на коллекционерные шалости своего супруга сквозь пальцы.

- Нищий на нищем не ищет! - говорили про эту чету, так удобно устроившую свою семейную жизнь, и даже не в осуждение ей, а только, так сказать, констатируя самый обыкновенный факт.

И Саженчиковы, действительно, «не искали» друг на друге, а жили каждый своею жизнью, своими интересами и вкусами.

Давая друг другу свободу, они, однако, для поддержания известного положения являлись часто вместе в общественных местах и у знакомых, показывая себя всем предупредительными и даже нежными супругами.

Разумеется, обмануть этим Саженчиковы никого не могли, потому что и добрые три четверти того «общества», среди которого они вращались, жили так-же, как и они, и также выставляли напоказ несуществующие супружеские отношения, но Саженчиковы, как и все, были довольны тем, что умели соблюсти приличие в глазах общественного мнения.

Ни для кого не была тайной жизнь того и другого, и Культяпин знал не менее других подвиги четы в области амура, но относился к ним безразлично, как к обычному явлению, созданному нечистоплотностью нравов и легкой сравнительно наживой денег.

Большому кораблю - большое и плаванье. Чем больше денег, тем больше можно купить себе наслаждений.

Новое время создало и новые приманки для удовлетворения прихотей денежной аристократии. С каждым годом прогрессировало все: и фабрики, и торговля, и… разврат! Умирало, правда, представление о чистоте и чести, но об этом мало кто заботился. Необходимо одно только: приличие. Да и то сплошь и рядом оно игнорировалось, как устарелое понятие, и на сцену жизни стали выступать - сперва робко, ощупью, а затем все смелее и увереннее в своей безнаказанности - грязь, наглость и беззастенчивая продажа того, чего прежде нельзя было купить у человека: чести и совести.

Старики, не знавшие иных развлечений, кроме выезда в праздники в Сокольники или Петровский парк да изредка - цыганского пения, качали головами и собирались уйти от срама в могилу, а молодежь, нафаршированная капиталами, нажитыми отцами и дедами, бросала деньги под ноги танцовщиц, кабацких этуалей и потерявших человеческий облик демимонденок, ища в их ласках грошового наслаждения.

Тот грош, который дедами и отцами прибивался с усердием и дьявольским терпением к другому грошу и с течением времени разрастался в миллион, теперь переходил в засаленные карманы грязных паразиток, присосавшихся к полуразрушенному телу плешивого купеческого юнца.

Гибла молодость, стиралась до неузнаваемости человеческая личность, проматывались состояния, но зато цветет распущенность нравов и растет жажда наслаждений…

Картина, точно выхваченная из жизни древнего Рима!

Культяпин был не что иное, как один из бесчисленных мазков этой картины, и не выделялся на общем фоне, внося собою в нее лишний материал для моралиста. Была, впрочем, разница между Саженчиковыми и Культяпиными.

Первые жили, не брезгуя отбросами и падалью жизни, вторые - прежде чем прикоснуться до отбросов, надевали на руки перчатки.

Нравственные-же потребности как у одних, так и других были одни и те-же.

Саженчиковы жили такой жизнью без протеста, Культяпины протестовали против нее… на словах.

Константин Парамонович понимал это, иногда краснел за самого себя и, давно уже примирившись с неизбежностью зла, не противился ему и смотрел на чужую жизнь если и не одобрительно, то уже во всяком случае снисходительно.

Саженчиков очень обрадовался, увидав Культяпина, и, облобызавшись с ним, подсел к Константину Парамоновичу.

- А я ведь вас со вторника Страстной недели не видал, - весело заговорил Саженчиков, - как живете-можете?

- Ни шатко, ни валко…

- Ни на сторону? Как и мы, грешные… Вы - редкий гость в клубе, Константин Парамонович, и по этому радостному случаю не мешает нам с вами раздавить сулеечку.

- Отчего-же… охотно, - отозвался Культяпин, довольный тем, что может убить вечер хоть с кем-нибудь.

- Прекрасно-с… Человек, распорядись, братец, на счет сулеечки… Вы как любите, Константин Парамонович: в прохладе или в холоде?

- Мне все равно, - улыбнулся Культяпин: - я плохой знаток в этом случае.

- Так подморозь, братец, по моему рецепту! - отдал приказание Саженчиков и тотчас-же кивнул головой на проходившего мимо них неуклюжего господина с гладко выбритыми щеками: - знаете его?

- Нет, но встречал, кажется…

- Помадкин некто… Чем он занимается, чорт его знает, но какая у него супружница, - прищелкнул языком Саженчиков: - отдашь все, да еще прибавишь!

- Вы неисправимы, Семен Андреевич! - засмеялся Культяпин.

- Не имею даже намерения исправиться, - загрохотал Саженчиков: - для чего, сами скажите? Жизнь коротка, а умрешь - хорошенькую бабеночку с собой не возьмешь… не дадут-с!

- Эпикуреец вы, я вижу, отчаянный…

- Ну, уж и отчаянный! Вы бы на других посмотрели… Хе-хе-хе… Куда мне! Плохой я стратег, Константин Парамонович, не умею правильные осады вести…

- Сомневаюсь…

- Ну? - с оттенком самодовольствия произнес Саженчиков.

- И весьма. Кайтесь уж: взяли в плен мадам Помадкину?

- Нет еще, - поморщился тот, как-будто ему наступили на мозоль: - твердо-он-то, как говорят, - пока место занято!

- Мужем?

- Откуда вы приехали? Днем он чорт его знает чем занимается, а вечера и ночи проводит в клубах…

- Точные, однако, сведения вы о нем собрали, - смеялся Культяпин.

- Воевать хочешь, должен сперва все привычки своего врага изучить… Хе-хе-хе… Муж, милейший Константин Парамонович, тут не при чем. Умный человек всякого мужа обойдет…

- Будто?

- Любого-с… на выбор…

- Даже и меня? - заинтересовался Культяпин.

- А вас-то и подавно… Хе-хе-хе… Вы, кажется, хотите обидеться?

- На глупости не обижаются. Вы чересчур самонадеянны, Семен Андреевич!

- Ничуть-с. Мужья, обыкновенно, народ неповоротливый и в самом себе уверенный, - только поэтому и выходит так, что пока он глаза протирает да прозреть собирается, - бабеночка-то его тю-тю… неприятельскому приятелю сдалась!

- Вы, значит, и себя из числа таких мужей не исключаете? - не без колкости задал Саженчикову вопрос Культяпин.

- Боже меня сохрани! - весело отозвался тот: - да чем-же я лучше других?

- Удивительно! - пожал плечами Константин Парамонович: - и вы миритесь с таким порядком вещей?

- С наслаждением-с… За ваше драгоценное здоровье! Сам грешу и другим грешить не мешаю. У меня на этот счет своя собственная философия, выработанная в кабинетах загородных ресторанов… Хе-хе-хе… А Помадкину я прямо прозевал… Подвернулся инженер и выхватил ее у меня из-под носа… Но это еще ничего не значит… хорошенького кусочка можно и подождать…

- Можно и не дождаться…

- Я дождусь… Хе-хе-хе… У меня, знаете, глаз наметанный: не пройдет и месяца, как она ему отставку даст…

- Греховодник вы, я посмотрю, самый отпетый…

- Жизнь коротка - только поэтому, - заметил Саженчиков: - а вы, вон, до седых волос дожили, а хорошенькой коллекции не составили… Чутья у вас к женской красоте нет! Откровенно вам скажу, без всяких комплиментов, Константин Парамонович, - мужчина вы приятный во всех отношениях, бабенки на вас с жадностью смотрят, а вы зарылись в своих ситцах да в фабриках и на бутоны никакого внимания не обращаете. Денег у вас чортова тьма, а коллекции никакой!...

- Почем знать!

- Знаю-с. Вам теперь только в монастырь идти осталось…

- Будто?

- Больше вы никуда не годитесь… Едем после обеда за город? Какую я вам новую Матрешечку покажу, все пальчики оближите!...

- Пристойно-ли будущему монаху в такие места ехать? - пошутил Культяпин, видимо возбужденный и вином, и эпикурейским разговором с Саженчиковым.

- Да клобука можно… хе-хе-хе…

И спустя несколько часов Культяпин с Саженчиковым очутились в кабинете загородного ресторана.

 

 

XXXIV.

 

Вернулся домой Константин Парамонович на рассвете.

Верный Фома, дремавший в передней, встретив хозяина, посмотрел на него укоризненно и крякнул.

У Культяпина шумело в голове, а на губах бродила полупьяная улыбка.

- Ты что там кряхтишь, старый чорт? - спросил он у Фомы, сбрасывая с головы шапку.

- Ничего-с, батюшка Константин Парамонович… раненько изволили домой вернуться: люди добрые от заутрени, гляди, домой идут…

- Ну, и про меня думай так, что я от заутрени пришел, - усмехнулся Культяпин и, медленно поднявшись по лестнице кверху, зашел в кабинет, смежный с его спальней.

На столе лежали письма и телеграммы, но он до них не дотронулся, а только посмотрел и произнес:

- Мир, ведь, не развалится оттого, что я их сейчас не прочитаю, ну и пусть лежат до завтра.

Он сел в кресло и протянул ноги Фоме, который, опустившись на колена, стал раздевать своего хозяина.

- Ты не спал, Фома? - спросил он, ухмыляясь.

- Спал! А кто-же вас ждать-то-бы стал? - с неудовольствием проворчал Фома.

- Какие мы с тобой беспутные, Фома!

- Нехорошо это, батюшка Константин Парамонович! - продолжал ворчать тот, - здоровье свое должны пожалеть…

- Здоровье! А для чего оно нам с тобой нужно, скажи? Прожить лишних два-три года… Да стоит-ли? Умирать нам надо, Фома!

- Рано собираетесь… Да умирающие, правду сказать, не ворочаются домой на рассвете…

- Ну, ворчун, довольно… Раздень меня и убирайся спать.

- Будить во сколько часов прикажете?

- Сам проснусь. Прощай, Фома, покойного утра, приятного сна!

Фома, держа в руках платье Культяпина, долго стоял у двери спальни, прислушиваясь к движениям хозяина, и ушел на носках только тогда, когда удостоверился в том, что тот заснул.

Константин Парамонович проснулся поздно, с тяжестью в голове и в угнетенном состоянии духа.

Умывшись, он позвонил и приказал явившемуся Фоме подать кофе.

«Так глупо провести ночь может только мальчишка, с которого все скатывается, как с гуся вода! - подумал он, присаживаясь в кабинете к письменному столу, - нанес-же на меня дьявол этого Саженчикова… Ах, какая пошлость! »

И чем больше припоминал он подробности проведенной ночи, тем чаще и чаще восклицал, сердясь: «как это глупо! Как это пошло! »

И тут-же Культяпин соглашался с мнением знакомого ему иностранца, что русский человек не умеет и не может развлекаться, не переходя должных границ благоразумия. У него или все, или ничего; или - море по колено, или - тоска и скука в темном углу.

Средины нет. Русский человек не признает этой «золотой» средины и игнорирует ее во всех путях свой жизни.

И в деле, и в безделье - у него везде одни крайности, безумства и риски наобум, напропалую.

Была, не была! Семь бед - один ответ! Риск - благородное дело!

Подбадривая себя такими поговорками, он лезет чрез такие щели, сквозь которые и пролезть-то немыслимо, и бьется головой о стену, в полной уверенности, что его голова крепче стены и что разбить ее - дело одной минуты. И если ему приходится завязнуть в узкой щели, ободрать свою кожу для того только, чтобы освободиться из этой щели, разбить свой череп о стену, - он пожимает только плечами и говорит: «не судьба, значит! Всякому, выходит, свое счастье! »

Константину Парамоновичу, чем больше вспоминал он, тем становилось противнее…

Он и вообще-то пил мало и если иногда выпивал лишний бокал вина, то уж во всяком случае не по собственному желанию. Вчера-же его точно прорвало. Хотелось-ли ему залить душевную тревогу и сомнения, или просто подвернулся удобный случай принять участие в растрате здоровья другими людьми, - неизвестно, но он пил без понуждения и подливал певицам в бокалы, разделявшим их компанию.

Та самая «Матрешечка», которую ему особенно рекомендовал Саженчиков, сидела у него на коленях и, обвив его шею одною рукой, другою - чокалась с ним и, скаля свои белые, как пена, зубы, пила за его здоровье.

«Какая низость! » - подумал он, морщась и сплевывая в угол.

Смеялся Культяпин, смеялся и Саженчиков, лобызая ручку у «Матрешечки» и прося ее усердно победить неприступное сердце Константина Парамоновича. «Матрешечка» жалась к нему, точно перезябший на холоде к горячей печке, и, неестественно вздрагивая, говорила ему на ухо, что она его полюбила так, как никого и никогда!

И Культяпин, самодовольно улыбаясь, хотел верить этому и, смотря в лихорадочно блестевшие глаза «Матрешечки», чувствовал себя способным на всякую мерзость.

Только к утру, отрезвясь от угара кабинета, напоенного запахом вина и сигар, Константин Парамонович сообразил, что сделал в этот день гораздо больше, чем следует.

Не обращая внимания на поцелуи «Матрешечки», не перестававшей твердить ему о своей любви, он грубо столкнул ее со своих колен, швырнул ей несколько крупных бумажек и ушел, крикнув Саженчикову:

- Расплатитесь за все… при свидании я вам отдам…

Тот-было хотел остановить его сперва на часик, а потом на пол часика, но Константин Парамонович, трезвея с каждой минутой, остался непреклонным.

Он уехал на первом попавшемся извозчике.

Его обгоняли коляски и пролетки, увозившие в Москву загулявшиеся за городом до рассвета парочки, которые громко болтали, напевая обрывки слышанных песенок, и хохотали так, как-будто счастливее их никого и не было на белом свете.

Попадались знакомые, и Константину Парамоновичу становилось стыдно, когда те с ним раскланивались.

Хорошо еще, что он ехал один.

Что-бы могли подумать, увидев такого степенного коммерсанта, как Культяпин, возвращавшегося с ночной охоты с добычей, не стоившей даже самых дешевых зарядов!

На Тверской его обогнал Саженчиков, державшийся за талию «Матрешечки».

- Победа! - крикнул совсем пьяный Семен Андреевич, размахивая шапкой.

- Обожаю! - воскликнула «Матрешечка», посылая ему воздушные поцелуи.

Культяпину стало еще противнее. Он приказал извозчику свернуть в первый попавшийся переулок и везти его такими местами, где он не мог-бы наткнуться на неприятные встречи.

Только уже подъехав к своему дому, он рассмеялся на замечание извозчика:

- Вас первого из-за города в Москву сиротой привожу, господин… На чаек даже совестно просить!

Покончив с воспоминаниями проведенной безалаберным образом ночи, он вспомнил Нину Петровну и невольно прошептал:

- Милая! Чтобы ты сказала, если-б увидела меня вчера в кабаке! И зачем это все случилось?... Зачем?

И ему хотелось сейчас-же поехать к ней, сказать, как он провел эту ночь, и просить забыть его… Это будет очень хорошо… Он казался ей не тем, чем был на самом деле… Он такой-же, ка и другие, и, конечно, не поручится за то, что с ним не может повториться вчерашнее.

«Что я ей говорил? Не помню. Может быть, выставлял себя образцом добродетеля, человеком, признающим только чистую любовь, а не любовь, купленную для безобразия в пьяном виде».

Культяпин потребовал себе вторую чашку кофе и, не одеваясь, продолжал сновать по кабинету из угла в угол.

Тяжесть головы исчезла; вместе с нею исчезли и «Матрешечка» с Саженчиковым, и глупости вчерашней ночи.

На душе остались тоска да сознание нехорошего поступка с Ниной.

«Она милая, она чудная девушка, но люблю я ее так, что могу пожертвовать всем: и женой, и самолюбием, и общественным мнением? Есть у каждого человека оковы, которые можно разбить, если пожелаешь, но которые, вместе с тем, ты не должен разбивать, так как этим ты причинишь страдания другим».

Константин Парамонович твердо был убежден в том, что и он, и его жена не любят друг друга…

Но так-ли это?

Он ее не видит целыми месяцами. Значит, она ему чужая? Жена по названию и только?

Да, почти так. И теперь в особенности. Но хватит-ли у него духу сказать ей, что он полюбил другую и она - свободна?...

«Полюбил! Надо точно знать, полюбил-ли я… и узнаю… конечно, узнаю…»

Он вспомнил Саженчикова, его взгляды на женщин и жизнь, и ему показалось вдруг, что он слишком требовательно относится к самому себе.

«Жизнь коротка, - вспомнились ему слова Семена Андреевича, - а моя еще короче… не нынче - завтра хлопнет тебя, и конец! Конец человеку, который при жизни тревожился какими-то пустяками, сомневался, возмущался, критиковал свои действия строже всякого прокурора и, отказавшись, может-быть, от единственного случая в жизни узнать, что такое счастье, ушел дураком в могилу, не оставив по себе доброй памяти в сердце любящей женщины…»

Звонок телефона прервал его размышления.

Ему звонил зять из лавки, справляясь об его здоровье.

- Мне не совсем здоровится, Саша, - ответил он, - и я сегодня сижу дома… Поверяй, пожалуйста, товар без меня… Что сестра? - справился он не без некоторого волнения.

- Здорова, - ответил тот, - я очень сожалею, что не застал тебя вчера у нас…

«Спросить про Нину или не надо? » - подумал Константин Парамонович и, не решив еще окончательно этого вопроса, спросил торопливо: - а что Нина Петровна? Она вчера не вышла к завтраку... У ней, оказалось, очень разболелась голова…

- Разве? Я об этом узнаю только от тебя, - ответил тот.

«Ну, вот и дурак, нужно было спрашивать», - подумал Культяпин и прибавил вслух: - значит, прошла… Ну, кланяйся твоим… завтра надеюсь приехать в лавку…

- А можно мне из города заехать к тебе?

«Зачем? » - хотел-было спросить Константин Парамонович, но сказал только: - не беспокойся и поезжай домой… Я принял меры против своего нездоровья…

Он тотчас-же дал отбой, не желая дальше разговаривать с Шавкиным.

«А не поехать-ли мне сейчас к сестре, - подумал он, - и объясниться с Ниной… Я скажу ей всю правду… Что мало люблю ее, что я далеко не похож на тот идеал, который, может-быть, она составила себе и нашла во мне… что я такой-же распутник, как и все, что любить меня нельзя уже потому, что во мне ничего не осталось ни живого, ни истинно хорошего… да, это хорошо будет… Она отрезвится от тумана, которым нас обоих опутал дьявол, и мы разойдемся без страданий и злобы друг на друга…»

Культяпин посмотрел на часы и позвонил.

- Одеваться! - крикнул он Фоме.

- Да, ведь, вы нездоровы, сударь!

- Не твое дело. Кто тебе сказал, что я не здоров?

- Ночь сказала.

- Скажи ей, что она мелет вздор. Ну, живо!

Фома вздохнул, принес платье, посмотрел, как торопливо одевается его хозяин, и ушел, махнув рукой.

- Опять, значит, до утра жди, - пробормотал он, - на старые дрожжи ничего нет хуже…

Культяпин оделся быстро. Он не любил помощи лакеев и одевался сам в какие-нибудь пять минут, привыкнув к этому с малолетства.

- Да, так будет лучше, - говорил он, одеваясь, - пусть она узнает, что такое Константин Парамонович Культяпин… Никакой себе пощады, одна только голая правда… Долой драпировку, смотри, каков я есть в натуре!... А ей нужна правда… Ну, вот и полюбуйтесь, Нина Петровна, человеком, которого вы вздумали полюбить!... Надо разом кончить, одним взмахом и - сказать прости всему, чего хотело твое глупое сердце!

Культяпин подошел к столу и взглянул на кипу писем и телеграмм.

Он сел и потянулся за лежавшей наверху депешей.

- «Не забудь прислать доктора. Ольга», - прочитал он и покраснел невольно.

Вчера еще мог он это сделать и не сделал только потому, что есть такая российская поговорка: «поспеется! Поспешишь, людей насмешишь! »

- Свинство с моей стороны и больше ничего! - проговорил он и стал прочитывать остальную корреспонденцию.

Корреспонденция эта требовала ответа, и Константин Парамонович, сбросив с плеч сюртук, позвонил.

- Лошади готовы? - спросил он у Фомы.

- Готовы-с. Поданы даже…

- Вели отложить. Завтрак есть?

- И завтрак готов, сударь… Уж у нас такое положение, по вашему приказанию, дома вы кушаете, или нет, а завтрак завсегда готовиться…

- Хорошее положение, Фома! - усмехнулся Константин Парамонович: - по крайней мере, никогда не рискуешь остаться голодным… Я остаюсь дома… Подай мне завтрак сюда…

- Вот это самое настоящее, - одобрил Фома и поспешно вышел из кабинета.

Культяпин, окунувшись в корреспонденцию, забыл тотчас-же все свои намерения и, завтракая на ходу, проработал несколько часов кряду.

«И зачем я поеду к Нине? - подумал он, запечатав последнее письмо: - во-первых, она мне не поверит, а во-вторых - будет лучше, если я не покажусь ей на глаза с неделю… Она порассудит, успокоится, и, почем знать, когда мы встретимся с ней, она, быть может, будет глядеть на меня совсем другими глазами…»

До обеда он поиграл один в биллиардной, а, пообедав в-одиночку, решил остаться дома.

На другой день он отправился в лавку и избегал разговоров с зятем, который усиленно звал его к себе обедать.

Культяпин отговаривался и, отослав на фабрику нанятого доктора, поспешно скрылся из лавки.

Тоже самое он повторил и в следующие дни, а в понедельник на Фоминой, оставшись наедине с зятем, спросил как-будто случайно:

- Что Липа?

- Все тебя ждет, Костя…

- Все некогда. Кланяйся ей… как-нибудь соберусь… да скажи ей, что мамочка завтра приезжает с фабрики: я получил от нее вчера письмо. Нового у вас ничего нет?

- Есть новость, но я подожду тебе ее сообщать…

Культяпин промолчал и подумал о «Кине», которого будет играть его зять. Вернувшись домой из лавки, он нашел у себя на столе письмо в длинном и узком конверте. Константин Парамонович смутился и долго не решался вскрыть конверт, адрес на котором был написан рукою Нины Петровны.

 

 

XXXV.

 

«Читать или не читать? » - думал Константин Парамонович, вертя в руках письмо.

Культяпин отодвинул его в сторону и, усевшись в кресле у окна, закрыл глаза.

«Ну, вот и началось, - продолжал он думать, - теперь начнут летать письма, а в письмах рассыпаться упреки и жалобы… Создал себе удовольствие, нечего сказать! »

Он вскочил и, быстро подойдя к столу, с неудовольствием посмотрел на письмо.

«Любит бабье портить бумагу и переписываться… Наверное все четыре страницы исписаны… Эх! »

Константин Парамонович рванул торопливо письмо и приятно удивился. На чтение его не приходилось тратить много времени; в нем всего стояло пять слов: «Мне надо вас видеть. Нина», и больше ничего.

- И коротко, и… ни на что, кроме свидания, не претендует, - произнес успокоительным тоном Культяпин.

Он снова перечитал эти пять слов и слегка обиделся.

- Надо «вас» видеть, - пробормотал он. - Почему-же «вас», а не «тебя»? Вот, они все таковы: не побывай у женщины дней пять кряду и сейчас-же в «вы» попадешь! А, может быть, я в это время был болен, страдал и ждал от любимой женщины ласки и участия... Бедные мужчины! Пока вы, как ученые собачонки, стоите перед женщинами на задних лапках и изъявляете ей свои восторги, до тех пор о вас помнят, даже, пожалуй, любят, давая вам самые нежные, ласкательные имена, а как только вы отбежали от владычицы вашего сердца на приличное расстояние, вы уже забыты так хорошо, что при новой встрече с вами женщина начинает с вами говорить официально-вежливым языком и с трудом вспоминает, что вас зовут вовсе не «Шариком», а «Полканом» или «Нероном»!

Константин Парамонович разорвал на мелкие кусочки письмо Нины и швырнул их в камин.

Его самолюбие страдало. Он не желал получить от Нины Петровны длинного письма, переполненного упреками, обычным женским отчаянием, ревностью и прочими мелочами женского сердца, но пусть лучше было-бы такое письмо, чем холодно-официальное, содержавшее в себе всего только пять слов.

Человек уже так устроен, что, не желая получить одного и получив другое, он начинает тотчас-же желать именно того, чего не желал.

- Вам надо меня видеть, ну и ждите! - с досадой говорил он, смотря, как дымились клочки письма Нины на полупотухших угольках камина.

Культяпин приказал подавать лошадей и отправился снова в клуб обедать. Саженчикова в клубе не было; и поэтому Константин Парамонович уехал домой рано.

- А к вам сестрица Олимпиада Парамоновна заезжала, - доложил ему Фома.

- Сестра? Зачем?

- Не могу знать-с. Оставили записку и просили завтра к обеду…

В записке Шавкиной ничего особенного не было. Звала только обедать и привезти, если вернется с фабрики, мать.

- Не поеду! - решил он. - Везде официя, чорт-бы ее побрал…

-----

Поезд, с которым вернулась Анфиса Марковна с фабрики, приходил в Москву рано, и поэтому старуха, заехав к себе на час переодеться и сделать распоряжения по дому, отправилась прямо к Константину Парамоновичу.

Ее встретил Фома, только что спустившийся с лестницы, и бросился к ней навстречу.

Старуха, не спеша, разделась, подставила Фоме для поцелуя руку и, поправив перед зеркалом бантик на голове, спросила, наконец:

- Ну, что Костя, старик? Встал?

- Лежат-с, Анфиса Марковна, - ответил тот с вздохом.

- Да который-же сейчас час? - посмотрела та на часы. - Половина одиннадцатого, а он потягивается… не похоже это на него!

Фома промолчал, но когда они очутились на верхней площадке, Фома наклонился к уху Анфисы Марковны и проговорил шепотом:

- Захворали-с Константин Парамонович…

- Что-о? - поразилась старуха и схватила за плечи Фому. - Что с ним? Когда захворал? Да говори-же, старый дурак!

- Ночью-с… припадок случился…

- Доктор был?

- Только-что проводил…

- Ну? Ну, что он сказал?

- Покой предписали-с…

Старуха, крестясь и бормоча: «Владычица-Богородица! Сохрани и помилуй! » - села на стул, стоявший на площадке и спросила:

- Толком расскажи, Бога-ради…

- Толком и докладываю-с… Вернулись Константин Парамонович вчера из клуба, - обедали они там, и даже как-будто веселы были, а потом, часов в одиннадцать, слышу звонок… Прибежал я в кабинет, а на Константине Парамоновиче лица нет… «Фома, - говорит, - я умираю»!... Я сичас к телефону и, слава Богу, что Василий Алексеевич дома был и монументально приехали…

- Сильный, значит, припадок был?

- Кричали даже от боли-с…

- Милый-ты мой, родной мой, - проговорила Анфиса Марковна, и в ее голосе послышались слезы, - не дает тебе недуг покою… Всю ночь не спал?

- Под утро забылись… Доктор не приказал и будить…

- Спит он, значит, теперь?

- Почивают-с.

- Так, что-же ты орешь-то, старый дурак? Говори тише…

- Да они не услышут-с, будьте покойны: я все двери притворил вплотную.

- Вот это хорошо, Фома… Что значит, умный слуга-то… Ах, Господи, Боже мой! Думала, совсем он оправился, ан, вот оно что…

- Да вы, матушка, Анфиса Марковна, не убивайтесь: доктор сказал, что опасность прошла…

- Ну, слава Тебе, Господи!

Анфиса Марковна перекрестилась, провела платком по глазам и спросила:

- И с чего это с ним опять? Может, расстроен был? Ты прямо говори, без утайки.

- И таить мне нечего, и ложь говорить не в моем карактере. Расстройства в Константине Парамоновиче я не замечал, да и не с чего им в расстройку входить…

- Ну, ты об этом судить не можешь.

- Так точно-с. А третеводни вернулись они довольно поздно и в самом веселом духе, так что видимости к расстройке никакой не было-с…

Старуха поахала, повздыхала и пошла бродить по пустынным покоям Культяпинского дома.

- Ах, Костя, Костя! Родной ты мой, - шептала она, крестясь на все иконы, висевшие в комнатах. - Спаси тебя Царица Небесная!

- Виноват, матушка, Анфиса Марковна, - догнал ее в гостиной Фома, - память-то у меня старая… Уж не с письма-ли это он вчерашнего расстроился?

- С какого письма?

- С почты получено было. В голубом конверте. Приехал Константин Парамонович из городу в духе-с, а уехал в клуб обедать сердитым да нахмуренным… По всей видимости, неприятное ему письмо было…

Старуха задумалась.

- Уж не Ольга-ли что ему написала? - подумала она и, проговорив Фоме: «хорошо, ступай», - осторожно прокралась к спальне сына, тихо отворяя и затворяя за собою двери.

Приложив ухо к замочной скважине, она услышала легкий кашель Константина Парамоновича.

- Костенька! Родной мой, - зашептала она, волнуясь, то понижая, то возвышая шепот, - ты проснулся или спишь?

- Кто тут? Войдите! - проговорил Культяпин.

Анфиса Марковна отворила дверь и, устремив на сына пристальный взгляд, бросилась к его постели.

- Мамочка, - произнес Культяпин, и слабая улыбка скользнула по его губам.

- Молчи, Костенька! Тебе покой нужен! Молчи!

- Да я сейчас себя хорошо чувствую, родная…

- И слава Владычице! Ах, бедный ты мой!

Старуха прослезилась и, склонясь над изголовьем, припала к щеке сына.

- Случился припадок, но он уже прошел, - говорил Культяпин, гладя рукой по голове матери, - ты не смущайся, пожалуйста…

- Не смущаюсь я, родной, а Бога благодарю… только ты не разговаривай, пожалуйста…

- Мне запрещены движения, но не разговоры, мамочка… И говорить с тобой я могу без всякого опасения… Присядь ко мне, возьми стул…

- Лежи, лежи… все без тебя сделаю… Чаю велеть дать?

- Пожалуй… и ты будешь, конечно, со мной пить?

- Буду, буду… не шевелись только… Как лежал, так и лежи…

Анфиса Марковна распорядилась, сбегав в соседнюю комнату и, вернувшись, подсела вплотную к постели Константина Парамоновича.

- С чего это у тебя вдруг, Костенька? - спросила она, не сводя глаз с сына. - Расстроили тебя чем-нибудь?

- Ах, мамочка, не говори ты мне о моей болезни: она мне и так опротивела.

- Ну, не стану, не стану, родной… только чтобы ты здоров был… Пропади она, окаянная…

- Ты расскажи мне лучше про фабрику… Что там?

- Да все идет своим порядком, Костенька… Фабрика начала работать… Все после праздников в свою колею вошли и болтаться перестали… все на своих местах и при своем деле… Жена тебе поклон прислала и поцеловать велела…

Старуха проворно поднялась со стула и поцеловала сына.

Культяпин посмотрел пристально на мать и усмехнулся. Старуха смутилась.

- Зачем эта… ложь? - произнес он. - Ты, наверное, и уехала-то с фабрики, ее не видавши…

Анфиса Марковна опустила голову на грудь и молчала.

- Я послал туда нового доктора.

- Приехал, приехал… как-же, - поспешно заговорила старуха. - Молод очень, ну, да Тимофей Васильич и ему рад… с ног смотался старик…

- Что-же тот… как его?...

- Бутюгин?

- Да. Умер или болен еще?...

- Слава Богу, выздоравливает… но на дело еще не способен… что Бог даст недельки через две, через три…

- Я очень рад, - равнодушно произнес Культяпин и, помолчав, добавил: - а жена все продолжает еще свою миссию?

- Какую миссию, Костенька?

- Сестры милосердия?...

- Нет, теперь не ходит… Сама чуть не захворала от бессонных ночей… Ты ее сейчас и не узнаешь, до чего она извелась…

- Своя добрая воля…

- И глупость своя-же. За чем пойдешь, то и найдешь. Звала ее в Москву, - только поглядела на меня по своему обычаю: начнет сперва на ноги смотреть, а потом, как доберется до лица, так и вопьется глазами, как пиявка…

- В Москве ей так-же делать нечего, как и на фабрике…

- В Москве - муж есть, а там ровно никого. Звала. «Едем, - говорю, - Олюшка, Костеньку повидаем… родных… знакомых»… Молчит.

- Что-ж ей говорить, мамочка?

- Что? Собраться да ехать, вот что!... Не ворочайся ты, ради Христа…

- Ничего… не беспокойся… Не могу-же я в одном положении целые часы лежать… мне запрещены усиленные движения… и я знаю, как распоряжаться собой… Ты говори, пожалуйста, и не обращай на меня внимания…

- Перед отъездом моим только пришла ко мне и сказала: «скажите Косте мое спасибо за присланного доктора». Тимофей Васильич просил тебе в ножки поклониться и бултыхнулся передо мной, - вспомнила с довольной улыбкой Анфиса Марковна. - Хороший он человек, Костенька! До станции меня провожал и всю дорогу смешил.

- Он славный человек и умный…

- По-моему, тоже. Одна у него только прорешка есть, - выпить любит, ну, да это его делу не мешает… Куда ни ткнешься, везде он… Удивляться надо, как его еще хватает.

- Говорят, кого Бог любит, тому и силы дает…

- Верно, Костенька… Ах, ты, мой родной… Думала я приехать в Москву и найти тебя в полном здоровье, а ты вот что надумал…

- Мамочка, ради Бога!

- Не стану, не стану… Дай, я тебя с блюдечка чаем напою… Вот так… Маленький когда ты был, всегда я тебя таким манером поила… Сам, бывало, кусок сахару в блюдечко положишь и ждешь, когда он распустится…

- Я помню это, - улыбнулся Культяпин, с лаской смотря на мать, - а ты все-таки мне не сказала, что-же теперь делает там моя жена?

- Да ничего. Ходит каждый день в школу, в больницу, навещает Бутюгина…

- Сколько ему лет, ты не знаешь?

- Лет… тридцать… тридцать два, три, - ответила старуха, подумав, - а что, Костенька?

- Так спросил. Ведь я его совсем не знаю…

- Ах, да… и то ведь… все его очень одобряют… а фабричные, так те даже молебны за его выздоровление заказывали… любят его… и помогает всем без отказа, и душою всем доступен…

Культяпин подкинул руки под голову и задумался.

Думал он о том, что есть люди на свете, которых любят все, ухаживают за ними, просиживая у их постели ночи напролет, и служат молебны об их здравии. А вот он лежит на постели, чуть не умер накануне, и никто, кроме старого Фомы да его домашнего доктора, об этом не знает, никто не беспокоится и никому до него и дела нет.

Бобыль! Совсем бобыль!

Ну, вот приехала старуха-мать. Поцеловала его, села, пьет чай с вареньем и рассказывает ему о том, что жена его, вместо того, чтобы сидеть здесь, у его постели, давать ему лекарство и ходить за своим мужем, ходит навещать выздоравливающего доктора, посещает школу, расспрашивает с участием деревенских баб, лежащих в больнице, и… посылает мужу спасибо за то, что ему ровно ничего не стоит. И она это знает, и он сам, и все, и благодарят его только потому, что он - богатый человек, который может еще, пожалуй, обидеться за то, что ему не поклонишься за брошенный рубль, и еще потому, что благодарность неимущих всегда тешит самолюбие имущих.

Долг - долгом, а ты мне за исполнение моего долга и благодарность подай! Чтоб я чувствовал это и исполнением своего долга мог тыкать каждому в рыло!

- Какая мерзость! - прошептал с отвращением Культяпин и повернулся к Анфисе Марковне, которая старательно вылизывала с ложечки варенье.

«Умри я сейчас, - подумал он, смотря на мать, - она сегодня и завтра, может-быть, не прикоснется с горя к чаю, но когда меня похоронят, она с таким-же аппетитом, как и теперь, станет вылизывать варенье с ложек и будет заказывать панихиды по новопреставленном рабе Божием Константине!... »

 

 

XXXVI.

 

- Ты о чем задумался, Костенька? - участливо спросила Анфиса Марковна, оправляя на нем одеяло.

- Думал о том, что не могу попасть сегодня к сестре обедать…

- Есть о чем думать!... Да я ихних званых обедов терпеть не могу… всякая шушера на них собирается… хлопальщики все больше…

- Какие хлопальщики? - не понял Культяпин.

- А вот, которые Сашке за игру в ладоши хлопают. Дурак ломается, а умные его тешат да над ним смеются… Не поехала-бы я и сама на этот обед, да нельзя: Липу обидишь. Вчера ко мне заезжала и письмо оставила, а мои, сдуру-то, ей и сказали, что я нынче с фабрики вернусь… Надо ехать, а удовольствия никакого…

- Поезжай, мамочка… и скажи Липе, что я извиняюсь перед ней, но только, пожалуйста, не пугай ее и не говори, что со мной был припадок…

- Ну, она не очень-то у нас пугливая…

- Все равно, растревожится и будет думать… Она меня очень любит.

- Да как-же ей не любить такого брата, как ты? Лучше всякого отца родного…

- Ну, это далеко не так. Ты преувеличиваешь по-обыкновению и всегда навязываешь мне добродетели, каких у меня никогда и не было.

- Ничего не увеличиваю; все это знают и понимают, спроси кого хочешь. Распустил ты их своей добротой…

- От чужой доброты, говорят, люди сами добрее становятся…

- Только не ее Сашка…

Константин Парамонович улыбнулся, зная нелюбовь матери к зятю и в большинстве случаев, совершенно им не заслуженную.

- Предоставь им жить, как они хотят, - проговорил он. - Они давно уже люди самостоятельные, и твое вечное брюжжанье не принесет им ровно никакой пользы…

- А я не могу. Что-же делать, Костенька! Не те мои годы, чтобы свой характер для них переделывать…

- Постарайся как можно меньше вмешиваться в их жизнь. Они сами ее для себя создали, следовательно - находят ее и нормальной, и удобной…

- И этого не могу… ведь я им добра желаю… Ну, вот, взять-бы хоть сестру Сашки, Нинку.

- Мама, - поморщился Константин Парамонович, - и что это у тебя за манера называть всех уничижительными именами? Сашка! Нинка! Липка!

- Думаешь, похудеют от этого? А в сердцах я никаких слов не помню.

- И напрасно…

- Привыкла уж к этому, а отучить некому: учитель-то мой давно уже на кладбище почивает и меня к себе, гляди, поджидает.

- Ты не обижайся, пожалуйста, на меня.

- Что ты, Господь с тобой! - замахала руками Анфиса Марковна. - Я только на дураков обижаюсь, да и то не на всех, потому самый глупый дурак и обиды-то моей не поймет… Говорю тебе прямо, что не могу по-другому… И во всем я такая, пора тебе меня знать… Ну, вот, что такое для меня Нинка, скажи, пожалуйста? Родня, скажешь? Нашему забору - двоюродный плетень! А я и о ней помню и всякое добро ей хочу сделать… Пристроить ее мне мысль пришла…

- Пристроить? - с недоумением спросил Культяпин.

- А ты как-бы думал? Ну, что она у брата околачивается и безо всякого призору, сам скажи?...

- Во-первых, мама, Нина Петровна не «околачивается», как ты говоришь, а живет у родного брата и учится.

- Это на рояли-то колотить?

- Допустим даже - колотить. А когда кончит учиться, будь уверена, она сама сумеет устроить свою жизнь по своему вкусу и желанию.

- Урочишками пробавляться станет? Разную купеческую мелюзгу до слез своим ученьем доводить? Хороша устройка! И всякий будет знать, что за полтинник уроки дает не какая-нибудь девка, которой жрать нечего, а родная сестра директора Культяпинской мануфактуры.

- Как-будто одни только уроки! Нина Петровна большая артистка в недалеком будущем… Она везде может с громадным успехом давать концерты…

- В актерки пойдет? На что уж лучше! Дурак - брат ломается, так ему еще это простительно, потому он у себя в доме глупости делает, а она по всему свету себя показывать поедет!... Нет уж, избави Царица Небесная от такой устройки своей жизни…

- Тебя не убедишь…

- Никогда. У меня правила, Костенька, есть, а у них никаких. Коли ты девка, так ты замуж иди и колоти дома по музыке сколько душеньке угодно… Пристраивать себя девка к семейному положению должна, а не таскаться по белу-свету да свою фамилию страмить…

- Да, так ты вот как ее хочешь пристроить! - усмехнулся Константин Парамонович.

- А ты думал - как? По-Божьему да по-хорошему… Ехала я в вагоне со стариком Гвоздиковым, - замужнюю дочь он ездил навещать, наш покупатель тоже.

- Знаю. Не очень крупный… Кажется, его Василием Капитоновичем зовут?

- Василием Капитонычем, Костенька. Славный такой старик, с настоящими правилами в жизни…

- С этой стороны я его совсем не знаю…

- Человека сразу видно, меня не обманешь. Ну, вот мы с ним от скуки да от бессонницы и разговорились… Не могу я, Костенька, в вагонах уснуть, хоть ты что хочешь… то тряхнет тебя, то свисток завизжит… Ну, и разговорились. У него три дочери и все за хороших люде выданы; живут в довольстве и согласии и мужьями своими отцу не нахвалятся… И один сын при деле, холостой…

- И сына знаю… Кажется, любит покутить… Я что-то о нем слышал…

- Любит? Да где ты нынче скромников-то найдешь? Сейчас и старики-то многие за молодежью потянулись… Сидит у себя сычом дома, а потом ни с того, ни с сего - и завьется… Насажает с собой разную дрянь и всякий стыд теряет… От скуки молодой человек и покутит, а как женится, все позабудет.

- Так ты, мамочка, сына Гвоздикова Нине Петровне обрекла?... - спросил, продолжая улыбаться, Константин Парамонович.

- Обрекла. Чем он ей не жених? Один сын у отца, дело у них чистое, и состояние, говорят, у старика большое… А она ему пондравится, за это я уж ручаюсь…

- А он ей?

- Тоже пондравиться. Парень он, по словам отца, очень красивый и не глупый… Да и выбирать ей нечего: главное - капиталов своих никаких, а музыке ее - цена известная… Как стал мне старик говорить, что хочет сынка женить, мне сичас-же в голову Нинка пришла… Хоть она мне и не оказывает своего благоволения, ну, да я зла не помню и всегда за зло добром отплатить стараюсь…

- Не всякое добро - добро, мамочка…

- Это мужчины так рассуждают, а мы, бабы, совсем по-другому. Дальше да больше… «Есть-ли невесты? » - спрашиваю. «Много, - говорит, - есть, да все это не то, что мне требуется… Сыну такую жену надо, чтоб в руки его взяла да к своей юбке пришпилила». Вижу, лучше Нинки ему для этого не найти… Эта кого хочешь в руки заберет и пикнуть не даст… Ты что на меня, Костенька, смотришь? Вру, думаешь, только чтобы невесту с рук сбыть?

- Удивляюсь я, откуда ты знаешь Нину…

- Вот! Славу Богу, седьмой десяток на свете доживаю… да мне и знать человека не нужно, - поглядела его раза два-три и вижу, чего он стоит…

- Бедная мамочка! Как часто, я думаю, ты ошибалась…

- Без ошибки век не проживешь, а в бабенках редко ошибки делаю… Ну, я и говорю Гвоздикову: «у меня невеста для вашего сына подходящая есть. Хотите, посватаю? » Рассказала ему, кто именно… Он даже ошалел от радости… «Не отдаст, - говорит, - Александр Петрович ее за моего дурака! » - «Ну, уж это, - говорю, - мое дело; я переговорю с ними и вас извещу…» Поеду сегодня к ним на ихний дурацкий обед и начну сватать…

- Давай Бог успеха, - насмешливо произнес Культяпин и отвернулся к стене.

Старуха посидела молча несколько минут, затем приподнялась и, заглянув в закрытые глаза сына, вышла осторожно из его спальни…

Поговорив с Фомой и узнав от него, что доктор хотел заехать вечером, Анфиса Марковна зашла в спальню Константина Парамоновича и, покрестив его издали, тихо затворила за собой дверь и вышла.

- Вечерком, Фома, я от Липушки заеду, - сообщила она старику, - а ежели что с ним повторится нехорошее, сейчас-же посылай за доктором и за мной…

- Не извольте беспокоиться, матушка, все в точности будет исполнено… Да Бог милостив, авось ничего не произойдет…

- Бог-то Бог, да сам не будь плох, говорит пословица. Ну, я надеюсь на тебя, Фома…

- Будьте покойны. Одна, чай, у меня забота-то…

- Спасибо, друг, - прослезилась Анфиса Марковна, - помрешь раньше меня, в трех церквах по твоей душе сорокоуст закажу… сама на могилке и панихидку отслужу… Я, Фома, ничьих заслуг не забываю…

- Покорно вас благодарю, - отвечал Фома, посмеиваясь и подсаживая сердобольную старуху.

К дочери она приехала за час до обеда и была встречена зятем, почтительно облобызавшим ее руки.

- Ну, как вы тут без меня? - справилась она у него.

- Да все так-же, как и при вас! - пожал тот плечами.

Анфиса Марковна хотела-было сказать ему «дурак», но удержалась при горничной и только заметила:

- А я думала поумнели немножко. Где-же Липа?

- У себя, конечно… она не знает, что вы приехали…

- И не надо, чтоб знала… я сама к ней пойду…

Старуха, не обращая больше внимания на зятя, который шел позади нее и что-то спрашивал, быстро прошла анфиладу комнат и очутилась в уборной дочери.

Олимпиада Парамоновна одевалась к обеду и очень обрадовалась, увидав вошедшую мать.

Она бросилась к ней с растрепанными косами и повисла на шее.

- Пусти, Липка, задушишь, - слабо отбивалась Анфиса Марковна от дочери, - что ты, ровно с цепи сорвалась!...

- Тебе очень обрадовалась, мама… Садись вот сюда, ко мне поближе…

- И радость-то у вас какая-то киатральная: чуть с ног не сшибла… Шалеешь ты, я вижу, от мужа с каждым днем…

- Мамочка, я просила тебя не трогать Сашу…

- Не стану, ну его… на язык мне только зря попадется… Ну, что у вас тут?

- Ничего. Все по-старому. Ты сегодня приехала? Что Оля?

- Да тоже, вроде тебя, шалеть стала. Ходит за больными, не спит ночи… Совсем, по моему, с ума сходит! от безделья и то дело…

- Это жестоко, мама…

- Как уж умею. Я не ученая, и с меня взыскивать нечего. А детям и наипаче того. Не для того мы их родили, чтоб они нас жить учили…

- Но, согласись сама, что ходить за больными, не спать ночи - это далеко не то, что вертеться без цели на одном месте…

- Мученица, что и говорить! - махнула рукой Анфиса Марковна. - Она лучше-бы к мужу ехала…

- Что Костя, мамочка? Я заезжала к нему вчера и не застала дома… Ты видела его? Приедет он сегодня к нам?

- Видела. А приехать он не может…

- Он тебе это сказал? Значит, он отозван еще куда-нибудь?

- Захворал Костя, Липушка, - нахмурилась Анфиса Марковна.

- Что с ним? Мама, говори правду! - вскочила со стула Олимпиада Парамоновна. - Здесь никого нет, одни мы только с тобой.

- Ночью с ним припадок случился…

- Ну, и Что-же? Что-же?

- Слава Богу, доктор скоро прилетел… Прошел… Теперь ему лучше… Не велели только с постели вставать…

- Ах, бедный Костя! - опечалилась Олимпиада Парамоновна. - Ему непременно надо уехать из Москвы.

- Буду гнать. Да с ним разве сговоришь? Что он, что ты - упрямее людей на свете нет… Со слезами буду просить… Не жилец он здесь, Липушка… Все его с утра до ночи тормошит и расстраивает…

- Наверное, и теперь чем-нибудь расстроился.

- Да уж не без этого. Сам-то он скрывает, а Фома мне передал, что вчера он очень расстроился после письма…

- Какого письма? Я ему оставила письмо с приглашением обедать… Не могло-же оно его расстроить?

- Фома говорит, голубое какое-то письмо было.

- Слава Богу, не мое… Ах, милый мой Костя! Завтра утром поеду к нему… Неужели он меня не примет, мама?

- Ежели доктор позволит, отчего-же не принять? Он тебя ведь очень любит, Липа… Не говори только ты мужу об его болезни: Костенька просил никому не говорить, чтобы не тревожить… Это уж я тебе только проболталась сдуру… Скажи, что у него легкое нездоровье и он хочет посидеть дома денька два-три…

- Хорошо, хорошо, мамочка… Но опасности-то никакой нет? По крайней мере теперь? Да? Нет?

- Нету… Я у него часа два сидела, чай с ним пила и разговаривала… о фабрике спрашивал и обо всем…

- Ну, слава Богу. А то у меня просто сердце не на месте… Раз ты спокойна. и я могу, насколько возможно, успокоиться… Да, мамочка, мы - и ты, и я - должны настоять на том, чтобы Костя серьезно занялся собой и лечился не так, как в Ницце, бродя по ресторанам и умирая от скуки… С ним должен уехать близкий ему человек, который следил-бы за ним и не позволял тосковать по делу и фабрике. Ольга должна ехать…

- Ах, Липа, Липа! - покачала головой старуха. - Не молоденькая, кажется, ты, а рассуждения твои ребячьи… Все мы знаем, как они относятся друг к другу, и захочет-ли еще Костя, чтоб с ним ехала жена?...

- В таком случае я поеду с ним, - говорила Олимпиада Парамоновна, с такой торопливостью вкалывая в волосы гребенки, как-будто ей нужно было ехать сию минуту.

- Это будет хорошо, - подумав, ответила старуха, - он тебя любит, а про тебя и говорить нечего… Но как-же твой муж? Ты не подумала об этом, Липушка…

- Это все устроится, мамочка, и Саша, я вперед знаю, ничего не будет иметь против моего отъезда с больным братом на какие-нибудь полтора-два месяца… Не беспокойся, все будет хорошо… Увидишь сама, что Саша с удовольствием меня отпустит… Но об этом мы еще поговорим… Сперва я увижу Костю и навяжусь ему… Я не думаю, чтоб он мне отказал… А теперь иди, мамочка, пока к Саше, я сейчас оденусь и приду…

Олимпиада Парамоновна оделась быстро, по-культяпински; собирая с туалетного столика кольца, она наткнулась на голубой конвертик.

Конвертик этот был с образцами летних материй, за которыми накануне она просила съездить в магазин Нину.

Олимпиада Парамоновна невольно вздрогнула и долго рассматривала конверт.

Спустя пять минут она была уже в комнате Нины, которая, в ожидании обеда, сидела у окна и просматривала книжку какого-то журнала.

- Нина, - сказала Олимпиада Парамоновна, подходя к девушке и заглядывая ей в глаза, - ты писала вчера письмо брату?

- Писала, - спокойно ответила та.

- Что ты ему писала? Ты не знаешь, он вчера чуть-было не умер!

Нина Петровна побледнела, как полотно, и с ужасом посмотрела на Олимпиаду Парамоновну.

- Но я… ничего не писала… я хотела его только видеть, Липа, - пробормотала она.

- Не знаю, но с ним случился припадок, и он лежит теперь в постели. Такое письмо, конечно, не могло его расстроить… тут было что-нибудь другое… Теперь ему гораздо лучше…

Нина вздохнула свободнее и крепко пожала руку Олимпиаде Парамоновне.

 

 

XXXVII.

 

- Обедать он к нам, конечно, не приедет… Да ему, бедному, я думаю, и не до обедов, - говорила Олимпиада Парамоновна. - Завтра утром я поеду навестить его… Ты поедешь со мной?

Нина Петровна подумала с минуту и затем ответила решительно:

- Нет, не поеду, Липа.

Та взглянула на девушку и хотела-было спросить о причине такого нежелания, но, подумав, решила, что, пожалуй, еще лучше будет для брата, если Нина не явится к нему совершенно неожиданно.

- Ты от кого узнала, что Константин Парамонович так серьезно захворал? - спросила девушка, выходя с Олимпиадой Парамоновной из своей комнаты.

- Мама прямо от него к нам приехала. Ты куда, Нина?

- Иду поздороваться с Анфисой Марковной.

- Хорошо, только, пожалуйста, не говори ей, что я сказала тебе о припадке брата…

- Успокойся, - ответила Нина и с озабоченным видом отправилась отыскивать Анфису Марковну.

Нашла она ее в гостиной. Возле старухи стояла расфранченная горничная Олимпиада Парамоновны и хладнокровно выслушивала от нее выговор за какую-то соринку, попавшую на бархатную скатерть круглого стола.

Увидев Нину, Анфиса Марковна отпустила горничную и приветливо улыбнулась подходившей к ней девушке.

- Здравствуй, милая, здравствуй, родная! - говорила она, целуясь с Ниной, и, строго осмотрев ее с ног до головы, посоветовала ей воткнутую в волосы чайную розу опустить пониже.

- Я слышала от Липы, что Константин Парамонович не приедет сегодня? - перебила старуху Нина, продолжая стоять перед ней.

- Нет, не приедет. Прихворнул слегка… Продуло где-нибудь, ну, и залихорадило… Доктор был и сказал, что все пройдет денька через два-три…

- Серьезного, значит, ничего нет?

- Ничего. И слава Богу. Да ты, что стоишь-то? Присядь-ка ко мне, девушка, пока гости-то не собрались, у меня до тебя дельце небольшое есть…

- До меня, Анфиса Марковна? - не скрывая удивления, спросила та.

- Да, милая, до тебя. Я сперва хотела с тобой переговорить, а потом уже с твоим братом и Липой. У меня жених хороший для тебя есть… Что ты на это скажешь?

- Я не собираюсь выходить замуж, - смутилась Нина.

- Все девки замуж не хотят и всегда одну и ту-же песенку поют. А как покажешь девке жениха, да приглянется он ей, - откуда и хотенье возьмется. Добрый и красивый паренек - мой жених и из семьи хорошей, стариной, купеческой… Гвоздиковы по фамилии… Может, слыхала когда?

- Нет, никогда…

- Покупатели наши. Дурного человека я тебе сватать не стану, потому, как ни как, а все-же-таки ты мне родней приходишься, да и сама-то ты девушка хорошая… Не в сестер серьезная…

- Благодарю вас, Анфиса Марковна, за ваше лестное обо мне мнение, но о замужестве, говорю вам совершенно серьезно и откровенно, я и не думала…

- Все это, родная, до поры, до времени… А вот, пришло время, и выходи… Каждая птица себе гнездо вьет, а ты все без призору болтаешься.

- Я учусь…

- Ну, какое это ученье, мать моя, - отмахнулась старуха, - только хорошую небель портишь! А ты судьбу свою устраивай, вперед гляди да свое гнездо заводи. Я век прожила и больше твоего видела, и худого тебе не посоветую… Подходит случай своим домком зажить, не упускай его… Паренек-то уж очень хорош… Где-бы его тебе только показать? В Пашковом доме, я думаю, самое лучшее его поглядеть… Хочешь, я с тобой поеду?

- Очень вам благодарна, Анфиса Марковна, за вашу ко мне доброту, - поднялась Нина, - но я пока не хочу выходить замуж…

- Да ты погляди только парня-то… На заглазный товар, говорят, покупателя нескоро найдешь, а поглядишь молодца, - может, и другую речь заведешь…

- И смотреть его никуда не пойду, и замуж не выйду…

- Ну, и дура, коли так! - обиделась старуха. - Мне, мать моя, все равно, - выйдешь ты замуж или так протреплешься до старости в бобылках, а только, по-родственному, добра тебе желаю… А не хочешь - твое дело; была-бы честь предложена, а от убытка Бог избавил…

- Напрасно вы обижаетесь, Анфиса Марковна: у всякого человека должны быть свои убеждения.

- Это у девчонок-то убеждения?... Впервые слышу, мать моя… Видно, и до старости доживешь, а все дурой помрешь… Я, вот, век без убеждениев прожила, а любовь и почет нажила… Правила у нашей сестры должны быть, а убеждения - дело мужчинское, вот что я тебе скажу!

Нина молчала, сдвинув брови и смотря в окно.

Ей уже не в первый раз предлагали тоже самое и брат, и Липа, - но они говорили об этом вскользь, при удобном случае, не навязывая никого и не сердясь за отказ.

Анфису Марковну она уважала и считала умной и сердечной женщиной, и поэтому уговаривание ее непременно выйти замуж показалось ей подозрительным.

Она вспомнила о Константине Парамоновиче и побледнела: «неужели он сказал своей матери все, что произошло между нами? »

Нина бросила пытливый взгляд на старуху и спросила:

- Интересно знать, Анфиса Марковна, почему вы непременно хотите выдать меня замуж против моей воли и желания?

- Против? Избави меня Бог… А говорю потому, что лета твои такие, что пора своей семьей обзавестись, да и женишок под руку подвернулся такой, что другого, пожалуй, потом и не найдешь… Не желаешь выходить, иди и отколачивай себе пальцы на рояли, а я ото всей души тебе хорошую партию предложила… Да ты погляди его только… За показ его с вас денег не возьмут… Не пондравится - взяли, да и уехали, а пондравится - можно и еще его поглядеть…

- Благодарю вас, но… я не поеду…

- Как знаешь! - с досадой проговорила Анфиса Марковна, смотря вслед удалявшейся девушке. - И что за молодежь нонче стала такая противная? Все по-своему, да наперекор старшим… Погоди, мать моя, вот напущу на тебя брата с Липой, может и сломлю твою глупость…

Собирались гости. Многие из них подходили к Анфисе Марковне, целовали ей почтительно руку и отходили в сторону.

При всем желании поговорить с кем-нибудь, старухе это не удавалось, потому что гости Шавкина прямо не знали, что говорить со старухой, не признававшей никаких искусств и смотревшей на гостей, как на «дармоедов» и «опивох».

Анфиса Марковна была рада-радешенька, залучив, наконец, в свою компанию косого старичка-купца, сын которого также баловался искусством и поигрывал иногда в разношерстной труппе Шавкина.

Обед, благодаря сильно запоздавшей «Дездемоне», начался не в положенное время и окончился поздно.

Анфиса Марковна, вдоволь наговорившись за столом с косившим старичком, так-же, как и она, осуждавшим стремления современной молодежи, зевнула и посмотрела на часы.

Было около девяти часов вечера, и старуха, вспомнив, что ей еще нужно заехать к больному сыну, отправилась проститься с дочерью.

На пути ей попался зять, весело отдававший прислуге приказания относительно кофе и ликеров.

- Без конца жрут, - подумала Анфиса Марковна со вздохом, - пятнадцать пустых бутылок со стола убрали, сама считала… и все мало. Создал-же Господь такие ненасытные утробы!... Александр Петрович, - позвала она зятя, вспомнив про Нину, - на пять минуточек…

- К вашим услугам, - ответил тот, - что скажете, маман?

- Сколько раз я тебя просила не называть меня по актерскому… Какая я тебе «мамана? » Мамаша я, а не «мамана».

- Пардон, - засмеялся тот, - я все забываю…

- Не мудрая вещь запомнить тещины слова. А не хочешь, скажи, и на зло мне зовешь…

- Ей Богу-же, забываю, мамаша…

- Ну ладно… А я с тобой вот о чем хотела поговорить… Для Ниночки у меня жених хороший есть…

- Это хорошо…

- Да уж на что лучше. И ты его знаешь: Гвоздикова сын.

- Еще бы не знать!... Очень милый молодой человек… Надо поговорить с Ниной.

- Я уже говорила, да она на дыбы. Не желаю замуж, хоть ты что хочешь… Ты ей родной брат, и тобой одним она только дышит… Уговори ты дуру…

- Ну, уговорить ее мудрено… Во всяком случае, я постараюсь…

- Постарайся, голубчик: ну, что ей век в девках-то сидеть да нам глаза мозолить? Терпеть я этого не могу. Для чего-же, после этого, девки на свет родятся, сам рассуди?

- Непременно поговорю и поговорю серьезно.

- Вот, вот… чтоб она поняла, что все мы ей добра желаем и об ее судьбе попечение на себя взяли…

- Липа знает об этом?

- Нет еще… До обеда хотела, да с твоей дурой-сестрой провозилась, уламывая… А тут гость подъезжать стал… Да я сейчас ей скажу, а ты с своей стороны приложи старание…

- Приложу, но за успех не ручаюсь. Вы сами знаете Нину.

- Шалая! Да и все-то вы порченые! - с состраданием заметила Анфиса Марковна и отправилась отыскивать Олимпиаду Парамоновну.

-----

Доктор Культяпина, очень довольный, как он выражался, «поведением своего пациента», собирался проститься с ним до утра; сделав некоторые указания Фоме, он шутливо похлопал по плечу Константина Парамоновича и пожал его руку.

- Ну, бодритесь, милейший Константин Парамонович, и не делайте впредь глупостей… Лежите, сидите и думайте о том, что у вас мало сил и ничего не стоит сердце…

- Эта дума уж мне давно опротивела, доктор…

- Что делать! И с дурнушками люди сживаются! - философски заметил тот. - Тепло и светло летом, холодно и мрачно осенью… а и то, и другое человек переживает по необходимости. Главное, меньше волнуйтесь и совсем не работайте…

- Это не в моем характере…

- Пустое. Стоит только сказать самому себе: довольно!

- А привычка, доктор?

- Привычка? У меня был пациент, очень богомольный человек, который только и делал, что крестился и говорил то: «Господи, помилуй», то «Господи, благослови». Несомненно, что это было потребностью его души, но главную роль, конечно, играла многолетняя привычка… И, вот, представьте себе, ему пришлось, вследствие одного несчастного случая, отнять обе руки…

- Что-же затем?

- Не знаю, но креститься ему уже было нечем…

- А я знаю, что стало с ним потом.

- Вы знали, значит, его?

- И не думал знать, - улыбнулся Культяпин, - но, зная русского человека, его убеждения, взгляды и привычки, уверен, что он не бросил, как вы говорите, «привычки» креститься: он только стал креститься мысленно в силу необходимости…

- Согласен, - засмеялся доктор, - ну, так вот и я вам рекомендую взять пример с безрукого: занимайтесь делом мысленно, и тоже в силу необходимости…

- То-есть?

- То-есть, сидите дома или уезжайте совсем из Москвы, не заглядывая ни в конторы, ни на фабрики, и думайте сколько угодно о том, что у вас дела идут как следует, на что у вас есть испытанные люди, преданные и вам, и самому делу, и что ваше личное участие в нем, кроме вреда вашему собственному здоровью, не принесет особенной пользы.

- Купец этого не скажет.

- Неблагоразумный - пожалуй, но таковым я вас, простите, Константин Парамонович, никогда не считал и не могу считать. Чтобы не ставить креста на самом себе, поставьте лучше крест на вашем активном участии в деле, сознайтесь сами, совсем не нуждающемся в ваших бесцельных жертвах…

- Попробую, - улыбнулся Культяпин.

- Не пробовать, а надо сделать… Вы сколько раз говорили мне, что жизнь для вас представляет слишком ничтожную единицу для того, чтобы ради нее стоило жить, лишая себя удовольствия вертеться белкой в колесе. Почем знать, может-быть, и пожалеете как-нибудь об этой ничтожной единице и будете упрекать себя за растраченные силы в угоду одному только идолу вашего культа: наживе!...

- И вы тоже!... - поморщился Культяпин. - А я, представьте, меньше всех думаю об этом идоле…

- В таком случае, я вас уж совсем не понимаю.

- Привычка. Попробуйте остановить заведенное колесо!

- Всегда можно: стоит только убавить прыть двигателя!

- Это, пожалуй, очень остроумно, но…

- Но вам не нравится?... Что-ж делать! Человек уж так устроен, что ему три четверти жизни, если только не больше, приходится проводить в неприятностях и неудовольствиях. Роз в нашей жизни очень мало, но зато розог - сколько угодно! Иного счастливца жизнь хлещет так, что тот не успевает даже повертываться…

Культяпин засмеялся и протянул руку доктору.

- До завтра, - проговорил тот и, простившись с пациентом, вышел в сопровождении Фомы на верхнюю площадку лестницы.

К верху в это время поднималась дама в скромной шляпке, под густой вуалью, а за нею шел молодой лакей, с явно растерянной физиономией.

- Фома Васильич! - крикнул отчаянным голосом лакей. - Эта дама непременно желает видеть Константина Парамоновича…

Старый Фома выдвинулся вперед и стал перед дамой.

- Константина Парамоновича видеть нельзя, сударыня, - они больны-с…

- Мне не надолго… На пять минут только, - пробормотала та, нервно теребя на руке концы перчатки.

- Никак нельзя-с… Да вот, вам и господин доктор то-же самое скажут…

- Простите, - бросилась она к доктору, молча наблюдавшему эту сцену, - могу я вас спросить?...

Она оглянулась на лакеев. Доктор понял и попросил посетительницу в соседнюю комнату.

- Теперь спрашивайте, сударыня… Мы одни…

- Благодарю вас. Ради Бога, скажите правду: очень болен Константин Парамонович?

- Вообще - болезнь его серьезна, но в данный момент нет никаких опасений…

- Спасибо вам, большое и глубокое спасибо… Болезнь я его знаю… Она неизлечима…

- Этого никто не может сказать!...

- Да? Вы не поверите, как вы меня этим обрадовали! - говорила возбужденным голосом дама, сжимая крепко руки доктора. - Согласитесь сами, что это ужасно… знать, что человек приговорен к смерти… Простите, я сама не знаю, что я говорю и зачем говорю… Мне хотелось-бы его видеть… На одну минуту, доктор… Потому что я… Ведь можно? Да? Постойте, прежде чем отказать мне, скажите правду: его можно видеть, не нанося ему вреда, или нет?

Доктор раздумывал. Ему в его практике часто приходилось сталкиваться с дамами, желавшими видеться с больными, готовыми отправиться в лучший мир, и выходило всегда как-то так, что он потом раскаивался, что не допускал их… Кто была эта незнакомка, - его не интересовало, но что ей хотелось, что ей необходимо было видеть Культяпина, в этом он не сомневался… Так желать видеть больного может только очень близкий ему человек…

- Пожалуй… - проговорил он нерешительно. - Я вернусь к Константину Парамоновичу и скажу ему. Если он не пожелает вас видеть, прошу меня не винить…

- Я никогда, никогда не забуду этого, доктор, - говорила дама, снова крепко пожимая ему руку.

- Пустое… Как сказать о вас?

Дама смешалась в первую минуту, но затем оправилась и проговорила твердо:

- Скажите ему: пришла Нина!

Доктор поклонился и вышел.

 

 

XXXVIII.

 

Затворив за собою тщательно дверь, доктор вышел на площадку, где стоял Фома в ожидании окончания переговоров с незнакомкой.

Увидев доктора одного, старый слуга очень удивился и вопросительно посмотрел на последователя Эскулапа.

- А дама-с, Василий Алексеевич? - спросил он.

- Постой, Фома, дойдет очередь и до дамы, - улыбнулся тот, - поди сюда!

Они вошли в кабинет Культяпина, и доктор, бросив взгляд на плотно затворенную дверь спальни хозяина, сообщил тихо Фоме:

- Даме этой необходимо видеть Константина Парамоновича, и я решил спросить его, не пожелает-ли он ее принять…

- Больному не до баб, Василий Алексеевич, - запротестовал старик, - напрасно вы его только тревожить станете…

- Ты ничего в этом не понимаешь, Фома… А ты скажи мне лучше вот что… и говори правду: есть у Константина Парамоновича какие-нибудь слабости на стороне?

- То-есть это вы насчет любовницы хотите сказать?

- Если тебе это название больше нравится, - ну, пожалуй, любовницы?

Фома вздохнул и задумался.

- Не думаю-с, - проговорил он, наконец, нерешительно.

- Только не думаешь, но не знаешь?

- По совести скажу, Василий Алексеевич, не знаю-с. Да и не наше это дело, чтоб в хозяйскую жизнь вникать… Конечно, Константин Парамонович - человек еще не старый, а препровождение времени его с супругой вам не меньше моего известно… Так вы полагаете, что эта дама из таких-с?

- Ничего я, Фома, не предполагаю, но она так настойчиво хочет видеть Константина Парамоновича, что невольно является подозрение.

- А как им фамилия-с?

- Фамилии не сказала. Просила только сказать ему, что пришла Нина.

- Нина-с? Беспременно из таких-с, - настоящая дама прежде всего фамилию свою скажет, а таких дам все по именам кличут. По-моему, Василий Алексеевич, и докладывать об ней Константину Парамоновичу не стоит, а прямо ей сказать, что не может, мол, принять по случаю болезни.

- Врать я не умею, и затем я обещал ей сказать Константину Парамоновичу об ее приходе… Увидим, что скажет он.

Доктор решительно двинулся в спальню своего пациента и скрылся за дверью.

Фома вышел снова на площадку и долго, вздыхая, покачивал головой.

Культяпин слегка удивился, увидев вернувшегося доктора.

- Или забыли что, доктор? - спросил он, повертывая к нему голову.

- Положительно ничего, но… случился случайно случай, благодаря которому я должен был вернуться к вам…

- Деньги дома забыли, а едете прямо в клуб, - догадался Культяпин, - возьмите, пожалуйста, из бумажника на столе, сколько вам нужно…

- Мерси, деньги у меня есть… Дело касается вас, а не меня… Там дожидается какая-то дама и непременно желает вас видеть… Уверяет, что на одну минуту только… Положим, что дамская минута в большинстве случаев тянется целый час, но его всегда можно сократить…

- Дама? Странный вы, доктор, право… Скажите сами, принимают-ли люди в моем положении дам?

- Очень часто…

- Лежа в постели?

- Ну, это еще не беда! Разные дамы бывают. Впрочем, я вам разрешил уже сидеть и, если нужно, дойти до стола и обратно… Наденьте халат и дайте аудиенцию…

- Она не сказала вам фамилии?

- Нет. Она просто просила передать вам, что пришла Нина…

- Нина! - воскликнул Культяпин и поднялся на постели, - Нина!...

- Да-с, Нина… Что ей прикажете сказать, - проговорил шутливо доктор: - же ву при, или - убирайтесь вон?

- Нина! - повторил Культяпин, - я ее не ждал…

Константин Парамонович спустил ноги с постели и беспокойно посмотрел на доктора, наблюдавшего за его движениями.

- Если вам неприятно посещение этой дамы, я могу и отказать ведь, Константин Парамонович…

- Нет, зачем-же… раз она пришла… Это так естественно навестить больного…

- Я думаю… Только, пожалуйста, не волнуйтесь, - предупредил его доктор, - в противном случае я вынужден буду…

- Успокойтесь. Волноваться я не стану… но и не принять ее не могу… Ступайте, доктор, и пришлите мне Фому…

- До свидания, - проговорил тот и, увидев на площадке Фому, кивнул ему головой на дверь кабинета и зашел к Нине.

- Константин Парамонович, сударыня, вас примет… Подождите немного, вас проводит его человек…

- Благодарю вас, доктор… я не забуду вашей любезности…

- На здоровье! - пробормотал тот себе под нос и, поклонившись Нине, спустился вниз.

- У всякого человека, выходит, должна быть с боку припека, - говорил вслух Василий Алексеевич, смотря в лицо молодому лакею, распялившему перед ним пальто. - Семен, ты женат?

- Забыть изволили, Василий Алексеевич: сами-же вы в прошлом году у моей жены рожу лечили, - отозвался с усмешкой лакей.

- Ах, да, да… И давно женат?

- Восьмой год-с…

- Однако, братец… Ну, а приятельница на стороне есть?

- Шутить изволите.

- Значит, нет? Но успокойся, Семен, рано-ли, поздно-ли - она будет…

- Зачем-же-с… Мы этими делами не занимаемся…

- Займешься! Ты думаешь, это такое скучное дело? Напротив, братец… Да, вот что еще! - вспомнил доктор, - мне Константин Парамонович говорил, что у него была Анфиса Марковна и хотела сегодня-же вечером заехать…

- Обещались действительно…

- Так ты не говори ей, что больного навещала какая-то дама… И Фому предупреди… Слышишь?

- Слушаю-с…

- Старуха она сердитая, и вам-же достанется за то, что к больному Бог знает кого впустили… Ну, прощай, верный супруг!

- Будьте здоровы-с, - ухмыльнулся лакей и, выпустив доктора, побежал к верху предупредить Фому.

Константин Парамонович сидел в халате у стола, когда Фома, впустив посетительницу в прибранную и приведенную уже в порядок спальню, затворил за ней дверь.

- Нина! - произнес он, поднимаясь со стула.

- Сидите, сидите, ради Бога! - остановила его та и, сбросив с лица вуалетку, подбежала к Культяпину.

Она была бледна, а голос дрожал от волнения. Волнение это невольно передалось и Константину Парамоновичу, когда он почувствовал в своей руке дрожавшую руку Нины.

- Я не знаю, как и благодарить тебя… вас… за любезную память… - начал-было Культяпин и остановился. - Это совсем не то, что я должен говорить, - обозлился он на самого себя, - к чему все эти пустые фразы, когда она здесь, у меня…

А Нина стояла перед ним, крепко сжав ему руку и с тревогой всматриваясь в его печальное, больное лицо.

За обедом у брата она решила сегодня-же поехать к нему.

Зачем? Нина об этом себя даже и не спросила. Она боялась одного только, что ее к нему не допустят и не скажут ему, что она приехала, хочет видеть его.

Нина никогда не была в доме Константина Парамоновича. Случилось-же это потому, что за последние годы у Культяпиных не было ни больших званых обедов, ни вечеров, на которых она могла-бы присутствовать, как сестра зятя Константина Парамоновича. На интимные-же обеды приглашались только Александр Петрович с Олимпиадой Парамоновной, Анфиса Марковна и двоюродная тетка самого Культяпина, «круглая сирота», как говорила она сама о себе, лет девяноста от роду.

Несмотря на такой почтенный возраст, старуха Кулькова чувствовала себя бодрой настолько, что давно уже стала сбавлять себе лета и молодиться при помощи всевозможных притираний.

Анфиса Марковна, смотря на нее, только подсмеивалась и, не стесняясь присутствием посторонних, говорила ей не без ядовитости:

- Ну, Марфа, не пройдет и двух-трех лет, как тебе ровно сорок годов сравняется. Молодеешь ты у меня не по дням, а по часам, дай Бог тебе здоровья! Хочешь, жениха найду? Платье бархатное мне Костя в именины подарил, как раз для твоей свадьбы годится!

Кулькова на реплики двоюродной сестры только улыбалась и говорила свою обычную поговорку:

- Мели, Емеля, твоя неделя!

Своего племянника Константина Парамоновича она обожала и красивее его не находила мужчин.

Когда кто-нибудь из мало знавших ее спрашивал: чем вы занимаетесь?

Кулькова отвечала, скромнопотупляя глаза:

- Чем-же мне, сироте, заниматься!... пупоны режу, и только всего!...

Состояние у нее, давно уже превращенное в процентные бумаги, было громадное, и Кулькова нисколько не преувеличивала, говоря, что отрезка «пупонов» берет у нее всегда много времени и доводит до поту. Жила она по-старинному, все деньги держала дома в железных сундуках, привинченных к каменному полу в кладовой, но воров не боялась, уверяя всех, что ее кладовая «заговорена» одним странником, выманившим у нее не одну тысячу рублей на освобождение Гроба Господня от власти магометанина, и что ни один вор не найдет ни дверей, ни окон, которые для татей останутся навсегда невидимыми.

Прислуг она держала немного, да и тех часто забывала кормить, - сама-же обедала дома редко, разъезжая по разным троюродным и внучатым племянникам и племянницам, которых у нее было столько, что она не всех даже и по именам знала.

Сядет в карету и крикнет кучеру:

- Вези меня к этой… ну, как ее?... Ах, батюшки мои! Из головы вылетела! Ну, вот что на Якиманке живет?...

- Коробкина, что-ль? Настасья Григорьевна? - спрашивал кучер.

- Да рази ее Настасьей зовут?

- А то как-же?

- Врешь ты все с пьяных глаз!

- А ей Богу-же, Настасья… В Ильин день мы у их были…

- В Ильин, в Ильин… Так Настасьей ее? А я думала, Степанидой… Ну, что-же ты рот, дурак, разинул? Вези к Настасье!

И племянники, и племянницы принимали Кулькову с уважением и подобострастием. Каждый из них считал себя наследником выживавшей из ума старухи и, прекрасно зная, какую бездну «пупонов» отрезывает Кулькова, считал своим долгом забежать вперед и тянуться изо всех сил, только чтоб угодить родственнице-миллионерше.

Старуха отлично все видела, понимала, называла про себя всех родственников «дураками» и каталась по Москве упиваться лакейскою лестью и насыщать себя чужими обедами.

Константин Парамонович, зная закулисную сторону жизни своей «дорогой» тетушки, морщился при встречах с ней и старался избегать разговоров.

Старуха Кулькова, смотревшая на его фигуру глазами влюбленной гимназистки, объясняла его холодно-официальное отношение к ней по-своему, с коммерческой точки зрения, и, не долго думая, отправилась в нотариусу и написала у него духовное завещание, которым все свое движимое и недвижимое, родовое и благоприобретенное завещала исключительно одному Константин Парамоновичу, с просьбой выдать на помин ее души, сколько ему заблагорассудится, дальним бедным родственникам.

Копию с этого завещания она послала Культяпину и стала ждать его ответа, не переставая питаться у тех самых «сродственников», которые после ее смерти получат от Культяпина только то, что ему заблагорассудится дать.

Прошел месяц, другой, третий, а ответа от Константина Парамоновича не было.

Кулькова даже растерялась и расстроилась.

- Что-же это в самом деле такоича! - говорила она, - или сам-бы приехал, или письмо благодарственное прислал… Я ему - все, а он хоть-бы плюнул на это… Я даже и не понимаю Костеньку… Такой фигуристый мужчина, можно сказать Мастодонт красоты (старуха смешивала Аполлона с Мастодонтом! ), и вдруг такое невежество к даме…

Чтоб разрешить свои недоумения, старуха поехала к Культяпину в лавку, - в лавке его не было, заехала в дом, - и дома не застала.

Стала ездить каждый день и ездила целых две недели, нигде его не заставая, пока, наконец, случайно не поймала Константина Парамоновича в театре.

Скрыться Культяпину не удалось. Хитрая старуха поймала его в то самое время, когда он, надев пальто, хотел уехать из театра.

- Ты куда-же это летишь? - остановила его Кулькова.

- Ах, тетушка, здравствуйте! - поневоле остановился тот, прикладываясь к ее руке: - голова разболелась… Еду домой.

- Ах, бедный ты мой! Постой, у меня аптекарская сольца есть, - зашарила та в своей сумочке, - понюхай, милый, сичас оттянет…

- Нет, мне ваши соли не помогут, - уклонился Культяпин, - мне необходим абсолютный покой.

- Ну, поезжай с Богом… А я к тебе сколько раз заезжала, и все дома нет, как нет…

- Разве заезжали?

- Порог твой оттоптала. Все хотела тебя спросить, получил ты копию с моего завещания?

- Копию? Так это вы ее мне прислали?

- А то кто-же, Костенька?

- Я думал, что это какой-нибудь шутник прислал… смеха ради… Так это, тетушка, вы прислали?

- Я, я, дорогой мой…

- И вы… мне одному отказываете все свое состояние?

- Тебе, красавец… Кого люблю, тому все и отдаю…

- Простите, тетушка, но это глупо.

Старуха, не ожидая такого реприманда со стороны своего любимчика, даже оторопела.

- Как - глупо? Что это такоича ты говоришь, Костенька?

- Очень глупо. Во-первых, я - не беднее вас, а во-вторых - мне нет никакой охоты возиться потом с вашими бесчисленными родственниками и выслушивать от них всевозможные неудовольствия. Будьте добры, перепишите завещание и… отпустите мою больную голову на покой!

Кулькова чуть не заплакала. На другой-же день она поехала к нотариусу переписать завещание, но с полдороги вернулась, вспомнив, что переписка обойдется ей чуть не в две тысячи рублей…

- А вот и позлишься… А вот и получишь все, - бормотала она, возвращаясь: - ругай потом тетку, как хочешь, мне наплевать! А тебя за твою гордыню я проучу, Костенька… Долго меня не забудешь!

Так Культяпин и остался наследником Кульковой, в полной уверенности, что та переписала свою духовную и распределила свои богатства между действительно нуждавшимися родственниками…

 

XXXIX.

Не мудрено после этого, что Нину никто из служащих у Культяпина не знал в лицо, а доктор, только уже подъезжая к клубу, ударил себя по лбу и назвал «дураком», вспомнив, что у Александра Петровича Шавкина были сестры, которых он хотя и не видел, но отлично помнил, что одну из них называли Ниной.

«Непременно она и есть, а я чорт знает за кого ее принял! - с досадой подумал он, сваливая свою вину на плохую память. - Странно все-таки, что приехала его навестить она одна, а не с сестрами… Впрочем, может-быть, Константин Парамонович с остальными сестрами не ладит, все это возможно, - во всяком случае, я одну птицу принял за другую! »

А пока Нина всматривалась в Культяпина, последний не знал, что сказать ей и о чем спросить.

Его невольное замешательство от неожиданного приезда Нины кончилось, впрочем, тотчас-же, как-только заговорила девушка.

- Я узнала от Липы, что вы серьезно захворали, - проговорила Нина, не выпуская из своей руки холодную руку Константина Парамоновича, - и вот я приехала…

- Спасибо вам… Сердечное спасибо… но Липа, по-обыкновению, преувеличила… Серьезного у меня ничего нет.

- Вы хотите обмануть меня? Зачем это, Константин Парамонович?

- Я не обманываю…

- Что-же с вами было?

- Со мной? Ровно ничего… Нина, вы прислали мне письмо и хотели меня видеть? - свернул в сторону Культяпин.

- Об этом - потом, когда-нибудь, а теперь я хочу знать, что с вами случилось? - настойчиво проговорила Нина.

- Хорошо, я скажу вам. Вы непременно хотите знать, да?

- Да. Хочу знать правду. С вами случился припадок… в этом вы меня и не старайтесь разуверить…

- И не думаю. Был припадок. Самое обыкновенное дело, Нина, в моем положении. Вы и сами знаете, что здоровье мое надломлено, что сердце у меня отвратительное, и что если я протяну каким-нибудь чудом два-три года, я сам первый удивлюсь этому.

- Я не хочу верить этому, не хочу и не хочу! - с жаром воскликнула Нина, сжимая обеими руками руку Культяпина. - Вы сами не хотите жить…

- Вчера - нет, сегодня - да…

- И не бережете себя. Вы сами расстраиваете себя мелочами, пустяками, умышленно сокращаете свою жизнь и говорите, что будет чудо, если вы проживете два-три года… Я слышала от Липы, что вас расстроило мое письмо… Вы смотрите на меня с удивлением, Константин Парамонович? А, между тем, ваша сестра прямо спросила меня: что я писала вам? Неужели несколько слов, которые я написала, могли произвести на вас такое скверное впечатление, что с вами случился припадок? Если это так, простите меня, ради Бога… разве я хотела этого? Подумайте сами… я хотела только вас видеть… на полчаса… на десять минут… сказать вам, чтоб вы забыли навсегда, что произошло тогда…

- Нина! Нина!

- Постойте, Константин Парамонович, вы должны выслушать меня спокойно…

- Замолчи! - проговорил решительным тоном Культяпин. - Я ничего не понимаю… твое письмо… мой припадок… это какая-то путаница, которую я не могу распутать… Помоги мне… потому что во всем этом чувствуется какая-то ложь… да, скверная и гнусная ложь… Ты не уйдешь от меня без того, чтобы мы не распутали ее… или уходи сейчас, сию минуту…

- Я не уйду.

- Хорошо. Я теперь покоен. Ты устала?... Сядь, Нина…

- Нет, нет… говори… говорите, Константин Парамонович!

- Тебе сказала сестра, что со мной случился припадок после получения твоего письма?

- Липа сказала, что вас расстроило мое письмо, и она хотела знать его содержание…

- Но откуда сестра знает, что я получил это письмо?

- Вероятно, от Анфисы Марковны, которая приехала к нам прямо от вас…

- От матери?

Константин Парамонович недоверчиво посмотрел на Нину, но, встретив ее ясный взгляд, остался в полнейшем недоумении.

- Ничего не понимаю, Нина, - проговорил он, ломая голову, - твое письмо я сжег тотчас-же, как только прочитал… мои люди не могли знать, что в числе писем, получаемых мною ежедневно в большом количестве, находится письмо, писанное именно тобою… Ничего не понимаю… но я это узнаю…

- Не все-ли равно!

- Я не желаю иметь шпионов у себя в доме. Но, во всяком случае, мой припадок был вызван не твоим письмом, Нина… я не хочу лгать… я никогда не рядился в тогу добродетели и всегда тебе говорил, что я - дикарь по рождению, дикарь по воспитанию и дикарь по жизни… Если в каждом человеке сидит зверь, скверный, плотоядный и кровожадный зверь, то в таких, как я, их должно сидеть по нескольку… Нам все доступно, потому что мы можем купить, когда хотим, любое безобразие и валяться, как свиньи, в грязи, усыпанной нашим золотом.

- Я этому никогда не верила…

- Напрасно! Ради Бога, верь… И чем хуже ты будешь думать обо мне, тем я больше буду походить на самого себя… Припадок со мной случился после кутежа, Нина…

- Вы клевещете на себя, Константин Парамонович!

- Я говорю правду. Зачем я это сделал, не знаю… пришла фантазия, и пробезобразничал всю ночь, без сна, как мальчишка, вырвавшийся из-под строгой опеки. Я пил, Нина, как сапожник, и обнимал, пьяный, продажных тварей, находя их прекрасными и достойными самой страстной любви…

- Это - ложь! - крикнула, дрожа и бледнея, Нина.

- Это правда, Нина… Святая истина… и мне теперь легче стало… мне так легко, Нина, что я могу умереть без всякого сожаления, потому что единственный человек, который ближе и дороже мне всех, знает, что такое я и какой я стою цены…

Нина медленно освободила свои руки из рук Константина Парамоновича и отошла к окну.

Культяпин проводил ее глазами и опустил голову на грудь.

«Вот и хорошо, - думал он, - пусть знает все… Ей обидно, конечно, что я именно такой, как и все мужчины на свете, т. е. дрянной, слабый и распущенный человек… Ну, что-ж… лучше разом кончить, в самом начале, чем потом упрекать себя в намеренной лжи…»

Нина повернулась и подошла к Константину Парамоновичу.

- Я никогда не думала, - произнесла она с грустью, - что вы можете так ужасно относиться к своему здоровью… Сознательно разрушать его, превращаясь в животное, простительно только дикарю…

- Я дикарь и есть, Нина…

- Нет, вы только больной человек, брошенный и забытый всеми… У вас все есть, и нет ни одного человека, который-бы заставил вас отвернуться от пропасти, не страшной только слепому человеку. Стали-ли вы хоть на миг счастливее или веселее от того, что провели беспутно ночь?

- Мне противно вспоминать об этом…

- Вы больны и несчастны…

- Нина… ты святая девушка… но защищать меня, против меня, не надо… это слишком…

Нина наклонилась над Культяпиным и бросила на него такой сострадательно-любящий взгляд, что Константин Парамонович взволнованно схватил ее за руки и прошептал:

- Милая!...

Ее лицо было так близко от него, что он невольно потянулся к Нине…

- Ради Бога! - остановила она его с мольбою и, отступив на несколько шагов, произнесла: - вы больны, Константин Парамонович, за вами нужен уход… и я остаюсь здесь!

- Нина!

- Вы не хотите этого? Да?

- Нет, но твое положение…

- Мое положение останется таким-же, как и было… Другое дело, что скажут или подумают ваша жена и мать.

- Об этом я забочусь мало…

- Как они мало заботятся о вас самих. И, наконец, если ваша жена отдает свои заботы чужим больным, то почему-же я, все-таки не чужая вам, не могу посвятить себя а уход за родным больным? Положение вашей жены нисколько не изменилось оттого, что она превратилась в сестру милосердия, почему-же непременно изменится мое, если я поступлю по примеру, достойному подражания?

- Но я совсем почти здоров, Нина.

- Все больные говорят это, но доктора им не верят. И прекрасно. Я буду счастлива, если ваши доктора скажут вам, что вы здоровы и можете выходить безо всяких опасений за здоровье; но я хочу сама это слышать и уйти от вас тогда, когда сама увижу, что вы здоровы настолько, что можете повторить снова попытку на самоубийство.

- Таких попыток больше не будет никогда, Нина.

- Да? Я могу верить вам?

- Можешь, потому что я… хочу жить!...

Нина быстро подбежала к Константину Парамоновичу и опустилась перед ним на колени.

- Я остаюсь! Можно?

Культяпин посмотрел на Нину, которая с такой тревогой ждала его ответа, бросая на него умоляющие взгляды, и провел рукой по лбу, как-будто отгоняя от себя беспокойные мысли.

- Оставайся! - проговорил он, наконец, и с улыбкой протянул руку Нине.

-----

Анфиса Марковна нашла Олимпиаду Парамоновну в маленькой гостиной, окруженную несколькими дамами из актерского мира.

Увидев мать, она пошла к ней и спросила:

- Ты разве уезжаешь, мамочка?

- Отпусти. Напилась я, наелась, больше мне, кажется, у тебя и делать нечего…

- Посидите час-другой, поболтайте с нами!

- Надоели мне бабьи разговоры, милая. Все одно и то-же, никакого интересного сюжету нет…

- Очень жаль, мамочка, я так давно тебя не видала, да и поговорить с тобой путем не пришлось…

- Где уж тут говорить, в пору с гостями хороводиться… а мне тебе пару-другую слов надо сказать… Можно тебя от этих ломак-то оторвать?

- Сколько угодно, мама, - засмеялась Олимпиада Парамоновна, - они совсем не взыскательны… Пойдем в кабинет Саши…

- Да уж на что не взыскательны: едят и пьют все, что только на столе ни принесут… церемонностей не соблюдают, - ворчала Анфиса Марковна, идя за дочерью.

- Ну, мама, садись и говори, - трещала возбужденная разговором с гостями Олимпиада Парамоновна и, поцеловав мимоходом старуху, придвинула к ней кресло. - О Косте, вероятно, ты хочешь что-нибудь сказать? Ах, бедный мой Костя!... Ты когда у него будешь?

- Сейчас прямо от тебя заеду… все-таки как-будто покойнее, когда узнаешь сама.

- И как еще! А я к нему завтра утром поеду… Поехала-бы и я с тобой, да неловко все-таки бросить гостей…

- Очумела! Да где-же это видано, чтобы хозяйка гостей своих на глупое произволение бросала? Я нонче навещу, а ты завтра… так хорошо будет… и ему тормошиться меньше: одна баба говорит или две сразу… А тебя я хотела спросить насчет Нинки нашей…

- Что такое, мам? - встревожилась та.

- Ну, чего ты испугалась? Ничего особенного… жениха я ей нашла… Гвоздикова знаешь? Так сын его…

Олимпиада Парамоновна задумалась. Что ей сказать матери? От Нины она уже знала, что та полюбила Константина Парамоновича и что о каких-то Гвоздиковых ей говорить теперь совершенно бесполезно. Олимпиада Парамоновна не могла, конечно, судить о том, насколько глубоко чувство Нины к ее брату и как последний сам относился к девушке: серьезно или просто играл в любовь от скуки.

Олимпиада Парамоновна по себе знала, что, будучи девушкой, она влюблялась несколько раз, даже плакала, услыхав о том, что избранники ее сердца женились на других, и несколько раз собиралась отравиться, утопиться и повеситься. Серьезно полюбила она только Александра Петровича, серьезно настолько, что, не выдай ее родители за него замуж, она, не задумываясь, ни на минуту, стала-бы его любовницей.

Возможно, что Нина, сравнительно мало знавшая мужчин и отдавшая себя исключительно музыке, увлеклась Константином Парамоновичем, больше других имевшим шансы на симпатию девушки и путем посещений и длинных бесед влюбившим в себя малоопытную музыкантшу.

Пройдет месяц, два, три, и кто знает, от вспыхнувшего чувства, быть-может, не останется и следа.

В серьезное чувство брата она также мало верила.

Полубольной человек, вечно занятый делом и скорее влюбленный в свои фабрики и ситцы, чем в какую-либо женщину или девушку, едва-ли он мог серьезно полюбить Нину, мало представлявшую, с женской точки зрения, интереса для мужчины.

Правда, Нина была очень недурна собой, имела замечательные бархатные глаза, обладавшие способностью приковывать к себе внимание мужчин, но у ней не было ни видной фигуры, ни уменья поддерживать разговор с заинтересованными ею мужчинами.

Сам Константин Парамонович звал ее вначале дикаркой и молчальницей, набиравшей всегда воды в рот, и только в последнее время она почему-то разговорилась и то только с Культяпиным…

Брак Константина Парамоновича был не из счастливых, - это факт, - но, прожив с женою столько лет, пробовал-ли он хоть раз поискать себе счастья? Нет. И Олимпиада Парамоновна, сидя теперь рядом с матерью и раздумывая о взаимных отношениях брата и Нины, склонялась к мысли, что их чувства были не серьезны и что они скорее играли в любовь, чем любили друг друга.

Но на все надо дать время, и поэтому Олимпиада Парамоновна совершенно основательно полагала, что навязывать теперь жениха Нине и бесполезно, и преждевременно.

Матери, конечно, она об этом не могла говорить и искала какого-нибудь предлога отклонить до удобного случая сватовство сердобольной Анфисы Марковны.

Что партия в лице сына Гвоздикова была более, чем прилична, в этом Олимпиада Парамоновна и не сомневалась конечно, и если-бы не эта «игра», затеянная не то от скуки, не то спорта ради ее братцем, она ни на минуту не задумалась-бы уговорить Нину попытать счастья уже не в роли музыкантши-артистки, а в роли жены и матери.

- Ну, что-ж ты молчишь-то? Не для молчанки я тебя от гостей урвала! - произнесла Анфиса Марковна, тщетно прождав от нее ответа.

Олимпиада Парамоновна очнулась и проговорила:

- Ах, мама, это такое серьезное дело… надо-бы с Сашей поговорить…

 

 

XL.

 

- Говорила я и с твоим Сашкой… - сказала Анфиса Марковна.

- Когда-же ты это успела? - спросила Олимпиада Парамоновна.

- А вот сейчас. Поймала его и передала насчет жениха…

- Что-же тебе сказал Саша, мама?

- Обещался уговорить…

- Нину? Напрасно. Она, насколько я знаю ее, совсем и не мечтала о замужестве…

- Не мечтала, так замечтает… А ты ей с своей стороны предложи да резоны представь… Девки, ведь, глупы, - чай, по себе самой знаешь…

- Попытаться - отчего-же! Но за успех не ручаюсь, мамочка…

- Да что она за Мелитриса Кирбитьевна, что вы и уломать ее не сможете? Нищая, ведь! Кабы не брат, по миру-бы находились, что она, что ее сестры…

- Хорошо, мама, и я, и Саша поговорим с ней…

- Беспременно поговорите… Девчонке счастье предлагают, судьбу по-хорошему устраивают, а не токмо что такоича… Откровенно скажу, мне на вашу Нинку наплевать, сердобольна только я оченно… Болтается, вижу, девчонка без призору: надо ее к рукам прибрать… Хорошему у ваших ломак она не научится, да и учиться у их, акромя срамоты, нечему…

- Мама, ты непременно, я вижу, хочешь Нину выдать замуж… Почему тебе пришла такая блажная мысль, я теряюсь в догадках!

- Случай, глупая, подошел… случай… Не разговорись я со стариком Гвоздиковым, мне-бы, пожалуй, и Нинка твоя на ум не пришла… А разговорилась и вижу, что можно дуру-девку к настоящей жизни пристроить… Хороших случаев я отродясь не упускала и упускать не люблю. Лезет к тебе в руки - бери, ползет из рук - бери и беги… Очень уж я к людям сердцем горяча, что твой утюг… меня гонят, а я к ним лезу… лезу да всякое добро им под нос сую… Терпеть я того не могу, что не по-моему делается…

- Что-же делать… сплошь и рядом это случается…

- Оттого что люди глупы и пользы своей не понимают. Вот твой Сашка не в сестру: дурак-дурак, а небось не совратил с пути какую-нибудь портниху, а купеческую дочь Культяпину! Выше колокольни залез, а башки себе не сломал!

- Мама! Неужели тебе не надоело перетряхивать старое? - сделала гримасу Олимпиада Парамоновна.

- К слову, милая, пришлось. К слову я и себя не щажу, цепляю. Ему-бы со стоптанными каблуками ходить, а он в директоры Культяпинской мануфактуры залез… Мне не жалко, а только ежели он сестру свою не уговорит, - из дураков у меня по гроб моей жизни не выйдет.

Анфиса Марковна встала и посмотрела на дочь.

- Ты чему-же это ухмыляешься, скажи? Мать уж смешна стала, выходит…

- Ах, мама, мама! - покачала та головой.

- Я давно, мать моя, мамой состою, а уважения от вас настоящего не вижу… Что ни скажешь - либо вдоль, либо поперек, и все с усмешечками да с улыбочками…

- Грешно тебе это говорить, - произнесла уже серьезно Олимпиада Парамоновна, - пойми, наконец, что надо-же считаться и со временем, и с людьми иных направлений, взглядов и вкусов! Ведь ты никого не переделаешь по-своему и не заставишь смотреть на жизнь своими глазами!

- Куда уж мне вас заставлять: вы зрячие, а я - слепая. И не желаю я этого, и не хочу… Всякому свое, у всякого своя дорога: у кого шоссе, у кого проселок. А замечаю я только, Липка, что раздражаться я чаще стала… Все вы, ровно на-смех, из себя меня выводите…

- Мама, ты ошибаешься. Не мы тебя раздражаем, а ты сама раздражаешься. И знаешь почему?

- Где-же курице это знать? Нонче яйца много мудренее курицы стали…

- Потому мамочка, что ты, прости за правду, всем чужая стала…

Анфиса Марковна озадачилась и села, но минуту спустя вскочила и наступила на дочь.

- Я чужая всем? Я? - вскрикнула она с негодованием. - Липка, либо ты напилась с этими актеришками, либо - совсем ума рехнулась… Да ты с каких-же это пор меня из поминанья выбросила?

- Милая мама! Умная ты женщина, а не можешь понять, что ты чужая нам не по крови, не по сердцу, а по взглядам и требованиям, какие мы и ты предъявляем к жизни. Ты отжила свое, а мы начинаем только жить. И то, что ты считала хорошим, непогрешимым, - для нас иногда становится если не смешным, то, во всяком случае, наивным… Архаизмы, как говорит Саша, должны быть у каждого поколения… Пройдет тридцать лет, и мы с мужем, вероятно, будем брюзжать на новое поколение и находить в нем те-же недостатки, те-же испорченные вкусы и ложные взгляды на все, какие ты теперь находишь в нас… Саша говорит, что это неизбежный закон прогресса, не выносящий застоя и косности…

- Да Сашка-то твой это откуда?... Отцы мои! Без подметок человек ходил и вдруг совсем бабу, вконец испортил…

- Надо мириться, мама, с тем, что есть, потому что переделать всех на свой старинный лад - работа Сизифа…

- И Сизиф твой дурак, да и ты с Сашкой не умнее его… От умных слов, говорят, дураки только больше глупеют… Ну, и желаю вам этого на доброе здоровье, а я в этом не виновата… Растила дураков с мамками да с гувернантками, а вышло чорт знает что… и денежки мы с покойником ухлопали, и из детей вороньи пугалы сделали… Умирать пора мне, дочка! - с грустью произнесла Анфиса Марковна: - да и жить не зачем, - всем «чужая»!...

Она остановилась, как-будто ожидая ответа от дочери, но Олимпиада Парамоновна молчала, сознавая, что дальнейшие разговоры будут бесполезны и что она, сама не зная зачем, наговорила матери чего совсем-бы, пожалуй, и говорить не следовало…

- И умру, - подтвердила с торжественной уверенностью Анфиса Марковна, колотя сжатым кулаком правой руки по ладони левой, - не стоит с вами, ошалелыми, жить да гнусные обиды терпеть…

Старуха передернула на плечах шаль и пошла к дверям, не простившись с дочерью.

- До свидания, мама! - бросилась за ней Олимпиада Парамоновна и обняла старуху сзади за голову.

- Прощай, - угрюмо проговорила та, не поворачиваясь, - а насчет Нинки все-таки поговори с мужем… Уговорите - ваше счастье, не уговорите - мне наплевать!

Анфиса Марковна высоко подняла голову и вышла, крикнув дочери:

- Пожалуйста, меня не провожай, и без тебя дорогу найду!

Олимпиада Парамоновна подумала с минуту и отправилась искать мужа.

Искать его, впрочем, долго не пришлось, - он оказался в кабинете с толпой мужчин, пивших ликеры и куривших дорогие сигары.

Заметив жену, Александр Петрович вышел и спросил ее взглядом, в чем дело.

- Ты знаешь, что мама сватает жениха Нине… и не только сватает, а прямо навязывает?...

- Слышал.

- Какое-же твое мнение?

- Мое? да ровно никакого. Предложу и - только…

- А если эта партия действительно для Нины будет со всех сторон удобная?...

- Значит, она должна выйти замуж. А твое мнение, Липа?

- Мое мнение в счет не должно идти…

- Однако?

- Думаю, что Нина не думает о замужестве и едва-ли согласится, по крайней мере теперь, выбрать себе мужа…

- Я думаю то-же самое. А впрочем, отчего и не предложить… Остальные сестры, например, меня упрекают даже, как ты знаешь, что я нисколько не забочусь об их судьбе и не приищу им выгодных партий…

- Нина - одно, а те - совсем другое…

- Верно, но… отчего не рискнуть… а вдруг?

- Что, Саша?

- Да вдруг Нина изъявить свое согласие? Музыка - это очень хорошо, но не весь-же век бренчать на рояли и думать, что только в звуках можно найти смысл всей жизни. Природа должна взять свое, и каждый человек, как тебе известно из физиологии, нарушающий или пренебрегающий ее законами, - становится жертвой своего собственного непослушания. Пройдет пять, шесть, семь лет, и Нина завянет, как вянет оранжерейный цветок в навязанной ему насильно обстановке и температуре, и станет, может-быть, обвинять в этом и меня, и тебя, и всех, кто не хотел дать ей возможность жить и цвести…

- Я понимаю тебя, Саша… но не думаю, что именно теперь, - сделала ударение Олимпиада Парамоновна на последнем слове, - именно теперь она согласилась-бы выйти замуж…

- Почему-же, Липа?

- У Нины какое-то странное настроение, - уклонилась она от прямого ответа, - и я не думаю, чтоб она отнеслась сочувственно к предложению мамы…

- Ну, я в ваших настроениях не силен и поэтому предоставляю тебе сперва переговорить с ней, а затем уже, для выручки в критический момент, прихватить и меня, - засмеялся Шавкин, - так?

- Пожалуй, и так, Саша… Так даже, как-будто, и лучше будет, - согласилась Олимпиада Парамоновна, - для нас лично, для меня по крайней мере, совершенно безразлично: выйдет Нина замуж или нет… Я от этого нисколько не выигрываю и не проигрываю… но для нее самой - это вопрос жизни…

- Такой-же почти серьезный, как и для моей тещи! - усмехнулся Шавкин, - она на меня так насела, как-будто я - Нина и непременно для ее удовольствия должен выйти замуж за Гвоздикова-фиса…

- Маму, Саша, мы знаем давно, и поэтому ее можно оставить в покое…

- С наслаждением, Липа! Только-бы она меня оставила в покое. Я очень ее люблю и уважаю, но, согласись, душа моя, что вечно слышать от нее за глаза и в глаза одного только «дурака» в конце-концов опротивеет… Я не лезу в умницы, я делаю, что могу, в общем деле, по мере своих сил и способностей, но требовать от меня гениальности Кости она не имеет никакого права.

- Ты тоже, как и она, начинаешь раздражаться! - с удивлением произнесла Олимпиада Парамоновна.

- О, нет, Липа… Твоя мать, если можно так выразиться, пережила летний сезон, не успела заснуть вовремя как муха и поэтому кусается, уже не разбирая сезонов. Я терпелив, я щажу ее старость, люблю Костю, который смотрит на все и вся глазами Юпитера-громовержца, но… но бывают минуты, когда я начинаю жалеть о своем грошовом номеришке в меблированных комнатах и булке с фунтом колбасы, купленной на два дня…

- Саша! Саша! Что ты говоришь, милый? - с изумлением проговорила Олимпиада Парамоновна, кладя руки на плечи мужа.

- Говорю то, что чувствую. У меня была своя дорога, - хороша она или дурна, это другой вопрос, но я свернул с пути, встретился с тобой и испытываю туже участь, что и Нина. Меня облагодетельствовали, продолжают благодетельствовать и относятся с нескрываемым презрением за то, что я не умею их благодарить за дары, даже и сотой доли которых, по их мнению, я не стою… Это - право всякого богача, ценящего каждую свою копейку в рубль, но и у меня есть право… критически относиться к такой оценке и ценить свое личное достоинство по своей таксе. Во всех действиях, словах, улыбках, взглядах как твоей матери, так и брата - сквозит только одно желание показать мне, что они меня для тебя купили и… сгоряча или впопыхах… переплатили, то есть купили предмет за цену выше его стоимости… Я и не спорю против этого. Стою я им дорого и… не чувствую при этом ни малейшей благодарности.

- Не клевещи на Костю, Саша! Мама - человек старых, особенных понятий, но брат… брат нас любит, брат никогда ни одним словом не позволил себе сказать тебе или мне, что мы для него - чужие, что ты куплен и что мы берем от него совсем не то, чего стоим…

- Ты ведь влюблена в брата! Костя для тебя, как и для Анфисы Марковны, - божок, которому вы при всяком случае приносите жертвоприношения. Я нисколько этим не хочу умалить значение Кости в ваших глазах, Липа, избави меня, Боже, но… я не язычник, и поэтому не требуйте от меня привычных вам жертвоприношений. Теперь не время, конечно, говорить об этом… меня ждут гости… и я прошу у тебя прощения, что наговорил глупостей… А Нине ты скажи, все-таки… Почем знать? Какой-то мудрец сказал: трудно знать то, чего никто не знает!... Я знаю много меньше других, во всяком случае, и не удивлюсь, конечно, ежели Нина объявит мне вдруг, что она согласна выйти за Гвоздикова…

- Саша, мы должны поговорить с тобой серьезно, - потирая лоб, проговорила Олимпиада Парамоновна, - потому что то, что я услышала от тебя сейчас, я слышу в первый раз…

- Ради Бога, Липа, не придавай моей болтовне никакого значения. Я выпил сегодня лишнее и - вот результаты… Завтра, наверное, я уже забуду о том, что говорил тебе сегодня… Ну, я пойду… меня ждут, Липа, а ты… переговори с Ниной… Так? Да?

Олимпиада Парамоновна сняла руки с плеч мужа и проговорила, вздохнув:

- Так.

Она вышла вместе с ним из кабинета и пошла налево.

Ей было неприятно, что произошел такой разговор с мужем, в котором он высказал свои взгляды на свое положение в семье Культяпиных.

Верен-ли был этот взгляд или нет, - но это нисколько не меняло дела: Александр Петрович считал себя купленным мужем для нее и купленным за слишком высокую цену.

Олимпиада Парамоновна только теперь поняла, что таил в душе ее Саша, который сознавал, что Константин Парамонович и Анфиса Марковна видели в нем если и не врага, то уж, во всяком случае, тунеядца, пользующегося не по чину благодеяниями фамилии Культяпиных.

Она на все смотрела просто и не ожидала выводов, высказанных ей мужем.

Он ей - муж, она ему - жена. У ней - деньги, у него… Что у него?

Именно то, что ей в нем нравилось: ум, красота, порядочность, сценический талант…

Не все-же непременно богатые невесты выходят за богатых людей. И придавать значение тому, что у Саши не было ровно ничего, ей никогда-бы и не пришло в голову.

Оказывается, что люди считаются со всем и стараются отыскать друг в друге такую дрянь, какую не встретишь в иной помойной яме. Люди раздражаются, злятся, делают тысячи несправедливостей и, смотря на своих ближних как на врагов, сходят со сцены, давая место проделывать то-же самое другим…

Олимпиада Парамоновна в первые минуты после короткого разговора с мужем огорчилась, но затем тотчас-же и успокоилась, решив завтра-же, если не придется сегодня, объясниться с мужем и разуверить его относительно своих родных.

«Саша ошибается, - его все любят, и он этого не понимает! » - говорила она самой себе, идя к Нине, и, подойдя к дверям ее комнаты, постучала. Ответа не было.

Олимпиада Парамоновна подождала с минуту, постучала снова и отворила дверь.

Комната была пуста. На столе стоял картон из-под шляпки, а на креслах валялось скомканное платье, в котором была Нина за обедом.

 

 

XLI.

 

Анфиса Марковна ехала к Константину Парамоновичу и злилась, сидя в пролетке, на весь свет: и на себя, и на дочь с зятем, и на Нину, и даже на сына, который своим глупым мирволеньем распустил Шавкиных до того, что те из послушания выходить стали.

Когда Анфиса Марковна сердилась, она вся приходила в движение и, не смотря ни на что, сидела-ли она, стояла-ли, находилась-ли дома или ехала по улице, разговаривала сама с собой, плевала на стороны, раскачивала головой и жестикулировала руками.

Дома и у родных никто не обращал на нее внимания, но уличные прохожие останавливались, смотря ей вслед, и одни принимали ее за пьяную, другие за сумасшедшую.

Кучера у ней не уживались. Благодаря полнейшему ничегонеделанью и редким выездам, они начинали пить от скуки и менялись Анфисой Марковной поэтому чуть не каждый месяц.

С такими кучерами, не успевшими еще привыкнуть к особенностям характера хозяйки, сплошь и рядом происходили курьезные сцены.

Едет, например, Анфиса Марковна откуда-нибудь домой и начинает или продолжает сердиться по поводу разговора, происходившего перед ее отбытием.

- Я тебе покажу прыть! Я тебя уйму, шелковый станешь! - сердится по обыкновению вслух старуха и стучит неистово зонтом по дну пролетки.

Кучер слышит это, относит распеканцию хозяйки к себе и, сдержав лошадь, едет шагом.

Едут так улицу, едут другую, наконец Анфиса Марковна начинает замечать, что она не едет, а идет…

- Ты что-же это, дурачина, меня шагом-то везешь? - вспыхивает она, - с кем ты едешь, простофиля: с живым человеком али с кислым молоком?

- Да вы сами-же приказали прыть укоротить, - оправдывается тот.

- Я? Когда, рожа ты этакая, я тебе такое приказание давала? Да ты пьян…

- Никак нет-с…

- Пьян.

- Ей Богу-же, Анфиса Марковна, с козел мне не слезть…

- Пьяному и слезть трудно… Один другого хуже кучеришки эти… Пошел, дурак!

Кучер трогает вожжами и летит стрелой, теряясь в догадках: он-ли ослышался, или хозяйка запамятовала…

А Анфиса Марковна, забыв кучера, продолжает с своего сердца накипь снимать.

- Тьфу! - плюет она налево: - вот тебе и вся цена! Нет ты погоди, доберусь я до тебя… дай срок… приведешь ко мне, кланяться в ноги будешь, ну и постой! Постой, дурак!...

Кучер сразу осаживает лошадь. Анфиса Марковна тыкается лбом в козлы и вне себя от гнева спрашивает кучера, потирая ушибленное место:

- Ты за каким-же это рожном остановился, чортов кум? А?

- Сами изволили приказать…

- Я?

- Так точно-с: стой, кричите, дурак! С козел не слезть!...

- Пьян! Совсем пьян, лыка не вяжет… Пошел!...

И на другое утро кучера уже нет, а Анфиса Марковна просит по телефону Константина Парамоновича или главного доверенного своей фирмы прислать ей кучерка, только трезвенного, потому ей, ровно на грех, пьяница на пьянице попадаются.

И на этот раз, едучи от Олимпиады Парамоновны к сыну, Анфиса Марковна сердилась и разговаривала, на потеху проходящих, сама с собой, поплевывая на сторону и жестикулируя руками.

К счастью, кучер был глуховат и только, кажется, поэтому жил у Анфисы Марковны дольше других.

Он не слышал выкриков хозяйки и остановился только тогда, когда подвез ее к подъезду дома Константина Парамоновича.

Встретил ее Фома с несколько смущенным видом.

- Ну, что Костя? - спросила она, сбрасывая с себя шубейку.

- Теперича слава Богу-с… все как следует.

- Ну, слава Богу! - перекрестилась Анфиса Марковна, - кушал?

- Рябчика съели-с… бульонцу хлебнули…

- Это хорошо, Фома. Ну, слава Богу… На человека с аппетитом всегда надеяться можно…

- Так точно-с… оченно даже хорошо покушали-с…

- А доктор был?

- Как-же-с! Час тому назад уехавши… остались довольны Константин Парамоновичем.

- Ну, вот видишь! - произнесла Анфиса Марковна и, оправив складки шелкового платья, пошла наверх.

За ней поспешил вконец расстроенный Фома.

- Матушка, Анфиса Марковна! - остановил он ее на первой площадке.

- Ну? - остановилась та.

- Да вы лучше завтра утречком к нам пожалуйте, - пробормотал Фома, поглаживая свою покрасневшую от волнения плешь.

Старуха бросила пристальный взгляд на старого слугу и спросила с недоумением:

- Завтра? Почему-же я не могу… сейчас?

- Вздремнуть изволили, матушка, вздремнуть… «Я, - говорит, - Фома, заснуть хочу». Спите, - говорю, - с Богом, спите, Константин Парамонович!...

- Так заснул Костенька?

- Заснул, матушка, заснул… и быстрехонько так… Я уж на цыпочках вышел, чтоб не разбудить…

- Ну и Христос с ним, пущай спит! Может, доктор что и снотворное ему дал?

- Ничего-с… сами пожелали заснуть… «Я, - говорит, - Фома, засну, а ты уходи». Больному человеку, матушка Анфиса Марковна, сон прежде всего…

- Про это, Фома, что и говорить… Сон завсегда человека укрепляет… Ну, дай Бог, чтоб ему до утра проспать…

Анфиса Марковна перекрестилась снова и полезла к верху.

Фома совсем растерялся. Из красного темя у него снова стало багровым. Он забежал вперед старухи, которая, держась за перила правой рукой, медленно вползала на верхнюю площадку, и остановился у двери, загородив ее спиной.

Анфиса Марковна, вероятно, была занята посторонними мыслями, потому что очень удивилась, встретив у двери кабинета сына Фому, который шел позади ее.

- Стар, стар, а на ногу скор! - улыбнулась старуха. - И не видала, как ты мимо меня прошмыгнул…

- Вы лучше завтра-с, матушка Анфиса Марковна, - бормотал свое Фома, вытирая рукавом сюртука крупный пот со лба, - ей-Богу, это много спокойнее будет-с…

- Ах, ты чудак старый! - одобрительно закивала головой старуха, - неужто ты думаешь, я будить его стану? Слава Богу, из ума еще не выжила… а за твою преданность к хозяину, к моему дорогому Костеньке, я тебе не забуду, Фома…

- Слышал, матушка-с, слышал… и премного вами благодарен… И вам тоже пора на покой… а завтра утречком милости просим… Доктор к девяти часам обещался, ну и вы, значит, к этому времени подгоните, по крайности сами от него про Константина Парамоновича услышите… Очень они хороши-с, очень даже-с… так что вы спите без всякого сумления, матушка…

Анфиса Марковна, стоя перед Фомой, распялившим свои руки по обе стороны двери, продолжала улыбаться и готовилась прослезиться.

Такую собачью преданность к своим хозяевам она видела только в Фоме да в своей горничной Афросе, такой-же почти старой, как и Фома Константина Парамоновича.

Других подобных им преданных слуг в течение всей своей долголетней жизни ей встречать не приходилось.

Были, конечно, и у нее очень хорошие, честные и верные слуги, но той беззаветной преданности, которая совершенно справедливо называется собачьей, искать в них было совершенно напрасным трудом.

Мельчали во благо прогресса и цивилизации люди, проникаясь духом и направлениями, свойственными времени, мельчала с ними и прислуга, эта изолгавшаяся, изворовавшаяся и потерявшая самые примитивные понятия о чести и человеческом достоинстве бродячая орда, составленная из отбросов деревенской нужды и городской распущенности.

Афрося Анфисы Марковны была типичной слугой доброго старого времени, когда люди имели еще понятие о страхе и совести и, пренебрегая своим здоровьем и имуществом, стояли на страже интересов своих господ. Они грызлись за господскую копейку, как собаки за кость, и щетинились точно так-же, как и собаки, рыча на всех подходивших к их господам, видя в них врагов и нарушителей их спокойствия.

И умирали такие слуги, обыкновенно получившие от своих патронов больше пинков, чем ласки, с сознанием, что они прожили жизнь, не погрешив ни пред совестью, ни пред долгом.

Таким тоже слугою считала Анфиса Марковна и Фому, ценила его высоко за преданность любимцу - Косте и, если-б он умер раньше ее, плакала-бы по нем и больше, и искреннее всех его родных.

Ей нравились даже и поза Фомы, напоминавшего собою разбойника, распятого на кресте, и его ясно отпечатанная на лице решимость не допускать никого, кто-бы мог нарушить покой его господина.

«Вот! Вот! - думала Анфиса Марковна: - точь в точь моя Афрося… оба борзые… что она, что он…»

- Завтра утречком-то лучше, матушка, - твердил свое Фома, - а теперь поезжайте вы с Богом домой почивать… одиннадцатый час уже пошел…

- Неужели одиннадцатый? Заболталась я у Липки… Отвори дверь, Фома!

- Куда-с?

- Куда, куда!... К Костеньке… Отвори потихоньку дверь, покрещу его издали и уйду… будить его не стану…

- Разбудите вы его своими крестами, матушка, ей-ей, разбудите… Больного человека пожалеть должны…

- Ну, ты уж, Бог знает, что городишь, Фома… Я мать, и меня учить нечего… Отворяй дверь!

Фома замялся и тотчас-же отлетел в сторону, схваченный за плечо Анфисой Марковной.

«Точь в точь моя Афрося… такой-же упрямый, - подумала она, - ну, да Бог ему простит, я не взыскиваю…»

Анфиса Марковна прошла на носках кабинет, остановилась у дверей спальни Константина Парамоновича и оглянулась. За ней шел бледный и убитый Фома, придерживаясь за стулья.

- Анфиса Марковна! Ради Бога! - прошептал он сдавленным голосом: - не ходите-с… не приказано никого, и вдруг вы… Зачем-с…

Старуха с удивлением посмотрела на Фому и еще более удивилась, услышав за дверью спальни голоса.

- Силой вы все можете, матушка… я не могу вас остановить… Не ходите только, ради Бога… Куда мне, старику, потом деваться? Выгонит меня Константин Парамонович…

На лице Фомы Анфиса Марковна прочитала такое отчаяние, что невольно подалась назад и, схватив старого слугу за руку, вытащила его из кабинета.

- Костя не спит… и с кем-то разговаривает… Говори, кто у него?

Фома вздохнул свободнее и ответил.

- Человек один… не приказано никого принимать… Хозяин он мне или нет, матушка Анфиса Марковна? Кого я должен слушаться?

- Хорошо, Фома, я не пойду… напрасно ты мне только соврал, что Костя спит…

- Приказано-с так говорить…

- И когда я приеду, и мне то-же самое приказал сказать? - с горечью воскликнула Анфиса Марковна.

- И вам-с, и всем, кто-бы ни приехал… Я-же вам по совести, а вы… Бог с вами… Константин Парамонович сейчас слава Богу-с, так что вам самое лучшее завтра утречком… Ну, помилуй Бог, я вас впущу, а они не ожидают, и через это вдруг с ними припадок может-быть случится…

- Да не пойду я, не пойду, - махнула рукой Анфиса Марковна. - По-глупому ты, на манер моей Афроськи, поступаешь… Толком должен сказать, толком и правду… Матери завсегда можешь правду сказать… мать никого не выдаст, что ей ни скажи: не спит, мол, а приказал говорить всем, что почивает… Ну, я и пойму, глупый… и не полезу…

- Виноват, матушка…

- Бог простит… Все вы так-то вот, говорите и не договариваете, и ваша-же спина после в ответе… Кто у Костеньки сидит?

- И этого я говорить не смею… Не все-ли вам равно, матушка: один-ли человек, другой-ли… Доктор разрешил, стало-быть никакой в этом опасности нету…

- Значит, при докторе этом человек пришел?

- При докторе. Вот как перед Богом! - с искренностью воскликнул старый слуга. - Я и допущать не хотел, потому совсем неизвестная особа… так думал даже, что просительница, которая на бедность… К нам таких, сами знаете, много заявляется… да и у вас, поди, пороги околачивают…

- Сколько хочешь. И доктор ее допустил? Не ври, старый пес!

- Много-ль жить-то мне осталось, матушка Анфиса Марковна, не стоит ложью и душу поганить… Сам доктор ее отвел к Константину Парамоновичу… Не выдайте вы только меня…

- Все мне можешь говорить, и виду не подам, что все знаю. Что ты, что я - оба мы о чем беспокоимся? О здоровье Костеньки… чтоб он был жив и здоров, а в другом нам интересу никакого… Так я, Фома, говорю?

- Так, матушка, так, Анфиса Марковна… Вот доктор повел эту даму к Константину Парамоновичу, а у меня одно в голове: как-бы хуже Константину Парамоновичу от этой дамы не вышло чего… опасаюсь, знаете… И то еще думаю: доктор повел, доктор и в ответе… Ежели-бы она без доктора пришла, я бы ни за какие миллионы ее до хозяина не допустил… Здоровому я доложить обязан, - примет он там или нет, - это уж не мое дело, а до больного никого допущать не должен… Ну, а потом уж я и успокоился, матушка…

Фома остановился-было на минуту, вспомнив, что он по своей старости болтает, чего и не следовало, пожалуй, болтать, но затем, точно подталкиваемый бесом говорливости, придвинулся к старухе и договорил:

- Призвал к себе меня Константин Парамонович и ужин заказал… Гляжу: веселый такой… Ну, слава Богу, думаю… без припадков дело обойдется…

- Кто она, Фома? - сдвинула брови Анфиса Марковна.

- Не знаю, матушка…

- Врешь, старый пес!... Правду говори!

- Без покаяния помереть, не знаю! Слышал только, что Константин Парамонович называл ее Ниной…

- Как называл? - живо воскликнула старуха.

- Ниной-с… Ниной…

- Нинка! - растерянно проговорила Анфиса Марковна, смотря с изумлением на Фому, - Нинка!...

Она сделала шаг вперед к кабинету сына и остановилась, точно пораженная неожиданно открывшимся перед нею горизонтом, завешенным доселе густою пеленою облаков.

- Нинка! - повторила она машинально и долго смотрела в глаза Фомы, тщетно искавшего в своей голове причины изумления старухи - матери.

- И ты дурак, Фома, и я дура! - проговорила, наконец, с каким-то злорадством над собою Анфиса Марковна и, не взглянув больше на старого слугу, стала спускаться с лестницы.

 

 

XLII.

 

Старуха не помнила даже, как она села в пролетку, как доехала домой и как очутилась у себя в спальне, - до того ее ошеломило появление Нины в доме Константина Парамоновича.

Всего она могла ожидать, но только не этого.

«А почему не ожидала? - спрашивала себя Анфиса Марковна. - Потому что дура, потому что живу и думаю по-старинному, а не по-нонешнему… Правду Липка сказала, что я всем чужая… чужая и есть… они все сами по себе, а я… всем им лишняя… Не ожидала, старая дура, а должна была ожидать… Все сестры Сашки верченые, отчего-ж Нинке другой быть да от сестриц своих отставать?... »

Теперь для нее понятно стало все: и нежелание Нины выходить замуж, и беседы Константина Парамоновича с ней, которые она объясняла себе его «охотой» к музыке, и вилянье хвостом Липки…

Значит, и Липа знает, что Нинка шляется к Костеньке?

От злости на всех у старухи показались слезы на глазах…

Она не слыхала вопросов своей Афроськи, стаскивавшей с ее ног чулки, и совсем не замечала ее присутствия.

- Положим, какая уж жена Костеньке Ольга, - резонировала она уже вслух, стараясь найти надлежащую почву и объяснение всей этой неожиданной истории, - но связаться с девчонкой - совсем на него не похоже… Ужли и он таким-же стал, как все эти очумелые? Ах, Господи! Что-же это такое… что, я тебя спрашиваю? - увидела она, наконец, Афроську, стоявшую возле нее и с возрастающим недоумением смотревшую на свою хозяйку.

Но через секунду Анфиса Марковна снова позабыла о ней и, склонив голову на руки, думала о том, что она или поглупела до того, что ничего понять не может, или все теперь идет на свете шиворот навыворот, и идет так, что не только она, видевшая и иных людей, и иную жизнь, но и сами живущие шиворот навыворот - все не понимают ровно ничего.

- Стыдно! Стыдно, все-таки, скажу я тебе! - бормотала она. - Женатый ты, Костенька, женатый… С холостого или там с вдового - все, как с гуся вода… С них и взыскать некому, а с тебя взыщется, да еще с процентами… ох, с какими процентами взыщется! Не жены мне твоей жаль: пустая баба и никакой тебе радости в жизни не дала… Тебя, глупого, жаль, тебя, Костенька! Поставлен ты перед всеми высоко, а на низкие дела пошел!

- Предмет для своего сердца, значит, Константин Парамонович завели? - прервала молчание Афрося, слушавшая внимательно жалобы своей хозяйки.

Анфиса Марковна вздрогнула, подняла голову и крикнула гневно:

- Ты чего тут, дура, торчишь?

- А как-же вы, ангелочек, без меня разденетесь-то? Раздеваю вас и слушаю… Слушаю, ангелочек, и нисколько Константина Парамоновича не осуждаю. Человек в самом соку, а жену Бог послал нескладную… За что-же я осужу его, ангелочек мой, Анфиса Марковна? Рыбка, и та норовит с подружкой поплавать, таракан сичас на кухне так возле тараканихи и вьется…

- Молчи, дура!

- Молчу, ангелочек… А осуждать этакого мужчину, как наш Константин Парамонович, - да я и греха на душу не возьму…

- Ну, что ты понимаешь, дура? Что? Я на сколько лет тебя старше?

- На шесть…

- Врешь, на шестнадцать!

- А ей-Богу, на шесть… под присягу пойду!

- Ну, и глупей ты меня на шесть лет, коли так!

- Умом мне за вами, ангелочек, не угнаться… а по душе я говорю, что Константину Парамоновичу, при его богатстве да при всем своем мужчинском достоинстве, без предмету обойтись невозможно…

- Афроська!

- Режь, ангелочек, Афроську, а зарежешь за правду. Готова хоть сичас под зарез идти… Удивляюсь я, как он до сей поры прожил без мечтаниев о предмете… Да вы, ангелочек, вокруг-то поглядите, как люди живут… Жена - женой, а предмет - предметом. На то, говорят, фортунка людям и мелионы дает, чтоб они на них предметы себе покупали…

- Ты замолчишь, дура, или нет? - точно сдаваясь на Афроськины слова, произнесла Анфиса Марковна.

- Я и молчу, ангелочек, а только осуждать Константина Парамоновича, воля ваша, не могу… Рыбка - с рыбкой, таракан - с тараканихой, а Константин Парамонович, ровно зачумленный какой, и без рыбки, и без тараканихи.

- Замолчи, Афроська… дай ты хозяйке слово-то сказать!...

- Говорите, ангелочек, я давно молчу…

- Обидно, Афроська… не такой Костенька человек, чтоб на такую срамоту идти… Ну, раз уж решился на это, - выбери себе настоящую… чтоб перед людьми-то не было совестно… Мне покойник шубы по пяти тысяч шил, а я их только раз, либо два за зиму надевывала… А для чего такие шил, а? Для того, чтоб все видели, в какую он меня может шубу одеть… О здоровье, что-ль, аль о том, чтоб я не простудилась, он думал? Да у него этого, дура, и на уме не было… а чтоб видели все, какую шубу может Культяпин жене сшить, чтоб под Новинским ей кататься на Масленице… Гордость у нас была, а у нынешних ее нету, Афроська! Нету, дура!

- Плохой, стало-быть, предмет-то, ангелочек, у Константина Парамоновича?

- Мразь! Ни кожи, ни рожи… Нинка! Знаешь Нинку?

- Нину Петровну?

- Ну, да… ее… не нашел лучше, скажи, пожалуйста? А?

- Что-же, ангелочек, - произнесла Афроська, смотря исподлобья на хозяйку, - по-моему, Нина Петровна в предметы очинно даже годится…

- Нинка?

- Нина Петровна. Сложение ежели у ее без всякого видимого конплета, зато глаза - ровно звездочки в небеси…

- Пошла вон, дура!...

- Ангелочек вы мой, Анфиса Марковна, - заслезила Афроська, - напрасно вы на свою рабу гневаться изволите… не желаю я того, чтоб вы на меня гневались, а ежели и говорю что, так по неразумию своему глупому… Живем мы с вами отшельницами и не можем никак рассудить, почему это люди стали другими совсем и делают не то, что мы с вами делали… Нам этак хорошо кажется, а люди - на смех подымают; мы направо повернем, - а они все от нас влево бегут… Нам одно нравится, а им - другое, да и другое-то, ангелочек, такое, на что нам плюнуть хочется…

- Все тоже… и ты, и Липка, и Костя… все одно и то-же…

- А мужчины, ангелочек, по моему глупому рассуждению, даже до сотворения мира насчет баб дураками были… Тюнькина возьмите: до плеши дожил, невест разбираючи, а женился на Груниной. Сами ее знаете: такого урода во всем Замоскворечье поискать, а он ее, сказывают, не знает, куда посадить, чем накормить, во что одеть, чтоб никакого ей вреда не произошло. Не по хорошу мил, а по милу хорош, ангелочек…

Анфиса Марковна не слушала Афроську. Она знала, что, вернее всего, ей придется расхлебывать кашу, заваренную ее Костенькой, и - кто знает? - может-быть, в конце концов, придется примириться с фактами… Как она будет смотреть на Нину, на которую до сих пор смотрела свысока, как смотрит гигант на пигмея, богатый на нищего?...

Старуху и волновала, и оскорбляла возможность сближения в будущем с девушкой, которую она ценила по купеческой таксе.

Иная материя стоит двадцать копеек аршин, иная - сорок, а то заплатишь и по рублю…

И вот эта двугривенная материя лезла теперь в рублевую и сбивала с толку всю арифметику Анфисы Марковны.

Ну, заведи Костенька себе «предмет», как выражается Афроська, на стороне, плати ему, что хочешь, но его никто из родных не знает и не узнает, потому что сам-же Костенька не дозволит того, чтобы какая-то там неизвестная особа врывалась в их семью.

А тут - совсем другое. Как из песни слова не выкинешь, так и Нинку из родни… и видеть ее, может-быть, они не будут, но не знать того, что она заняла в сердце Костеньки их собственное место, они не могут…

Анфиса Марковна расстроилась до того, что не спала почти всю ночь.

Она металась по подушкам, ахала, стонала и, несмотря на валерьяновые капли, которыми ее усердно угощала верная Афроська, не могла успокоиться до самого утра.

Забылась она на какой-нибудь час и вздрагивала поминутно, видя во сне Нину… одну только Нину, овладевшую всеми ее мыслями и чувствами.

Проснулась она рано и стала торопливо одеваться без помощи Афроськи. Когда та явилась, Анфиса Марковна была уже одета, умыта, причесана и спокойно отдавала приказания другой горничной.

- Ангелочек мой, да как-же вы это без меня оделись? - не то с удивлением, не то с неудовольствием воскликнула Афроська.

- Оделась, и все тут. Прикажи лошадь заложить, - ответила старуха, заваривая себе чай.

Афроська сходила за дверь, крикнула кому-то насчет лошади и вернулась назад.

Анфиса Марковна, пожелтевшая за ночь, как лимон, бросила лихорадочный взгляд на свою верную рабу и проговорила:

- К нему еду…

Афроська молчала.

- Хочу знать, там она или нет?

- Там, ангелочек, - вздохнула Афроська.

- Ты откуда это знаешь?

- Не знаю, а… там… куда-же ей?... Некуда!

- Что ты врешь все… некуда! Брат есть, сестры…

- Нужны они ей оченно… Ах, ангелочек мой, что, значит, вы никогда в предметах-то не бывали…

- Да и ты не бывала, дура!

- Я была… от больной матери ушла…

- Ты, Афроська?

- Я, ангелочек… ушла. Отца не было, а мать бросила…

У Афроськи от воспоминаний еще больше как-то сморщилось потемневшее лицо.

- Три года у него выжила, - тихо добавила она, - а потом он помер. Рада даже была… бил уж очень в пьяном виде… а после этого к вам поступила, ангелочек.

Анфиса Марковна молча допила чашку и, не смотря на Афроську, проговорила:

- Вели лошадь подавать!...

Она встала из-за стола, прошлась по всем комнатам и, очутившись в передней, стала смотреть на двор.

На дворе ничего интересного не было, да Анфиса Марковна ничего и не видела. Она машинально только повторяла: «нет, не уйдет», и не знала сама, что ей делать: ехать-ли к сыну, или лететь на фабрику, откуда притащить с собою Ольгу, которая тотчас-же выгонит непрошенную гостью.

И когда она вышла с крыльца, уселась в пролетку и выехала со двора, ей казалось, что едет не она, а кто-то другой, больной и разбитый: ей не хотелось ни думать, ни говорить, а только как можно скорее умереть.

Все шло, кажется, хорошо в жизни. Если и не особенно был счастлив Константин Парамонович, то об этом мало кто знал, да и сам он ни словом, ни делом «не доказывал» этого.

Олимпиада Парамоновна, хотя и вышла помимо их желания, по мнению Анфисы Марковны, за «дуропляса», но дуропляс этот все-таки происходил из старинной купеческой фамилии, и, конечно, молодой Шавкин не виновен был в том, что их род обеднел вдруг и «принизился».

Дела мануфактуры шли блестяще; имя Культяпина произносили везде, и на бирже, и в банках, с особенным уважением, а мелкота смотрела на Культяпиных с подобострастием, граничащим со страхом.

- Они все могут… у них миллионы! - говорила толпа Китай-города и, завидев кого-либо из этих властелинов, не сделавших ровно ничего для завоевания себе славы, кроме умелого применения к делу своих торговых способностей, невольно сдергивала картузы и говорила друг другу с гордостью, достойной лучшего применения: - смотри! Культяпин едет!

Анфиса Марковна это знала, принимая лесть и подобострастие за монету, вычеканенную исключительно только для Культяпиных, и, видя вокруг себя попрошайства различных титулованных акробатов благотворительности и согнутые спины просителей всех сословий и рангов, проникалась сознанием, что Москва, подобно земле, держащейся на трех катах, держится исключительно только родом Культяпиных.

И она имела основание так думать.

В доме сына она встречала представителей науки, пера и искусства, которые точно так-же, как и голодные благотворители за чужой счет, гнули спину перед Константином Парамоновичем, льстили ему самым бессовестным образом в глаза, - что не мешало им за глаза называть его невеждой и дикарем-толстосумом, - и уходили от него, очарованные его любезностью, гостеприимством, а главное - редким отказом в просьбах этих представителей.

Под флагом «доброго дела» к нему шли все. кто имел способность просить, и почти никто не получал отказа.

Имя Культяпина так часто мелькало в периодической печати, иногда даже попадая на страницы толстых, ленивых на подъем, как разжиревшие купчихи, ежемесячных журналов, что Анфиса Марковна с деланным неудовольствием стала говорить всем и каждому:

- Ну, уж и газетчики эти… как развернешь газету, сичас тебе Культяпин пропечатан…

Константин Парамонович, с своей стороны, морщился от ненужной ему рекламы, которая не прибавляла ни одного лишнего гривенника в его кассу и не вплетала ни одной розы в давно уже сплетенный ему «городом» венок славы, и говорил матери:

- Удивительный народ: получат и сейчас-же в получении распишутся… как-будто я этого от них требую!

Бедные «представители»! Если-б вы только знали, «что» и «как» о вас думает Культяпин!

Как женщина, Анфиса Марковна смотрела на все это по-другому, по-старинному, по-прежнему, когда люди не любили брехать попусту, а говорили то, что чувствовали, - и принимала похвалы и поклонение за должную дань величию рода Культяпиных.

О гербах она не мечтала, да и не лезла сама туда, где она была-бы вороной в павлиньих перьях, но фамилию свою при всяком удобном и неудобном случае подчеркивала.

Каково-же было старухе, при ее гордости и самолюбии, узнать, что тот, на которого, по ее мнению, смотрела вся Россия с уважением, вдруг затеял роман с девчонкой - родственницей и осрамит себя в глазах всего света глупой и пустой интрижкой, извинительной какому-нибудь приказчику, не имеющему за душой лишнего гроша, но никак уж не такому известному и уважаемому всеми коммерсанту, как Константин Парамонович Культяпин.

Анфиса Марковна очнулась от дум только у подъезда дома сына.

«Нельзя этого допустить, нельзя, - бормотала она, вылезая из пролетки. - Костенька, голубчик мой родной! Что ты только делаешь, скажи? Где твоя голова? Где твой ум? Гордость где твоя, милый? »

У старухи от бессонной ночи и развинченных нервов задрожала нижняя челюсть, а глаза застлали непрошенные слезы…

 

 

XLIII.

 

Анфиса Марковна не заметила даже Фомы, который суетился возле нее, кланяясь и бормоча что-то.

Был момент, когда она хотела вернуться, не повидав сына, но ей показалось странным, раздевшись, одеться снова и уехать…

Только поднявшись кверху, она овладела собой.

На верхней площадке Анфиса Марковна всегда садилась на минуту, на две для отдыха. Лестницы ее утомляли, и поэтому, занимая в своем доме два этажа, она верхнего никогда не видела и не имела понятия о том, что там творится.

Она знала этот, как говорила, «бельвютаж» только по донесениям старой Афроськи и производила в нем всякие ремонты по ее указанию.

На помещение сына, расположившегося в таком «бельвютаже», она сетовала постоянно и ругала архитекторов, которые заставляют хозяев жить не на тверди, а промеж неба и земли.

Отдышавшись от быстрого подъема наверх, Анфиса Марковна подняла голову и увидела стоявшего перед нею и почтительно наклонившего голову Фому.

- Ну, что, старый, кажешь? - произнесла она глухим, надтреснутым голосом.

- Да все слава Богу, матушка Анфиса Марковна, - поспешил ответить тот.

- Слава Богу! - скривила она рот в улыбку. - Ну, а дальше-то что?

Фома, не поняв вопрос, замялся.

- То-есть, вы собственно насчет чего-же, матушка? - спросил он.

- Костя - что?

- Слава Богу-с… Были доктор час тому назад и нашли Константина Парамоновича в порядке…

- Еще что?

- И так они мне сказали, что ежели все пойдет в эвтом роде, то дня через три Константин Парамонович и выезжать могут…

- Вот это - слава Богу! И ничего больше не говорил?

- Говорили-с, что им беспременно заграницу надо… Вас хотели повидать…

- Проспала я нонче, - угрюмо отозвалась старуха. - За чем-же дело стало? пусть едет… больному лечиться надо, а не…

Старуха остановилась и, пристально смотря на Фому, спросила:

- А та… Нет ее?

Фома оглянулся и, понизив голос, ответил:

- Здесь-с, матушка… В кабинете почивали-с…

Анфиса Марковна поднялась и, сжав губы, прошла в кабинет.

В кабинете никого не было; дверь в спальню Константина Парамоновича была отворена.

Заглянув из-за угла, старуха увидела сына, сидевшим у стола.

Он читал утреннюю корреспонденцию и бросал разорванные конверты в корзинку, стоявшую возле его кресла.

Старуха перевела дух и кашлянула.

Константин Парамонович повернул голову и спросил:

- Кто тут? Ты, Фома?

- Это я, Костенька, - выступила вперед Анфиса Марковна и, войдя в спальню сына, окинула ее быстрым взглядом.

- Ах, мамочка! - воскликнул, улыбаясь, Культяпин. - Очень рад тебя видеть…

Он обнял подошедшую к нему мать и указал ей на кресло.

- Садись.

Старуха села и молча рассматривала сына, точно не видела его целые годы.

- Ну, что ты, - начала она, наконец, растирая похолодевшие вдруг руки, - как себя чувствуешь?

- А очень хорошо, мама, - произнес тот, отрываясь от корреспонденции и отодвигая ее в сторону. - Просижу несколько дней дома и затем выйду… Вот только что мне не нравится: не успел приехать из-за границы, как доктор опять гонит туда-же…

- И я согласна с ним. Надо вылечиться как следует, Костенька…

- Бесполезная трата времени…

- Никто этого вперед знать не может. Да и что тебя тут задерживать может, сам скажи? Дела? Так они так сичас налажены, что и без тебя пойдут хорошо… Если и похуже маленько, так за-то свое здоровье сбережешь…

- Попытаю еще раз. Не будет лучше - больше меня калачом никуда из Москвы не выманишь. Умереть я не боюсь…

- Да что-ж смерти бояться! - подхватила Анфиса Марковна. - У кого совесть чиста, тому умереть не страшно… Только ты напрасно насчет смерти, родной, заговариваешь, - жить тебе надо, да и пожить, гляди, еще хочется…

- Сознаюсь. Хотел-бы пожить… и именно теперь, мама…

- Ну, вот, видишь… И загадывать, значит, о смерти нечего. Нам умирать - не в диковинку, мы все уж прожили, да и жить дальше лестного мало. Словно в лес зашли и плутаем, ища выхода. А выхода нету. Ну, и садись под елку и засыпай сном беспробудным. На фабрику перед отъездом заграницу не поедешь?

Константин Парамонович подумал и тряхнул головой.

- Нет… Не зачем, мамочка…

- Жену, стало-быть, выпишешь?

- Зачем я ее стану беспокоить? Она нашла себе там дело, - мало-ли оно или велико, вопрос не в этом, - ну и пусть живет, как хочет и как находит для себя удобнее…

- Я думала, ты ее возьмешь с собой заграницу…

- Взять я ее не могу, - сказал Культяпин, и в его голосе зазвенела нотка раздражения, - а сама она поехать со мной не захочет!

- Ты этого не можешь знать, Костенька…

- Ах, мама! Ну, зачем ты всегда говоришь не то, что думаешь и в чем твердо убеждена? Противоречия ради если, так это совершенно бесполезно. Ты знаешь Ольгу не меньше меня…

- Человек иногда в одни сутки меняется, милый!... Все был одним и тем-же, и вдруг перемена… По себе посуди…

- Я не меняюсь, ты напрасно это и говоришь, мамочка. Каким я был, таким и останусь до смерти.

- Не ручайся, Костенька…

- Представь, могу поручиться, - усмехнулся Константин Парамонович. - И Ольга не переменится. Она весь век искала чего-то, продолжает искать и, конечно, не найдет того, чего ищет ее фантазия. Ольга - больной человек уже по одному тому, что она фантазерка и требует, прося, и просит, требуя от жизни чего-то особенного… именно того, чего никто ей не в состоянии дать… Ты говоришь, что она может перемениться… Может, но на это у нее нет ни воли, ни характера… Она вся - порыв, вспышка молнии… Представь себе, что она, под впечатлением известного чувства, мысли или просто фантазии, - поедет со мной за границу. Ты ручаешься за то, что она через неделю не станет тяготиться всем: и обстановкой, и жизнью, и мной, и даже своей собственной жертвой?

- Ручаться за это я не стану, но, судя по тому, как она ухаживала за больным доктором на фабрике, просиживая напролет ночи у его постели, я думаю, что для мужа она способна и не на такие жертвы…

- Может-быть. Но я-то, мама, я-то, зная ее ко мне отношение, могу спокойно принимать ее жертвы или нет? Я еду лечиться, хочу отдыха и покоя…

- Хорошо. В таком случае… с кем-же ты поедешь? Одного доктора тебя не пустят… Да и мало-ли что может случиться с человеком в чужом месте! Нужно, чтобы с тобой был близкий, родной человек, который-бы смотрел за тобой, как за ребенком…

- Так отпусти, мама, со мной свою Афросю! - пошутил Культяпин. - Она отличной будет мне нянькой.

- Ну, Афроська тебе не компания. Липа с тобой хочет ехать…

- Сестра? - с удивлением спросил Культяпин. - А муж?

- Ну, что муж! Он должен за счастье считать…

- Это твое мнение, мое совсем иное. Я Липу с собой не возьму. Я ее очень люблю, рад всегда видеть, но отрывать ее от мужа, от дома - никогда! Обо мне, мамочка, ты не беспокойся: у меня уже есть человек, который со мной поедет…

- Да? - глухо произнесла Анфиса Марковна. - Ну, что-ж… ежели есть, так и слава Богу… Кто-ж этот человек, Костенька?

- Не всели тебе равно? Этого человека я глубоко уважаю и уверен, что он никогда не будет мне в тягость…

- Секретный сопутник, - проговорила дрожащим голосом старуха.

Константин Парамонович вспыхнул.

- Что ты подразумеваешь, мама, под именем «секретный»?

- Такой человек, по-моему, про которого нельзя сказать ни матери, ни жене…

- А если-бы и так? Если-б я и действительно не хотел называть его имени? Я желал-бы знать, кто мне запретит это сделать?

- Никто. Твое дело, Костенька…

Культяпин перешвырнул корреспонденцию с одного места на другое и посмотрел на мать.

- Моя жизнь, мама, принадлежит мне, - произнес он с ударением, - и отчета в ней никто не имеет права у меня спрашивать.

- Ты напрасно волнуешься, родной, - произнесла, бледнея, Анфиса Марковна, - никто от тебя никаких отчетов не просит, а ежели мать спросила тебя - с кем ты поедешь, так в этом ничего нет такого… нехорошего… Горько только мне и обидно, что я не заслужила твоего доверия.

- Если я не желаю удовлетворять твое пустое любопытство - это еще не значит, что я тебе не доверяю… Прости меня, но мне кажется, ты сегодня приехала ко мне не просто матерью, у которой есть больной сын, а каким-то цензором. На это я тебе скажу, что я давно уже вырос и состарился настолько, что могу жить без всякой родительской цензуры. За мои действия и поступки, надеюсь, отвечать буду я, а не ты… Если ты приехала ко мне за тем только, чтоб исповедывать, я скажу тебе прямо и чистосердечно, что не признаю за тобою права на исповедь сына, у которого давно уже поседела голова.

- Костенька! Родной! Зачем ты так… матери…

- Есть границы, мама, которых не должна переходить и мать. Для тебя я, согласен, все тот-же Костенька, которого ты знала сперва в пеленках, а затем в шелковой рубашонке и бархатных штанишках; в твоих глазах я все тот-же кудрявый мальчик, каким меня ты знала двадцать пять лет тому назад и кому нужны были руководство в жизни и правила морали, но я сам, чувствуя и сознавая свою старость, не могу, согласись сама, считать себя за мальчика в бархатных панталонах и рассказывать тебе, сколько и чего я скушал, куда и зачем ходил и сколько истратил денег на извозчика. Всякому овощу свое время и своя грядка. Было время, когда ты меня полола и чистила, как морковку или репку, но оно прошло и не вернется вновь… Приходит такое время, когда на все следует смотреть глазами философа и примиряться с тем, что есть. Ведь я, смотри на меня, мама, примирился-же с той жизнью, какую создали мне и ты, и покойный отец! А слышала-ли ты от меня хоть какой-нибудь намек на упрек тебе и отцу? Говорил-ли я тебе когда-нибудь о том, что я одинок, что я не имею понятия о счастье, - о том счастье, каким пользуется самый последний рабочий на моей фабрике, имея семью и друга в этой семье?

- Нет, никогда, Костя…

- А ты знала, что я одинок. Ты знала, что я работал за десятерых, расширяя дело и увеличивая его обороты чорт знает для кого и чего! Ну, вот и результаты, дорогая моя мамочка: у меня миллионы. Много миллионов. Прекрасно. Ты довольна этим…

- Костя!

- Ты довольна, и я это понимаю. Ты с отцом прожила жизнь, занимаясь исключительно только собиранием денег. Ты жадничала, кривила и душой, и совестью, торгуясь с нищими из-за гроша… И я смотрел на это вашими глазами и умножал, приобретая, и приобретал, умножая… И ваша жизнь ушла на это, и моя… Слава Богу, что у меня нет детей: они или были-бы такими-же, как я, собирателями денег ради денег, или-же презирали-бы меня, как человека, отдавшего одному идолу все, что только было и могло быть хорошего и светлого в нем! У меня миллионы, мама. Это много, неправда-ли? Но, кроме этих миллионов, у меня нет ничего и не было, - я нищ во всем. Я был молод, хорош собою, жаждал счастья, к чему-то рвался, чего-то хотел жадно и… и кончилось тем, что я собирал миллионы, не спал ночей, отдавал все думы и помыслы деньгам, волновался, страдал, божился, обманывал, а когда очнулся, у меня так-же не было ничего, как и в молодости: ни счастья, ни радостей, ни одного светлого воспоминания в прошедшем… Я болен… я старею с каждым днем и ношу в сердце холод, который не развеют мои миллионы. Я понимаю Путникова, который, как говорят, перед смертью бросал в печку деньги и удивлялся, «что из-за этой дряни он прожил жизнь, не видя жизни…»

- Костя! Родной мой!... Я понимаю тебя, но, знаешь, твое положение такое, что надо быть осторожным… Высоко ты стоишь, Костенька, в обчественном мнении, и вдруг в тебя грязью швырнут… Гордость соблюдай, гордость!

Константин Парамонович поднялся с кресла и пожал плечами.

- Мы не понимаем друг друга, мама, и, вероятно, никогда не поймем, а жаль… жаль… Ты играешь в темную… говоришь о какой-то гордости, общественном мнении… но я не вижу причин, почему и моя гордость, и твое общественное мнение могут возмущаться тем, что я, больной человек, еду заграницу и беру с собой того, кто мне нравится.

- Костя, прости меня старую… я все знаю.

- Даже все?

- Да, все…

- Тем лучше для тебя.

- А для тебя хуже, Костенька… хуже… Ты с Нинкой едешь?

- У меня таких горничных нет, - проговорил резко Константин Парамонович, слегка изменяясь в лице. - У меня есть Парашка, Наташка… Еще кто? Кажется, Аришка… Если ты под этой кличкой подразумеваешь Нину Петровну, то я попрошу тебя называть ее как следует, иначе я не стану с тобой и разговаривать. Ну да, я еду с ней… с Ниной Петровной Шавкиной… Что-же дальше? Тебе не нравится моя компаньонка? Может быть… но она мне нравится, и я еду с ней…

Старуха даже похолодела вся.

«Боже мой, - подумала она, - что теперь скажут про Костеньку? На целую Москву шкандал затевает… ведь мразь, прямо мразь, я обвела его и околдовала. Что-же это такоича будет?... И Липка не едет… Хотела ведь утром приехать… может-быть, она-бы его отговорила от такого шкандала… Голова у меня кругом пошла… мысли собрать не могу…»

- Я знаю, ты боишься скандала, - продолжал Культяпин, снова подсаживаясь к матери: - ты боишься именно того, что делают теперь все другие…

- Да, боюсь, родной… Не за себя, за тебя боюсь…

- Можешь успокоиться: Нина Петровна уедет днем раньше, и мы с ней встретимся только за границей… Ты довольна теперь?

- Ох, Костенька, гора с плеч свалилась! - произнесла Анфиса Марковна и всхлипнула. - А что, ежели жена узнает?

- Этот вопрос меня нисколько не интересует. Рано-ли, поздно-ли, я сам ей скажу все, и мы разойдемся…

- Опять шкандал! Опять шкандал! - встревожилась старуха. - На всю Россию себя острамишь…

- А разве такой жизнью с моей женой я не срамлю себя, мама?

- Не все знают, как ты с ней живешь. И все-таки прилик соблюден, потому живете вместе, в одном доме, а как живете - это ни до кого не касается, Костенька…

За дверью раздалось покашливание, и явившийся Фома доложил Константину Парамоновичу, что приехала Олимпиада Парамоновна и желает его видеть.

На лице Анфисы Марковны блеснул луч надежды.

- Проси, - после минутного колебания проговорил Культяпин.

 

 

XLIV.

 

Олимпиада Парамоновна появилась почти вслед за Фомой.

Она уже узнала от Фомы, что у брата находится Анфиса Марковна и поэтому собранные дорогою морщинки на лбу распустила на ходу и явилась в спальню Константина Парамоновича сияющей и улыбающейся.

- Костя! - воскликнула она, задерживая на секунду свой торопливый бег, - милый мой! Все прошло? Да?

- Все, все, Липа, - улыбнулся Культяпин и, поднявшись, расцеловал сестру.

- Ах, как я рада! Здравствуй, мама! - чмокнула она мать и, сдернув с себя шляпку, швырнула ее на подоконник, - понимаешь, приехала вчера мама и страх как нас всех напугала… Но ты теперь хорошо себя чувствуешь, неправда-ли?

- Видишь: сижу, а не валяюсь чуркой на постели, - ответил Культяпин. - Садись, Липа, не мечись из стороны в сторону… Ты знаешь, я этого терпеть не могу.

- Я уже села, - ответила та и придвинулась вместе со стулом к брату. - Бедный ты мой, хворнушка милый, - продолжала Олимпиада Парамоновна, с нежностью проводя рукой по голове Константина Парамоновича, - я слышала от мамы, что у тебя был сильный припадок?

- Этого мама не знает, и этого передавать тебе я ей не поручал, - сурово произнес Культяпин, - было то, что обыкновенно со мной бывало, ни больше, ни меньше…

- Костя! Милый мой, хороший Костя… тебе необходимо бросить все и уехать…

- Я и уеду.

- Слава Богу! Неправда-ли, мамочка, это будет очень хорошо… Он у нас быстро поправится и вернется молодцом.

- И я этого ожидаю, - ответила Анфиса Марковна. - Не станут доктора тоже зря гнать человека за тридевять земель. Коли гонят, значит, толку от этого ожидают…

- О, конечно! Саша просил тебе кланяться, - продолжала возбужденно-торопливой скороговоркой Олимпиада Парамоновна. - Он и сам-бы заехал к тебе, но в виду твоей болезни поспешил в город и приедет тебя навестить вечером.

- Совершенно лишнее, - поморщился Культяпин. - Дня через два я могу уже выезжать… Впрочем, об этом я переговорю с ним по телефону… Напрасно и мама, и ты сама так усердно беспокоитесь обо мне…

- Костя, зачем ты так говоришь, милый? - с упреком произнесла Олимпиада Парамоновна, - ведь нас всего только трое на свете: ты, мама и я… Если мы не станем беспокоиться друг о друге, - рискуем остаться совершенно одинокими…

- Я с мамой - да, но у тебя есть муж, Липа…

- Муж! Это правда: у меня есть муж, но единокровных, родных по духу и плоти только вас двое: ты и мама… И у тебя есть жена, Костя, но ее здесь нет… Я ненавижу одиночество; сознаюсь тебе откровенно, милый, я даже боюсь его…

- А я к нему давно привык! - с грустной улыбкой прервал ее Константин Парамонович, - как привыкла, вероятно, и наша мама… Впрочем, ты с детства была трусихой и, помнишь, боялась темных пустых комнат и покойников… Пора перестать трусить. Жизнь не переваривает трусов и выбрасывает их за борт. Я глубоко тронут, конечно, твоею обо мне заботливостью, Липа, но, право, ее не стоит тратить на меня. Что ты любишь меня, я это знаю давно, но чтоб волноваться и теребить свои нервы из-за каждого пустяка, который случится со мной, - это уже чересчур. Я сердечно тебе благодарен за то, что ты приехала меня навестить, но я был-бы одинаково тронут твоею любезностью, если-б ты прислала мне две-три строчки внимания и сочувствия. Вот и мама тоже. Заезжала, говорят, вчера ночью, приехала и сегодня… и для чего все это? Чтоб доказать то, что я давно уже знаю…

- Костя! Милый! Я понимаю тебя, - жала руки брата Олимпиада Парамоновна, - ты болен, у тебя разбиты нервы, и тебе все кажется или неестественным, или чересчур засахаренным…

- Совсем нет, сестра! Все, что вы делаете, все это естественно, но… пойми-же меня, наконец, - я до того привык к одиночеству, что мне все кажутся лишними…

- И я, и мама? - не то с горечью, не то с удивлением произнесла Олимпиада Парамоновна, - Костя! Костя!...

- Твои трагические восклицания меня убеждают мало, Липа! Разве у тебя самой не было в жизни таких минут, когда тебе не хотелось положительно никого видеть?

- Бывали…

- Почему-же их не может быть и у меня?

- Иногда?

- Иногда, конечно, и именно теперь. Пройдет несколько дней, и я приеду к тебе поболтать, как и всегда…

- Я буду очень счастлива, Костя…

- Чрез неделю, вероятно, я уеду…

- Так скоро?

- Странная ты, Липа! - засмеялся Культяпин, - и ты, и мама сами гоните меня от дела за границу и удивляетесь, что я скоро уезжаю.

- Ах, не то… Я не знала, что тебе можно будет так скоро уехать. И отлично. Чем скорее ты бросишь занятия, тем лучше для тебя… Неправда-ли, мама?

- Еще-бы! - проговорила Анфиса Марковна, переводя тревожные взгляды с дочери на сына. - И без него управимся. Ну, что ежели не так, Бог простит!

- Саша мне дал слово, что он каждый день с утра до вечера будет в городе! - с жаром воскликнула Олимпиада Парамоновна и поймала скользнувшую по лицу брата улыбку, - конечно, Костя, он не сделает того, что ты делаешь сам, - да подобного тебе по делу, я думаю, другого и в Москве не найдешь, - но, по крайней мере, все будет на его глазах… Ведь это хорошо, Костя?

- О, конечно! Только попроси ты его, пожалуйста, ничего не писать мне о делах…

- Почему, Костя?

- Ну, просто потому, что… мне будут писать об этом мои доверенные… Два раза читать одно и то-же, мне кажется, и здоровому человеку утомительно. Пусть пишет мне о чем хочет: о погоде, о театрах, о пожарах, землетрясениях, - только не о делах…

- Хорошо, Костя, я ему скажу… но все-таки очень странно, что директор мануфактуры…

- Пусть он и остается директором, Липа! Против этого ни я, ни мама, ни ты - никогда не протестовали и, разумеется, не станем протестовать, но… нисколько не обижая тебя, потому что ведь ты Александра Петровича любишь не как директора Культяпинской мануфактуры, а как человека, достойного твоих симпатий и привязанностей, - я должен сказать тебе откровенно, что твой муж очень мало смыслит в нашем деле… Этого, разумеется, такому самолюбивому человеку, как Александр Петрович, говорить не следует… Я говорю только тебе, как сестре, участнице в нашем деле и жене директора нашей мануфактуры… Зачем обижать человека? Пусть он думает, что прекрасно понимает дело, которому служит, пусть ездит в лавку, смотрит, разговаривает, подписывает, - может даже сердиться на моих доверенных за то, что они делают все вопреки его распоряжениям, - это их нисколько не испугает и не остановит действовать по-своему, т. е. по здравому смыслу, требованиям и условиям рынка, - но устрой, пожалуйста, так, чтоб он мне не писал деловых писем. Прямо тебе скажу, Липа: я их не выношу! Ты знаешь меня: я добр, снисходителен, смотрю на твоего мужа, как на равного себе, но его писем не перевариваю. Они раздражают меня, выводят из себя и заставляют терять хорошее настроение духа… Будь я здоров, дело другое, но больному человеку читать идиотизмы и отвечать на них, согласись сама, в высшей степени тяжело…

- Странно, Костя, - говорила вся красная, как рак, Олимпиада Парамоновна, - ты говоришь мне про мужа только теперь…

- Значит, не было повода говорить раньше. Да и зачем я тебе стал-бы об этом говорить? Умнее ты его, все равно, не сделала-бы… Довольно и того, что мама ему в глаза это говорила…

- Мама - женщина, а женщины или совсем ничего не понимают в делах, или очень мало… Я так и относилась к ее словам, и Саша тоже… Конечно, тебе я не могу не верить, хотя, с другой стороны, ты, как делец высокой пробы, можешь предъявлять к Саше совсем особенные требования…

- Я? К нему особенные требования? Липа, Бог с тобой!... Мне не нужно гениев, мне нужны только мало-мальски мыслящие работники, только работники, Липа, а я в твоем муже не нашел такого работника…

- Странно! - пожимала плечами сконфуженная и как-будто обиженная Олимпиада Парамоновна. - Саша всегда, вернувшись из лавки, надоедает мне разговорами о разных там крупных продажах, ситцах, миткалях, в которых я ровно ничего не понимаю, и мне казалось, что человек, который говорит об этом много, знает дело еще больше…

- Ты наивна, Липа. Всякое дело требует прежде всего дельцов, а не болтунов. Вот почему я и прошу тебя избавить меня от болтовни твоего мужа. В Ницце, например, я получаю от него письмо, в котором он мне пишет: «Сейчас в лавке сидит Кубариков. Он торгует у меня сто тысяч кусков на выгодных условиях: десять процентов - наличными, остальные в рассрочку от шести до восемнадцати месяцев, с прибавкой процентов после первого платежа. Назначил ему дороже других на полкопейки. Склонен, повидимому, на прибавку четверти. Иду кончать с ним в «Славянский»… Ты не можешь себе представить, что со мной произошло после прочтения этого делового письма твоего мужа! Продать в кредит сто тысяч кусков Кубарикову, которому я не продал-бы и десяти, да ведь это значит совсем не знать ни дела, ни людей, с которыми его имеешь! Я ругался на всю Ниццу, как извозчик… Ругал всех - и твоего мужа, и тебя, и маму, и старика - Назарыча. Куда, думаю, мать с Назарычем смотрят? Я потерял аппетит, не обедал, не гулял и взвинтил свои нервы до того, что не спал всю ночь! Хотел посылать телеграммы, ехать сам и образумил себя только тем, что все это не приведет ни к чему: письмо я получил на пятый день после его отправления, следовательно - глупость давно уже сделана, и ее ничем поправить нельзя. Слава Богу, что утром после этой скверной бессонной ночи я получил утешительное письмо Назарыча. «Вчера, - писал он, - наш Александр Петрович сдуру хотел продать Кубарикову большую партию товара; но когда они уходили в «Славянский», я остановил Александра Петровича и сообщил ему, что весь товар у нас расписан до Нижегородской ярмарки, а в ярмарке, как известно, цены Бог строит, так что от Константина Парамоновича за продажу наобум во всяком случае здоровая нахлобучка будет. Тем и кончилось. Позавтракать они позавтракали, а записи продажной никакой в книги не внесли…» Ну, я, конечно, и успокоился!

Олимпиада Парамоновна, видимо, расстроилась. Она всегда считала своего мужа таким умным и всезнающим, что не обращала ни малейшего внимания на пристрастные нападки матери, которая, как казалось ей, постоянно искала в Александре Петровиче и находила одни только отрицательные стороны и закрывала глаза на положительные.

Брат, - думала она, - относился к нему иначе и, бывая у них в доме, старательно избегал деловых бесед.

Она была ему глубоко благодарна за то, что он избавил ее от разговоров, которых она не понимала и которые наверное им самим надоели в городе. Но у ней никогда не возникало и мысли о том, что муж ее в деловом, торговом смысле - человек совершенно безнадежный и что Константин Парамонович прерывал попытки Александра Петровича к разговору о делах вовсе не потому, что не желал обременять ее слух неинтересными темами, а просто потому, что ее Саша болтал, как попугай, заученное без всякого смысла.

Ей стало тяжело и больно.

Олимпиада Парамоновна не принадлежала к числу жен, которые видят в своих мужьях крайности: или гениев, или полнейшее ничтожество. Для этого она была слишком умна, и если считала своего Сашу лучше многих других, то это еще не значило, что она видела в нем совершенство, критиковать которое могут только боги, а не смертные. Но она не воображала, что ее муж в такой немудрой сфере, какою она считала торговлю вообще, был плох - и плох, что называется, из рук вон.

За что-же он в таком случае получает громадное вознаграждение и числится директором дела, которого даже азбука ему мало знакома?

Ясно, что все это делается потому, что он ее муж, - муж сестры Константина Парамоновича Культяпина, известного всей России своим коммерческим умом и громадными оборотами фабрики, а не потому, что он представляет из себя необходимую спицу в том чудовищном колесе, которое называется «Культяпинской мануфактурой».

Константин Парамонович, не спускавший глаз с сестры, понял ее душевное состояние и пожал ей руку.

- Ты как-будто расстроилась, Липа? - проговорил он, - напрасно! Твоего мужа я считаю очень умным человеком и искренно его уважаю, но нельзя-же от каждого умного человека требовать ловкости и уменья в торговом деле! Конечно, если-б он захотел заняться, из него что-нибудь-бы и вышло, но, вероятно, у него такой уж склад ума, что он не чувствует никакого влечения к коммерческому делу. Я его не упрекаю, не требую от него ничего, не прошу, - наше дело так налажено, что сотни Александров Петровичей не в состоянии нанести ему вред, - я не желаю только получать от него деловых писем. Зачем я буду и себя расстраивать, и совершенно напрасно злиться на него самого! Я ему, впрочем, и сам скажу об этом при отъезде. Только ты, пожалуйста, постарайся так устроить, чтобы он не обиделся на меня за это. Повторяю тебе, Липа: любя тебя, я люблю и его, и уже по одному этому мне не хотелось-бы хоть чем-нибудь обидеть его…

Олимпиада Парамоновна сразу просветлела и горячо поцеловала брата.

- Неправда-ли, Костя, ведь Саша очень умный человек?

- Очень, - серьезно проговорил Константин Парамонович, - ум, положим, вещь условная, но то, что мы с тобой подразумеваем под этим словом, - у него есть, и по моему мнению, далеко не дюжинный… На другом поприще его ум, наверное, нашел-бы себе широкое применение и развернулся-бы во-всю, но в нашем мелком, ничтожно-торгашеском деле он не стоит и гроша. Но это не беда, Липа… На что-нибудь и его ум пригодится.

- Спасибо, милый… я знаю, что только ты можешь оценить Сашу как следует и больше никто!

Олимпиада Парамоновна вскочила со стула и снова поцеловала брата.

- Так ты через неделю едешь, Костя? - уже весело воскликнула она.

- Думаю. Мне мама говорила, что ты собиралась со мной.

- Да… да… и я поеду непременно…

- Ты останешься дома, Липа, - с ласковой улыбкой произнес Культяпин, - у тебя есть муж… а за меня не беспокойся: я еду с хорошим, надежным человеком, которого ты отлично знаешь… Я еду с Ниной…

 

 

XLV.

 

- С нашей Ниной? - переспросила Олимпиада Парамоновна.

- У меня других Нин нет…

Шавкина замолчала. Известие это ее удивило не меньше, чем и Анфису Марковну, хотя она и знала больше, чем последняя.

Все, что произошло между Константином Парамоновичем и Ниной в ее доме, она считала интрижкой от скуки, легким флиртом в свободные минуты, но теперь, после такого заявления брата, она должна была взглянуть иначе на отношения Константина Парамоновича к Нине и признать за ними более серьезные притязания.

Очевидно, и Нина, и брат на что-то решились, если едут вместе заграницу.

Нина, ведь, не сестра милосердия, а Константин Парамонович не такой уже безнадежно больной человек, разбитый физически и морально, чтоб не мог обойтись без такой милосердной сестры.

Нина исчезла вчера после обеда. Она могла уехать к сестрам и не сказать даже об этом ей, зная, что она занята гостями.

И Олимпиада Парамоновна так и решила, что Нина у сестер, которых она хотя и редко, но все-таки навещала.

За поздним временем могла у них остаться и ночевать. Нина была свободна, и никто никогда не спрашивал у нее отчета в ее действиях.

Бывали поэтому случаи, когда она уезжала с сестрами на богомолье на несколько дней, и об этом Олимпиада Парамоновна узнавала только из письма Нины, присланного с конечного пункта ее путешествия.

И на этот раз, разумеется, исчезновение Нины не дало ей ни малейшего повода беспокоиться об ее отсутствии и делать догадки о том, где она находится.

Только теперь она поняла, что Нина уехала вчера прямо к брату, и в душе обругала ее «неблагодарной». Неужели эта девчонка, которую она так любила и которая пользовалась всеми ее симпатиями и готовностью сделать все по ее желанию, не могла сказать ей два-три слова о том, куда она едет и почему это делает?

Олимпиада Парамоновна находила это неестественным и по отношению к ней настолько неприличным, что у ней невольно явилось такое-же неприязненное чувство к девушке, как и у Анфисы Марковны.

Люди вообще так устроены, что им всегда становится неприятно, когда все делается помимо их воли и не так, как-бы они сами хотели устроить других.

Вследствие их собственной ограниченности им кажется, что только они сами непогрешимы во всем, а остальные все делают такие ошибки, которые ничем уже потом исправить нельзя, и что поступи люди согласно их планам и желаниям, слово «несчастье» давно-бы было вычеркнуто из их лексикона.

А так как люди, за редкими исключениями, и ограничены, и близоруки, то и получается картина всеобщего недоумения и недовольства друг другом.

Если не найдешь и десяти человек, согласных между собою во мнении о каком-либо ничтожном совершившемся факте, то уж, конечно, не найдешь их там, где затронуты их мелкое самолюбие, тщеславие или совершено несогласные с логикой их взгляды на жизнь и людей.

Олимпиада Парамоновна огорчилась настолько искренно поступком Нины, что в первую минуту после известия, преподнесенного ей братцем, решила не протягивать больше ей своей руки.

Но доброта, свойственная всем Культяпиным, тотчас-же взяла перевес над родившимся негодованием, и ей стало стыдно своих недобрых мыслей.

Какое она имела право требовать отчета от Нины в ее собственных поступках? Никакого!

Брата она боготворила, а Нина давно уже жила самостоятельною жизнью.

Если она пользовалась приютом, предложенным ей братом, то это еще не давало права Олимпиаде Парамоновне желать видеть в ней человека, обязанного всем исключительно ей одной. Этот приют Нина принимала от своего родного брата, а приняла-ли-бы она его от нее, в этом Олимпиада Парамоновна уверенной быть не могла.

Положим, отношения ее к Нине были настолько интимны, что она, как женщина, сама вся сотканная из мелочей и уже поэтому придававшая особенное значение всем мелочам жизни, могла обидеться на девушку, уехавшую из дому без всяких предупреждений и объяснений, но и тут доброта Олимпиады Парамоновны, окончательно подавившая неприязненные чувства, нашла Нине оправдание: она уезжала не к постороннему, а к ее родному брату.

И Нина знала, что Олимпиада Парамоновна так любила и высоко ставила этого брата, что, может-быть, считала ее недостойной его расположения.

«Да, это так и было! - думала доброта Олимпиады Парамоновны, - иначе Нина мне первой-бы сказала все, что у нее есть на душе… «У меня других Нин нет», сказал Костя: значит, он ее любит… Ах, любит-ли? »

И Олимпиада Парамоновна бросила испытующий взгляд на брата - и ничего не прочла на его лице, кроме скуки, может-быть навеянной их визитом.

А Анфиса Марковна в тревожном ожидании протеста дочери смотрела на нее и как-будто требовала противоречия.

- Что-ж, Костя, - проговорила Олимпиада Парамоновна после долгого молчания, - если ты находишь, что Нина будет тебе хорошим компаньоном в путешествии, я очень рада…

- Дура! - проворчала про себя Анфиса Марковна и поднялась с места, - ну, прощай, Костенька, я уж поеду…

- До свидания, мама, - как-будто даже обрадовался уходу матери Культяпин. - Дня через два я непременно стану выезжать и первым долгом, конечно, заеду к тебе…

- Спасибо, дружочек. Только ты не оченно собой рискуй. Отсидись лучше. А ты, Липа, посидишь разве у Костеньки?

- Если он позволит, - ответила та и с улыбкой посмотрела на брата.

- Пожалуйста, очень рад, - проговорил тот и торопливо обнял мать. - Провожать, мама, я тебя не стану.

- Да ты угорел! Сиди, сиди, мы и так тебя разговорами утомили… Ехала-бы ты, Липа, лучше домой, больше делать тут тебе нечего…

- Сейчас я уеду, обо мне не беспокойся: я надоем Косте ровно настолько, насколько ему может надоесть всякий…

- Липа, ты говоришь глупости, - сказал Культяпин и проводил мать до двери.

Передав Анфису Марковну в кабинете ведению Фомы, Константин Парамонович вернулся назад и затворил за собою дверь.

По его лицу было видно, что он тяготился больше присутствием матери, чем сестры, и, усевшись снова в свое кресло, он ласково улыбнулся Олимпиаде Парамоновне.

- Ну, Липа, - проговорил он, кладя одну ногу на другую, - рассказывай, что у тебя нового.

- Мои новости тебе известны, милый…

- Не думаю…

- Вчера после обеда исчезла Нина. Она у тебя, конечно?

Поставленный ребром вопрос Олимпиады Парамоновны на секунду смутил Культяпина.

Он замедлил ответом и пока собирался что-то сказать сестре, та ответила за него:

- Нина у тебя. И если я не вижу ее здесь, я понимаю почему.

- Я ее позову, Липа…

- Зачем? Я не хочу ставить ее в неловкое положение. Да я и не за тем к тебе приехала. Что она тебя любит, - я это знаю…

- Знаешь?

- Да. Она сама мне призналась в этом. И я ее понимаю: не влюбиться в тебя - нельзя.

Олимпиада Парамоновна посмотрела на брата с восторгом, смешанным с удивлением раба, подавленного превосходством своего господина, и продолжала:

- Да, нельзя! Если-б я не была твоей сестрой и не любила своего Сашу, я, конечно, полюбила-бы тебя. Но, милый, дело не в Нине, не в женщине, которая может влюбиться в мужчину, а в тебе…

Олимпиада Парамоновна посмотрела на закрытые двери и, нагнувшись к брату, проговорила тихим голосом:

- Любишь-ли ты Нину, братец?

Константин Парамонович сдвинул брови и потер рукою лоб.

- Я не мама, Костя… Я еще не так стара, чтоб не понять и не оценить человеческого чувства… и я, наконец, так люблю тебя и так предана тебе, что ты можешь сказать мне правду безо всякой боязни… Ты любишь Нину, или нет? Любишь-ли ее настолько, что способен порвать все с прошлым и смотреть смело всем в глаза?

Олимпиада Парамоновна остановилась и нервно схватила его руку.

- Я не стану тебе говорить жалких и глупых слов о том, что ты своим увлечением можешь погубить на век девушку, которая бросается в твои объятия… Нина в таких уже летах, что отлично может сознавать то, что она делает, и если ошибется в тебе, - винить должна только себя и больше никого. Я говорю и беспокоюсь о тебе, милый…

- И мама, и ты, Липа, сделали из меня какого-то истукана для себя, которому вы молитесь с утра до вечера, и думаете только о том, чтоб ему одному было хорошо в том храме, где вы приносите жертвоприношения…

- Нет, нет, Костя… ты прежде всего мне брат, а потом уже, если хочешь, бог. Но боги, как тебе известно, не нуждаются в заботах и попечениях: они сами могут охранить себя от всевозможных случайностей и неприятностей. Я беспокоюсь о брате, о родном моей душе и сердцу, забочусь о человеке, которого глубоко люблю и здоровьем которого дорожу, может-быть, больше, чем своим собственным…

- Липа!

- После, Костя… дай мне досказать мою мысль. Не надо говорить о том, что твой брак не из счастливых, настолько не из счастливых, что я до сих пор не могу понять, есть-ли у твоей жены какое-нибудь нежное чувство, или нет… Я скорее убеждена в том, что у ней ни к кому и никакого чувства не было и не будет. Таких женщин я не понимаю и не признаю их женщинами, потому что мы состроены из горючего материала; если этот материал плохо иногда разгорается, то это не значит еще, что он совсем не загорится. Придет время, и он вспыхнет и разгорится до настоящего пожара. Ольга - не женщина… У каждой из нас свои вкусы, свои мерки и оценки; у твоей жены - ничего нет. Если ты ей пришелся не по душе и сердцу, она могла полюбить другого… но она никого не любит и не полюбит…

- Сестра, оставь мою жену в покое, - прервал Олимпиаду Парамоновну Культяпин - это, как говорит Гейне, «dasisteinealteGeschichte, в создании которой виноват я сам…

- Нет, нет и нет! Я всегда с тобой спорила и буду спорить, милый… Ты увлекался делом и отдавал ему время, которое должен был посвящать своей жене, - ведь это именно то самое, что хочешь сказать ты в оправдание Ольги, - но и мой Саша, помимо дела, увлекается еще и театральным искусством, забывая часто даже поцеловать меня утром и пожелать покойной ночи вечером, а я, тем не менее, люблю его и, уверяю, буду любить, хотя-бы я его не видала по целым месяцам. Твоя Ольга всегда меня возмущала и возмущает именно своею бесчувственностью и неотзывчивостью. У ней никогда не было ни одного порыва, ни одного проблеска чувства, и я понимаю твое увлечение Ниной, живым человеком, а не манекеном вроде твоей жены. Но, Костя, мой дорогой брат и друг! Я боюсь одного… боюсь, что ты, сбросив с себя одни вериги, наденешь на себя другие, еще тяжелее, чем первые. Увлечение проходит также быстро, как и опьянение. И я боюсь, что ты только увлекаешься Ниной, а не любишь ее так, как я люблю, например, Сашу. Жить, не любя, с человеком и чувствовать, что ты обязан жить с ним, расплачиваясь за увлечение, - это ужасно, милый… это мука, которую я-бы не перенесла… Скажи мне правду, Костя: ты любишь Нину?

- Не знаю.

- Это не ответ.

- А, между тем, я говорю правду. Мне кажется, что люблю… но бывают минуты, когда я начинаю думать, что я ошибаюсь.

- Костя, Костя, что ты делаешь с собой!

- Что? Качусь по наклонной плоскости в ту яму, которая называется могилой.

- Ты не любишь Нину! - воскликнула Олимпиада Парамоновна, с грустью смотря на брата.

- На мою привязанность к ней ты смотришь по-своему, Липа, и в этом заключается твоя ошибка. Дело в том, сестра, что в мои годы нельзя требовать от меня вспышек, порывов и бешеных скачков страсти. Ты забыла, Липа, что мне уже за сорок, и я не могу любить женщину так, как любят юноши. Ты согласна с этим?

- Я этого, признаюсь, не понимаю…

- Ну, вот когда твоему мужу будет за сорок, тогда ты поймешь это. Волноваться, не спать ночей, думать только о «ней» и, как это пишется в романах, «носить постоянно в своем сердце образ своей возлюбленной, ловить ее взгляды и считать поцелуи, сорванные с ее губок», - я, при всем моем искреннем желании сделать тебе удовольствие, не могу.

- Ах, Костя, ты смеешься…

- Смеюсь потому, что твои притязания и взгляды на чувство любви чересчур уже пахнут только-что прочитанным тобою романом… Разве нельзя любить женщину спокойно, не выкидывая отчаянных антраша, которые будто-бы должны доказать истинную любовь?

- Я не понимаю этого.

- Возможно, но это еще не значит, что я не прав. Вот поэтому-то, Липа, я и говорю, что не знаю, люблю я Нину, или нет… По моему мнению, - мнению человека, которому перевалило за сорок, - я ее люблю, но люблю не так, как ты желаешь, а по-своему…

- Люби как хочешь, но только не обманись. Если-же ты увлечение принимаешь за серьезное чувство…

- Липа, в сорок лет люди не увлекаются, а любят…

- Все сорок, сорок и сорок… Я не знаю этих сорока лет и не знаю, что будет со мной, когда я доживу до этих твоих сорок. Может-быть, и я стану так-же спокойно любить своего Сашу, как ты Нину, но теперь, именно теперь, я плохо верю в твою любовь…

- И беспокоишься за меня… За мое будущее?...

- Да, беспокоюсь…

- А ты знаешь, сколько я проживу на этом свете?

- Этого никто не знает.

- Тем меньше причин беспокоиться. Беспокоиться о том, чего не знаешь, это - все равно, что тревожиться за судьбу видимой, но неизвестной тебе планеты. Будем жить, сестра, насколько нас хватит, ты - по одному рецепту, я - по другому, и, пожалуйста, как можно меньше беспокойся о моей особе. У тебя есть муж, которого ты любишь, и я советую тебе заботиться о нем, а обо мне - позаботится Нина.

- Да! Она позаботится, ты не ошибся… У ней чудное сердце… Но чем все это кончится?

Константин Парамонович встал и, протянув руку сестре, проговорил сухо:

- Тебе пора ехать, а мне - принимать лекарство.

Олимпиада Парамоновна поняла и вздохнула.

- Прощай, - проговорила она, - дай Бог тебе, милый, всего хорошего… Надеюсь, я тебя увижу перед отъездом?

- Странный вопрос, сестра! У меня нет никаких причин уезжать тайком… Напротив, я уверен, что не только мои родные, но и друзья приедут проводить меня в дальнее путешествие… Нина уедет раньше, - добавил он с Улыбкой.

- Это очень умно, Костя, - успокоилась тотчас-же Олимпиада Парамоновна. - Я ужасно боялась за тебя.

- Как и мама… Можешь успокоиться: приличие будет соблюдено, а об остальном вы уже позаботьтесь сами… До свидания, Липа!

Липа обняла брата и, улыбаясь, крепко пожала ему руку.

Он проводил ее чрез кабинет до двери и вздохнул свободно.

- Ну, вот как-будто и дело сделали! - проговорил Культяпин, возвращаясь к себе в спальню. - Поговорили по-родственному все ради того-же приличия и уехали, сделав все, что могли сделать с грешным рабом Константином: и исповедали его, и добрыми советами ему дорогу вымостили…

Он поднял глаза и увидел торопливо шедшую к нему из соседних комнат Нину.

- Как они мне надоели, Нина, если-б ты только знала! - проговорил он, привлекая ее к себе.

Нина охватила его шею руками и, не сводя с него блестевших счастьем глаз, произнесла тихо:

- Милый! И всему виною я… Прости меня…

 

 

XLVI.

 

У Анфисы Марковны всегда о ком-нибудь да болела душа. Для нее это было такою-же потребностью и необходимостью, как рыбе вода. Ей непременно надо было о ком-нибудь печалиться, терзаться, страдать и жалеть.

Отстрадав за одного, она тотчас-же хваталась за другого.

- Не душа у тебя, а пластырь, Анфиса, - говорил ей покойный муж, - ко всякой болячке готова прилипнуть.

И душа ее, действительно, подобно пластырю, прилипала ко всем страждущим и угнетенным. Прилипала в большинстве случаев бестолково, но искренно, сострадая, горюя и помогая всем, чем только могла.

Зятя своего она в грош не ставила, а болела в душе и о нем, видя в Александре Петровиче человека, направленного на дурную стезю.

О дочери болела потому, что у той был муж дурак, актерщик и дармоед, не стоивший и мизинчика Липушки.

Липа, по мнению Анфисы Марковны, была чересчур уж добра к мужу и мягка характером.

А из мягкого теста всякий дурак что хочет, то и может вылепить.

И лепил он из жены, - так, по крайней мере, думала Анфиса Марковна, - дуру, себе, дураку, под-стать, и поэтому болела душой за дочь и если этого ей не показывала, то только потому, что та, идя по стопам «оглашенного Сашки», н могла-бы понять ее материнской боли.

- Совсем ее дурак зачаровал и в полон взял! - думала она иногда вслух, проводя зимние вечера в компании своей неизменной Афроськи.

- Это Александр Петрович-то, матушка? - справлялась Афроська, ловя на лету все мысли, думы и слова своей хозяйки.

- Да, Сашка…

- Да уж оченно мужчина-то он этакий… великатный… от одного взгляда его не устоишь…

- А коли ты дура, так лучше молчи, - советовала своей верной рабе Анфиса Марковна и продолжала думать вслух.

Больше-же всех болела она о Константине Парамоновиче, о своем единственном сыне и общем любимце.

Нескладно сложившаяся семейная жизнь, серьезная болезнь усугубили душевные боли и заботы Анфисы Марковны, смотревшей на него не только глазами матери, которой тяжки самые мелкие недуги и неудачи детей, но и глазами дельца, видевшего в нем необыкновенного по уму человека.

Только сегодня, вернувшись домой от сына, она не чувствовала прежней острой боли и даже рассмеялась на вопрос, сделанный ее Афроськой:

- Что, матушка, с Константином Парамоновичем?

- Да ничего, глупая.

- Слава Богу, значит?

- Слава Богу. Заграницу едет.

- Ну, дай Бог, дай Бог…

- А ты не мели зря. С Нинкой едет!

- С Ниной Петровной? - выпучила та глаза. - Свят! Свят! Свят! Да вы смеетесь, матушка?

- Смеюсь. Да нешто не смешно это, сама посуди?

- А Ольга Андреевна-то?

- Сиди дома. На то ты и жена, чтобы дома сидеть да за хозяйством глядеть. Жаль мне ее, бедную, Афроська!

- Пожалейте, матушка, беспременно пожалейте, - посоветовала Афроська. - Ай, яй, яй… какие дела на свете пошли!... С Ниной Петровной! Господи! И это Константин Парамонович? Жена дома, а он с черноглазенькой… Да на каком-же она положении едет, матушка? Губернанкой, что-ль?

Анфиса Марковна посмотрела на свою видимо потерявшую всякое соображение верную слугу и произнесла:

- Дура ты, Афроська…

- Голову потеряла. Истинный Бог, потеряла!

- А потеряла - ищи и до той поры на глаза мне не показывайся.

Афроська хотела что-то сказать, но только развела руками, как человек, вконец сраженный неожиданным известием, и насилу нашла дверь.

Анфиса Марковна, поневоле примиряясь с совершающимися фактами, как-то вдруг - нельзя сказать, чтобы охладела к сыну, а просто перестала его жалеть и, найдя тотчас-же новый объект для своей душевной боли в лице покинутой жены Константина Парамоновича, Ольги Андреевны, перенесла на нее всю тяжесть своей печали и сердечной муки.

- Ах, бедная, бедная! - бормотала она, покачивая головой, сидя в покойном кресле у постели. - Конечно, сама дура, - это уж что говорить, - а жаль, вот как жаль!... Хорошая бабенка, видная, не чета этой мрази, а что поделаешь! Полюбится сатана лучше ясного сокола! Враг силен, он и горами качает, не токмо что человеком… Жаль бабу, жаль! И глупость свою бросила, а теперь на-ка, вот! Беспременно узнает и опять пить начнет… И за чьи только это грехи на нас Бог испытания посылает? С покойником мы, словно, жили и прожили век по-совести, а детям счастья нет… и Липка скоро раскусит своего дуропляса и тоже, не хуже Костеньки, подхватит себе какого-нибудь прощалыгу… О, Господи! Смилуйся над нами, грешными! Стара я… ничего мне не надо, кроме смерти… лучше меня порази, а детей пощади!

Старуха всхлипнула и, позвав свою верную Афроську, спросила:

- Ну? Нашла свою башку?

- Нашла, матушка… Уж очень вы меня ошпетили… Нашла-с!

- И что-же ты думаешь обо всем этом?

- Да что думать? Каждому свое назначение от Бога, матушка… а только Ольгу Андреевну жалеть надо… ах, как надо жалеть…

- Ну, вот, я теперь вижу, что у тебя голова на плечах… Раздевай меня, дура!...

А на другой день, вставши рано утром, Анфиса Марковна написала корявым почерком с завитушками длинное письмо Ольге Андреевне, в котором она уведомляла ее о новом припадке, случившемся с Костенькой, а также и о том, что его доктора немедленно «высылают» заграницу для лечения. О Нине, конечно, она не обмолвилась ни единым словом, а в конце письма посоветовала ей приехать в Москву и проводить мужа. Бог знает, что потом будет!

Все люди смертны, и проститься с мужем даже закон повелевает!

А главное, чтобы толков никаких и пересудов не было. Соберутся родные и знакомые провожать Костеньку на вокзал, а жены нет! Самого близкого ему человека нет! Что могут люди подумать после этого? Конечно, она, Анфиса Марковна, на ее месте сама-бы поехала с мужем заграницу, тем более что тот едет без всякого призора, но этого она ей советовать не может, так как она, Ольга Андреевна, умнее ее многократно и учить жену старухе-матери не приходится. Пусть поступает так, как ей подскажут ум и сердце.

«Так хорошо будет, - подумала Анфиса Марковна, перечитав свое длинное послание, - а не писать Олюшке совсем - нельзя. Костенька, наверное, ничего ей не напишет, а пошлет, по своему обыкновению, депешу краткую: «прощай, я уезжаю». Да, так хорошо будет… Почем знать, может Олюшка и увяжется за Костенькой… А раз на нее что найдет, она на своем уж поставит непременно… Подавай тогда Нинка в отставку! »

Анфиса Марковна имела привычку, отправляя свои письма, как-бы они незначительны ни были по содержанию, крестить их прежде, чем опустить в конверт.

Письмо-же к Ольге Андреевне она перекрестила несколько раз со всех сторон и почувствовала некоторое облегчение.

«Почем знать? А вдруг увяжется? Господи, как это хорошо будет…! »

О сыне Анфиса Марковна в это время и не думала. У ней даже и мысли не было о том, что Константин Парамонович может не взять с собой жену.

Не взять жену, которая сама желает ехать, - да разве это похоже на Костеньку, который никогда и ни в чем не перечил Ольге Андреевне и исполнял без малейшего протеста все ее малейшие желания и даже безрассудства?

Этого не могло быть, и все, значит, зависит от нее самой: уничтожить Нинку или дать ей возможность властвовать над сердцем мужа.

«Авось, Бог ее на разум наставит! »

Отправив письмо, старуха живо собралась и покатила к дочери. Ей хотелось с глазу на глаз с ней поговорить о Константине Парамоновиче и подумать вместе о том, как-бы устранить Нинку и избежать возможного семейного скандала.

Олимпиаду Парамоновну Анфиса Марковна нашла в спальне.

Раздевавшая ее горничная шепнула старухе, что «барыня расстроены оченно и даже не пустили нынче утром к себе барина, который перед отъездом в город хотел с ними проститься».

Старуха озадачилась, подумала с минуту и спросила у горничной:

- Может, пропадал он вчера? Барин-то твой бритый?

- Никак нет-с… Как из городу приехамши, так дома и остались…

- Гм… Значит, поссорились, - пробормотала Анфиса Марковна. - Мудреного в этом ничего нет… и горшок с горшком в печке сталкиваются… Спит Липушка?

- Не могу знать-с… никого еще не звали…

Но Олимпиада Парамоновна не спала и сидела полураздетая у окна, облокотившись на руку.

- Да ты что-ж это, мать моя, - произнесла Анфиса Марковна, входя в спальню дочери и плотно затворяя за собою дверь, - одиннадцатый час давно, а ты распустехой сидишь?...

- Голова болит, мамочка, - проговорила Олимпиада Парамоновна и, не смотря в глаза матери, поцеловалась с ней.

- Ну, вот! Не было печали… продуло, смотри… у тебя ведь везде сквозняки… завели тоже дурацкую манеру - все фортки настежь… Да что теперь лето, что-ль?

- Это не от простуды, мама… так, что-нибудь… пройдет… Садись и позвони, пожалуйста… звонок позади тебя… вели подать чаю, а я умоюсь…

- Господи! Она и рожи еще не мыла!

- Говорю-же я тебе, что у меня болит голова! - с раздражением ответила Олимпиада Парамоновна.

- За доктором пошли, а рожу умой. Простоволосой ходи, а лицу освежение дай… Чаю нам! - крикнула Анфиса Марковна явившейся горничной.

- Сюда прикажете?

- Нет, на задний двор! И какие они у тебя, Липа, все дуры, просто не приведи, Господи! Ну, чего глаза вылупила? Пошла вон и тащи сюда самовар!

Несмотря на освежение, Олимпиада Парамоновна вернулась к матери такой-же кислой, какой была и до освежения.

Анфиса Марковна, взглянув попристальнее на дочь, нашла, что у ней и глаза опухли, и нос покраснел.

«Плакала! - подумала старуха. - Значит, ссора у них была форменная! »

Но приступить к допросу тотчас-же она не решилась.

«Ежели пустяки какие, - думала основательно Анфиса Марковна, - так и без допросов все пройдет. Сама через пустяки, когда молода была, почасту слезу теряла. А ежели в сурьез это - сама скажет. Скрытна она только у меня и самолюбивица… ну, да я ее как-нибудь в разговоре попытаю…»

И, как-будто не заметив ничего особенного в дочери, Анфиса Марковна подсела к ней к окну и проговорила:

- Олюшке нынче письмо написала…

- О чем писали, мама? - спросила, повидимому без всякого интереса, Олимпиада Парамоновна, ради приличия только.

- Да вот все о том-же… о Костеньке… что он захворал, едет заграницу.

- С Ниной?

- За дуру ты меня считаешь? О таких вещах, мать моя, не пишут… узнает, поди, и сама… донесут усердные…

- Тяжело, мама! - проронила Олимпиада Парамоновна, думая какую-то мучительную думу.

- Тяжело, слов нет. Да кто без тяготы жизнь-то проживет? Укажи ты мне такого человека?...

- Нет таких людей, мама…

- Нету. Ну, и смирись, терпи и неси крест возложенный… Жаль мне Олюшку, Липа… сердце по ней болит…

- Все женщины достойны состраданья… все мы, к несчастью, слишком верим всем… а когда видим себя обманутыми, у нас не хватает сил разлюбить… Неужели, мама, все мужчины одинаковы?

Олимпиада Парамоновна оторвалась от окна и повернулась к матери, устремив на нее мрачный взгляд.

Анфиса Марковна насторожилась и как-то сразу упала духом.

«Господи! - пронеслась у нее мысль. - Неужели и с Липкой несчастие? »

- Ну, не все… - неуверенно проговорила старуха, не смотря на дочь.

- Все, мама, все! - тоном, в котором слышались рыдания, произнесла Олимпиада Парамоновна. - Но есть мужчины, которым можно все простить, и есть такие негодяи…

- Липа! Липа! - с ужасом воскликнула Анфиса Марковна. - Твой Сашка тоже…

- Я понимаю брата, - не слушая мать, продолжала негодующим голосом Олимпиада Парамоновна, - он женат, но у него нет жены… нет человека, который любил-бы его, охранял его покой и верил ему… А я, мама, ведь я… я…

Натянутые нервы молодой женщины не выдержали. Она закрыла лицо руками, и в спальне раздались истерические рыдания.

Анфиса Марковна вся как-то моментально собралась в комочек и почувствовала себя уничтоженной. Лицо ее побледнело, а глубоко сидевшие глаза как-будто ушли еще дальше и потухли…

«Ну, вот… ну, вот, - мелькали у ней обрывки мыслей, - и эта, и Костенька! За что-же это, за что? Ах, умереть-бы… умереть… двое только, и оба… оба несчастны…»

Анфиса Марковна поискала глазами икону и вспомнила, что ее зять, обтягивая спальню шелковой материей, не нашел для нее места.

- Негодяй! Дурак и дуропляс! - вырвалось у ней. - Липа! Милая моя! Будет, голубка… не убивайся так… пожалей себя…

Она нагнулась к дочери и положила ее голову к себе на грудь.

- Ах, мама, мама!... Пожалей меня! - говорила сквозь рыдания Олимпиада Парамоновна.

- Болею душой за тебя, Липушка… сердце разрывается… Успокойся, детка моя… послушайся матери… тяжко тебе, верю, а жизнь велика… и что еще придется испытать, одному Богу только известно… Ну, сядь, Липушка… успокойся и скажи мне, что у вас стряслось?

- Это такая мерзость, мамочка, такая гадость, что я опомниться не могу… То, что я видела, мама, не дай Бог видеть никому… Я застала их в кабинете. Они не ждали меня, потому что я вчера думала завтракать у брата…

- Кого их, Липа? Кого?

- Мужа и эту подлую Наталью Сергеевну!...

- Актерку? А ты чего-же от нее ожидала, скажи пожалуйста! Тебя предупреждал Костя или нет? На себя и пеняй… Ну, опять! Господи! Да долго-ли мне мучиться на этом свете? - с отчаяньем воскликнула Анфиса Марковна, видя, как ее дочь, опустив голову на подоконник, забилась в конвульсивных рыданиях.

 

 

XLVII.

 

Старуха крепко сжала свои худые, костлявые руки и с глубоким состраданием смотрела на ходившие ходуном плечи Олимпиады Парамоновны. Она и слов не находила, что ей сказать в утешение. А то, что вертелось на языке, ей и самой казалось и глупым, и неутешительным.

Пусть уж лучше перестрадает без ненужного утешения и банальных фраз, не приносящих обыкновенно никому пользы.

Да и что можно сказать женщине, убедившейся в обмане любимого человека?

Ровно ничего…

И Анфиса Марковна, прошедшая своим собственным опытом все градации женских мук и огорчений, молчала, терзаясь душою за родную дочь, и ожидала терпеливо того момента, когда, наконец, Олимпиада Парамоновна, выплакав свое горе, придет в себя.

И Олимпиада Парамоновна очнулась.

Широко раскинув руки, она забросила их за голову и выпрямилась.

Анфиса Марковна даже в этом движении рук дочери подсмотрела муку и сугубо запечалилась.

- Ах, бедная Липка! Бедная ты моя дочурка, - бормотала она, сжимая руки до того, что ногти впивались в тело. - И все мы это должны переносить через проклятых мужчин!... Костеньку я даже и в расчет не беру… Особенный он… совсем особенный… А Сашку, эту мразь, я и понять не могу… Всем своим подлым существованием Липе обязан, ею, скоморох, одною дышит и вдруг на какие штуки пустился… Расказнить его мало… От Липы, от такой бабы, и вдруг шашни завел… Да что-же это такое, святители, на белом свете делается? Не то полоумные, не то угорелые, не то совсем безумные живут… Ни стыда ни в ком, ни совести… озорствуют все на чужих глазах и никакого стеснения не чувствуют.

Олимпиада Парамоновна стихла вдруг и поднялась.

- Не прощу я этого ему! - проговорила она, сверкнув глазами. - Ни за что не прошу… на зло ему, подлецу, первого встречного себе в любовники возьму… Слышишь, мама… Кто попадет, тот и мой!...

Анфиса Марковна совсем головой поникла.

Что она думала, так и сбудется. Все в разлад пойдет… все… а чем кончится, один только Бог знает.

Знала она характер Липы: всегда на своем поставит!

С одной стороны, - так этому скомороху Сашке и надо: помни, кого за себя взял! А с другой - срам опять, все пальцами тыкать почнут…

Ах, как тяжело! Мочи нет… рвется сердце на части, а никому ничем пособить не можешь…

Прежде как-то по-другому жилось. И мужья изменяли, - там где-то, далеко, на стороне, и по ночам к разным сударушкам шатались, а дома, в семье, в-сурьез себя вели. Прямо громобоями были!

А нынче совсем другой народишка пошел: мелкий, глупый да подлый. При жене вдруг что дозволяют… Места, что-ли, им, подлым, нет, или уже мозги у них совсем наизнанку вывернуты: не могут понять, что можно делать и чего нельзя…

Тяжело! Сын с девчонкой за границу едет, а у дочери муж на глазах актрису обнимает…

И она живет. Живет Анфиса Марковна на белом свете, всю мерзость жизни видит и ничего не может сделать. Одна у ней радость была - дети, и те чорт знает как свою жизнь размытаривают…

Один - смеется, другая - плачет. Придет, может-быть, такое время, что и она, на краю могилы, не будет знать, что ей делать: плакать, смеяться или проклинать и жизнь, и самого себя…

- Мама! Мама! - говорила Олимпиада Парамоновна, стискивая руками шею матери. - Скажи мне, что мне делать? Ведь он все во мне убил, мамочка… и веру в людей, и веру в совесть… Мама!

А мама молчала и не умела, не знала и даже не хотела что-нибудь ответить убитой первой жизненной грозой дочери.

«Переживется… Все переживется, - молнией неслись у нее мысли в голове. - Смотреть вот только на это мне в тяготу… Они там поплачут, побеснуются и вновь запируют по-своему, а мне камень лишний на сердце… я только в ответе… за все и за всех… Ну, что я скажу Липе? - думала Анфиса Марковна, сжимая в своих объятиях дрожавшую всем телом дочь. - Боже мой, что я ей скажу? »

- Мне говорил брат, - я ему не верила. Ах, как я была глупа, мамочка! - говорила прерывающимся от рыданий голосом Олимпиада Парамоновна. - Ведь мужчины лучше знают своего брата, чем мы, несчастные женщины… и я ему не верила… Косте не верила… Косте!... Что мне делать, скажи?

- Не знаю…

- Ты не знаешь? Ты, мама? - произнесла Олимпиада Парамоновна с ужасом. - Что-же я после этого могу знать? Я, молодая, неопытная женщина, которая верила этому человеку больше всех?

- Липа! Не души меня… я задыхаюсь, - отвела Анфиса Марковна руки дочери, - я понимаю тебя… деточка моя дорогая! Я жалею тебя… а чем помогу? Чем? И сама не знаю, по-прежнему знала-бы, что делать, а по-нонешнему, по-вашему, ничего не могу… Смерти вот мне Бог не дает… Постой, не крути ты мне руки, глупая… больно мне…

- А мне легче, мама…

- Ну, ломай, коли так… все снесу, мое рождение… Ах, Господи!...

Старуха с усилием отпихнула от себя дочь и усадила ее в кресло.

- Липа, будет! Не стоит твой дуропляс слез… не стоит, Липа… Слышишь?...

- Мама, но я люблю его, люблю…

- Не верю, Липка… такого мерзавца я-бы в одну моменту из сердца выкинула…

- А я люблю… и это заставляет меня страдать и мучиться… Он - негодяй, мамочка, он убил меня, но… я люблю его… и прощу ему… слышишь? Прощу… я это чувствую… и вместе с тем сознаю, что это подло, низко и безнравственно… но я не могу… не могу…

«Все в пропасть идут, - думала Анфиса Марковна, - все сами лезут, как бараны, а потом и не знают, чем себе помочь…»

Она посмотрела на дочь и молча стала ожидать кризиса вспышки.

Олимпиада Парамоновна мало-по-малу стала затихать и, вздохнув глубоко, как человек, облегчивший свое горе слезами, встала.

Она подошла к зеркалу, посмотрела на свои красные, опухшие глаза и пошла к умывальнику.

- Ну, вот так-то лучше, - пробормотала Анфиса Марковна. - Ах, бабы, бабы!

И когда Олимпиада Парамоновна вернулась к матери освеженной, старуха посоветовала ей заняться туалетом.

- Из-за всякого мерзавца простоволосой слоняться по дому не след, - проговорила Анфиса Марковна, приходя в норму, из которой-было ее выбила дочь своими слезами.

И пока та причесывалась и одевалась, старуха слетала в столовую, налила себе новую чашку чаю и приказала горничной доложить ей, когда приедет Александр Петрович.

- Поговорю я с ним, поговорю, - сказала она, и злым блеском осветились ее глубокие глаза.

Она вернулась к дочери, сидевшей у туалетного столика, и подсела к ней.

- Я с ним, Липа, переговорю, как вернется…

- Нет, ради Бога, мама…

- Это почему-же, мать моя?

- Зачем тебе вмешиваться в наши дрязги? Он меня оскорбил, и я сама сведу с ним счеты…

- Знаю я твои счеты-то!... Бросится перед тобой на колени, ты и начнешь его по головке гладить… Такого негодяя учить надо…

- Ах, мама, мама… я так теперь разбита и расстроена, что и сама не знаю, что делать…

- Ну, зато я не так расстроена, как ты… я мать, и я объяснюсь с ним как следует.

Олимпиада Парамоновна промолчала. Да она, вероятно, и не слыхала, что говорила Анфиса Марковна, потому что мысли ее были заняты картиной, которую она видела вчера.

«Нет, каков негодяй, - возмущалась про себя старуха, - уехал! А? Ему-бы у ног жены нужно было елозить да прощенье вымаливать, а он - надел шляпу, и прощай! »

Старуха снова скрылась из спальни дочери и справилась у горничной: обещал Шавкин приехать домой к завтраку, или останется в городе до обеда?

- Обещались приехать, - ответила та, - на кухню ходили и сами повару блюда заказывали…

«Ему и горюшка, значит, мало, - кипятилась внутренно Анфиса Марковна, - как-будто так и надо… изменил, дуропляс, жене и повару блюда на завтрак заказал… Тьфу! Господи, да что-же это за народ пошел на белом свете? Никакого ни в ком угрызения душевного нету! »

Она заглянула к дочери, которая теперь совсем почти успокоилась и молча одевалась при помощи горничной, и, притворив двери, отправилась в зал, где и осталась дожидаться зятя.

Не успели часы, стоявшие на камине, пробить двенадцати, как в передней затрещал звонок.

Анфиса Марковна вздрогнула, слегка побледнела и, сжав плотно губы, пошла навстречу Шавкину.

Через минуту она услышала, как тот спросил у горничной:

- А барыня… встала?

- Встали-с…

- Никого у нас нет?

- Старая барыня приехали-с, - продолжала докладывать горничная.

- Анфиса Марковна?

Шавкин подумал с минуту и спросил слегка изменившимся голосом:

- Сама она приехала, или… барыня за ней посылала?

- Нет, сами-с…

- Ага, знает подлая кошка, чье сало съела, - злорадно прошептала Анфиса Марковна и отворила дверь в переднюю.

Шавкин отскочил от зеркала, перед которым он головной щеткой взбадривал свои коротко остриженные волосы, и развязно подлетел к теще.

- А, маман! - проговорил он. - Я очень рад вас видеть…

Он потянулся к руке старухи, но та закинула ее за спину и пропустила мимо себя зятя.

Шавкин пожал плечами и повернул к себе в кабинет, не зная, идет за ним теща или нет.

Только, подойдя к письменному столу и бросив на него пачку привезенных писем, он услышал позади себя шелест шелкового платья Анфисы Марковны.

- Сию минуту я к вашим услугам, - проговорил он, слегка меняясь в лице.

- Время у меня есть, я подожду, - отрезала старуха и села к самому столу.

Александр Петрович скрылся в своей спальне и явился минут пять спустя в кабинет, чистя на ходу ногти черепаховой ногтечисткой.

- Вы, как-будто, сердиты на меня? - спросил он, не смотря на тещу и опускаясь в кресло, стоявшее напротив Анфисы Марковны.

- Сердита? И не думаю. Да и за что мне на тебя сердиться? Ты мне не муж, не брат, не сват, не сын родной… совсем чужой человек…

- По вашему тону и приемам разговора я вижу, что моя жена рассказала вам то, что ей вчера пригрезилось…

- Это еще что такое? - переспросила с недоумением Анфиса Марковна. - Во сне, выходит, она видела тебя с твоей беспутной актеркой?

- Положим, что не во сне, но… если я стану из ничего создавать слона, объяснять все не так, как было на самом деле, а как мне самому желательно, - ясно, что я галлюцинирую… Откровенно вам скажу, я не узнал вчера Липу. Вы позволите мне рассказать, как было дело? Вероятно, вам рассказали совсем не так, как произошло…

- Я ничего не знаю и ничего не слыхала. Я видела только Липу, и этого для меня достаточно.

- Напротив, совсем недостаточно. Что она расстроена, наговорила бездну дерзостей Наталье Сергеевне, а мне устроила грандиозный скандал, - это еще не доказывает, что во всем этом я действительно был виноват. Я не оправдываюсь и не желаю оправдываться, потому что не чувствую за собою никакой вины, - я хочу только рассказать вам, как было дело, и вы поймете потом сами, что Липа вообразила Бог знает что и показала как мне, так и Наталье Сергеевне всю невоспитанность своей натуры.

Анфиса Марковна еще плотнее сжала свои губы и, широко раздувая ноздри, не сводила блестевших глаз с зятя, который, убрав, наконец, ногтечистку в карман жилета, развалился в кресле в непринужденной позе.

- Молчание, говорят, знак согласия… Благодарю вас! - слегка склонил он голову. - Дело было так. Мы разучиваем новую пьесу. В этой пьесе есть сцена, в которой женщина садится на колени к мужчине и целует его...

- Хорошая комедия! - вырвалось у Анфисы Марковны. - И ее, конечно, ты выбрал для обниманок да целованок…

- Вы узко смотрите на искусство и, конечно, никогда его не поймете! - воскликнул обиженным тоном Шавкин. - Я говорю вам, что это было так, - хороша или нет пьеса, это - вопрос посторонний. Наталья Сергеевна сидела у меня на коленях и обнимала меня… В это время вошла Липа и подняла скандал, не слушая моих оправданий… то-есть объяснений, потому что оправдываться, как я говорил уже вам, мне положительно не в чем… а чтобы не быть голословным, могу подтвердить самой пьесой…

Шавкин схватил с этажерки пьесу и поднес ее к самому носу тещи.

- Смотрите ремарку: «садится к нему на колени и обнимает его за шею». Видите?

- Вижу.

- Ясно, что мы с Натальей Сергеевной проходили роль по этой пьесе, и было в высшей степени бестактно со стороны Липы затевать глупейший скандал.

- А ты показывал жене пьесу?

- Помилуйте, - обиженно произнес Шавкин, - она в своем ослеплении не позволила мне и двух слов сказать! Заперлась в спальне и… я ее не видел со вчерашнего дня… Вы знаете все, я сказал вам правду, а теперь поступайте как хотите…

Шавкин посмотрел на часы и поднялся.

- Простите, мне пора завтракать и затем заняться корреспонденцией…

Анфиса Марковна проводила его взглядом до порога и, схватив пьесу, полетела к дочери.

 

 

XLVIII.

 

Анфиса Марковна так торопилась разрешить поскорее супружеское недоразумение Шавкиных, что, не выспросив хорошо дочь о том, что она видела в кабинете, и не подумав о сказанном ей зятем в свое оправдание, чуть не сбила с ног горничную, вышедшую из спальни Олимпиады Парамоновны, и немедленно-же обругала дочь:

- Что твой Сашка - негодяй, это мне известно, и что ты сама, Липка, - дура, это я тоже знаю, - выпалила Анфиса Марковна, влетая к Олимпиаде Парамоновне.

Шавкина встала из-за туалетного столика и вопросительно посмотрела на мать.

- Да, дура, - подтвердила старуха, - и какого ты рожна, прости Господи, раскипятилась, зная актерские замашки своего дуропляса?

- Я ничего не понимаю, мама, - ответила та, идя к ней навстречу, - ты видела его?

- И видела, и говорила… Хоть и верю я ему ровно на три денежки, а все-таки выходит так, что как-будто он и не виноват… Вот ты мне и разъясни, что с ним делать: казнить его или миловать? Ненавижу я его и никогда к нему никакого расположения не имела, но коли прав человек, совесть не дозволит осудить…

Олимпиада Парамоновна молча смотрела в упор на мать и не могла понять, как и чем ее муж обелил себя в глазах такой крутой и нелегко сдающейся на чужие доводы и убеждения женщины, какою была Анфиса Марковна.

- Ну, чего ты на меня глаза-то уставила? - рассердилась старуха, - на мне ведь никакого писания нет… Допустила мужа актерничать и сама-же потом с него взыскиваешь да скандалы устраиваешь!...

- Да скажи-же, наконец, в чем дело? - выкрикнула нервно Олимпиада Парамоновна.

- Вот, - протянула она книжку дочери, - ролю он учил с этой… дрянью-то… вот тут написано, где я ногтем провела… Она сидела у него на коленях?

- Да.

- И обнимала твоего дуропляса?

- Да, да и да…

- Да ты не кричи, пожалуйста, ведь не я с ним ролю-то учила! Не допущай мужа до таких ролей, чтоб в обнимку… Сама виновата и воешь, как дура…

- Он тебе сказал, что проходил роль? - живо воскликнула Олимпиада Парамоновна.

- Не проходил, а сидя учил… Понимаешь, сидя, а не походя… а она у него на коленях сидела…

- Ах, мама, ты ничего не понимаешь… но это все равно… Он уверил тебя в том, что они проходили, т. е. учили роль?

- Ну, да… и даже место указал, а ты и слышать не хотела его оправданий… Господи! Голова у меня кругом идет… не разберешь вас, не поймешь…

Олимпиада Парамоновна вырвала из рук матери пьесу и потемнела.

- Ты ему веришь, мама? - точно надтреснутым голосом спросила Олимпиада Парамоновна.

- Ни на грош… А коли говорит человек и книжку в руки сует, так какая-же будет с моей стороны справедливость ему подлеца в глаза сказать?...

- Ты права… права… ну, так слушай… Да ты читала-ли то место, которое он тебе указал?

Анфиса Марковна только тут поняла, что попала впросак, и ответила с презрением:

- Ну, вот тоже… стану я всякую дрянь читать! Я и моложе была, так не всякую глупость читала…

- Хорошо, мама, - остановила ее резким голосом Олимпиада Парамоновна.

У ней вздрагивали губы, а руки нервно комкали пьесу.

- Ты слушай… они проходили роль… да? Вот что написано в роли: «Елена садится у нему на колени, обнимает его и говорит: «Прощай! Мы больше не увидимся, потому что я завтра уезжаю отсюда навсегда! »

- Ну, и слава Богу! - воскликнула сбитая с толку старуха, крестясь: - своих сто целковых дам тебе на дорогу, только чтоб не видать…

- Мама, да ведь это роль… Ты пойми, это она должна говорить не свое, а чужое, написанное…

- А шут вас разберет, прости, Господи! Все перепутались и все Бога забыли! Ну, что-же дальше? Дальше-то что, глупая?

- А дальше, по роли, он отвечает: «Почем знать? Гора с горой не сходится, а человек с человеком встречаются». Я эту пьесу знаю, мама, всю, и он лжет, бессовестно лжет, говоря, что разучивал ее с этой наглой авантюристкой…

- Липушка!

- Нет ты должна меня дослушать до конца, мама! - сверкнула глазами Олимпиада Парамоновна, - он мог обмануть тебя, но… Ты знаешь, что он говорил, когда я вошла к нему в кабинет?

- Я не свят дух…

- Ну, так слушай, что он ей сказал, - воскликнула звенящим голосом Олимпиада Парамоновна: «я люблю тебя, а не жену… таких глупых жен, как моя Олимпиада, не любят, а только терпят!... »

- Что? - побледнев, проговорила Анфиса Марковна, чувствуя, как у нее подкашиваются ноги: - и это он, мерзавец… смел сказать?

- Я слышала своими собственными ушами, мама!... Ты пойми… Разве можно лгать на человека… которого любишь? Ах, Боже мой! Боже мой!

Олимпиада Парамоновна, ломая руки, дошла до стены и прижалась к ней лицом, сдерживая подступившие вновь к горлу рыдания.

Анфиса Марковна ошеломилась, - ее всегда ошеломляло неожиданное, - но через минуту она пришла в себя и, пылая негодованием, прошла тихо мимо дочери и очутилась в столовой, где Александр Петрович Шавкин спокойно кушал котлетку из рябчика, запивая ее короткими глотками красного вина.

- А, maman! - засуетился Шавкин, подставляя стул к накрытому прибору, - не хотите-ли котлетку? Или вы уже позавтракали?

Анфиса Марковна, не отвечая зятю, обошла кругом стол и швырнула скомканную пьесу прямо в лицо Шавкину.

- Негодяй! - проговорила она, проводя дрожавшими руками по белоснежной скатерти.

Шавкин вскочил и, сбросив с шеи салфетку, покраснел, дожевывая кусок котлеты.

- Но… но, позвольте… - проговорил он наконец, проглотив кусок и бросая косой взгляд на лакея, стоявшего у дверей и оправлявшего на руках белые перчатки.

- Негодяй и хам! - с видимым наслаждением проговорила старуха, заметив присутствовавшего лакея, - при всех это говорю и в рожу тебе плюю!

Разгневанная Анфиса Марковна плюнула. Шавкин сделал движение в сторону и вытер салфеткой плечо.

- На срам пойду! - стучала старуха сжатым кулаком по столу так, что зазвенела посуда и вино расплескалось по скатерти, - слышишь? При всех говорю, клятвопреступник… И Липу с тобой разведу, и тебя в шею из фирмы нашей выгоню! Обнимайся тогда с кем хочешь, с чортом, с дьяволом и ходи нагишом… Слышал? - не переставала Анфиса Марковна стучать по столу кулаком, точно забивала молотком гвозди: - все наше! Все! Нищим тебя взяла, нищим и по миру пущу, дуропляс! Все наше, - одна только глупость да низость твои…

- Семен! - пополовел Шавкин, свертывая жгутом салфетку: - уйди отсюда! - крикнул он лакею, растерянно смотревшему то на Шавкина, то на Анфису Марковну, у которой на губах клубилась белая пена.

- Не сметь! Стой, хам! Хозяйка здесь моя дочь, а не эта дрянь, которая приказы раздает… Окна буду бить и на всю улицу кричать, Что Сашка Шавкин негодяй и вор, который украл мою дочь и надсмеялся над ней!...

- Сумасшедшая баба! - только и нашелся сказать Александр Петрович, швыряя салфетку в сторону.

- Вон отсюда, жулик! - не помня себя, взвизгнула Анфиса Марковна и схватила со стола нож, - сию минуту вон, чтоб и духу твоего подлого не было!

Шавкин взглянув на искаженное лицо тещи, которое становилось багрово-синим, и торопливо шмыгнул в приемную, захлопнув за собою дверь, а оттуда в переднюю.

- Мама! Мама! - вбежала в это время Олимпиада Парамоновна, услышавшая крик в столовой, - что с тобой?

- Ничего, Липуша… ничего, - бормотала Анфиса Марковна, выпуская из рук нож, и пошатнулась.

Ее подхватил подбежавший лакей и осторожно опустил на стул.

- Мамочка, дорогая моя… Из-за меня это все… Ах, зачем, мама, зачем?

- Все сказала… что хотела… все… и все хорошо будет… Липуша… да… я плюнула на него, и ты плюнь…

У Анфисы Марковны текли по щекам слезы. Она и плакала, и смеялась, и гладила дрожавшей рукой по локтю дочери.

- Или она, или ты… Сотру их, Липуша моя, с лица земли сотру!...

Олимпиада Парамоновна упала на колени и, крепко сжав руки матери, уронила ей голову на колени, и в столовой раздались тихие рыдания…

Анфиса Марковна повернула голову и кивнула лакею. Лакей исчез за дверями.

-----

Шавкин пришел в себя только на улице. Он так был ошеломлен, что не мог вспомнить потом, как он оделся и как вышел из дому.

Такого скандала он во всяком случае не ожидал от тещи. Что она была невоздержана на язык, не образована, порою груба и ворчлива, - все это ему давно было известно, но чтобы она кричала на него и ругала без всяких стеснений при прислуге, - этого он никоим образом допустить не мог.

Положим, он был не прав; Шавкин допускал даже, что жена, с супружеской точки зрения, имела право возмутиться тем, что застала у него на коленах Наталью Сергеевну, но юридически ничем еще не доказано, что он изменил жене, которая всегда и во всех действиях своего мужа может видеть и находить измену.

Мало-ли что кому кажется!

Шавкину, например, всегда казалось, что он так и умрет директором Культяпинской мануфактуры, а Анфиса Марковна, вон, грозит его выгнать из фирмы!...

Факт всегда останется фактом, а фантазия - фантазией.

Что он увлекся Дездемоной с театральных подмостков, так это, во-первых, не всем известно, - поди и докажи, а, во-вторых, у кого-же из богатых людей нет увлечений?

Если все живут так, commecheznousaParis, то почему-же он, Шавкин, должен быть исключением и восторгаться глазками Олимпиады Парамоновны только потому, что она сестра миллионера, сама миллионерша и дочь грубой, неотесанной и совсем невежественной бабы, которую он имел несчастие навязать себе в тещи?

Она ему нравилась, - это правда, а если пошло дело на откровенность, то он и женился-то на ней из самолюбия и потому, что она втюрилась в него по уши и представляла из себя нечто для его дальнейшей карьеры в жизни, но чтоб он сам был влюблен в нее так, как влюбляются в романах и на сцене, - такого греха за ним не водилось.

Да, Шавкин сознавал, что, вступая в семью Культяпиных, он создавал этим себе завидное положение в обществе вообще и возможность играть хорошую, на актерском жаргоне - выигрышную, роль в среде аристократии Китай-города; что, сделавшись зятем известного всей России Культяпина и становясь во главе администрации первоклассной мануфактуры, он вырастал на целую голову над толпой торгашей, к которой принадлежали его отец и он сам; но все это не давало ему ни малейшего основания сознавать себя проданным в рабство богатой жене, - напротив, давало лишние средства и поводы распоряжаться собою по своему собственному усмотрению.

У Шавкиных, - а им имя легион, - всегда была своя собственная логика, обыкновенно не имеющая под собою никакой почти почвы, но зато всегда и во всех действиях их оправдывающая.

Я прав потому, что хочу этого, или - я прав потому, что иначе не могу поступить при тех условиях, в которые меня поставила сама жизнь.

Единственным исключением из общего правила был Константин Парамонович, но и это исключение Шавкин считал уродством и объяснял себе болезненным состоянием шурина.

Несомненно, было очень глупо этой дурехе сесть к нему на колени именно в то самое время, когда вошла жена.

Но кто-же мог это предвидеть? Она уехала к больному брату и сказала, что не вернется к завтраку…

И вдруг вернулась. И пьеса не помогла. И теща его разнесла так, что он, несмотря на сырую погоду, очутился на улице без калош.

Но какое она имела право кричать на него, как он кричит иногда в лавке на артельщика?

Он всем обязан исключительно только жене, и одна жена имеет право требовать от него отчета, волноваться, ругать и делать глупейшие скандалы. От сцен и скандалов жены не застрахован ни один муж, будь он простым человеком, гением или ангелом, - но какое дело теще до его счетов с женой?

Грубость среды - не есть еще оправдание. И в этой грубой среде должны-же уважаться известные законы приличия.

Он, сам купец по происхождению, но разве он позволил-бы себе такие выходки, какие позволили по отношению к нему его жена и теща? Разумеется, никогда! Какая непроходимая дичь, какая некультурность!...

И почему он убежал от тещи, когда мог-бы сказать ей все то, что теперь пришло ему на ум?

Растерялся от неожиданности нападения, или действительно признал себя и мерзавцем, и негодяем? Ни то, ни другое. Не будь в столовой лакея, этого совсем лишнего свидетеля интимной сцены, Шавкин, несмотря на свою культурность, вероятно порылся-бы в лексиконе извозчиков и выпустил на свет Божий столько «крылатых» слов, сколько было нужно для «осаже» рассвирепевшей тещи…

Alaguerre, commealaguerre, с азиатами надо и действовать по-азиатски. Культура, - это очень хорошо; воспитанность, деликатность, приличие - еще лучше, но отчего-же иногда, в азарте, и не позволить себе нечто лишнее.

Шавкин даже пожалел, стоя на улице, что не разделался с Анфисой Марковной, этой типичной представительницей вымирающей замоскворецкой азиатчины, по дедовским заветам.

«Лакей помешал, - пронеслась у него мысль, - не будь лакея, я-бы ей показал рогатину! »

Что скажет лакей, - вот главное, а что скажет своя собственная совесть, - это уж самое последнее дело…

Как-бы то ни было, но вернуться домой, когда там еще пылала пожаром в полном разгаре теща, было глупо.

«Я поеду к Константину, - решил Шавкин, - и передам ему все… Пусть он нас рассудит с своей сестрой… Нельзя-же, в самом деле, выгонять человека из дому только потому, что у него на коленях посидела посторонняя женщина!... Он умный человек, и он поймет, что скандал, которым грозит мне теща, падет всей тяжестью на них, на Культяпиных, сперва, а затем уж и на меня… Константин не так болен теперь, чтоб не принять меня… Во всяком случае, я напишу ему записку, что не вернусь к себе домой до тех пор, пока он не привяжет язык мамаши и сестры… Да, я так и сделаю… я не поеду даже в лавку и напишу ему, что при таких условиях у меня голова отказывается работать».

Александр Петрович нанял извозчика и продолжал дорогой возмущаться, как человек, которого действительно обидели чорт знает за что и поставили в глупейшее положение.

«Что такое Наталья Сергеевна? Да у меня завтра таких десять может быть! Нельзя-же из-за таких пустяков и жизнь ломать, и создавать глупейшее положение жене и мужу… Я ему все скажу… он поймет и… Но Анфисе Марковне я этого никогда не прощу: при лакее и вдруг, - мерзавец! »

Шавкин даже вспыхнул от такого неприятного воспоминания и толкнул в спину извозчика.

- Пошел скорей, мерзавец!

Извозчик от неожиданности закрутил над головой концами вожжей и неистово захлопал ими по крупу заморенной лошаденки.

Спустя четверть часа Шавкин очутился в передней Константина Парамоновича и вопросительно уставился на Фому.

- Никого не принимают-с! - ответил тот решительным тоном и прибавил: - акромя доктора-с!

 

XLIX.

 

Шавкин такой ответ предвидел заранее: он давно уже убедился в том, что Константин Парамонович избегает вообще общения с ним и никогда почти не принимает его у себя дома.

- Что он не принимает никого, я это и без тебя знаю, - надменно проговорил он, смотря в ничего не выражающее лицо Фомы, - но меня он примет. Поди и доложи, да прибавь, что я не уеду отсюда до тех пор пока его не увижу…

Фома бросил любопытный взгляд на видимо чем-то расстроенного зятя своего хозяина и проговорил:

- Слушаю-с… Вряд-ли только примет-с…

- Пожалуйста, без всяких рассуждений, - крикнул ему в спину Шавкин и, сбросив с себя пальто на руки младшего лакея, стал подниматься вслед за Фомой вверх по лестнице.

- Я буду ждать в приемной, слышишь? - угрожающим тоном заявил он остановившемуся на верхней площадке старику.

- Где угодно-с, а доложить я сию минуту доложу-с…

Фома исчез, притворив за собою дверь, а Шавкин в нервно-возбужденном состоянии духа прошел в небольшую приемную, отделанную в стиле «ренессанс».

- Он должен принять, наконец! - бормотал Александр Петрович, бросая в шляпу скомканные перчатки. - Болен! Он вечно болен и в особенности тогда, когда я к нему приезжаю… Я не женщина. меня можно принять и в постели… Утомлять его пустыми разговорами я не стану; я расскажу ему только то, что произошло у нас, и спрошу, что мне делать… выгнать из моего дома тещу самому или-же это удовольствие предоставить гениальному Константину Парамоновичу… Во всяком случае, я не вернусь домой до тех пор, пока не переговорю обо всем с нашим гением…

Шавкин развалился в небрежной позе у окна и стал ждать ответа. Он не верил в болезнь Культяпина. Самые маленькие неприятности и неудачи любого оптимиста моментально превращают в пессимиста и заставляют подозревать всех и вся в обмане и притворстве.

Не случись у Шавкина неприятного столкновения сперва с женой, а затем с тещей, он, разумеется, и не подумал-бы тревожить своего «короля», как он всегда называл Константина Парамоновича, и твердо был-бы уверен в том, что тот действительно болен настолько серьезно, что ему вредно принимать кого-бы-то ни было.

Но теперь он положительно ни во что не верил и был убежден, что против него восстановлен не только культяпинский, но и весь человеческий род. Прошло, по крайней мере, десять минут прежде, чем отворилась дверь в приемную.

Шавкин повернул голову и вне себя от изумления вскочил с кресла.

К нему, не сводя с него ласкового взгляда, шла Нина, его сестра, которую он меньше всего мог ожидать встретить в доме Константина Парамоновича.

- Нина! - воскликнул он, - ты зачем здесь?

- А я пришла спросить тебя об этом, - ответила та и, подойдя к брату, протянула ему руку. - Здравствуй, Саша!...

Шавкин невольно потерялся.

Произошло это, конечно, потому, что он, как и большинство мужчин, не знал, что у него делается в доме, и, весь поглощенный сценическим искусством, никогда не замечал присутствия и отсутствия сестры, с которой ему приходилось встречаться исключительно только за обедом, да и то не всегда.

Да и вообще он мало интересовался судьбой своих сестер и, чтоб они не торчали у него бельмом на глазах, отделывался от них подачками.

Подачки эти ему ничего не стоили, но давали возможность не видеть сестер возле себя.

Нину он уважал за то, что она не мозолила ему глаза, и об ее присутствии в его доме он узнавал только по звукам рояля, которые иногда разносились по всему дому вестниками живого чувства и бьющейся всеми своими нервами жизни.

Он знал, что она ходит в консерваторию, где, учась, делает серьезные успехи, а как потом проводит время, где бывает, с кем знакома, - его нисколько это не интересовало.

Все сестры были совершеннолетними, могли располагать собой по своему усмотрению и желанию, - следовательно, тем самым избавляли и его от неприятного опекунства.

Он никогда не отказывал им в их просьбах и поэтому считал свои обязанности брата по отношению к родным сестрам выполненными самым добросовестным образом.

Вечно болеть и заботиться о других могла лишь разве малоразвитая Анфиса Марковна, а у него не было на это ни времени, ни желания, ни сердечных способностей.

И большинство поступало точно так-же, как он сам. Люди так уже воспитаны, что чувствуют только свои боли, а до чужих им нет никакого дела. Если у Y заболел палец, Y удивляется и негодует на то, что к его боли все относятся равнодушно, но если у Z заболеет целая рука, тот-же Y пожмет плечами и скажет: «какие пустяки! Есть из-за чего волноваться… пройдет!... »

И все ходят, пожимают плечами и скептически относятся ко всем страданиям, исключая своего личного…

То я, а то - другие. Я могу страдать и болеть по-настоящему, а другие не могут. Все притворяются для того только, чтоб вызвать сочувствие, зачастую совсем не нужное больному.

Шавкин, как и другие, понимал жизнь так, как подсказывало ему сердце, воспитанное и отшлифованное, разумеется, вовсе не для того, чтобы болеть за других, чорт их дери, а исключительно для собственного самосожаления…

Немудрено, что при таких условиях атрофировалось и атрофируется прогрессивно родственное чувство, и самые близкие по духу и крови люди становятся друг другу совершенно чужими.

Очень понятно после этого, что Александр Петрович, совсем почти не замечавший присутствия Нины в своем доме, был изумлен ее неожиданным появлением у Константина Парамоновича, у которого она никогда прежде не бывала.

- Здравствуй, Нина, - проговорил он, продолжая с недоумением смотреть на улыбающееся лицо сестры.

- Сядем, Саша, - предложила та Шавкину.

Они сели.

Александр Петрович, мало обращавший ранее внимание на сестру, только теперь внимательно всмотрелся в ее лицо и нашел, что она «очень красива», а блестящим, как-будто манящим к себе взглядом темных глаз напоминала собою Наталью Сергеевну.

Чем была раньше Наталья Сергеевна, - эта идеальная, по его мнению, Дездемона, - он так и не узнал от нее. Были, разумеется, у нее и папаша, и мамаша, и дяди, и тетки, но какую они играли роль в ее жизни, - этот вопрос Дездемона обходила молчанием. Относительно самой себя она также не пускалась в откровенность и на вопрос Шавкина: любила-ли она кого-нибудь? - ответила просто и бесцеремонно:

- Нет, но увлекалась часто…

- Значит, и я принадлежу к числу многих твоих увлечений? - справился тот.

- Напротив… я люблю тебя первого!

И это было сказано таким убедительным тоном, что Шавкин невольно посмотрелся в зеркало.

«Ах, дурак! » - сказала-бы Анфиса Марковна, но Шавкин поверил Дездемоне.

Его самолюбие было поглажено утюгом лжи, как выражаются на Востоке, и он с тех пор всех женщин стал сравнивать с Натальей Сергеевной и находить в них недостатки, которых раньше не замечал.

Только во взгляде сестры Нины он нашел что-то, напоминавшее ту, которая хоть и увлекалась без счета, но любила его первого!

Вспомнив Наталью Сергеевну, Шавкин совсем забыл о том, что он сидит с сестрой не у себя, а в доме Константина Парамоновича, и проговорил с видимым сожалением:

- Как жаль, Нина, что ты с твоей внешностью не решаешься выступить на сцене…

Лицо у Нины Петровны сделалось серьезным. Она откинулась на спинку кресла и перебила своего доморощенного артиста:

- Я не о глупостях пришла с тобой говорить, Саша… Актрисой я никогда не буду и не желаю быть… А мой взгляд на это ты давно уже знаешь и напрасно начинаешь говорить… да и не за тем я и пришла к тебе… Ты желаешь видеть Константина Парамоновича?

- Да, - ответил Шавкин, спускаясь с облаков и возвращаясь к действительности, - но меня удивляет, Нина, скажу тебе откровенно, твое присутствие в этом доме… А, теперь я все понимаю! - ударил он себя рукой по лбу. - Тебя прислала моя милая супруга! Ну, разумеется, так… объяснить все нашему гениальному Константину Парамоновичу по-своему и смешать меня с грязью…

- Саша, я тебя не понимаю, - сдвинула брови Нина Петровна.

- Простите, любезная сестрица, я вас тоже не понимаю, - язвительно произнес Шавкин, бросая на сестру уничтожающий взгляд. - Верить моей жене и бросать грязью в брата, которому вы всем обязаны, это… это… прямо низость!

- Александр Петрович! - поднялась с кресла Нина, бледнея. - Вы можете упрекать меня во всем, в чем вам только угодно, но нет на свете ни одного человека, в которого-бы я осмелилась швырнуть грязью… Я вас не понимаю… и прошу мне сказать без всяких обидных предисловий: что вам нужно от Константина Парамоновича?

- Я его желаю видеть…

- Он вас не примет… он не может принять, потому что болен…

Нина стояла перед Шавкиным, закручивая на палец часовую цепочку, и смотрела холодно на брата.

- Но я должен его видеть… Ты пойми, Нина, я должен его видеть… Ты разве не знаешь, что произошло час тому назад?

- Откуда-же я могу знать?

- Ну, да, ты приехала раньше и, конечно, не могла знать… Чорт принес Анфису Марковну, и когда я вернулся из города завтракать, она мне устроила мерзейший скандал, не стесняясь присутствием лакея! Вот по этому-то поводу я и приехал к Константину Парамоновичу, чтоб объясниться с ним и попросить его оградить меня на будущее время от незаслуженных оскорблений его прелестной маман!

Нина Петровна опустилась снова в кресло и спросила живо:

- Но какие же были с ее стороны мотивы к скандалу? Я положительно отказываюсь понять…

- Из-за жены, конечно…

- Из-за Липы? - удивленно спросила Нина Петровна, - но разве ты… поссорился с женой?

- И ты меня об этом спрашиваешь? - удивился в свою очередь Шавкин, - странно, очень странно, Нина! Ты спрашиваешь меня о том, поссорился я с женой или нет! Ты, которая приехала к Константину Парамоновичу по поручению моей жены…

- Кто тебе это сказал? Я твою жену не вижу третий день…

- Да, так ты, значит, ровно ничего не знаешь, Нина, и я прошу у тебя извинение за невольно вырвавшиеся жесткие слова… Я был уверен, что она тебя просила рассказать, что произошло между нами… Это меняет дело, и я тебе расскажу, как именно и что вышло в твое отсутствие…

И Шавкин возбужденным тоном, жестикулируя руками, рассказал сестре то, что он рассказал и теще.

Нина Петровна внимательно выслушала брата и задумалась. Ей стало жаль Олимпиаду Парамоновну, которая так беззаветно любила мужа и верила ему больше, чем следует.

Она сама также, если не больше, любила Константина Парамоновича и смутно предчувствовала, что ей, может-быть, и самой придется разочароваться и пережить тоже самое, что переживала в настоящие минуты Олимпиада Парамоновна.

Брата она знала лучше, чем кто-либо, и ни на секунду не усомнилась в том, что он обманывал жену с проходимкой театральных подмостков, не помнящей родства.

Нина была наблюдательна и, уважая брата как человека, которому они все были обязаны, всегда осуждала его за легкомысленность, с какою он относился ко всему, кроме своих «ролей».

Она давно уже, как и Константин Парамонович, намекала Олимпиаде Парамоновне о том, что, раскрывая широко двери своего гостеприимного дома разношерстной ораве, укрывавшейся под флагом любви к искусству, необходимо следить за ее действиями и не допускать мужа до отношений, не имеющих ничего общего с настоящим искусством.

Олимпиада Парамоновна на это только улыбалась и продолжала смотреть на мужа как на человека, не способного увлечься первой встречной дрянью.

Это уже было делом ее убеждения, и Нине пришлось ретироваться, предоставив каждому жить по собственному желанию.

И теперь, выслушав брата, ей хотелось поехать к Олимпиаде Парамоновне и утешить ее, как только может утешить человек, искренно расположенный к страдающему.

- Что-ж тебе может сказать Константин Парамонович? - спросила она Шавкина.

- Я не знаю, но он должен понять, что такое положение вещей невозможно… Надеюсь, ты с этим согласна?

- Разумеется. Но изменить такое положение зависит исключительно от тебя самого, Саша. Стоит тебе только бросить это сомнительное «служение искусству», разогнать орду, составленную из подозрительных личностей, и отправить куда-нибудь подальше твою первую актрису Наталью Сергеевну, как все успокоится, и Липа уже не будет больше иметь поводов делать тебе ужасные сцены… Причем-же тут Константин Парамонович?

- Как? Значит, и ты уверена в том, что у меня что-то есть с этой, как ты говоришь, моей первой актрисой?

- Саша, перестань разыгрывать комедианта! Кому ты это говоришь? Ты говоришь это не жене, не теще, не Константину Парамоновичу, а своей родной сестре, которая знает, что ты способен на все, что касается женщин, и уверена в том, что эта актриса играет роль любовницы не на одних только подмостках.

- Вот как! - поразился Шавкин. - Но Константин Парамонович…

- Такого-же точно мнения, как и я, - прервала его Нина.

- Благодарю… Разумеется, после этого будет совершенно бесполезно видеться с милым братцем моей жены…

Шавкин встал, выхватил из шляпы перчатки и торопливо стал их натягивать на пальцы.

- Раз уже он уверен в этом, то, конечно… само собою понятно… разуверить его нельзя… Но Нина… я все-таки не понимаю… почему ты знаешь, что он именно одного с тобой мнения? И почему ты здесь?

- Потому что… я люблю его, - проговорила Нина, подходя к брату, - и потому еще, что я больше… не вернусь к тебе…

Шавкин выронил из рук шляпу и, ровно ничего не понимая, уставился на сестру.

 

 

L.

 

Наступило минутное молчание, которое прервала Нина вопросом:

- Тебе это кажется странным? Да?

- О, нисколько! - пришел в себя от смущения Александр Петрович. - Ты вольна распоряжаться собою по своему вкусу и желанию, но мне почему-то казалось всегда, что женщины должны-бы соблюдать некоторое приличие и принимать в расчет при своих увлечениях общественное мнение…

- Не тебе учить меня приличиям! - вспыхнула Нина. - Проповедовать мораль имеют право только люди безукоризненной нравственности и душевной чистоты. А тебе, Саша, совсем не к лицу роль проповедника. Надеюсь, ты в этом согласишься со мной?

- Никогда!

- Вот как! Значит, по твоему мнению, я поступила нехорошо, придя к человеку, которого люблю?

- Безнравственно!

- Даже безнравственно? Ну, а ты, конечно, поступаешь нравственно, сажая при жене к себе на колени посторонних женщин? Да?

- Я не девушка. Мужчина может позволить себе все, не смущая чужой совести.

- То-есть, совести тех-же мужчин, которые позволяют себе всевозможные гадости? Это, может-быть, очень для вас выгодно, но - неостроумно… Напротив, и глупо, и пошло до цинизма… Мужчина может позволить себе все, и общественное мнение будет спокойно, но если женщина или девушка позволит себе сделать один неверный шаг, - то-же общественное мнение готово забросать ее камнями!... Какую низкую и подлую несправедливость проповедуете вы, господа мужчины!

- Моеубеждениетаково, - чтобы ты там ни говорила, - что женщина далеко не то, что мужчина, и уже по одному этому она должна быть приличнее во всех своих действиях и поступках. Тебе не нравится, - это другое дело, а относительно справедливости я с тобой и спорить не стану, потому что, если взять по десятку мужчин и женщин и отобрать из них тех, которые смотрят здраво на людей и вещи и судят о них справедливо, то уж, конечно, громадный перевес окажется на стороне мужчин.

- С чем вас и поздравляю! - насмешливо произнесла Нина.

- Спасибо. Но тебя, Нина, я вовсе не поздравляю в новой роли…

Нина Петровна побледнела и сделала шаг к брату.

- Ты можешь оскорблять меня, сколько угодно; это - право «справедливого» мужчины, но я постараюсь избавить тебя от этого удовольствия на будущее время… Вы поняли, Александр Петрович?

Нина отвернулась от брата и пошла к двери.

Шавкин сообразил, что он сделал ненужную глупость, и бросился за сестрой.

- Нина, на одну минуту только, - остановил он ее у дверей.

- Что вам угодно? - повернула та к нему лицо.

- Напрасно ты обижаешься, - заговорил он, схватывая ее руки, - право-же я не хотел ничего сказать обидного… Как старший брат, я должен был, конечно, по долгу сказать тебе… как-бы это выразиться?

- Для очищения совести, вероятно? - насмешливо улыбнулась Нина.

- Ну, да, разумеется… Не мог-же я тебе, как брат, сказать: «ах, как ты хорошо поступила, Нина, что сделалась любовницей Культяпина! »

Нина освободила свои руки и проговорила с сожалением:

- Прости, Александр, но я не думала, что ты так глуп…

- Не то, Нина, не то совсем… да ты присядь на минутку… Конечно, мне все равно, кого ты ни полюбишь: Сидора или Ивана… Но надо-же делать так, чтобы все шито и крыто было… Потому что всякий скандал выбивает человека из колеи и делает из него чорт знает что… Я ничего не имею против Константина… тем более, что у него жена давно из ума выжила и мужа знает только по имени… Он очень хороший человек… правда, больной, но… не все-же больные непременно умирают… напротив… Он прямо переутомился от работы, и если ты задержишь его за границей на год, Константин вернется домой совершенно здоровым…

- Я не понимаю, для чего ты мне это все говоришь, Александр?

- Ах, Боже мой, да все для того-же, чтобы ты, наконец, поняла, что я вовсе тебе не враг, а человек, расположенный к тебе и душой, и сердцем… Может-быть, я говорю совсем не то, что нужно, но я откровенно тебе сознаюсь, Нина, что меня этот скандал выбил из колеи… Я не ожидал его и не мог даже подумать, что когда-нибудь произойдет со мной такая глупая история… Но меня, признаюсь, изумляет Константин. Поражает, Нина!

- Чем?

- Как - чем? Он, не зная моих отношений к Наталье Сергеевне, не зная ее самой, ее принципов, убеждений и правил, не спросив меня, уже убежден в том, что она моя любовница! Это меня бесит больше всего! - самым искренним тоном воскликнул Шавкин. - И не только бесит, а прямо оскорбляет…

- Напрасно. Если Константин Парамонович убежден в этом, значит, он знает все и знает, разумеется, не то, что рассказываешь ты…

- Он ничего не может знать, Нина, клянусь тебе!

- И клятвы твои совершенно напрасны. Иди и обманывай ими кого хочешь, но меня и Константина Парамоновича ты не обманешь. Повторяю тебе, он все знает…

- Что-же он знает? Это любопытно! - с азартом воскликнул Шавкин. - Он и Наталью Сергеевну-то видел раза два, не больше, и то у меня, на подмостках…

- Оказывается, что он видел ее раньше, Александр, и не на театральных подмостках, а в ярмарочном трактире, где она подвизалась в качестве хористки…

- Он ошибается.

- Почему-же непременно ошибается Константин Парамонович, а не ты? Почему ты ее можешь знать лучше, чем он?

- Но тут, согласись, явная несообразность: ярмарочный трактир и драматический талант… Допустим даже, что она и была хористкой, и ублажала наших толстосумов в отдельных кабинетах пением шансонеток, но почему-же она теперь непременно должна быть моей любовницей?

- Кончим эту историю, Александр, она мне надоела! - поднялась Нина. - Я тебе скажу правду: Константин Парамонович был сам в тех меблированных комнатах, где живет твоя пассия, узнал, в какие часы ты там бываешь, сколько платишь за ее содержание в номерах, и, кроме того, узнал, что она, нисколько не стесняясь и не соблюдая приличия, о котором ты так заботишься, афиширует себя содержанкой Шавкина. Надеюсь, теперь ты доволен?

- Этого я не ожидал, - пробормотал упавшим голосом Александр Петрович, - но это все преувеличено… Разумеется, я помогал ей, но… Это совсем не то… Нина, даже если-б эта история происходила именно так, как он говорит, то, увлекаясь сам, неужели он не может понять чужого увлечения?

- Константин Парамонович и не думает тебя осуждать, с чего ты это взял?

- Хорошо, но от этого мне нисколько не легче… Я знаю его характер, узнал также только теперь характеры жены и тещи и вижу, что я осужден этим трио без всякого снисхождения… Бороться с ними я не могу… Они, если захотят, бросят миллион за мой развод с женой и вышвырнут меня из дома.

- Ты только этого боишься? - спросила Нина, с удивлением смотря на брата.

- Ну, да, я боюсь. Я отвык от нищенства и не хочу ходить по Москве опозоренным… Ради Бога, Нина, поговори с Костей или дай возможность мне самому объясниться с ним… Неужели-же у него от денег до того притупились все чувства, что он не может уже чувствовать боли от скандала?

- Александр, ты мне жалок! - вздохнула Нина. - Я женщина, но я не задумалась-бы ни на одну минуту и ушла-бы из того дома, где мне не светит больше счастье!

- Я не могу, сестра… Прежде - да, но теперь… я так испорчен жизнью, растоптавшей и уничтожившей в прах мою волю, что боюсь и подумать о том, что будет завтра… Ты пойми, я не могу никому показаться на глаза, потому что, что-бы я ни говорил, каких-бы доводов ни представлял, - поверят, разумеется, не мне, а всемогущим Культяпиным, которые решились идти на срам, чтобы только не иметь в своей семье недостойного человека… Я пропаду совсем, Нина!

- А твое искусство?

- Ты смеешься! Искусство, не стоящее ломаного гроша!

- Нет, Александр, мне не до смеха, - серьезно проговорила Нина. - Там, где жизнь человека складывается не нормальным путем, а волею случая, - смеяться нельзя… Тот-же случай может швырнуть тебя на другую дорогу, полную терний и преград, или забросить в дремучий лес, из которого не найдешь выхода… Таких людей, Александр, как мы, жалеть надо, а не смеяться над ними… Я об этом долго и много думала и все-таки не могла бороться… Есть что-то роковое в иных семьях, и наша принадлежит именно к числу таких роковых семей… Ты думаешь, я по собственной воле полюбила Константина Парамоновича? Нет… Я знала, что, может-быть, моя любовь кончится драмой, но я все-таки пришла сюда, как к тебе пришла Липа, и сказала: «я остаюсь, потому что я люблю тебя! »

Нина потемнела вдруг и задумалась.

- Все может быть, - произнес Шавкин, потирая лоб, - но… что мне делать, Нина?

- Я уже тебе сказала… Иди и помирись, если возможно, с Липой и постарайся забыть об увлечениях, которые, кроме горя и траты жизни, ничего не приносят человеку…

- Хорошо, Нина… Спасибо… Я поеду, а ты все-таки, с своей стороны, объясни Константину Парамоновичу, что я уж не так черен, как трубочист… что я сознаю свои ошибки, раскаиваюсь в них и надеюсь избегать их в будущем…

- Хорошо, - холодно произнесла Нина, - я этому не верю, но сказать - скажу…

- Ты увидишь сама, Нина… Я даю тебе слово больше не видаться с моей Дездемоной… Пожалуй, я даже брошу играть, если этого потребует моя жена, хотя мне и очень больно разорять подмостки. Такой сцены, Нина, ни у кого нет… Все создано моею любовью и знанием… Чорт-бы побрал вашу проклятую ревность!

Нина вздохнула и протянула руку брату.

- Прощай, Александр!

- Прощай, Нина… Ради Бога только, упроси Костю, чтобы все обошлось без скандала… Если жена не простит меня, я опять приеду к тебе… Можно?

Нина кивнула головой и отворила дверь брату.

На площадке стоял Фома.

Шавкин пожал протянутую руку сестры и, прищурив глаза на стоявшего в почтительной позе старого слугу, быстро спустился вниз.

Шавкин взял первого подвернувшегося извозчика и покатил домой.

Дорогой он составил план защиты и покаяния. Покаяние это, разумеется, было-бы только в том, что жена видела, а чего не видала, - что-же в этом и каяться… Положим, Константин Парамонович знает все, - если-бы он не был фабрикантом, отличный-бы из него сыщик вышел, - но Нина, наверное, устроит так, что он ничего не скажет сестре о том, что знает.

«Нет, каково все-таки с ее стороны нахальство - афишировать наши отношения! - возмутился Александр Петрович. - Порядочная женщина, разумеется, никогда-бы этого не позволила, а эта дрянь…»

Шавкину после скандала, преподнесенного ему теперь, Дездемона прямо опротивела. Разве можно кричать на улице о том, что делается tete-a-tete? Это только дискредитирует человека, занимающего известное положение в обществе, навязывает ему на шею лишние печали и огорчения.

Положим, он и сам был виноват, допустив рискованные театральные позы у себя в доме, но Дездемона, конечно, несравненно виноватее, не сумев соблюсти необходимую тайну и показного приличия, которое должно быть известно каждой женщине.

«Милецкая в этом отношении несравненно выше этой дуры! - думал Шавкин. - Когда ее стали спрашивать, откуда у нее подаренный мною браслет с бриллиантами, она так просто и естественно ответила, что переделала его из браслета покойной матушки, что ни у кого даже не явилось и тени сомнения…»

Милецкая была вновь открытый Шавкиным драматический талант, подсунутый ему кем-то из его труппы; с этим «талантом» он начал уже читать «Шейлока», как был остановлен всевидящей и всепонимающей Дездемоной, пожелавшей вдруг самой играть в Шейлоке роль Порции, - чем и отвела на время от него заигрывавшую блондинку с такими удивительными синими глазами, каких Шавкин никогда не встречал.

«Какое-же сравнение может-быть с Милецкой!... Эта, как ее ни верти, сразу видно, что порядочная женщина, а Наталья Сергеевна - прямо дрянь…»

Шавкин, впрочем, моментально забыл и ту и другую, как-только подъехал к своему дому.

Он тотчас-же как-то весь съежился и потускнел.

Прошел он черным ходом и прежде всего справился у прислуги, уехала теща или нет.

На его счастье, Анфисы Марковны не было.

Старуха, всплакнув с дочерью за компанию, успокоила ее, как и чем могла, и уехала домой, совсем разбитая неприятностями жизни.

Александр Петрович прошел сперва в свой кабинет, порылся в бумагах, похлопал переплетами книг, стоявших мирно на этажерках, и затем, вздохнув глубоко, как человек, решившийся на неимоверно-отчаянный подвиг, отправился в спальню жены.

Олимпиада Парамоновна сидела у окна и, положив руку на раскрытую книгу, смотрела в окно.

Первые приступы негодования и отчаяния у нее уже прошли. Теперь она чувствовала себя только несчастной, одинокой и несправедливо наказанной судьбой за ее веру в людей… На душе еще лежала тяжесть, а в сердце ощущалась пустота… Мысли, как обрывки тучи, раскиданной грозой, неслись беспорядочною вереницей вдаль и не могли остановиться ни на одной отрадной точке.

Она не слышала, как вошел муж, и увидела его только тогда, когда он опустился на стул, стоявший рядом с ней.

Олимпиада Парамоновна откинулась инстинктивно назад и с ужасом остановила свой взгляд на муже.

Лицо у Александра Петровича было печально и носило на себе, как показалось ей, следы пережитых страданий.

- Липа… - с театральною грустью проговорил Шавкин, робко бросая взгляд на жену. - Я пришел к тебе не за тем, чтобы оправдываться и лгать… Это было-бы слишком подло с моей стороны… но если ты страдаешь, я страдаю вдвойне, потому что теряю в тебе и жену, и верного друга… Я пришел к тебе за тем, чтобы сказать… что я… виноват… глубоко виноват перед тобой… Прости… Меня душит…

Шавкин схватился рукой за горло и побежал к графину с водой.

Олимпиада Парамоновна сделала невольно движение вперед и приподнялась с кресла. Ей хотелось крикнуть ему: «не надо… ничего не надо! » - и не могла; ее взволновали и тон голоса мужа, и страдальческий вид его лица.

«Он также страдает, как и я», - пронеслась у нее мысль, и она готова была броситься к своему Саше, прижаться к нему и зарыдать в его объятиях.

Шавкин даже и не ожидал такого эффекта от своего вступления в объяснение с женой. Он ожидал крика, шума, истерических воплей и трагических бессмыслиц и очень удивился, вернувшись к жене и найдя ее испуганной…

- Я виноват… Простишь ты меня или нет, это дело твоего сердца, Липа, - начал он снова и потянулся к руке жены, - но я глубоко раскаиваюсь в том, что заставил тебя страдать… страдать женщину, любившую меня и верившую моей чести, и какую женщину! Тебе цены нет, Липа, и я, несчастный и ослепленный глупец, на веки лишился счастья, навсегда потерял твою любовь и уважение!

Шавкин взял дрожавшие руки жены и поднес их к своим губам.

Олимпиада Парамоновна не сделала даже и попытки отнять их; она только тяжело дышала и не смотрела на мужа.

Александр Петрович осторожно положил ее руки к ней на колени и поднялся со стула.

- Я жестоко накажу себя за свою глупость, Липа, - проговорил он, - твоя мать выгнала меня… брат не принял… я всем чужой… Ты пойми, как ужасны эти слова: всем чужой! Ну, что-ж, если все отвернулись от меня, если ни у кого из вас нет в сердце ни жалости, ни сострадания к человеку, раскаивающемуся в своем глупом проступке, если ни у кого из вас не срываются с языка слова прощения, - мне остается уйти и наказать себя за минутное увлечение, и даже не за увлечение, а за мальчишескую ложь, брошенную мною заведомо изолгавшейся авантюристке, - наказать так, чтоб я уже больше никогда не лгал и не увлекался пошлой мишурой… Прощай, Липа… Когда-нибудь, не теперь, конечно, а позже, много лет спустя, ты простишь меня и, почем знать, может быть и пожалеешь человека, ставшего жертвой своей минутной глупости…

Шавкин быстро пошел к двери и остановился на секунду, чувствуя, как азартный игрок, что он поставил на карту свое последнее достояние.

Олимпиада Парамоновна продолжала хранить молчание.

Александр Петрович побледнел и отворил дверь…

И вдруг он услышал крик жены и торопливую ее походку.

- Саша! Саша! Что ты со мной делаешь?

И когда на другой день Анфиса Марковна заехала утром к дочери, последняя встретила ее с виноватой улыбкой.

- Я помирилась с Сашей, мамочка! - заявила матери Олимпиада Парамоновна. - Знаешь, я тогда, кажется, ослышалась…

Анфиса Марковна даже и бровью не повела, точно она ждала этого, а, перекрестившись на иконы, низко поклонилась дочери и промолвила с усмешечкой:

- И дай Бог тебе, глупой, весь век глухой прожить!...

 

LI.

 

Константин Парамонович сидел в своем кабинете у письменного стола и в третий раз перечитывал письмо жены, только-что полученное им с фабрики. Письмо было не многосложное, как и все вообще письма Ольги Андреевны. Она не понимала, как можно исписывать вдоль и поперек четыре странички, не сказав ничего существенного, а только разводя на них никому неинтересную болтовню, на которую способны только женщины или очень несчастные, или совсем уж ограниченные.

Такие письма, по ее мнению, мало чем отличались от писем ее горничных, которые на трех страницах выписывали поклоны бесчисленным родным, начиная с столетних дедов и кончая грудными племянниками и племянницами, не имевшими ни малейшего сознательного понятия о своих тетках, а на четвертой уведомляли всех, что автор письма, слава Богу, жив и здоров, чего и всем им, родственникам и знакомым, желает.

«Любезный друг Константин Парамонович, - писала Ольга Андреевна мужу, - я получила письмо от мамы, в котором она пишет, что с тобою вновь случился припадок и что доктора тебя немедленно отправляют заграницу. Мама советует ехать мне с тобой. Я ее понимаю. И я, конечно, поеду, если ты желаешь этого. Идти против твоих желаний я не могу, не желаю, но уеду отсюда только тогда, когда получу от тебя известие о том, что ты хочешь ехать со мной. Во всяком случае, я надеюсь, ты уведомишь меня о дне своего отъезда заграницу. Ольга».

Письмо Ольги Андреевны было так официально-холодно, что Константину Парамоновичу не зачем было, кажется, и перечитывать его в третий раз…

А он, все-таки, перечитал его три раза со сдвинутыми бровями, точно чуя в нем какую-то грозу, и нахмурился.

Прежде, отправляясь заграницу, он и не думал никогда о жене, но теперь, когда в его жизнь клином вошли новые отношения, мешавшие ему хладнокровно смотреть на все, что вокруг него совершается, он невольно стал читать между строчек и делать всевозможные фантастические выводы.

Прежде он ответил-бы ей просто: «я поеду один, потому что вовсе не желаю тащить тебя с собой скучать; будет лучше, если я проскучаю в-одиночку», - а теперь он совсем едет не для скуки и не в одиночестве… Может-быть, об этом жена и не узнает, и, разумеется, все ее близкие постараются о том, чтобы она находилась в святом неведении, - все это прекрасно, но об этом знает его собственная совесть и… не знает, на что решиться.

Есть, конечно, простой выход из фальшивого положения, в котором он очутился благодаря случайно сложившимся обстоятельствам: сказать жене правду и предоставить ей полнейшую свободу в своих действиях.

Вероятно, ему, в конце концов, так и придется сделать, но только не теперь… Его мало пугал скандал, потому что он знал, что Культяпиным самые невозможные скандалы простятся, и, как-бы ни было возмущено его поступком общественное мнение, оно, разумеется, успокоится и, ослепленное блеском его миллионов, станет оправдывать его поступок, - но ему было жаль и себя, и жену, и мать, в особенности - последнюю.

Константин Парамонович мало слушал Анфису Марковну, считая ее ум односторонним, но он с малых лет, с той самой поры, когда ходил в шелковых рубашечках и лакированных сапожках, привык относиться к ней как к матери - с уважением, граничащим со страхом, и, конечно, избегал всего, что могло оскорбить или огорчить ее.

Увлечение Ниной привело его к неожиданным результатам.

Оно и понятно: человек, у которого никогда не было близкого человека, почти проживший всю жизнь без «минут счастливых», встретил вдруг девушку, поразившую его и своею добротою, и сердечным к нему отношением.

Тепло стало вдруг и на сердце Константина Парамоновича, когда он, встретясь с ней, убеждался все более и более в том, что именно Нина и была такою женщиной, которую он мог полюбить.

Но, играя своими ощущениями при встречах с нею, он, тем не менее, никогда не думал о том, чтобы она пришла к нему и сказала: «я люблю тебя и остаюсь»…

И он примирился с этим. Больной всегда ведь нуждается в сочувствии, а сочувствие Нины выразилось в таких размерах, что и здоровый не мог-бы протестовать против него.

Но он не мог примириться с тем, что сделал. Сделал, не сознавая, что делает, играл чувством там, где не следовало играть. На что он надеялся? На то, что в век лжи все принимается за фальшь и ложь? Значит, он был плохим психологом, не рассмотрев в Нине человека, ничем абсолютно не похожего на других.

Человек, не знающий лжи, не признает ее и в других и принимает все ими сказанное за чистую монету. «Да» значит «да», «нет» значит «нет».

Константин Парамонович сталкивался и имел дело больше с такими людьми, у которых «да» значит «нет» и - наоборот.

Не вина, конечно, Нины в том, что он ко всем, даже к таким женщинам, как она, прилагал мерку Китай-города. И потом, есть-же какая-нибудь разница между «рынком» и сердцем молодой девушки? Нужно быть очень заурядным торгашом, чтобы на все смотреть одними глазами и, болтая с женщиной о возвышенных материях, думать, что разговаривает о миткалях и ситцах.

Константин Парамонович на целую голову был выше всех торгашей и, несмотря на это, опомнился только тогда, когда не осталось никакой надежды на отступление.

Он понимал только одно, что надо как можно скорее бежать в пресловутый Наугейм, куда посылают его доктора, и там на досуге подумать спокойно о том, что случилось, и о том, что следует делать вбудущем.

Письмо жены точно ножом резнуло его по сердцу.

И, странное дело: несмотря на серьезное положение вещей, ему одну минуту стало так смешно, что он готов был расхохотаться.

Его мать, Анфиса Марковна, только и заботившаяся о том, чтоб с ее Костенькой не произошло скандала, который мог взволновать муравейник Китай-города, сама-же первая советует его жене сопровождать мужа заграницу, зная очень хорошо, что он едет и непременно поедет только с Ниной!...

Константин Парамонович, конечно, не знал планов своей матери, желавшей во что-бы-то ни стало отделаться от нового элемента, врывавшегося в их семью, но сопоставление показалось ему смешным.

А жене, между тем, надо было ответить.

Но как и что ответить?

По-прежнему - у него не хватало уже духу. И он кликнул Нину.

- Вот письмо, Нина, - сказал он, протягивая послание жены вошедшей Нине Петровне, - прочти его…

Она прочитала его и, положив н стол, спросила:

- Для чего я должна была читать это письмо?

- Для того, Нина, чтобы ты могла посоветовать мне написать письмо…

- А ты… сам разве не знаешь, что написать? - спросила та, и точно тень легла на ее лицо.

- Признаюсь, я несколько затрудняюсь ответом…

- А!... В таком случае, я советую тебе ехать с женой…

Константин Парамонович отодвинулся шумно с креслом от стола и посмотрел на Нину.

- Этого никогда не будет! - произнес он.

- Зачем-же ты меня спрашиваешь, если решил сделать по-своему?

- Это не то, Нина! - раздраженно воскликнул Константин Парамонович. - Прости, я не ждал от тебя такого ответа… я забыл, что все женщины - прежде всего женщины и уже поэтому смотрят на все глазами…

Константин Парамонович хотел сказать «глазами самок», но удержался, закусив губу, и, схватив письмо жены, разорвал его на мелкие кусочки.

- Больше ты мне не нужна, - повернул он голову к Нине, - через полчаса я к твоим услугам.

Нина вспыхнула и нагнулась к Культяпину.

- Милый, я не понимаю тебя…

- Я это вижу…

- И я вижу, что тебе это письмо неприятно, что ты не ждал его, но… что-же я могу сказать тебе? Сказать, что я этого не хочу, я себе не позволю… уже потому, что за ней все права, а за мной нет ровно никаких… Сказать, что мне будет больно и обидно, если ты поедешь с ней, а не со мной, - глупо. Разве тебе непонятно и это?

- Нина, Нина! Не то все это, не то… Но мне нужно-же знать, как ей ответить! Что я не поеду с ней, - это решено, но что я ей напишу? Что я поеду один?

- Это будет ложь.

- Вот видишь! Что-же я должен написать ей?

- Что ты едешь с ней…

- Опять!... Нет, ты сегодня невыносима, Нина… оставь меня…

Нина выпрямилась и произнесла взволнованным голосом.

- Хорошо, я оставлю тебя, но попрошу вперед никогда, слышишь, милый, никогда не спрашивать моего мнения о твоих отношениях к жене. Ты должен знать, почему нельзя и не следует меня спрашивать, как знаю я, что должна тебе отвечать…

Нина вышла из кабинета, хмуря брови, а Константин Парамонович схватил перо и стал писать письмо Ольге Андреевне.

Написав письмо, он прочитал его и разорвал.

- Не то! - проговорил он, пуская в воздух клочки.

И все у него выходило «не то»… И именно только теперь, чего прежде никогда не было.

Все катилось, как по рельсам: и собственная жизнь, и дела, и безделье. И вот пришло такое время, когда ничто тебя не удовлетворяет и все кажется не тем, чем должно быть и есть на самом деле.

Все плясал человек «от печки», и вдруг приходится плясать от зеркала. И масштаб потерян, и привычка нарушена.

Константин Парамонович написал второе письмо, перечитал его и снова разорвал. То, что он писал жене, казалось ему грубым, а в его положении, - подсказывала ему совесть, - необходимо быть тише воды, ниже травы. Хотя он и начинал письма в высшей степени деликатным обращением: «дорогая Ольга», но сущность-то письма, тем не менее, давала понять адресату, что он совсем не нужен автору письма.

- И все это мама наделала! - скомкал он в досаде написанное третье письмо. - Ну, и пусть она разделывается…

Константин Парамонович позвонил и приказал Фоме заложить карету…

- Вот записка, - сказал он, - кучер поедет к Анфисе Марковне и привезет ее ко мне… Слышишь?

- Слушаю-с…

- Да скажи ему, чтобы он не перепугал там… Я совершенно теперь здоров…

- Будьте покойны-с… А все-таки Анфиса Марковна не поверят-с… не такой у их карактер…

Через час приехала Анфиса Марковна и, как предсказывал Фома, не поверила ни записке сына, ни кучеру.

- Опять что-нибудь с Костенькой? - набросилась она на Фому, как-только вошла в двери.

- То-есть ровно даже ничего, ей Богу-с! - замотал тот головой.

- Врешь, старый пес!

- Вот как перед Богом-с!

Фома поискал по углам передней образа и, не найдя его, перекрестился на потолок.

Анфиса Марковна вздохнула с облегчением и успокоилась.

- А я ведь, Фомушка, и невесть что подумала, - проговорила она, обдергивая на плечах старинную турецкую шаль, с которой она почти никогда не расставалась.

- Да ведь я, матушка, кучеру наказывал упредить…

- Три раза твой кучер божился, - не поверила. Грешница, думала - обманывает. Читаю записку Костеньки: «приезжай ко мне сейчас, если можешь», а у самой ноги подкашиваются. Опять, думаю, припадок…

- Нет, слава Богу-с, ничего подобного-с.

- Ну, и слава Богу… Где он? В кабинете, что-ль, у себя?

- В кабинете-с… Пожалуйте, матушка, я вас под ручку…

- Спасибо, Фомушка, спасибо, родной… а я уж тебе и памятник у Кабанова облюбовала, - с простосердечной улыбкой заявила Анфиса Марковна, - вчера к нему заезжала, чтобы мастера на кладбище послал… ножки у моего покойника сели, так чтоб подправить… говорю это и вижу вдруг: памятник мраморный с ангелом-хранителем… и крылья этакие хорошие… Вот, думаю, Фомушке, как помрет… верным охранителем он был Костеньки, самое это ему подходящее… пущай и его прах ангел-хранитель охраняет… Сторговалась, Фомушка, и за собой я ангела оставила, так что ты будь уж покоен насчет этого.

- Напрасно беспокоитесь, матушка Анфиса Марковна, - пробормотал Фома с неудовольствием.

- Ничего, дружок… все мы под Богом ходим; я помру раньше, Костенька ангела на тебя возложит… я ему и счет передам… задатку сто целковых дала с тем, чтобы твоей смерти дожидался… да… Хорошие все-таки купцы: не знают, когда ты помрешь, а верят… «Мы, - говорят, - сударыня, так и отложим в сторонку для вашего покойника»… О, Господи! Энта-то… здесь?

- Нина Петровна-с?

- Да.

- Пребывают-с, - с видимым удовольствием проговорил Фома, у которого вся лысина залилась алой краской от кладбищенских разговоров Анфисы Марковны. - Оченно, повидимому, хорошая госпожа…

- Ну, повидимому, ты уж из ума выжил… и не твое это дело рассуждать про сестру милосердия, которая только по случаю Костенькиной болезни находится…

- Как прикажете-с, - усмехнулся Фома, довольный в душе тем, что отплатил болтливой старухе за «ангела-хранителя». - Мы, что видим, то и докладываем… а впрочем, как вам угодно-с…

Анфиса Марковна засопела и успокоилась несколько только в кабинете сына, встретившего ее на пороге.

- Прислал за мной и напугал, - говорила старуха, здороваясь с сыном. - Я и Бог знает, что вообразила… Ну, слава Богу, своими глазами теперь вижу, что ты в добром здоровье…

Анфиса Марковна покосилась на затворенную дверь спальни, села и уставилась на сына.

- Прости, мама, что я тебя побеспокоил, - заговорил Константин Парамонович, делая кислую улыбку, - но пока я не выезжаю из дома.

- Да что ты, Костенька, - прервала та его, - какое тут беспокойство! У меня только и дела, что то в одном углу, то в другом посидела… Без нужды ты никого не позовешь.

- Да. Мама, ты писала Ольге, что я уезжаю заграницу?

- Писала.

- И советовала ей ехать со мной?

- Советовала.

- А кто тебя просил об этом?

Анфиса Марковна смешалась и молчала.

- Ты знаешь, с кем я еду? Да? Но ты не знаешь одного, мама, - что, если моя жена непременно захочет ехать со мной, я остаюсь в Москве.

- Костенька!

- Постой, мамочка. Я тебя всегда, ты вспомни хорошенько, всегда просил не вмешиваться в мои отношения с женой. Так? А, между тем, ты пишешь ей письма о моей болезни, о том, что мне снова надо уезжать заграницу, и советуешь ей сопровождать меня в путешествии. Об этом мне пишет Ольга…

- Она дура! Ах, какая дура!...

- Дура она или нет, это вопрос другой. Я не понимаю только тебя и твои непрошенные услуги; я хотел писать ей и раздумал, и послал за тобой за тем, чтобы сказать тебе, что если Ольга непременно хочет ехать со мной, я не сделаю из Москвы ни одного шага… и больше ничего!

Анфиса Марковна побледнела и поднялась с кресла.

- Хорошо… Я сейчас-же еду на фабрику, - проговорила она и печально посмотрела на сына.

- Очень прекрасно, - с видимым облегчением ответил Константин Парамонович, - счастливого пути!...

 

 

LII.

 

- Значит, ты так уж это и решил, чтоб беспременно с Нинкой отправиться… виновата: с Ниной Петровной? - спросила Анфиса Марковна, как-будто еще сомневаясь в окончательном решении сына.

- Да, это дело решенное, и ты напрасно сомневалась в том, что я могу переменить мое решение…

- Чего на свете, Костенька, не бывает! Люди иной раз в один час меняются, а я тебя двое суток не видала.

Константин Парамонович ничего на это не ответил матери и только посмотрел на нее с некоторым удивлением.

- Ты, значит, сомневаешься в моих чувствах к Нине? - спросил он, наконец, ловя грустную улыбку, скользнувшую по лицу Анфисы Марковны.

- Не верю, дружочек, Вот, будь тебе двадцать пять лет, я еще поверила-бы, пожалуй: какой только блажи молодому в голову ни придет, а в твои годы, Костенька, себя не срамят на весь свет… Да ты не сердись, - по-глупому, по-бабьему я рассуждаю, и не обращай ты внимания на мои слова… Больно мне, конечно, все это, но я и не такие боли переносила, а вот как ты перенесешь всю эту ломку, - не знаю, и оттого у меня сердце болит за тебя… Ну, да авось тебя Господь помилует!... Вмешиваться-же в твою жизнь с женой я никогда не думала… Какой-же матери не хочется, чтоб у детей все хорошо да складно было? И я этого хотела, да, видно, моего ума на это недостаточно… и не всякое человеческое желание исполняется… Я, вот, как желала, чтоб Липа своего подлеца в шею вытолкала, на срам даже глаза закрыла, а она взяла с ним, да и примирилась. Надолго-ли только, это уж их дело, но что он ее опять на первую встречную шкуру променяет, руку отдам на отсечение… А с другой стороны ежели поглядишь, так, пожалуй, Липушка-то всех нас умнее: дома хошь собаками грызись, а на людях никакой подлой видимости нет… все шито и крыто!

- Я это все уже слышал от тебя, мама… все это старое!

- Ну, а новых слов я выдумывать не горазда, да и не к чему…

- Ты сегодня едешь на фабрику? - перебил ее Константин Парамонович.

- Непременно. Заеду сейчас домой, распоряжения оставлю и уеду. От тебя что не сказать-ли там… на фабрике?

- Ничего. Я почти каждый день пишу туда…

- Нет, так на словах, может, что…

Старуха вздохнула и с усилием поднялась с места. Константин Парамонович поддержал ее под руку и поцеловал.

- Ты какая-то сегодня усталая и разбитая, мама, - проговорил он с тревогой, - лучше не езди.

- Нет, нет, я ничего, Костенька…

- Я вижу сам. Ты слишком в последние дни волновалась из-за нас… вернее всего, из-за меня…

- Ах, дружочек, - попыталась улыбнуться Анфиса Марковна, - да для кого-же и на свете живешь, как не для вас? Но ты не тревожься, я пока слава Богу… а так это, как-будто ноги стали припадать… разойдешься - ничего, а как посидишь - словно они и не мои…

- Нет, мама, я напишу Ольге письмо, а ты отправляйся домой и не тормошись дня два-три…

- Непременно нонче-же уеду… и писать тебе нечего… и по-своему она твои писания поймет, и, кто знает, что из этого произойти может…

- Ты непременно решила ехать?

- Сто писем пиши, а я нонче-же ночевать на фабрике буду… Ежели-бы я себя нехорошо чувствовала, сейчас-бы тебе сказала… Скажи ты мне только, когда ты поедешь из Москвы? Точно скажи, чтоб я могла с Ольгой тебя проводить приехать.

- Я думал уехать во вторник, - как-будто раздумывая, проговорил Константин Парамонович.

- Верно это? Боюсь я все, как-бы с тобой Ольга не увязалась…

- Ну, об этом не беспокойся. Она пишет, что поедет со мной только в том случае, если этого я сам пожелаю…

- Не всем ее словам я верю, Костенька, - покачала головой Анфиса Марковна, - у ней вдруг как-то все является… ни с того ни с сего возьмет, да в вагон с тобой и сядет. За шиворот не вышвырнешь…

- Напрасная тревога! - успокоил мать Константин Парамонович. - По крайней мере, в отношении меня Ольга никогда и никаких порывов не проявляла… можешь совершенно успокоиться… Да и провожать меня ей тоже лишнее… Но раз ты непременно этого хочешь, я ничего против не имею…

- Нельзя без этого. Чтоб люди чего нехорошего не подумали. Ты подумай: все приедут провожать больного, а жены нет… Сейчас-же начнутся разные догадки…

- О которых я вовсе не забочусь… Догадки все равно будут…

- Никаких, дружочек…

- Эх, мама, ты плохо знаешь людей. Скажут, почему я не еду с женой… Почему жена не исполняет своей нравственной обязанности - сопровождать больного мужа заграницу?

- Жена больному не помочь… Больной с доктором едет…

- Со мной едет доктор? Я никого не беру, мама…

- С тобой едет Василий Алексеевич…

Анфиса Марковна обняла Константина Парамоновича и поклонилась ему в пояс.

- Для меня возьми… успокой ты мать, Костенька, - проговорила она, и на глазах ее появились слезы, - я уж его наняла… чтобы он тебя до Берлина сопроводил, а из Берлина сейчас-же назад… это уж я на свои деньги его, дружочек, так что ты ему ничего не плати… И видимость для всех есть, и я спокойна, что ты до заграницы-то под докторским попечением доедешь…

Константин Парамонович был тронут.

Он долго смотрел на мать, которая с видимым страхом ожидала его согласия, и затем прижал ее к своей груди.

- Мама! Если-б ты только понимала, какая ты удивительно хорошая мать! Одно только грустно, что ты всю жизнь прожила для «видимости»…

- Как уж умела, дружочек! - просияла улыбкой Анфиса Марковна. - Так с доктором едешь?

- Ты хочешь этого, разве я могу спорить с матерью, - улыбнулся Константин Парамонович, - да еще с такою матерью, как ты!

- Ну, вот и спасибо, Костенька! Хоть раз в жизни, да сделал по-моему… Спасибо, мой дружок!

Анфиса Марковна поцеловала сына, смахнула с глаз слезы и заторопилась: до отхода поезда оставалось всего каких-нибудь два часа.

Анфиса Марковна едва поспела к поезду. Отъезд ее был экстренным, а так как она всегда, уезжая на фабрику, забирала с собой целые десятки пудов багажа, состоявшего преимущественно из подарков детям и женам фабричных служащих, то очень понятно, почему она, сбив всех своих служащих с ног, поспела на вокзал только ко второму звонку.

Успокоилась она только в вагоне, ощупывая свертки и мешочки и вспоминая, что в них положено.

Приехала она на станцию «Табунки» поздно, часов в десять вечера, и была встречена неизбежным Васенькой, обыкновенно встречавшим всех хозяев и гостей.

Роль на фабрике Васеньки была незначительная, но благодаря тому, что он знал всех и все и был особенно протежирован Анфисой Марковной, жилось ему лучше многих других, работавших несравненно больше, чем он.

Васеньку на фабрике не любили за его «длинный язык», но никто ничего поделать с ним не мог.

Все знали, что этот нескладный молодец в длинной поддевке и сапогах бураками, встречая хозяев и гостей, сообщает им все фабричные новости, и хорошие, и дурные, больше по глупости и из желания поболтать с «господами», чем из каких-либо корыстных целей, и старались всегда держать его на почтительном от себя расстоянии.

Но это ровно ни к чему не приводило. Васенька словно чутьем угадывал, что у кого делается, и высыпал как из мешка все новости первому приехавшему на фабрику, будь он хозяином или гостем, и считал свою миссию выполненною только тогда, когда мешок новостей оказывался пустым.

В последнее время его перестали отправлять на встречу разных приезжающих на фабрику лиц вследствие того, что Васенька, отвозя на станцию выписанного из Москвы к Бутюгину врача, передал ему дорогой, что ихний доктор Тимофей Васильевич назвал его «не понимающим аза в глаза».

Самолюбивая знаменитость вспылила и, поверив молодцу в поддевке, о котором она не имела ни малейшего понятия, написала Тимофею Васильевичу дерзкую отповедь.

Тимофей Васильевич возмутился. Возмутился, разумеется, не дерзостным письмом своего московского коллеги, - знаменитости и не то еще себе позволяют, - а тем, что его слова, сказанные только своей жене, оказались переданными точка в точку приезжему доктору.

- Это Васькино дело, - сказал ему Масеич, когда Тимофей Васильевич прочитал ему письмо знаменитости.

- Но каким образом, Утопия, он мог узнать, что я говорил про этого московского франта? - горячился фабричный доктор, размахивая полученным письмом по воздуху.

Масеич подумал, поиграл пальцами на лысине и ответил:

- По моему мнению, он цымбулист…

- Какой цымбулист?

- Наука есть такая: цымбулизма! Не знаешь, разве?

Тимофей Васильевич посмотрел на своего приятеля и расхохотался.

- Сам-то ты цымбулист, - проговорил он, нахохотавшись вдоволь, - такой науки не было никогда и не будет… Болезнь есть - сомнамбулизм…

- Все равно - что наука, что болезнь…

- Ну, Утопия, ты чушь городишь… Да в то время, когда я разговаривал с женой, луны не было, и по крыше у нас никто не ходил… А если ты уверен, что это дело твоего мерзавца, потрудись его убрать…

- Давно хотел, да Анфиса Марковна не позволяет. «Не трогайте, - говорит, - этого дурака: прогнать человека не долго, а кто его возьмет? С голоду подохнет!... »

- Ну, это не мое дело, а сократить ты этого идиота должен.

- И сокращу.

Масеич призвал Васеньку в контору, заперся с ним в кабинете и вцепился ему в шершавую башку.

Масеич славился силой, и поэтому Васенька претерпел жестокое крушение.

Когда «учитель» отшвырнул «ученика» в угол, шершавая голова последнего поредела настолько, что хоть картуз переменяй.

Васенька плакал, а Масеич, сдувая с пальцев выдранную овчину, спрашивал:

- Понял за что, морда смоленская?

- Не знаю-с, ей-Богу, не знаю, Масей Масеич… Ничем, кажется, не провинился супроти вас…

- За язык твой подлый учу… за язык!... Пошел вон, да только помни: ежели ты его снова станешь вытягивать, - в калач тебя, подлеца, сверну… да ни за кем, акромя Анфисы Марковны, выезжать не смей… Слышишь?

Масеич отпер дверь, выпихнул Васеньку и отдал приказ выезжать для встречи приезжих такому-же долговязому молодцу, как и Васенька, но угрюмому на вид и не любившему вообще говорить с кем-бы то ни было.

Васенька долго не понимал, за что он получил трепку от Моисея Моисеевича, и только на третий день вспомнил, что он, попав накануне этой трепки в гости к кухарке управляющего конторой, пил с ней водку и закусывал копченым языком.

«Хозяйскую закуску, толстый чорт, сперла, - выругался он. - Ей-бы трепку за это, а меня взбучили! »

И он тотчас-же забыл и о «бучке», и об «языке», а так как в эти дни никого из Москвы не приезжало, то и приказ сердитого Масеича он принял только за пустую угрозу.

- Ты, Васенька? - справилась Анфиса Марковна, вылезая в темноте из вагона и чувствуя, что ее кто-то подхватывает под руку.

- Я-с, Анфиса Марковна… С приездом честь имею проздравить… Никита! Петр! - крикнул он, оборачиваясь к стоявшим позади него теням. - Лезь в вагон, тащи вещи хозяйки!

Васенька повел Анфису Марковну к коляске, распоряжаясь на ходу действиями невидимых помощников. Поезд помчался дальше.

К ручке старухи приложился начальник станции, справился о здоровье и полетел дальше по платформе.

Анфиса Марковна очутилась в просторной коляске старинного фасона, которую она очень любила за то, что в ней всегда просторно, как дома, и что ты в нее ни положи, ничто тебе боков не подпирает.

Лошади тронули и утонули в темноте, к которой обыкновенно глаз привыкает скоро и различает все окружающие предметы.

- Да, всели, Васенька, твои дураки из вагона выбрали? - спросила Анфиса Марковна, разглядывая спины своего протеже и кучера.

- Все-с, будьте покойны… не такие они ребята, чтобы не добрать чего… Скорей чужое переберут… Намедни к дилехтуру Ивану Ивановичу супруга прибыла…

- Приехала-таки? Ну, слава Богу! - перекрестилась Анфиса Марковна. - Зверь - зверем человек ходил.

- Как-же-с, довольно благополучно приехамши… Так Никита чужую мухту привез и зонтик… Совсем не англичанский зонтик-с… Как-же-с, прибыли… Я ее с Иваном Иванычем и встретил… Сперва вот как сердито по-своему лопотал, а потом, как стали к фабрике подвигаться, - ручку целовать стал.

- Ну, и слава Богу!

- Ничего - не слава Богу, Анфиса Марковна, - перевернул себя Васенька лицом к хозяйке. - Сызнова сбежит… цапнет у него деньжат и удерет.

- Теперь не выпустит он.

- Иван Иваныч? Выпустит!... На Кавказ ей надо по случаю ревматизма… рука пухнет… ну, он что-же: «поезжай, душечка, лечись! » А она опять в Англию.

- Да ты-то откуда знаешь?

- Знаю-с. За деньгами приезжала. Выманит и удерет.

- Ах, бедный, бедный! - пожалела Анфиса Марковна англичанина. - Ну, а у нас что? Все благополучно?

- Слава Богу, Анфиса Марковна!... - радостно захлебываясь, доложил Васенька. - Пожарец махонький был…

- У нас?

- Так точно-с… у Масей Масеича… гости у него в середу были по случаю рождения ихней супруги, да лампу на пол и сковырнули… потушили в скорости, потому все на пожар-то навалились… Тимофей Васильич даже себе руку при тушении обожгли.

- Ай-яй-яй!...

- Нечего-с, залечат… сами доктора, так это им наплевать… Степан Васильич им сичас разные бинты да примочки… рази дадут умереть!

- Степан Васильич, значит, совсем выздоровел? - спросила Анфиса Марковна.

- Ольга Андреевна их спасли-с! - авторитетно заявил Васенька. - Кабы не они-с, прямо берись за лопату… Выходила!

- Спасибо Олюшке, коли так!

- Да какое спасибо-то, Анфиса Марковна! Степан Васильич сичас акромя, как «ангелом», ее и не зовет… «Ангел, - говорит, - вы мой! Возьмите мою жисть после эвтого! »

- Чувствует, значит, что для него хозяйка сделала!

- И как еще, Анфиса Марковна, чувствует-то: кажинный вечер у их… у Ольги Андреевны-с… ей Богу-с… до двух часов ночи вдвоем просиживают…

- Ну, ты это врешь, дурак!

- Спросите, кого угодно. Как из больницы, так прямо к ей… Книжки читают и все такое… а чуть он замешкается, Ольга Андреевна сичас за им письмо… Чувствительный доктор, хозяюшка!...

Анфиса Марковна задумалась и нахмурилась. Впереди засверкали фабричные огни.

 

 

LIII.

 

О приезде Анфисы Марковны было уже сообщено на фабрику московской конторой, и поэтому, когда она подъехала к дому и сошла или, вернее сказать, была вынесена из коляски глупым Васенькой, припоминавшим в это время, не позабыл-ли он чего сообщить хозяйке, - на крыльце ее встретили лакей и горничная, а в передней - Ольга Андреевна.

Старуха наскоро поздоровалась с ней и ушла в свои комнаты, сказав Ольге Андреевне, что она через десять минут явится в столовую.

- Да самовар-то у вас кипит-ли? - бросила она на ходу вопрос следовавшей за нею горничной.

- Все готово-с, Анфиса Марковна, и чай, и ужин… Повар даже любимые вами лепешки успел испечь…

- Ишь ведь как хорошо-то, - улыбнулась старуха, - словно я с фабрики и не уезжала…

Анфиса Марковна по старой привычке любила приехав домой, умыться, какое-бы время года ни было, переменить дорожное платье и, покрестившись после этого на иконы, проговорить, хотя-бы никого в комнате, кроме нее, не находилось: «ну, здравствуйте! »

Так она поступила и теперь и услышала от горничной в ответ обычное приветствие:

- С приездом вас, Анфиса Марковна, и с доездом благополучным…

- Спасибо, Аринушка, - умилилась старуха, чувствуя, что вся церемония ее приезда идет по заведенному порядку: - ну, что у вас тут, сказывай?

- Да ничего-с… все слава Богу-с.

- Все?

- Все-с…

Старуха, поправлявшая на голове наколку перед зеркалом, повернулась и строго посмотрела на горничную.

- Ты мне, девка, врать не смей… слышишь?

- Отродясь не врала, кажется, - оторопела та, - да ничего такого у нас словно и не было, чтобы скрыть от вас…

- Ну, это я разберу, было что или не было.

- Ей Богу-же, Анфиса Марковна, - забожилась та, торопливо крестясь на иконы, - то-есть, как есть ничего серьезного…

- И хорошо, коли так. Не умер-ли кто тут без меня?

- Все живы покеда.

- И столяр Семен жив?

- Оживать даже стал-с… Степан Иванович за него взялся…

- Это новый доктор, что-ли?

- Да-с… новый-с… Как сам выздоровел, так и Семену улучшение пошло…

- Спасибо ему. А я в Москве сижу и думаю: помрет Семен!... И жалеть начну: столяр-то он уж очень хороший… Анна Егоровна родила?

- Родила-с…

- Ну, вот, я так и думала, что ей время родить… Мальчика или девочку?

- Мальчика-с… третеводни его окрестили… Сашей назвали…

- Торопливы очень, - с неудовольствием проворчала Анфиса Марковна, - могли-бы и меня подождать…

- Мальчишка-то уж оченно хиленький вышел, боялись - помрет…

- А, ну, это другое дело… Я так и думала, что у ней мальчик будет, - успокоилась хозяйка. - В четные года у ней мальчики, а в нечетные девчонки родятся… Степанушку Федорова женили или нет?

- Женили-с…

- На ком?

- А на Феньке, на Гречихиной дочери…

- Знаю, знаю… девка хорошая… Это раскосенькая Фенька?

- Раскосенькая, Анфиса Марковна…

- Ну, дай Бог им жить счастливо… И он парень хороший, и она бабенка складная, никакое дело у нее из рук не валится.

Сделавши еще несколько вопросов о разных Лизаветах и Степанидах, Анфиса Марковна повернула вдруг круто назад и спросила:

- Ну, что, как наша Олюшка тут? Не скучает?

- Никак нет-с, - весело отозвалась горничная, - да им и скучать нету времени…

- Ах, как я рада, Аринушка… тоска ей в Москве-то…

- Да здесь и скучать не к чему. Встанут Ольга Андреевна утром, напьются чаю и пошли по фабрике…

- Вот за это я ее хвалю! Хозяйка должна во все вникать…

- И вникают. То в больницу, то в школу, а там, глядишь, время и обедать…

- Так, так… Скучно ей, поди, одной обедать-то!... - с сочувствием воскликнула Анфиса Марковна.

- Да они-с, Анфиса Марковна, никогда одни и не обедают-с…

- Умница Олюшка! Я ее просила даже: приглашай ты от скуки кого-нибудь себе в компанию… Народу у нас хорошего на фабрике много… Один день Тимофея Васильича позови, другой - Степана Ивановича.

- Тимофей Васильич у их часто обедает, Анфиса Марковна…

- А Степан Иваныч разве не бывает?

- Тот вечером больше приходит…

- Ишь ведь, как хорошо-то, - хлопнула себя по бедрам старуха: - день-то, глядишь, и прошел…

- Не видать даже-с… С Тимофеем Васильичем посмеются, со Степан Иванычем книжки почитают…

- Неужто каждый день книжки?

- Ну, иной раз и так сидят… Разговаривают и чай пьют…

- Так, так. А о чем-же говорят-то, Аринушка? О книжках оже?

- Ну, этого я вам не умею сказать, потому Ольга Андреевна у себя больше сидят, и им Даша прислуживает…

Анфиса Марковна пытливо посмотрела на горничную и, убедившись, вероятно, в том, что та действительно не знает, о чем Ольга Андреевна говорит с молодым доктором, приказала ей готовить постель и вышла в столовую.

Ольга Андреевна, поджидая свекровь, сидела у стола за самоваром и рассеяно смотрела куда-то в угол.

- Ну, вот и я, Олюшка, - проговорила Анфиса Марковна, появляясь в столовой, и, обняв молодую хозяйку, крепко ее поцеловала. - Налила мне чаю-то?

- Сию минуту, мамаша, - встрепенулась та и спросила: - хорошо доехали?

- Отлично, мать моя, даже усталости не чувствую… Ну, ты здесь как?

- Ничего, - проронила та, пододвигая Анфисе Марковне чашку.

- Не скучаешь?

- Пока нет, а то-бы сбежала давно…

Анфиса Марковна уставилась на Ольгу Андреевну и нашла, что она далеко не та, какою была до ее отъезда с фабрики.

И чем больше всматривалась старуха в молодую женщину, тем больше и больше убеждалась в том, что Ольгу Андреевну как-будто подменили.

И лицо посвежело, и взгляд повеселел. Не было в нем уже больше той тоски, которая всегда заставляла Анфису Марковну вздыхать и печалиться о жене Костеньки.

«Впрок ей фабричная жизнь пошла, - подумала она, - Костеньке-бы ее такою показать… тоже диву дался-бы…»

И старуха не утерпела.

- А ты, Олюшка, чтоб не сглазить, очень поправилась здесь, - сказала она.

- Вы находите? - живо спросила та.

- Нахожу… Давно-бы пора, мать моя, за ум взяться да собой заняться. Здоровье - прежде всего.

- И Степан Иванович говорит тоже самое, - произнесла Ольга Андреевна и потупилась.

- Ну, и слава Богу, что не я одна, - улыбнулась Анфиса Марковна и тотчас-же сделала серьезное лицо. - А с Костенькой опять припадок был…

- Вы писали мне…

- Ах, и то. Да… Ломает его недуг, ломает… Во вторник на будущей неделе он заграницу едет…

- Во вторник? - как-будто думая о чем-то совершенно постороннем, переспросила Ольга Андреевна.

- Во вторник. Надумала ты… с ним ехать или нет?

Ольга Андреевна откинулась на спинку стула и уставилась на самовар.

Она молчала. Молчала и Анфиса Марковна, с легким шумом схлебывая с блюдечка чай.

«Не поедет, - решила про себя старуха, - счастье Нинке…»

- Едва-ли, мамаша, я буду ему полезна заграницей, - прервала, наконец, молчание Ольга Андреевна, не сводя взгляда с крана самовара: - впрочем, я ему писала, что если он непременно хочет, я поеду.

- Он-то сам, Олюшка, может, и хотел-бы, чтоб ты его сопровождала, да… - старуха замялась на минуту и продолжала: - доктор с ним поедет…

- И прекрасно! - с видимым облегчением воскликнула Ольга Андреевна. - Больному человеку доктор нужен так-же, как не нужен здоровому… Я уверена, что Константин Парамонович, прожив с доктором месяц заграницей, вернется, конечно, уж не таким, каким он вернулся-бы, поехав со мной…

- Вот и доктор тоже говорит, что за Костенькой присмотр неослабный нужен…

- Это и понятно, мамаша. Что мы, женщины, смыслим в болезнях? Ровно ничего. Мы можем ухаживать за больными, но Константину Парамоновичу нужно леченье, а не уход.

Ольга Андреевна вдруг с шумом повернула стул и нагнулась к Анфисе Марковне.

- Скажите сами мне откровенно: необходимо мне ехать или нет?

Старуха смутилась и молчала.

- Вы молчите, мамаша…

- Я не знаю, как это все понимать, - нерешительно проговорила Анфиса Марковна, которая, просто всегда думая, просто и решила, что Ольга Андреевна что-нибудь да уж прослышала про Нину Петровну.

- Я понимаю так-же, как и вы должны понимать, - продолжала Ольга Андреевна, слегка волнуясь, - мы, во-первых, с Константином Парамоновичем далеко не нежные супруги…

- Я в этом Костеньку не виню…

- Значит, виновата в этом я?

- И тебя не виню, - грустно произнесла Анфиса Марковна, - так как-то все это вышло по Божьему определению…

- По Божьему-ли или неизвестно по чьему, но это так. Вам это давно известно, и сомневаться в том, что мы супруги только потому, что венчаны, - вы, разумеется, не будете… Во-вторых, помимо этого, у меня с Константином Парамоновичем совершенно различные вкусы и взгляды… Этого одного, мне кажется, достаточно уже для того, чтоб как можно реже сталкиваться друг с другом…

- Я тебя понимаю, Олюшка. Вам обоим тяжело… Только как это все раньше вышло, понять даже трудно…

- Об этом теперь говорить слишком поздно. Мы говорим про то, что есть теперь и будет потом. Я знаю, что и Константин Парамонович будет лучше себя чувствовать, если отправится без меня, да и у меня на душе не будет тяжелого сознания, что я отравляю существование больного человека своим присутствием…

- Но проводить-то ты его поедешь?

- Да, поеду, - задумчиво произнесла Ольга Андреевна, - Бог знает, увидимся-ли еще на этом свете… Все смертны и не можем поручиться ни за один час нашей жизни…

Анфиса Марковна в душе была довольна, что все обошлось как следует: и Костенька будет спокоен, и жена его проводит. И все это увидят и будут говорить… А что будут говорить? Анфиса Марковна не придавала особенного значения тому, что будут говорить о том, что Ольга Андреевна не поехала с мужем. Пожалуй, говори… Больному не до жены… Какое уж это леченье с женой? Дурак этого не поймет, а умный всегда. Да она, Анфиса Марковна, и сама на проводах сына постарается всем провожающим знакомым сообщить по секрету, что доктора не велели Константину Парамоновичу жену с собой брать.

Не даром-же им платить деньги! Можно за туже цену и лишнюю ложь им на шею навязать!...

- Ну, что-же, Олюшка, так и решим, - проговорила Анфиса Марковна, - вместе отсюда и Костеньку провожать уедем, уедем с тобой с фабрики в понедельник.

- Во вторник и уедем…

- Почему-же не в понедельник?

- Что-же мне делать там целую ночь? Я успела уже отвыкнуть от Москвы.

- Как знаешь… во вторник с утренним, так во вторник. Дал Бог только-бы Костеньке как следует оправиться от болезни…

Разговор прекратился. Анфисе Марковне очень хотелось спросить Ольгу Андреевну, почему у нее такой веселый вид, почему она как-будто помолодела лет на десять и порозовела, но не решилась из боязни возбуждать в ней прежде времени подозрения.

Старухе не нравилось сближение молодого доктора с женою сына и опять-таки не потому, чтоб она видела в их отношениях что-нибудь предосудительное, а просто из боязни злословия и пересудов.

Про Культяпину и вдруг начнут всякую скверноту разносить!

Этого только она и боялась, как боялась за сына, уезжавшего заграницу с какой-то девчонкой, в которой ничего, по ее мнению, не было интересного.

«Путает враг рода человеческого, ох, путает, - думала Анфиса Марковна с сердечной болью. - И в Москве путает, и на фабрику, проклятый, поспевает. И в Москве было нехорошо, и здесь, повидимому, затевается что-то неладное… Каждый день, вишь, сюда ходит, книжки читает… Человек он молодой, да и Ольга тоже не монашенка… Не знаю, как тот, а Ольга, по совести сказать, радости в жизни немного видела… И не выйдет у них, может, ничего нехорошего, вернее всего, что ничего не будет, - а разговоры, гляди, уж и теперь на фабрике пошли… Надо завтра Моисеича поисповедовать: разузнаю все и ее предостерегу… чтобы не очень книжки-то с доктором расчитывала… Ну, почитай в неделю раз, а то ведь каждый день, слышу, зарядили… Да при таком поведении и на святого всякие небылицы взведут… Нынче почитают, завтра поговорят, а там… Ах ты, Господи! »

У Анфисы Марковны от предположения, что будет потом, даже мурашки по спине пошли.

«А вдруг она в него влюбится? - со страхом подумала старуха и посмотрела на спокойно пившую чай Ольгу Андреевну. - Что тогда будет? Положим, и Костенька с своей стороны большую глупость затеял, ну да этого не может быть, чтобы он Нинку не бросил… Бросит! Приедет из-за границы и все амуры похерит! Мужчину на это надолго не хватает. А Ольга совсем другая… и тоже, может, доктора забудет, да только после сраму… Ах, и дура-же я старая! - тряхнула головой Анфиса Марковна, отгоняя от себя мрачные мысли. - Разве можно влюбиться в того человека, за которым во время болезни ходила? Невозможно это… По себе знаю, когда за больным мужем ходила…Всю душу вытянет, бывало, своими капризами да причудами. Просто опротивеет потом на целый год!... »

У Анфисы Марковны опять стало веселее на душе. Она быстро поднялась со стула и, нагнувшись к Ольге Андреевне, поцеловала ее.

- Вы уходите спать, мамаша? - спросила та, смотря на часики. - Ах, и то уж пора, одиннадцать часов уже!

Она быстро поднялась и сказала:

- Я вообще не ужинаю теперь. Если вы хотите, сейчас дадут, а меня простите, я ухожу… Прощайте, мамаша… Завтра утром переговорим об остальном…

Ольга Андреевна торопливо поцеловала старуху и, не дождавшись от нее ответа, скрылась в соседней комнате.

Анфиса Марковна с удивлением посмотрела ей вслед и посмотрела на свои часы: было только десять…

- Неладно что-то… Ох, неладно, - проговорила она, и что-то защемило у ней на сердце. - И почему нынче этого доктора нет? Каждый день, сказывают, бывает, а как я приехала, так его и нет…

Старуха, подумав с минуту, приказала лакею убрать самовар и подать ужин, а сама отправилась неслышными шагами вслед за Ольгой Андреевной.

 

LIV.

 

Анфиса Марковна и сама не знала, зачем она пошла за Ольгой Андреевной. Ее тянуло неудержимо вперед какой-то невидимой силой, и если-б старуха встретила свою невестку, она не знала-бы, что ей сказать и чем объяснить цель своего посещения.

Пройдя несколько пустынных и темных комнат, она очутилась, наконец, в спальне Ольги Андреевны.

Спальня была пуста и слабо освещена маленькой электрической лампой.

Анфиса Марковна постояла минут с пять на одном месте, прислушиваясь, не шелохнется-ли где кто и не раздастся-ли чей-либо голос, и убедилась, что Ольги Андреевны нет.

Она качнула головой и нахмурила брови.

«Неладно, - подумала она, - что-нибудь тут да есть…»

Анфиса Марковна повернула назад и прошла в зимний сад.

И в этом саду было темно, и если-б не мягкий свет луны, падавший сквозь стекла на дорожки сада и освещавший их настолько, что можно было пройти, не натолкнувшись на громадные кадки с тропическими растениями, она вернулась-бы назад.

Этот зимний сад, устроенный по капризу Ольги Андреевны Константином Парамоновичем, Анфиса Марковна очень любила и за то, что он и зимой напоминал ей лето, и за то, что в нем всегда носились ароматы цветов и было также тепло, как в ее комнатах московской квартиры.

Бывая на фабрике, она большую часть дня проводила в этом саду, сидя где-нибудь в уютном уголке и любуясь неувядаемой зеленью померанцев с лаврами и яркой пестротой оранжерейных цветов.

Благодаря теплому апрельскому дню, нагревшему солнышком стеклянный купол сада, в нем теперь было душно и пахло прелой зеленью.

Она остановилась на минуту в раздумье и затем прошла в самый дальний угол сада, где находилась дверь, выходившая в парк.

Дверь была отворена, и свежий весенний воздух прохладной струей проносился по растениям и цветам.

«Уж и дверь дурак - садовник распахнул! - подумала с сокрушением Анфиса Марковна. - Совсем дурак, ей-Богу… А вдруг ночью-то мороз хватит… все померанцы мои поморозит… Ну, и задам-же я ему завтра баню, долго будет меня помнить. Скажет: «днем тепло!... » Да то день, а то - ночь… На день дверь отворяй, а на ночь запирай…»

Анфиса Марковна подошла к открытой двери с намерением запереть ее на ключ и остановилась, как вкопанная.

В парке, на дорожке, извивавшейся невдалеке от зимнего сада прихотливым зигзагом, ясно обрисовались при лунном свете две фигуры.

В этих фигурах Анфиса Марковна тотчас-же узнала Ольгу Андреевну и молодого доктора. Они шли по направлению к пруду и, нагнувшись друг к другу, о чем-то говорили.

Теперь Анфисе Марковне стало понятно, почему открыта дверь и почему у ней точно потемнело в глазах.

Она оперлась рукой на кадку и не сводила взгляда с удалявшихся фигур, и только, когда они пропали за кустарником сирени, Анфиса Марковна покачнулась и чуть не упала.

«И тут срам… и тут… и везде срам! - шептали ее побелевшие губы. - Ну, что-ж, Анфиса, терпи и страдай за всех… неси крест, пока сама не попадешь под крест… А пора-бы… пора… Мочи моей нет глядеть на человеческую погибель!... »

-----

Смутно помнит Анфиса Марковна, как она добралась до своей спальни.

Ее раздела горничная, говорила что-то, но что именно, она так и не вспомнила.

Да и могла-ли она слушать глупые разговоры какой-то девки в то время, когда у нее, в ее родной семье, во-очию начинался разлад?

Разрушались семейные начала, расшатывалась твердыня, на которую с уважением и страхом смотрели и отцы этих разрушителей, и их деды.

Все разлеталось по ветру прахом. И то, что вчера было свято, сегодня забрасывалось грязью, и люди с циническою откровенностью издевались над тем, что должно было быть дорогим каждому человеку.

И спасла-бы, кажется, да спасать нечего… Все разбито, а разбитое, как ни склеивай, все разбитым останется.

И долго сидела Анфиса Марковна на постели, сложив на груди руки и уставив свой глубокий взгляд на лики святых, озаренных мягким светом неугасимых лампад.

Проснулась она на другой день поздно и угрюмой вышла в столовую.

Болела голова, ныло сердце, ломило руки.

«Авось, помру, - подумала Анфиса Марковна, - да нет… не помрешь, не выпивши чаши до конца… За чьи грехи только на меня такое испытание? »

Она медленно выпила чашку чаю в одиночестве и не спросила даже, встала Ольга Андреевна или нет.

Да и зачем она ей? Анфиса Марковна - не доктор и таскаться по ночам с ней по парку не станет.

Ночь для того и Богом создана, чтобы люди спали да не все круглые сутки грешили… и дня для греха-то достаточно… а уж это самые пропащие, которые во всякое время и все себе дозволяют… ну, и Бог с ними! Душа за них болит, а взыщется с них, а не с нее, Анфисы Марковны… Всякий по-своему живет: один себе гору строит, а другой яму роет; один Бога боится, а другой и ада не страшится…

Вольному воля, спасенному рай!

И чем больше Анфиса Марковна думала о погибели человеческой души, которая по нынешнему времени сама чорту в лапы лезла без всякого стыда и сокрушения, тем мрачнее и мрачнее становилась.

Отрешил ее от мрачного настроения голос Тимофея Васильевича, который еще в передней зазвучал такими бодрящими нотками, что Анфиса Марковна, несмотря на подавленное состояние духа, невольно улыбнулась.

И не успела ты подняться со стула, как в столовую вкатился улыбающийся доктор и издали закивал, наподобие фарфоровой фигурки китайца, головой.

- Матушка, Анфиса Марковна, с прибытием в родные палестины честь имею! - заговорил он с обычной усмешкой.

- Здравствуй, греховодник, здравствуй, - обрадовалась ему Анфиса Марковна, и пока тот прикладывался к ее рукам, обратила внимание на левую руку доктора, затянутую в перчатку.

«Правду Васенька-то сказал», - подумала она и сказала вслух: - ну, садись, я тебя чайком побалую.

- Побалуйте, матушка. Я, собственно говоря, потрафляя к вашему чаю, не пил его дома. Чай на чай - это, положим, не то, что палка на палку, а все-таки обременять свои почки излишней жидкостью не рационально. Позвольте-ка пульсик… внешность мне, знаете, ваша не нравится.

- Ну тебя, с пульсиком… Вашего брата хлебом не корми, только дай пульсы пощупать…

- Откровенно вам, матушка, скажу, я только с тем человеком и могу как следует обо всем говорить, у которого пульс нормален… Эге, учащен-с… учащен…

- Ночь плохо спала, Тимофей Васильич, - созналась Анфиса Марковна.

- Вот это и нехорошо-с. И лицо тревожное… Что с вами?

- Да ничего… с дороги это больше…

- Гм… дорога дорогой, а… крантик-то самовара вы все-таки заверните: вода из чайника через край бежит…

- Ах, батюшки! Это все ты с пульсом своим… модник! Сыми перчатку-то…

- Не могу, матушка…

- Это почему-же?

- Да супруга наша от нечего делать, вычитала из какого-то великосветского романа, что люди общества, делая визиты, не снимают с левой руки перчатки… ну, и само собою разумеется, сейчас-же дала мне приказ подражать аристократам: не снимать, во-первых, во время визитации перчатку с левой руки, во-вторых, сморкаться, не производя шума, облегчив сперва одну ноздрю, а там уже другую, в-третьих, матушка, смеяться только тогда, когда засмеется хозяин, и, в-четвертых, говорить не то, что ты хочешь сказать, а только то, что хочет от тебя слышать тот, кому ты визит наносишь…

- Ну, тебя, - засмеялась Анфиса Марковна, - ну, какие мы с тобой аристократы? Фабричные мы, греховодник!

- Да и фабричные-то самые каторжные: ни днем, ни ночью покоя себе не видим… а вот, подите, поговорите с моей супругой! Я уж библиотекаря нашего клуба просил: не давай ты, братец, пожалуйста, моей жене такую глупую читву, от которой у ней ум за разум заходит…

- Врешь ты все на жену… по глазам твоим вижу, что врешь! - усомнилась смеявшаяся Анфиса Марковна.

- Я вру? Да вы спросите моего духовного отца, каялся-ли я ему когда-нибудь во лжи?

- Врешь! - лукаво прищурила глаз хозяйка. - И без перчаток-бы ты ко мне пришел, ежели-бы… к Моисеичу в гости не ходил…

- К Утопии? Не понимаю-с…

- Слышала уж… чуть пожар не наделали, и руки обжег при тушении…

Тимофей Васильевич откинулся на спинку кресла и захохотал, трясясь всем телом.

- Матушка! Анфиса Марковна! Не питайтесь вы сплетнями, на фабрику наезжаючи… падаль ведь это-с… Васенька вам это смолол?

- Да уж слухом земля полнится, - уклончиво ответила Анфиса Марковна.

- Не всякому слуху верь, - говорит пословица, а вы прямо потрудитесь сказать: от Васьки это слышали? Да-с?

- Да что-ж в этом такого… я ведь не в укор тебе, Тимофей Васильич.

- Не в укоре дело, а в правде-с… и я вам это сейчас наглядно докажу…

Доктор, продолжая смеяться, стащил перчатку и поднес руку под нос Анфисы Марковны.

- Не угодно-ли, матушка, освидетельствовать: есть тут какие-нибудь следы обжогов или нет?

- Пятнышка даже нету… Наврал, ведь, мерзавец! - с негодованием воскликнула старуха. - И что это за люди пошли, Тимофей Васильич, - не могут дня прожить без того, чтобы на своего ближнего не наврать…

- А вы верите… и кому верите? Нет уж, если выбирать между великосветским романом и фабричным идиотом, я-бы на вашем месте, матушка, отдал предпочтение первому… Как ни глуп роман, а все умнее вашего Васьки… Дело, впрочем, вкуса… Кто любит арбуз, а кто и свиной хрящик… Вам хрящик нравится, ну, и жуйте его на доброе здоровье…

- Да это я так, греховодник, - сконфузилась Анфиса Марковна, - неужто я тебе не верю? Да и не мое это дело…

- А языком болтать изволите… Кстати, покажите ваш язычок, не покрылся-ли он слизью после Васькиной болтовни… Обложен, обложен-с… Сперва я вам кое-что пропишу из нашей аптеки, а потом уж и вы Ваське пропишите, что следует…

- Пропишу!

- И аминь. Что Константин Парамонович? Слышал я мельком от Бутюгина кое-что… да и от Ольги Андреевны, - прибавил он торопливо. - Заграницу опять едет?

- Да, милый, едет.

Анфиса Марковна потускнела как-то сразу и замолчала.

- Гм!... - пробормотал Тимофей Васильевич и заболтал ложкой в чаю, звеня по бокам стакана. - Бог даст, там поправится

- Поправится-ли? - с сомнением произнесла старуха.

- Надо надеяться, матушка, - пожал плечами доктор.

- А ты откровенно мне скажи, как другу своему, - нагнулась к нему Анфиса Марковна, - забудь, что я мать… да матери, по-моему, и следует сказать правду настоящую… жене еще - ну, туда-сюда…

- Жене, по моему мнению, сказать легче…

- Легче?

Старуха подумала с минуту и проговорила:

- А ты прав, ведь… Какая жена…

- Не какая жена, - поправил ее Тимофей Васильевич, - какой человек…

- Это все одно и то-же… а мне ты можешь сказать…

- Не раз вы меня спрашивали, матушка, об этом, и не однажды я вам ответствовал: по моему мнению, его болезнь не представляет особенной опасности, а в животе и смерти каждого человека, знаете, Бог волен…

- Против этого никто и спорить не станет. Все во власти Божией. Но ты меня утешил, Тимофей Васильич: знаешь, когда больной есть в доме, всегда думаешь о покойнике…

- Это-то вот и глупо. Почему-же вы, смотря на первую попавшуюся на глаза веревку, не думаете о том, что вам следует на ней повеситься? Предоставьте себя и своих присных судьбе и не хороните людей прежде их смерти. Я многих похоронил и многих похороню, но самого себя предоставляю хоронить другим, хотя и не рассчитываю умереть. Ничего нет хуже - умереть прежде настоящей смерти и хоронить близких тебе, не видя их лежащими на столе… Что такое мы с вами? Какие-то микробы в сравнении с вселенной, микробы, созданные Творцом на одно мгновение в бесконечной вечности, и мы то мгновение жизни, данное нам для того, чтоб насладиться благами мира, добыв их страданиями и лишениями, станем тратить на предположения о том, что будет с нами завтра, когда мы, может-быть, не проживем и нынешнего дня!

- С сердцем не слажу, Тимофей Васильич!

- Заставьте рассудок прикрикнуть на него. Мало-ли что иногда болтает сердце! - усмехнулся доктор. - Меня, вот, например, сердце тянет к одной прекрасной даме, при виде которой я молодею, по крайней мере, лет на десять, ergo становлюсь дурак-дураком, а рассудок, в образе моей супруги, отбрасывает назад и говорит весьма резонно: выпей стакан воды и ты поймешь, как ты глуп!...

- Ты все шутишь, Тимофей Васильич, а мне иной раз, ей-Богу, не до шуток.

- Кто и как шутку понимает, матушка Анфиса Марковна… Иной ее за простое зубоскальство принимает, а другой, ежели он умный, то и за сурьез… Не страшитесь ничего и делайте спокойно свое дело… А дело у вас, хоть и бабье, а большое. Добрая, сердечная и умная баба может сделать больше, чем целый десяток мужчин. У нас - одно назначение, у вас - другое. Мы, если можно так выразиться, болезнь, вы - лекарство. Ну, вот вы и врачуйте людей в то время, как мы лихорадочно работаем, создавая больных… Прекрасным примером или, вернее, иллюстрацией моих слов может служить Ольга Андреевна. От самой женщины зависит сделаться или царицей, или ничтожностью… У ней есть все данные для того, чтоб властвовать, делать добро и заставлять других делать доброе… Вы посмотрите, что делает Ольга Андреевна, сделавшись добровольно, по убеждению и чувству, ангелом-хранителем нашей фабрики. Сколько лет она нам была чужой, совсем чужой, Анфиса Марковна, и, мало того, - никем не любимой. Она наезжала сюда, строя вот этот Культяпинский дворец, говорила с нами, но сердце ее было так туго зашнуровано, что мы не слыхали ни одного его удара. И стоило ей только захотеть, сбросить с себя кандальную шнуровку, и мы услышали, как полно, как хорошо и сочувственно бьется ее доброе, благородное сердце… Правда, она не шьет панталончиков и юбочек, но… Матушка! Не морщите ваши реденькие бровочки, я не в ваш огород камешки мечу… И юбочки - хорошо, и панталончики - даже очень хорошо, но… Как-бы это вам сказать, милая моя хозяюшка?...

- Прямо меня обидеть хочешь! - воскликнула Анфиса Марковна.

- Ей-ей, нет. Вас обидеть? Да это все равно, что беззащитного теленка зарезать!... Чик - и готово! Нет, зачем обижать! Всякому, знаете, свое: овому - талант, овому - два, а овому и нет ничего… Любовь свою нам отдала Ольга Андреевна, матушка! Вот что!... Все свое сердце-то расшнурованное, все нам без остатка отдала… Ах, как это дорого, Анфиса Марковна! В наше-то время, холодное, безжизненное, бесчувственное время, да отдать себя всего на потребу ближнему - подвиг великий, матушка!...

- Это ты про доктора, что-ли, говоришь, за которым она по ночам ухаживала? - спросила недовольным тоном Анфиса Марковна.

- Доктор - единица. А что вы не изволите меня понимать, в этом я не виновен и поэтому самому не заслуживаю ни малейшего снисхождения…

- Единица он или нет, я этого не знаю, а только ежели ты, Тимофей Васильич, заговорил в сурьез, я тебя в сурьез и спрошу.

- Спрашивайте…

- Не нравится мне твоя единица, во-первых…

- Степан Иванович?

- Да. А, во-вторых, по какому случаю эта единица вчера ночью с Ольгой по парку гуляла, а ко мне и носу не показала?

Тимофей Васильевич поправил на носу очки, посмотрел на Анфису Марковну и расхохотался.

 

LV.

 

- Не ожидал я от него этого, ей Богу не ожидал! - проговорил сквозь смех доктор, - неужели ночью по парку гулял?

- Гулял… Своими глазами видела.

- Ну, это, после воспаления легких, как-будто и того… рискованно… Впрочем, позвольте, матушка, вчерашняя ночь теплая была?

- Теплая.

- И луна светила?

- Светила.

- Ну, так отчего-же ему с Ольгой Андреевной и не погулять по парку? Да я в ее годы ни одной лунной ночи не пропускал и эксплоатировал их самым добросовестным образом…

- Шутишь ты все, Тимофей Васильич, а я через это ночь скверно спала, - отозвалась откровенно Анфиса Марковна.

- И пульсик свой испортили… Ха, ха, ха… А я-бы на вашем месте, матушка, подошел-бы к ним, погулял с ними час на свежем чистом воздухе и уснул-бы как убитый… А вы сейчас спрятались?

- Спряталась…

- И чорт знает что думать стали?

- Ночевал ты, я вижу, в моих мыслях?

- И ночевать не надо. Все бабы, Анфиса Марковна, на один покрой скроены, и у всех, я вам доложу, одни и те же скверные мысли в одном направлении: как мужчина да с женщиной и в особливости ежели при луне, ну, тут уж прямо кричи «караул»…

- Видит глаз, ну и…

- А вы вырвите глазок-то, который вас заблуждает… Эх, матушка, Анфиса Марковна! Обманулся я в вас…

- Это почему-же? Кажется, с моей стороны и поводов на это не было…

- На - лицо эти поводы. Человек, чем старше становится, тем мудрее делается и на все с философской точки зрения взирает, а у вас вместо философии-то какое-то сплетническое недоразумение.

- По-своему я все понимаю, Тимофей Васильич!

- Понимаю-с, это дело привычки… Аршин у вас свой, мерили вы им весь век свои ситцы да миткали, так отчего-ж он, этот аршинчик, и на людей не годится? Все им меряй, что под руку и на глаз попадется!

- Ты, словно, уж и обиделся на меня?

- На вас-то? Да разве я это смею допустить, матушка… На ровню я только обижаюсь, на ровню, - проговорил с ударением доктор, - а вы, насчет обиды, вне конкуренции, как говорят… Вот вы сейчас, как только увидели моего коллегу при лунном освещении с вашей Ольгой Андреевной, так и пошли выводить всевозможные невозможные заключения… Так ведь?

- Не скажу я этого…

- А вы хвостиком-то своего бабьего платьица не виляйте!... Меня, ведь, не проведешь: воробей я старый и мякину от зерна, зажмурясь, отличу… Об одном только не подумали, матушка, делая свои заключения: а что, мол, не обижу-ли я этой пакостной мыслью хороших людей? Греха-то вы, как христианка, боитесь иль нет?

- Боюсь.

- Нет, не боитесь. Если-б боялись, так и пульсик у вас был-бы нормальный и ночь-бы почивали как следует. Чорт, тот самый чорт, который в каждой бабе сидит, все дело вам, матушка, испортил! Любите вы этого чорта и ни на минуту его от себя не отпускаете…

- Ошалел ты, Тимофей Васильич! Да провались он в тартарары, окаянный!

- Лицемерие-с! Фарисейство-с! Без чорта вам и жизнь не в жизнь… Так гуляли вчера по парку, а? Скажите, какое преступление! Вдвоем и при луне! Да это чорт знает, что такое! - с комическим ужасом воскликнул Тимофей Васильевич.

- Смеешься ты и меня как-будто в дуры рядишь, - нерешительно произнесла Анфиса Марковна.

- В дуры! Сильно сказано, матушка… Просто я на вас тогу надеваю, соответственную вашему чину и званию, и больше ничего.

Тимофей Васильевич отодвинул стакан и придвинулся к старухе.

- Вы чего-же собственно говоря, хотите, мадам? - спросил он, поправляя очки на носу.

- Ничего я не хочу, а только расстроилась.

- Валерьянку принимали?

- Поди ты с своим пойлом!... Умный ты человек, Тимофей Васильич, а не успокоишь меня как следует…

- Вот я и хочу вас валерьянкой успокоить.

- Что валерьянка? Ты мне по совести скажи, что за человек этот… твой… Степан Иванович… Можно на него надеяться или нет?

- Можно. Прекрасный доктор и великолепный человек…

- Не то, Тимофей Васильич… Я насчет благонадежности его…

- Ну, матушка, это такая область, в которую никто и залезать не должен… Вот если вы меня прямо спросите: не бабник-ли он? На это я вам отвечу…

- Я про это самое и спросить тебя хотела…

- Полагаю, нет. Живет он у нас уже порядочно, но до сей поры наклонности к юбкам не проявлял… Вы за Ольгу Андреевну боитесь?

- Ничего я не боюсь, а только чудно все это как-то… Баба ведь я, так?

- Так. По-моему, даже чересчур баба… То-есть, иными словами говоря, самая скверная разновидность рода человеческого.

- Ну, так я вот, греховодник, и чую своим бабьим умом, что все эти шлендры по ночам к добру не приведут… Нынче - шасть, завтра - шасть, долго-ль бабе пропасть?

- А вам, матушка, до этого какое дело?

- Как какое? - удивилась Анфиса Марковна. - Да что я ей чужая, что-ль?

- Хуже-с…

- Я?

- И вы, и… все… родные по названию… Вот вы мне скажите по совести, да не по своей бабьей, кривой совести, которая и Богу, и дьяволу одинаково слуга покорная, а по человеческой, истинно христианской совести: что вы дали Ольге Андреевне для того, чтоб она по правде на свете жила?

- Все, кажется, ей дадено.

- Знаю. Мужа ей дали… это ее родители. Так?

- Так.

- Хорошего, прекрасного мужа. Я очень люблю Константина Парамоновича, но я - мужчина… у меня и взгляды на него другие, и требования, которые я предъявляю к нему, совсем иные… Но что он ей дал, позвольте вас спросить?

- Костенька? Господи! Да все.

- Ну? Анфиса Марковна, недолго вам, матушка, кажется, канитель жизни тянуть, пора-бы и душой перестать кривить. Все знают, как живет Константин Парамонович с Ольгой Андреевной. Ни для кого это не тайна, - напрасно вы, матушка, хотите мне в глаза очки втереть… Не мое дело судить их отношения. Почему и как это вышло так, что каждый из них живет сам по себе, мало интересуясь друг другом и не видя друг друга иногда по целым месяцам, - это уж их дело. Я констатирую лишь известный факт и вывожу из него логические заключения.

- Я об этом, Тимофей Васильич, много думала, - с горечью произнесла Анфиса Марковна, - и все, что говоришь ты, правда истинная… И никого я из них обвинить не могу: ни его, ни ее…

- И вы правы, матушка. Между мужем и женой - один судья есть, это - Бог. И как-бы человеческий ум ни был обширен и справедлив, он никогда не может рассудить мужа с женой «по-Божьему». В жизни супругов есть столько невидимых человеческому глазу и вместе с тем сложных движений души и сердца, что даже анализ микроскопа не даст правильного освещения их взаимных отношений… С этим надо примириться и смотреть на жизнь людей так, как она есть. Я и смотрю так и думаю: если они совсем чужие друг другу, то какое нам, посторонним зрителям, дело до того, как они распоряжаются своею жизнью. Вы, например, говорите, что нехорошо гулять ночью замужней женщине с молодым и холостым человеком, а я, напротив, говорю, почему-же ей и не гулять и не пользоваться в потемках проблесками жизни, обделившей ее на званом обеде куском сладкого пирога? Она, и по вашему, и по моему внутреннему убеждению, такая-же замужняя женщина, как Степан Иванович женатый человек. Скажите сами, высокоуважаемая Анфиса Марковна, по душе и по совести, отбросив в сторону все ваши традиционные взгляды и убеждения: имеет она право распорядиться своею личностью по своему желанию или нет?

- Нет, Тимофей Васильич…

- Да? А какие-же к оному имеются у вас основания?

- А такие, что она закон приняла. Закон! Не принимай закона, не выходи замуж и делай, что хочешь.

- И это говорит ваша совесть? - насмешливо произнес Тимофей Васильевич.

- Против совести я никогда не говорю.

- Не верю. А впрочем, может-быть, ваша совесть так спелената предрассудками и заскорузлыми понятиями, что у нее не хватает и духа подать свой настоящий голос…

- Понимаю так, как мне Бог дал…

- Жестоко-же Он вас обидел, матушка! - усмехнулся доктор, - и за что, кажется? Женщина вы хорошая, на многое доброе пригодная, а вот подите-же, обидел светом истины, да и только!

- Что-ж мне глаза на все закрыть прикажешь? Так, по-твоему?

- На что-же это «на все»?

- А вот на разврат-то этот? Разврат это или нет, когда замужняя женщина по ночам с чужими мужчинами гуляет?

- Да ведь только гуляет, матушка! - рассмеялся Тимофей Васильевич, - вечер полон теплоты, луна светит с высоты… И хотелось-бы прогуляться по парку, да одной боязно… Все женщины - трусихи страшные, вы это, надеюсь, по себе знаете, ну и пригласишь поневоле, ночного страха ради, компаньона для мечтательных прогулок.

- Балаганишь ты все, я вижу…

- И в балагане иногда есть чему поучиться, Анфиса Марковна! А вы, матушка, не балаганите, рассказывая мне турусы на колесах про законы? Балаганите! Да так балаганите, что противно слушать вас.

- Чем-же я тебе не угодила, отец родной?

- Мне-то на ваше угождение высоко наплевать, а совесть ваша от балагана страдает… Вы вот изволите говорить, что понимаете супружеские обязанности так, как вам Бог дал понимать… Так-с?

- И не отступлюсь я от этого…

- И прекрасно-с. Значит, если женщина, принявшая, как вы выражаетесь, закон, поступает развратно, прогуливаясь с посторонним мужчиной по ночам не в непроходимых лесных дебрях, а в собственном парке, расчищенном до того, что воробью от коршуна спрятаться негде, - то несомненно, и женатый мужчина нарушит свой закон, прогулявшись по парку с посторонней женщиной? Так, Анфиса Марковна, или нет? Или вы для нашего брата, как для владыки и властелина вселенной, найдете смягчающие его вину обстоятельства? Заминаться изволите, матушка? Совесть-то ваша бабья хвостиком вилять начинает?

- И неспособна я на то, чтобы вилять, и к совести моей это не подходит. А что дурно, так с обеих сторон нехорошо… Что муж, что жена, которые себе все дозволяют, - поступают не по закону! - проговорила Анфиса Марковна, не понимая, к чему клонит речь доктор.

- Обоих, значит, осуждаете? В равной степени? - добивался своего Тимофей Васильевич.

- Да уж, конечно, так…

- Ну, так и спите вы, матушка, спокойно, и не обращайте внимания ни на лунные ночи, ни на весенние ароматы воздуха, которые теперь для вас также интересны, как пьяному вдребезги человеку лишняя рюмка водки, ни на Ольгу Андреевну, имеющую право делать все, что ей вздумается, и благо вам будет уже потому, что не омрачите вы свою вечернюю зарю никому ненужными тревогами, заботами и печалями…

- На все глаза, значит, закрыть? И что-же из этого выйдет, скажи?

- Да то-же самое, что будет и при открытых глазах, - засмеялся доктор. - Не от нас зависит чужая жизнь, не нам ее и переделывать… Кто что сеет, тот посеянное и сожнет, не требуя нашего серпа и помочи… разве уж урожай чересчур будет обильный!

- Не могу я этого перенести, Тимофей Васильич… чтоб на моих глазах, да этакое деялось…

- Что-с? Прогуливаться вы Ольге Андреевне запретите?

- Какие там к шуту прогулки… Я с тобой как с другом говорю, все свои тайны выкладываю, а ты барабанишь невесть что…

- Эх, Анфиса Марковна, Анфиса Марковна! И ум нам Бог дал, да не умеем мы им управлять как следует…

- Ум тут не при чем. Ты вот мне целый короб разных жалких слов насказал, которые больше в надсмешку, чем в-сурьез, а совета настоящего дать не можешь…

- Тысячу, матушка, мне этого добра не жаль…

- Ни одного я не слышала пока. Все шуточки да прибауточки, а мне каково все это видеть? Костенька больной, доктора заграницу усылают, а жена тут прежде времени амуры затевает…

- Почему-же непременно амуры? Вы этого сказать не имеете пока никакого права… Да если-бы и так, то почему: прежде времени? По моему мнению, самой настоящее время Ольге Андреевне амуры завести…

- Да ты это в-сурьез или по обыкновению язык зря треплешь?

- В самый настоящий серьез, матушка… Годы уходят, жизнь проходит без волнений и радости, позади - пустота, да и впереди ничего не видать… Прожить до старости в сереньких буднях, не зная ни одного праздника, не давши воли чувству, не сделав ровно ничего, чем могли-бы скраситься эти бесконечно-длинные серые будни, - да ведь это-же самоубийство!... Бессмысленное, никому не нужное и вместе с тем гнусное самоубийство… Ольга Андреевна немножко опоздала… но это еще не значит, что она не должна наверстывать потерянное… Константин Парамонович больше опоздал, чем его жена, а старается наверстать.

- Ты это, Тимофей Васильич, про что-же? - подняла голову Анфиса Марковна, со страхом смотря на доктора.

- Да все про то-же, матушка, чтоб и пульс у вас был нормальным, и спали-бы вы со Христом без дальних дум и размышлений.

- Нет, ты про Костеньку что-то упомянул…

- А я про ваш пульсик говорю… Есть такое, знаете, народное выражение известной мысли: «плюй на все и береги свое здоровье! »

- А кто не может плевать?

- Пустое! Сама жизнь заставит. Побьешься лбом о стену и в конце концов все-таки плюнешь! Вот вы с плевка и начните, матушка, ибо вся наша жизнь, не приведенная в стройный, систематическо-логический порядок, и этого плевка не стоит… Идет пьяный, шатается и не знает, в какую он сторону свалится: в правую или в левую… А мы разве живем? Тоже шатаемся и не знаем, куда свалимся. Ни почвы нет настоящей под ногами, ни определенной цели, ни воли, связаны по рукам и ногам пошлятиной, которая называется жизнью, чорт-бы ее побрал!...

Доктор вздернул очки на лоб и посмотрел с лукавой улыбкой своими близорукими глазами на расстроенную Анфису Марковну.

- Так-то-с, матушка! Позвольте-ка пульсик… гм… как-будто улучшение воспоследовало… Ну, я побежал… До приятного собеседования.

- Постой, Тимофей Васильич, - остановила его старуха за руку, - что-ж мне теперь… так и смотреть?

- Та и смотрите. Проще. Константин Парамонович, я знаю, едет заграницу с некоторой девицей, не помнящей родства, и вы на это просто взглянули: «едет, мол, и едет». И на Ольгу Андреевну также смотрите. Гуляет, мол, по парку и гуляет. И спите. Больше спите. Кто больше спит, тот меньше грешит… Вашу лапочку, матушка!

Доктор приложился, смеясь, к ручке старухи и покатился в переднюю.

Анфиса Марковна даже не поднялась его проводить. Она была совсем уничтожена.

 

LVI.

 

«Ну, вот! Ну, вот, - думала старуха, - еще и не осрамился как следует, а о сраме все знают… На фабрику дошло! А я-то, дура старая, думала: уедет Костенька заграницу, и все шито-крыто будет… А там, глядишь, и бросит Нинку… Не к лицу ему эти хороводы с девчонками… И откуда Тимофей Васильич пронюхал это, просто диву даться можно! А что, ежели и Ольга про это узнала? Ах, как нехорошо!... »

Анфиса Марковна так огорчилась этим, что даже заплакала.

- Как я теперь, с какими глазами на фабрике покажусь? - забормотала она в волнении. - Уж ежели Тимофей Васильич знает все про Костеньку, так остальные-то все и подавно… А, может, и не знают?... Спросить-бы его надо… Да разве от него добьешься чего, акромя шуточек да прибауточек?...

Несмотря, однако, на такую аттестацию доктору, Анфиса Марковна решила тотчас-же после чаю съездить в больницу и поговорить с ним на иной лад. Может-же и он когда-нибудь в-серьез разговаривать!

Старуха, вздыхая, выпила несколько чашек чаю и посмотрела на часы.

«Спит еще с ночных гулянок, поди! » - подумала она и прошлась в соседнюю комнату, где, размахивая пуховкой, бродила от стула к стулу ее вторая горничная Даша.

Увидев Анфису Марковну, Даша подбежала к ней и приложилась к ручке, поздравляя с благополучным приездом.

- Здравствуй, черномазая, - проговорила холодно та. - Почему-же это я тебя вчера не видала?

- А я постель оправляла у Ольги Андреевны, а потом, думаю, вы почивать легли…

Анфиса Марковна строго посмотрела на Дашу и присела.

- Почему-же это тебя Ольга Андреевна в свое распоряжение взяла, когда у ней своя есть - белобрысая?

- А Маша захворала-с… Ну, Ольга Андреевна так и распорядились, чтоб я за место ее до выздоровления…

- Да? Ну, это, конечно, - согласилась Анфиса Марковна, - а я этого не знала… Встала, что-ль, наша молодая хозяюшка?

- Ольга Андреевна? Да их давно уже и дома нету, - ответила Даша с усмешкой.

- Ну, что ты врешь!...

- А, ей Богу-с, нету… Они теперича, гляди, либо в школе учительнице помогают, либо больницу проходят-с…

Анфиса Марковна этого совсем не ожидала и недоверчиво посмотрела на горничную.

- Да когда-же она ушла?

- Ольга Андреевна рано уходят-с. Часов в девять. Выпьют чашку кофею и уйдут… Да это у их завсегда так, окромя праздников… Ну, в праздники они скучают - и пошли-бы, да некуда… Нешто только в больницу пройдутся.

- Новости все какие-то, - пробормотала Анфиса Марковна и покачала головой. - По целым годам из комнаты не выходила, и вдруг… О, Господи! В Москву приедешь - неладно, а здесь словно и того еще хуже… Ну? - сдвинула она брови.

- Что прикажете-с?

- А вот что я тебе прикажу. Которые улыбки у тебя на роже Ольгой Андреевной заведены, чтоб я их больше не видала. Слышала?

- Да я… ничего-с… - оторопела та.

- Ты моя слуга, и я над тобой хозяйка. Хочешь жить здесь - мне служи, а не хочешь - сичас велю расчет выдать…

- Не виновата я, что меня к Ольге Андреевне приставили…

- Ладно. Виновата ты или не виновата, я это после разберу. А ты мне вот что скажи, ежели желаешь мне служить: что у Ольги Андреевны доктор делает?...

- Степан Иваныч? Да ничего-с… Сидят, разговоры разные разговаривают, книжки читают…

- До полуночи?

- Иной раз и дольше засидятся. А то гулять пойдут в парку…

Анфиса Марковна скривила губы в усмешку и поднялась со стула.

- Делай свое дело… Пошла прочь!

Ольга Андреевна вернулась домой к завтраку такой оживленной и веселой, какой давно ее не видала Анфиса Марковна.

Поздоровавшись с свекровью, она стала ей рассказывать, как у них прекрасно поставлена школа, как дети любят учительниц, что она чувствует себя счастливой только тогда, когда посещает эту школу, и постепенно убеждается в том, что посеянное учительницами знание дает удивительно хорошие результаты.

Со школы Ольга Андреевна перескочила на больницу и заговорила о ней тем-же приподнятым тоном, расхваливая администрацию и глубоко сочувствуя тяжелым больным.

Как-то маленькая девочка попала случайно под воз с кладью. Ей раздробило колесом ступню. Ногу отняли до колена. Бедная девочка страдала, лежа на больничной койке, а над ней, наклонивши свою голову, стояла мать с бескровным лицом, согнутым в дугу хребтом и впалой грудью и шептала:

- Дочка моя! Светик Матрешенька!

Она не плакала, да и где ей было взять слез, которые уже давно все без остатка жизнь высушила…

Но в этом шепоте, в этом бессмысленном бормотанье материнских ласковых слов было столько любви и горя, что Ольга Андреевна, схватившись за ее плечи, чувствовала, как у нее по щекам бегут ручьи слез…

- Не убивайся, милая, - уговаривала она бабу, - не плачь… Она жива будет… Мне Степан Иванович головой за нее ручается…

И баба вдруг стихла, обняв молодую хозяйку, и девочка посмотрела на нее такими радостными глазами, что Ольга Андреевна бросилась вон, чтобы не разрыдаться совсем…

- Ах, мамаша, если-б вы только знали, сколько горя на земле! - закончила свой рассказ Ольга Андреевна.

- Знаю, - угрюмо проговорила Анфиса Марковна, - и слез не хватит, чтоб его оплакать.

- Насколько можешь…

- Пробовала! - сердито отозвалась старуха. - Невозможно! Жизнь уже человеческая так устроена, что горе на горе едет и горем погоняет… Ах, пропади ты пропадом, думаешь: да на тебя, на подлого, и слез не наготовишься!

- Жизнь - страдание. Это сказал индийский мудрец Будда, и поэтому мы все должны жить, страдая, и страдать, живя. Страдать за свой счет может всякий, потому что каждое живое существо ощущает боль, но страдать за других, как страдал Христос за всех, могут далеко не все, хотя и должны страдать…

- Ах, Олюшка! Я и без твоего… как его… Пуда, что-ли… понимаю, да хватит-ли твоей жизни на чужое горе?

- Насколько хватит. Если-б все так… насколько хватит… меньше-бы горя было!

- Ну, не знаю, - усомнилась старуха, - много я лет на свете живу, мать моя, пережалела я людей и переболела за них без конца, а горя на свете год от года все больше! Людей, что-ли, больше становится, или жизнь все хуже и хуже делается, не разберу я, признаться, а только год от года все хуже… Прежде как-то мы и горя не видали, ей-Богу… Жили тихо, по закону, себя оберегаючи и на худое не взираючи, и доживали век без лиха и худа. А теперь, куда ни взгляни, - мороз по коже идет: тут прореха, здесь дыра, а там и вовсе яма бездонная… Жить люди стали по-другому, Олюшка, без меры и оглядки… На авось да небось живут, а Бога-то и забыли…

- Я не ищу причин, я вижу только страдания…

- А я разве не вижу? Глаза-то у всех, чай, есть. И я вижу. И болею, и сердцем стужусь, а что из этого? Одну прореху заткнул, а двадцать в других местах расползлись. Поди, поспей!

- От тебя этого и не требуется. Степан Иванович говорит, что если каждый из нас возьмет хотя-бы только по золотнику той тяжести, которую несет наш страдающий брат, и то ему будет легче настолько, что он в состоянии будет перенести свое страдание...

- Ну, уж этот твой Степан Иванович! - с неудовольствием произнесла Анфиса Марковна. - Не знаю я его совсем, а думаю, что он вредный человек…

- Бутюгин вредный? - удивилась Ольга Андреевна.

- Не подумавши, по-моему, его на фабрику взяли. Может, он и хороший доктор, об этом я спорить не стану, потому в медицине никаких понятиев не имею, но насчет невежества могу ему честь отдать…

- Я вас не понимаю, мамаша…

- И понимать тут нечего, - с огорчением проговорила Анфиса Марковна. - Старший доктор, как прослышал, что хозяйка на фабрику приехала, сейчас-же на всех парах прилетел, а твой Степан Иванович и начальства никакого не признает.

- У него одно начальство - наука! - вспыхнула вдруг Ольга Андреевна.

- Ну, вот он и служи ей…

- Он ей и служит…

- А жалованье с меня получает?

- С вас, потому что вы пользуетесь его знаниями. Он вам отдает свой труд, свои знания, а вы, расплачиваясь с ним за это грошами, требуете еще какого-то лакейского поклонения.

- Не понимаю я тебя, мать моя! - с изумлением проговорила Анфиса Марковна, смотря во все глаза на Ольгу Андреевну.

- Нет, мамаша, вы отлично меня понимаете! Ваши деньги приучили вас видеть во всех, кто не имеет их, рабов и лакеев, и вам кажется, понятно, странным, что какой-то доктор, служа на вашей фабрике и получая за свой труд ваши деньги, не пришел к вам на поклон тотчас-же, как только вы приехали… И он, конечно, невежа, потому что не усвоил себе лакейских привычек, необходимых всем, кто продает свой труд богатым людям. Знаете, мамаша, чтобы я на вашем месте сделала? Я-бы просто его выгнала за такую дерзость… Докторов так много, что его место пустовать долго не будет. Какого вы доктора возьмете - это для вас безразлично… много-ли он знает или совсем ничего, - какая вам печаль… Необходимо взять именно такого, который имел-бы ясные представления о том, что между лакеем и человеком, посвятившим себя святому долгу служения страждущей братии, нет никакого различия. И лакей, и доктор получают жалованье, следовательно и тот, и другой обязаны кланяться хозяину или хозяйке… и кланяться за то, что вы, эксплуатируя его труд и знания, платите совсем не то, чего и труд, и знания стоют.

- У нас на фабрике всем жалованье хорошее.

- Согласна, но не совсем… По моему мнению, наша фабрика не только должна, но и может платить большее вознаграждение людям, действительно работающим, что называется, не покладая рук. Наша фирма нисколько не пострадает от того, если мы каких-нибудь два процента из нашего дивиденда отдадим на увеличение вознаграждения наших служащих. Мы этого не делаем. Да и зачем делать! Предложение всегда превышает спрос, и мы, отлично зная это, требуем от наших служащих, помимо работы, еще и лакейства, которое приятно щекочет наши нервы и заставляет нас возвышаться в наших собственных глазах! Эта щекотка не стоит нам ни гроша, и поэтому мы требуем ее с таким-же правом, как в трактире требуют к рюмке водки даровую закуску. За рюмку я заплачу, а закуску подай! А не подашь, я тебя больше и знать не хочу…

«Беспременно это его слова она все… этого… доктора! - думала Анфиса Марковна. - Водка, закуска… трактир… Вот уж истинно: с кем поведешься, от того и наберешься!... »

- Стыдись, мамаша, - продолжала, видимо возбужденная, Ольга Андреевна, - и не требуйте от людей, ничем вам не обязанных, рабского поклонения!

- Вежливости требую, а не поклонения… Я не Бог, чтобы мне кланяться…

- Вы всегда вещи называете не их собственными именами… Вы требуете вежливости от занятого человека… Это смешно!

- Занятой? Чем? Прогулками с тобой по парку, что-ли? - не удержалась Анфиса Марковна.

Ольга Андреевна сперва вспыхнула, а потом побледнела.

- Да, я гуляла с ним по парку, - проговорила Ольга Андреевна, смотря блестящими глазами на свекровь, - ну, и что-же вы хотите этим сказать, позвольте вас спросить?

- Ничего. Ты говоришь, что он занят все, а на деле - попусту с тобой прогуливается… Какое дело, подумаешь!

- Вы не подумавши говорите, мамаша. Если человек, отдавший весь день больным, пришел ко мне на час поговорить и отдохнуть от работы, то это еще не значит, что он незанятой человек и что ему следует бежать на поклон хозяйке, которой до него нет никакого дела…

Ольга Андреевна поднялась со стула и быстро пошла на свою половину.

- Олюшка! - остановила ее Анфиса Марковна.

- Что вам угодно? - обернулась та.

- Ты все превратно понимаешь… Господи! - перекрестилась старуха на образ, висевший в углу, - года Ты уберешь меня с этого света, где никто понять моих слов не может? Никто меня не понимает, - с отчаянием проговорила Анфиса Марковна, - ни сын, ни дочь, ни ты… Словно я к вам из Америки явилась… Тимофей Васильич у меня был… Звонок сейчас слышу, - это Моисеич явился на поклон… Все люди, как люди, а ты за какого-то докторишку меня на все корки отчитываешь…

Ольга Андреевна вернулась к свекрови и посмотрела на нее с сожалением.

- Чего вы хотите, мамаша? Чтобы Степан Иванович пришел к вам? Он и так придет. Он вчера меня спрашивал, когда удобнее видеть вас, и я сказала, что лучше всего придти к обеду…

- Ну, так-бы ты и сказала! А то и лакей, и Пудда какой-то, и невесть что, - расстроила только меня! - проговорила с видимым облегчением Анфиса Марковна. - Телятину я повару на жаркое заказала… есть он телятину-то?

Ольга Андреевна так обидно-громко расхохоталась, что Анфиса Марковна плюнула и пошла на встречу лакею, шедшему к ней с докладом.

- Моисеич, что-ли? - крикнула она ему. - Проси сюда!

-----

Во вторник, рано утром, Культяпина старшая и Культяпина младшая уезжали в Москву.

Поезд отходил часов в 6 утра, и поэтому прислуга подняла хозяек с постелей в пять.

Вышли они на подъезд сонными и, едва поздоровавшись друг с другом, влезли в коляску.

Утро было ясное, теплое и сулило хороший день. О нем, впрочем, ни Анфиса Марковна, ни Ольга Андреевна не думали. И та, и другая были заняты своими собственными мыслями и молчали всю дорогу, не беспокоя друг друга разговорами. Только, подъезжая к станции, Ольга Андреевна неожиданно спросила Анфису Марковну:

- Константин Парамонович с доктором едет?

- Да, Олюшка… А что?

- И… больше ни с кем?

Анфиса Марковна бросила взгляд на бесстрастное лицо своей спутницы, смотревшей куда-то вдаль, и ответила:

- А уж об этом ты его сама спроси, мать моя!

И обе снова замолчали.

 

LVII.

 

На станции Анфису Марковну и Ольгу Андреевну встретил начальник станции, приложился к ручкам и справился о здоровье.

- Мы-то ничего, - ответствовала Анфиса Марковна, - и спать ляжем вовремя, и напитаемся в алчущий час, а вот как ты жив, отец родной, я не раз уж дивилась. Когда ни приедешь, поздно-ли ночью, рано-ли утром, ты все на ногах…

- А Бог-то? - усмехнулся тот. - Все Он видит и каждому силу по работе прибавляет…

- Разве-что, - согласилась старуха и тотчас-же стала ему пенять: - а все-таки я тебя не одобряю!

- За что, Анфиса Марковна?

- Редко к нам жалуешь.

- Это кто-же вам сказал?

- Я говорю.

- Третьего дня у вас в клубе был…

- А ко мне и глаз не показал! Стыдно, батюшка. Я ведь не королева гишпанская, ко мне все попросту да без зову…

- Знаю-с.

- Со мной, старухой, скучно, с молодой хозяйкой веселей!...

- Да я с Ольгой Андреевной и без того часто видаюсь, - рассмеялся начальник станции.

- Где-же это?

- А в клубе… Винтил с ней даже раза три… И знаете, Ольга Андреевна, что я вам скажу, - заговорил он уже серьезно, - хоть вы и недавно начали винтить, но из вас отличный винтер выйдет. Куда Степану Ивановичу до вас! У того в голове вместо треф и бубен корь с дизентерией сидят!

- Разве ты… того… и в клуб ходишь? - спросила ошарашенная новым известием старуха молодую Культяпину.

- Отчего-же не ходить, мамаша? - нисколько не смутилась та. - И в клубе ведь люди бывают… и хорошие люди!

Анфиса Марковна ничего на это не сказала, а только переводила свой удивленный взгляд с Ольги Андреевны на начальника станции и обратно и слушала их горячий спор о каком-то проигрыше большого шлема на червах.

И только, когда они сели в вагон подкатившего к станции поезда и уселись в отдельном купе I класса, Анфиса Марковна не утерпела, чтобы не заметить:

- В клубе для служащих в карты играть стала… ровно-бы это, мать моя, хозяйке и не к лицу!

- Почему-же, мамаша? - спокойно спросила Ольга Андреевна, растягиваясь на диване. - Разве служащие нашим интересам люди не стоют нашего внимания?

- Панибратство это, - проворчала Анфиса Марковна. - Костенька-же, вот, не ходит в их клуб… А ежели когда и завернет, то поглядит представление и сейчас-же домой.

- Я не Константин Парамонович…

- Но ты его жена…

- Жена, которая смотрит на людей совсем не такими глазами, какими смотрит на них муж, - подхватила Ольга Андреевна. - Он смотрит на своих служащих, может-быть, с колокольни, а я… только с крылечка и то со второй ступеньки, чтобы видеть всех.

- Не след, не след, мать моя!

- Постойте. А вы сами… вы разве чужая им?

- Я свое отжила… с глупой старухи и взыскивать нечего… Я ежели что и сделаю не так, с меня никто не взыщет…

- А с меня кто-же посмеет взыскать? - нахмурив брови, подняла голову с подушки Ольга Андреевна. - Муж? Или вы, может-быть? Ну, так ни вы, ни муж не имеете на это ни малейшего права…

- Ну, вот… этим всегда наши разговоры кончаются!... - вздохнула Анфиса Марковна.

- И должны кончаться, потому что вы всегда говорите против самой себя. Что вы делаете сами, того, значит, не должен делать другой? Вы можете идти и в квартиру, и в душу ваших служащих только потому, что вы стары и взыскать с вас за это некому, а я не могу идти потому, что я еще молода и у меня еще есть муж, который смотрит на них с Ивановской Колокольни и не желает сойти к ним только потому, что они служат ему, а не он - им! Изумительно… пошлая логика!

Анфиса Марковна замолчала. Она похлопала обеими ладонями подушку, перевернула ее на другую сторону и по другой стороне трепала с таким видом, как-будто эта самая подушка и была виновата во всем, что только делала на фабрике Ольга Андреевна, и прилегла на нее, вздыхая.

Ольга Андреевна не продолжала.

Она посмотрела только на свекровь, закрывшую глаза и, видимо, не желавшую продолжать неприятные ее самолюбию разговоры, и отвернулась лицом к стенке отделения.

«Картежницей стала! - думала в это время Анфиса Марковна. - В клубе с служащими якшается… До чего человек дойти может! О, Господи! Всякую гордость потеряла!... »

Старуха полежала с полчаса, стараясь заставить себя заснуть, но старания ни к чему не повели.

Тряска вагона отгоняла сон, и Анфиса Марковна, открыв глаза, тихо приподнялась с дивана.

Ольга Андреевна, поджав ноги, лежала недвижно на своем диване; старуха не видела ее лица, отвернутого к стенке и уткнувшегося в мягкую подушку; она видела только ее затылок, на котором вздрагивали от тряски вагона завернутые в густой пук волосы, и кончик уха с розоватым загибом наверху.

«Заснула! » - подумала она и снова окинула взглядом собранную в комочек фигуру Ольги Андреевны.

А поезд летел, стуча колесами и гремя цепями. И в монотонном стуке, отбиваемом колесами, пригибавшими рельсы к шпалам, Анфиса Марковна, настроенная на минорный лад, слышала угрозу: «хуже будет, хуже будет!... »

Она заткнула уши и просидела так минут десять. Но когда она отняла пальцы, ей снова послышалась та-же угроза в стуке колес несшегося вперед поезда: «хуже будет, хуже будет!... »

Анфиса Марковна заглянула в окно, опершись руками на столик, и увидела вдали ярко освещенные восходящим солнцем главы сельской церкви.

Она перекрестилась и пошатнулась от толчка.

Мелькали телеграфные столбы, деревья, кусты, деревеньки, мостики, поля.

Недалеко от полотна дороги бродило стадо, жадно щипавшее скудную растительность отдыхавшего поля. И ни одна корова не оторвалась от еды, чтобы поглядеть на мчавшийся со свистом и стуком поезд; только собачонка пастуха с грязной и свалявшейся на боках в комья шерстью встретила его лаем, да пастух, жевавший под кустом ракитника краюху черного хлеба, проводил поезд полусонным, равнодушным взглядом.

Ничего нового! Все старо, и ко всему давно уже привыкли глаза и людей и животных. И эти вот картины жизни и природы, что мелькают перед взором Анфисы Марковны, так ей знакомы и так однообразно скучны, что не хочется смотреть. Равнины, поля, пригорки, железнодорожные будки с бабой, женой сторожа, у которой всегда подоткнут подол грязного ситцевого платья, а в руках вечно торчит зеленый флаг, неизвестно для чего показываемый равнодушным ко всему пассажирам, - все это уже пригляделось и не наводит ни на какие размышления.

Анфиса Марковна села на диван и снова посмотрела на Ольгу Андреевну.

«Спит! А я вот не могу…»

И старуха от бессонницы стала думать.

И додумалась она до того, что она грешит против истины и что Ольга Андреевна, поступая и живя по-своему, имеет на то свои неоспоримые права, против которых ей, Анфисе Марковне, идти не след.

«Гордость! А что такое гордость, ежели ею и сам Костенька пренебрег? Связался с девчонкой и плюнул на все. А я жену осуждаю за то, что она в клубе в карты играет… Грех тебе, старая дура Анфиса, грех! Радости ее ты не видала, а забвение горечи осуждаешь!... И слава Богу, что забывается… все легче ей… Нонче с доктором книжку почитает, завтра в клубе в картишки поиграет, - глядишь, неделя без думок и прошла… В школу пойдет, в больницу заглянет, - все как-будто дело делает… Да я сама на фабрике времени не вижу: то туда, то сюда, - глядишь, день-то и прошел… и не видать даже, как пройдет. Ну, приедет она в Москву, а что ей в Москве делать? Полчаса с мужем посидит, полчаса на обед, а куда сутки-то девать?... »

У Анфисы Марковны, как и у большинства женщин, не было устойчивого, убежденного взгляда на людей, и поэтому она, осудив кого-либо, спустя час проникалась к нему жалостью и начинала раскаиваться в своих «обидчивых» словах, сказанных сгоряча и не подумавши.

Осуждать людей, впрочем, ее заставляли положение, занимаемое ею в свете, и раболепное поклонение всех, соприкасавшихся с ней в жизни.

Она благодаря этому положению возносилась мыслями чуть не до облака ходячего и считала свои взгляды и суждения непогрешимыми.

Но сердце, этот вечный и непримиримый враг ее чисто-бабьих заблуждений, свергало Анфису Марковну с облаков на землю и заставляло зачастую поступаться тем, что ей внушали гордость и ее общественное положение.

И теперь, чем больше она думала под тряску вагона, точно хотевшего вырваться из тисков рельсов, тем больше и больше проникалась жалостью к Ольге Андреевне, к своему ненаглядному Костеньке, к Липушке и ко всем людям, которых она знала, прожив на свете бесконечное число лет.

«И зачем я это все говорю людям? - думала она. - Скажешь им, обидишь, сердце порой их растревожишь, а потом и каешься в своей глупости. Ох, недаром меня покойный муж «дурой-бабой» звал. А я ему не верила, умной себя считала. Гордость-то сатанинская что значит!... »

Анфиса Марковна поднялась с своего места и наклонилась над Ольгой Андреевной, лежавшей на диване с закрытыми глазами…

Она нагнулась над ней, чтоб поцеловать ее в голову, и в это время почувствовала страшный толчок.

Анфиса Марковна ударилась головой в стенку и, отлетев назад, упала на пол.

Вагон неестественно запрыгал, накреняясь на одну сторону, и вдруг стал на месте со стоном и треском. Окно вагона покривилось, и стекла, звеня осколками, полетели на голову Анфисы Марковны.

«Смерть! » - пронеслась у нее мысль, и рука невольно сделала крестное знамение.

Ольга Андреевна очутилась на ногах.

В ее широко открытых глазах не было ни страха, ни испуга. Она смотрела только с недоумением на сидевшую на полу свекровь, которая, побледнев, как полотно, крестилась дрожавшими руками.

- Господи! Что такое? - вырвалось у ней.

Взглянув на осколки стекол, она поняла, наконец, в чем дело, и, крикнув: «крушение! », - быстро подняла с пола Анфису Марковну.

В окно ворвались ужасные крики, истерические рыдания и стоны. Вылетали со звоном выбиваемые стекла, и стенки вагона трещали от напора обезумевших пассажиров, столпившихся у выхода…

Кричали везде: в вагонах, на тормозах, на полотне дороги. Стоял какой-то хаос ужаса и животного страха.

У Анфисы Марковны зубы стучали, как кастаньеты. Она не видела Ольги Андреевны и не слышала ее крика: «мамаша, мы живы… поезд стоит! »

- Смерть, смерть! - повторяла она, готовая упасть в обморок.

Ольга Андреевна высочила из отделения и бросилась направо. Дверь, перекошенная крушением, не отворялась. Возле нее бились в судорогах какие-то две дамы, с воплями оттесняя друг друга от двери.

Она бросилась назад, на другой конец вагона. Изо всех отделений неслись истерические крики. Какой-то растерявшийся господин со взбитым хохолком на лбу и блуждавшими от страха глазами кричал, высунувшись наполовину в окно:

- Стакан чаю! Ради Бога, стакан чаю!...

Очевидно, он не сознавал, где он находится и чего требует. А рядом с ним билась в истерике дама, вцепившись в фалды сюртука потерявшего всякое соображение господина.

Ольга Андреевна скользнула мимо и выскочила в отворенную дверь.

По полотну дороги бегали поездная прислуга и пассажиры, ошеломленные катастрофой.

Пассажиры эти плакали, смеялись и говорили бессмыслицы, толкая друг друга, забегая вперед и возвращаясь назад.

Какой-то чиновник в фуражке с кокардой стоял перед разрушенным вагоном третьего класса, из-под обломков которого неслись раздирающие душу крики и стоны, и говорил, подергивая всем лицом:

- Шести месяцев до пенсии не дослужил… Шести месяцев!

Бедняга, очевидно, воображал себя раздавленным вагоном и сокрушался о семье, которая не получит следуемой ему пенсии…

Ольга Андреевна устремилась к этому вагону и крикнула обезумевшим пассажирам:

- Господа! Люди вы или звери? Здесь просят о помощи, а вы стоите баранами и слушаете стоны несчастных!

И все бросились разбирать обломки. Паника исчезла, а вместе с нею и страх неизбежной смерти…

Явился доктор, случайно ехавший в поезде и также случайно проснувшийся от толчка, сбросившего его с дивана на пол, явились носилки, и очнувшаяся от страха публика принялась за работу.

Послышались нелестные отзывы о дороге и совсем уже недвусмысленные ругательства по адресу администрации этой дороги.

И когда, наконец, Ольга Андреевна, вспомнив о своей брошенной свекрови, вернулась в вагон, она нашла ее в глубоком обмороке…

Спустя полчаса Анфиса Марковна пришла в себя и, посмотрев на серьезное лицо Ольги Андреевны, тщательно закупоривавшей пробочкой пузырек с нашатырным спиртом, почувствовала себя неловко.

«Она и молодая, и ничего… А я испугалась, - подумала Анфиса Марковна. - И чего испугалась? Смерти, которой желаю давно… Страшно умирать! Страшно! »

- Троих на смерть задавило, шестерых помяло! - доложила ей Ольга Андреевна, обмывая руки одеколоном. - Одного мне очень жаль… Совсем почти мальчик… и жизни не видел, и погиб так глупо… «И расцвел, и отцвел в утре пасмурных дней…»

- Умирать все равно никому не охота, - проговорила слабым голосом Анфиса Марковна, - стар-ли ты, молод-ли… Я и сама умереть готова, да вот видишь, как вышло… Показалась смерть и струсила: дай, мол, еще поживу маленько… А вот ты не испугалась… Не боишься, значит, смерти?...

- Я жизни боюсь, а не смерти, мамаша, - ответила Ольга Андреевна, сбрасывая с себя запачканную кровавыми пятнами кофточку и надевая другую, которую она достала из саквояжа. - Смерть - это нирвана, покой и отдых от всех страданий и скорбей, к которым тебя приговорила судьба, а жизнь… Впрочем, вы сами знаете, что такое жизнь, и напрасно не хотите умереть…

Поезд по случаю крушения опоздал на несколько часов, и когда Анфиса Марковна и Ольга Андреевна приехали в дом Константина Парамоновича, старый Фома объявил им, что барин уехал заграницу.

 

LVIII.

 

Ольга Андреевна переглянулась с Анфисой Марковной и потупилась.

«Мог-бы, кажется, и подождать жену-то с матерью! - пронеслась мысль у старухи, - мы на волосок от смерти были, торопясь его проводить, а он…»

Анфиса Марковна по грустно-смущенному лицу Ольги Андреевны видела, что и она думала то-же самое.

Ей стало обидно и не столько за себя, сколько за молодую женщину, у которой словно на роду было написано вечно и во всем разочаровываться.

Старуха даже побледнела от обиды, и попадись ей в эти минуты на глаза Константин Парамонович, не посмотрела-бы она на его болезнь и много-бы наговорила ему горького.

- Давно-ли поезд ушел? - спросила она Фому.

- Час тому назад…

- Да ты сам его провожал на вокзал? - как-будто продолжала она сомневаться в отъезде сына.

- Как-же, матушка Анфиса Марковна, как-же-с… С доктором их и в вагон усаживал… Да разве Константин Парамонович могут без Фомы уехать? Только Фома знает, как его вещи распланировать в вагоне…

- Нас Костенька, значит, не ждал? - прервала его Анфиса Марковна.

- Произнесли так, что, видно, задержало вас что-нибудь на фабрике…

- Задержало! Нас чуть-было на тот свет не отправили, а он на какую-то глупую задержку свалил… Ну, что-же делать, Олюшка!... Не судьба, значит, нам было его проводить… А все-таки следовало жену с матерью подождать!

- Поезд ни жены, ни матери ждать не станет! - усмехнулась Ольга Андреевна. - Да оно, пожалуй, и к лучшему так вышло, мамаша… Знаете: дальние проводы - лишние слезы.

- Кто из провожающих на вокзале был, Фома?

- Да кто-же-с… Олимпиада Парамоновна со своим супругом, два приказчика…

- Я не про своих тебя спрашиваю… из посторонних кто?

- Да никого-с. Константин Парамонович приказал никому не говорить о дне своего отъезда.

- Ну, это все-таки легче, - успокоилась старуха, - а то приехали-бы посторонние, а нас с тобою нет… Неужто никого, Фома?

- А ей-Богу, никого-с… и сами Константин Парамонович этим остались оченно довольны…

Ольга Андреевна разделась молча и прошла наверх.

За ней пошла и Анфиса Марковна.

- Прикажите чаю подать? - спросил Фома у Анфисы Марковны.

- Ничего не надо, - крикнула ему уже с верхней площадки Ольга Андреевна.

Старуха, одолевавшая лестницы с роздыхами да отдыхами, нашла ее в небольшой комнате, отправлявшей у Ольги Андреевны обязанности кабинета и библиотеки.

Она стояла на коленях у отворенного библиотечного шкафа и вытаскивала с нижней полки книги.

- Ты что это, Олюшка, тут делаешь? - спросила, тяжело дыша от ходьбы, Анфиса Марковна.

- Отбираю некоторые книги, которые я обещала привезти Степану Ивановичу.

- Мало у нас на фабрике книжек, подумаешь!

- Таких, какие нужны ему, там нет… Ну, вот, и все! Кажется, все!

Ольга Андреевна поднялась с пола, заперла шкаф и позвонила.

- Это вы, Аннушка? - повернулась она к прибежавшей на зов горничной. - Возьмите вот эти книги и скажите Фоме, чтобы он их завязал хорошенько… Я возьму их с собой… Кажется, больше мне ничего брать отсюда не надо?

Она прошла в соседнюю с библиотекой гостиную и чрез минуту вернулась назад, посматривая на карманные часики.

- Теперь шесть часов. Обеда для нас не готовили, конечно, потому что не ждали. У вас тоже не готовили. Да вы хотите есть, мамаша, или нет?

- Смешной вопрос, Олюшка! Мы с тобой с раннего утра только по стакану чаю с булкой выпили.

- Странно, я совсем не чувствую голода.

- Это у тебя от крушения, мать моя… Перепугалась ты на смерть и аппетит потеряла.

Ольга Андреевна улыбнулась и снова позвонила. На этот раз явился старый Фома.

- Константин Парамонович дома не обедал, Фома? - спросила она.

- Никак нет-с… они в дороге будут кушать.

- Ну, что-ж, мамаша, пообедаем и мы с вами в дороге.

- В какой дороге?

- Ну, хоть на здешнем вокзале. Мы успеем: до отхода поезда осталось около двух часов.

- Да ты куда-же это? На фабрику опять?

- Кажется, я никуда больше не собиралась.

- Очумела, мать моя! - замахала на нее руками Анфиса Марковна. - Не доспавши да не поевши, и опять скакать. Да что ты почтовая лошадь, что-ли?

- Но и здесь я не могу и не хочу оставаться!

- В своем доме?

- Мой дом там, где мне тепло и уютно. Мой дом там, где меня окружают люди, которых я хочу видеть и которые хотят меня видеть… где за ласку платят лаской и навстречу улыбке несется сердечный привет… А эти стены, мамаша, и холодны, и неприветливы. Здесь пусто и мертво… здесь умерло и давно умерло все, что грело душу и сердце, что заставляло ценить жизнь… Единственный друг в этом доме - мой библиотечный шкаф, но это такой добрый и покладистый друг, что он пойдет за мной, куда я захочу… Вы поймите, какой это ужас остаться одной, буквально одной в пустынном доме!

- Понимаю тебя, Олюшка, понимаю, сама по себе знаю, - проговорила уныло Анфиса Марковна, настроенная событиями дня на минорный лад. - Останешься вот так одна в квартире, и жуть возьмет. Никого вокруг. Мышь скребет, в окно дождь стучит, в печах ветер воет… жутко! Прислуга там где-то, а ты одна… одна, да еще с думами беспокойными: и тут нехорошо, и там неладно… Весь свет переменяется и мимо тебя, ровно мимо мертвой, скачет… а людей, которые родные тебе были, душой делились, - никого нет: все попримерли… И видишь воочию свое сиротство убогое и не знаешь, когда оно кончится…

- Да, сиротство! - задумчиво проговорила Ольга Андреевна, - вы верно определили наше положение - убогое сиротство!... У других все есть: и участие, и счастливые минуты, а у сироты ровно ничего. И жалеют-то сироту издали, а если иногда и погладят по головке, то сейчас-же и прочь отойдут…

Обе замолчали. Старуха вздыхала, склонив голову, а Ольга Андреевна, сморщив лоб, смотрела на вечерние лучи солнца, освещавшие всю ее стройную фигуру, с ненавистью…

- Знаешь что, Олюшка, - оживилась вдруг Анфиса Марковна, отгоняя от себя печальные мысли, - поедем мы сейчас к Липе. Он, кстати, и обедает по-дворянски, не как мы, православные… У ней или у меня ты и переночуешь, а завтра поезжай с Богом на фабрику. Липушка рада будет… Кстати от нее про Костеньку узнаем… Может, он что ей велел тебе передать…

- Меня это, мамаша, мало интересует.

Ольга Андреевна подумала с минуту и прибавила:

- Пожалуй, поедемте…

Фома очень удивился, узнав, что хозяйка, только-что приехав домой, сейчас-же и уезжает.

Она даже не приказала заложить лошадей, а велела нанять извозчика.

- Когда-же вас домой-то ждать, сударыня? - спросил он, надевая на нее пальто.

- А кто это знает? - усмехнулась Ольга Андреевна, - может-быть, через неделю… может-быть, через гол, а, может-быть, и никогда…

Фома совсем растерялся. Он только посмотрел на обеих хозяек и спросил:

- Приказаний никаких не будет-с?

- Будет, - продолжала улыбаться Ольга Андреевна, - вынесите, пожалуйста, эту связку книг и положите извозчику в пролетку… а относительно вас, вероятно, Константин Парамонович сделал распоряжение?

- Как-же-с… сами изволили сказать, что конторе дали распоряжение… Не извольте беспокоиться, сударыня, - ответил Фома, подсаживая в пролетку извозчика хозяек.

- И прекрасно. Теперь я совершенно спокойной могу уехать из дому. Прощайте, Фома!

Олимпиада Парамоновна обедала дома одна. Константин Парамонович, покончивший с делами перед своим отъездом, тем не менее продолжал о них думать с упорством бойца, не желающего сдаться, несмотря на угасающие силы.

Тут-же, на вокзале, ему пришла на ум какая-то блестящая торговая комбинация, и он приказал Александру Петровичу ехать к кому-то тотчас-же, как тронется их поезд, и утащить этого кого-то обедать в «Эрмитаж».

Александр Петрович состроил серьезную физиономию и очень довольный тем, что Константин Парамонович дал ему такое поручение, простился тут-же на вокзале с женой, прося ее не ждать его скоро домой, и полетел осуществлять комбинацию великого коммерческого ума.

Олимпиада Парамоновна после примирения с мужем как-то стала равнодушнее относиться к отсутствию своего Саши.

Подчас она и сама удивлялась этому. Почему ей все равно, приехал-ли домой муж рано или поздно? Почему его поцелуи ей уж не кажутся такою необходимостью, как прежде? Почему его иногда расстроенный вид не вызывает больше с ее стороны участия и тревоги?

Явилась даже рассудочность: мало-ли кто и чем расстраивается, - неудачи, как и удачи, у каждого человека должны быть: не расстраивать-же по этому вздорному поводу самою себя! Почему, наконец, его разговоры и улыбки стали казаться ей и неинтересными, и шаблонно-заученными?

Олимпиада Парамоновна часто спрашивала себя об этом и не находила ответа.

Неужели то, что произошло, оттолкнуло ее от мужа, так чистосердечно покаявшегося ей в своих увлечениях?

Нет. Она простила ему от души и была уверена в том, что то, что было, уже больше не повторится и что Саша будет любить ее больше, чем прежде. Но она вместе с тем чувствовала, что у нее там, где-то глубоко внутри, совершилась какая-то реакция…

В чем она заключалась, она не понимала и поэтому удивлялась своему относительному равнодушию к мужу, который для нее был всем: и гением, и солнцем, от блеска лучей которого ей, простой смертной, следовало всегда зажмуривать глаза.

Понизилась температура благодаря этой реакции, и человек стал смотреть на человека иными глазами, - глазами выздоравливающего и анализирующего все, что у него находится перед этими глазами.

Падал жар, пропадали и краски, которыми он окрашивал известный предмет. Фантазия улетела, осталась одна не подкрашенная действительность.

Порою у Олимпиады Парамоновны, слушавшей разговоры мужа, появлялась прямо революционная мысль:

«Боже мой, да он глуп! »

И павлин, на которого она чуть не молилась, казался ей ощипанным и жалким…

Она отгоняла от себя такие мысли, но они, против ее воли, лезли в голову и твердили:

«Твой кумир - простой глиняный истукан. А не веришь - присмотрись поближе, повнимательнее…»

И она присматривалась и продолжала удивляться на самою себя: «почему я смотрю на него теперь не так, как смотрела тогда? »

А тут, точно на грех, вслед за примирением ее с Сашей к ним явился один из прежних ее поклонников, некий Хаосов, сын купца, избравший себе карьеру инженера.

Явился он случайно, познакомившись с Александром Петровичем по поставке машин на их фабрику от известной фирмы, и, конечно, быстро сообразил, кого она предпочла ему.

Ни он, ни она, понятно, и виду не подали, что они были когда-то знакомы, но когда, после обеда, Александр Петрович вышел из столовой в кабинет за сигарами, Олимпиада Парамоновна, восхищавшаяся в течение всего обеда остроумными и только ей одной понятными насмешками над бедным мужем, неожиданно спросила его:

- Вы женаты?

- Увы, Олимпиада Парамоновна, - ответил тот, не сводя с нее блестящих серых глаз, - вы своим отказом отбили у меня всякую охоту делать кому-либо предложение… Нет, серьезно, я очень любил вас… А найти вам равную это так-же почти трудно, как умной и красивой девушке выйти за патентованного идиота…

- Разве есть такие девушки? - спросила с тревогой Олимпиада Парамоновна.

- Я, по крайней мере, знаю только одну… Бог ей судья, впрочем… и умный человек может сделать глупейшую ошибку…

- И вы… очень любили ее? - спросила она, смотря на дверь, в которую вышел Александр Петрович.

- До глупости. Вы имеете понятие, до чего может быть глуп человек, любящий женщину?

- Нет…

- Я стрелялся…

- Вы?

Олимпиада Парамоновна посмотрела на инженера и вспыхнула.

- Да. Я-же вам говорю, что любил вас до глупости. Пуля прошла сквозь легкое, но, к счастью, не задела сердца…

- К счастью?

- Разумеется! - весело воскликнул Хаосов. - Иначе я не имел-бы удовольствия беседовать с той, которую любил так искренно и нежно, как поется в каком-то романсе, таком-же глупом, каким и я был тогда…

- И что-же вы почувствовали в то время, когда выстрелили в себя? - поддерживала шутливый тон Олимпиада Парамоновна.

- Что я непроходимо глуп…

- Почему?

- Почему? Почему, например, женщина чувствует, что она сделала глупость, полюбив ничтожество?

- Значит, и вы любили…

- Несомненное и точно определенное ничтожество, - быстро подхватил инженер.

- Благодарю вас…

- Положительно не за что. И обижаться вы на меня не должны…

- Вот как!

- Вы привыкли к комплиментам и лживым сравнениям, - может-быть, хорошенькие женщины и не к таким еще гадостям приучаются. Но я не умею и не могу говорить то, что нравится глупым женщинам, потому что и сам не выношу их, а что вы - ничтожество в полном смысле этого слова, это доказал ваш выбор. Говорят, из всех зол выбирают самое меньшее… Не моя вина в том, что вы из разных зол выбрали самое глупое… Пожалуйста, не надувайте ваших прелестных губок; не сердитесь на своего обозленного поклонника и знайте, что я часто и невольно произношу известные строфы: «так, храм разрушенный - все храм, кумир поверженный - все бог!... » Ах, Олимпиада Парамоновна! - вздохнул Хаосов и прищурил глаза с ласковой улыбкой.

- Ах, Иван Андреевич! - вздохнула в свою очередь Олимпиада Парамоновна, с волнением смотря на инженера.

Вошел Александр Петрович, с видимым наслаждением нюхавший на ходу открытый ящик с сигарами, и дружески кивнул инженеру.

 

 

LIX.

 

- Неправда-ли, Александр Петрович, какая прекрасная сегодня погода? - произнес Хаосов, принимая из рук хозяина сигару.

- Погода? - произнес тот с недоумением. - Но причем тут она, я, право, не понимаю!

- Какой вы… недогадливый, - улыбнулся инженер, смотря на Олимпиаду Парамоновну. - Когда люди, мало знакомые друг с другом, не знают, что говорить, они всегда начинают беспокоить погоду.

- Бедные! Вы молчали, пока я ходил за сигарами! - трагически воскликнул Александр Петрович. - Извините, пожалуйста, мою жену, она всегда говорит очень мало…

- Редкое достоинство в женщине. Обыкновенно дамы болтливы. Но я от этого нисколько не в проигрыше, - говорил Хаосов, закуривая сигару. - Какая чудная сигара!

Он помахал на себя дым и с видом знатока потянул ноздрями дым.

- Великолепная сигара!

- Надеюсь, - с самодовольной улыбкой произнес Александр Петрович. - Я вам расскажу историю покупки этих сигар…

- История наверное хуже самой сигары…

- Пожалуй, - усмехнулся хозяин. - Но я не знал, что вы такой знаток и любитель сигар…

- Отчаянный! Хотите, я вам определю ценность?

- Любопытно…

- Семьдесят пять рублей сотня!

- Чорт возьми! - удивился Александр Петрович. - Точно вы платили за эти сигары, а не я… Но позвольте… я вам принесу такой сорт, который вы едва-ли в состоянии оценить точно…

- Попробуйте!

Хозяин исчез. Хаосов посмотрел с усмешкой на Олимпиаду Парамоновну и проговорил:

- Хотите, я заставлю бегать его от нас до самой поздней ночи и даже уехать из дома?

- Зачем, Иван Андреевич? Он вам мешает?

- Мне? Нисколько. Вот здесь на столе стоит пепельница… ликерная рюмка… ящик сигар… кабаре с ликерами… Разве это все может мешать мне?

- Вы жестоки в своих сравнениях! - вспыхнула Олимпиада Парамоновна, не сводя любопытного взгляда с своего собеседника.

- Истина никогда не может быть жестокой для людей, желающих знать ее… Она только раздета… pardon! Она носит всегда декольте чуть-чуть пооткровеннее декольте дам, являющихся на бал… А разве мы, мужчины, обвиняем вас в жестокости, когда видим полураздетых женщин на балах? Напротив, мы благодарим вас за то, что вы показались нам такими, какими вы есть на самом деле…

- Вы смеетесь…

- Боже мой! Неужели нельзя усмехнуться человеку, который носил столько лет траур и совсем незаслуженный траур?... Сегодня, впрочем, я глубокий траур сменил на траур с плерезами… Это, знаете, как-будто легче немного, и от вас, единственно только от вас, зависит, чтоб я явился к вам в светло-сером рединготе и с ярко-пунцовым галстуком на шее… Вы молчите? Вы хотите, чтоб я до смерти не снимал с себя траура?

- Ах, подите вы… я вас не узнаю.

- Сказали новость! А я разве узнал вас, когда вы… вышли за этого… вашего настоящего мужа?

- Слушайте, Хаосов, - нагнулась над столом Олимпиада Парамоновна, и ее лицо сделалось серьезным, - оставим эти шутки.

- Хорошо. Оставим. Разве я могу противоречить вам? Никогда! - воскликнул с жаром инженер и, схватив руку хозяйки, сжал ее до боли.

- Пустите… мне больно… Я виновата перед вами… слишком даже виновата… Я играла вашим чувством, не любя вас… Это правда, но скажите сами, вольна я была распоряжаться своим сердцем, или нет?

- Нет, - печально проговорил Хаосов, - разве мне, например, следовало любить вас? Конечно, нет, а любил и люблю… и буду любить… Хотите, я сейчас это скажу вашему мужу?

- Ради Бога! Вы с ума сошли!

- Вы думаете? А мне кажется, что сошел с ума не я, а вы, продолжая любить ничтожество…

- Кто это вам сказал? - подняла голову Олимпиада Парамоновна. - Вы знаете, что я люблю его? Вы уверены в этом?

Инженер с таким чувством посмотрел на хозяйку, что та невольно протянула ему руку.

- Слава Богу, вы проснулись! А он пусть спит… Кто много спит, тот меньше думает, а Александру Петровичу лишняя дума - нежеланная тяжесть… А вот и он сам… спокойной ночи, Александр Петрович! - крикнул инженер входившему хозяину.

- Как? Вы уезжаете? Не пущу!... Вот сигара, и потрудитесь закурить…

Хаосов уехал от Шавкиных поздно и приехал на другой день как раз в то время, когда Александра Петровича не было дома.

Когда о нем доложили Олимпиаде Парамоновне, она вспыхнула и не знала, на что решиться: принять его или отказать?

После отъезда Хаосова накануне она долго не могла заснуть. Проводив его, Александр Петрович с полчаса просидел с женой и все время восхищался, как на грех, его умом и любезностью.

Даже в сценическом искусстве, в котором Шавкин плавал, как рыба в воде, инженер оказался таким сведущим человеком, как-будто он сам был присяжным артистом или долгие годы руководил сценою, как опытный и умный режиссер.

Этим он так расположил к себе хозяина, что тот, прощаясь с гостем, расцеловал его и просил его дом считать своим домом и жаловать к нему всегда во всякое время, без всяких церемоний и соблюдений глупейших приличий.

Хаосов усмехался и приехал к Шавкиным, согласно разрешению хозяина, на другой день. Раздевшись в передней, он, не торопясь, вынул из бумажника визитную карточку и сунул ее горничной.

- Передайте эту штучку Олимпиаде Парамоновне, - прибавил он и, отвернувшись к зеркалу, стал приводить в надлежащий порядок свою шевелюру.

Не принять гостя - значит бояться его, а Олимпиада Парамоновна никогда трусихой не была. И принять без мужа тоже как-будто неловко…

Почему неловко, она отлично это понимала…

Пересудов и толков, конечно, Олимпиада Парамоновна не боялась. Да и какое ей дело до того, что скажут про нее лакеи и горничные?...

И муж, разумеется, узнав, что в его отсутствие Хаосов сделал визит любезной хозяйке, сочтет это за простой долг вежливости.

Дело не в этом. Дело в том, что она сама себя чувствовала уже «чужой»… чужой и мужу, и этому дому, с которым она сроднилась, и всему, что ее окружало.

Она помнила Хаосова и, что всего хуже, никогда его не забывала.

Почему-то он из всего сонма ее поклонников и ухаживателей только один остался в ее памяти, и Олимпиада Парамоновна, вовсе не думая о прошлом, часто вспоминала об этом небольшого роста коренастом технике, с ясным и глубоким взглядом серых глаз и нервными подергиваниями левой брови.

Он и тогда, как и теперь, шутил при встречах с ней, и ей нравилось его веселый характер и беззаботность суждений юноши, не успевшего еще сделаться настоящим мужчиной.

Олимпиада Парамоновна с любопытством прислушивалась к его речам и находила Хаосова умнее всех кандидатов на ее руку и сердце.

Но Хаосов, кончая курс, так редко виделся с ней, что подвернувшийся под руку Александр Петрович, увенчанный уже ореолом славы на «любительских» сценах, сразу взял ее в руки и победил своей внешностью.

И когда Хаосов, сдав проект, решавший его судьбу, явился к ней с измученно-радостным лицом и объявил, что он получил звание инженера, Олимпиада Парамоновна произнесла холодно:

- Поздравляю!

Она думала в это время о Саше, игравшем уже заметную роль в обществе, хотя эта роль и ограничивалась подмостками клубных сцен и знаменитой Секретаревкой, и какое ей было дело до какого-то техника, только-что соскочившего со школьной скамьи?

Одного она уже любила, а другого только помнила.

И бедный новоиспеченный инженерик понял это и зашатался от неожиданного удара.

Он любил ее и надеялся на взаимность. Свою бедность он не считал помехой, потому что знал характер Олимпиада Парамоновны, и, как розово-глупый юноша, заметивший симпатию с ее стороны, считал дело поконченным более чем наполовину.

И он был прав по-своему, потому что стоял выше всех ее поклонников на целую голову, и был твердо уверен в том, что такая умная девушка, как Олимпиада Парамоновна, не может увлечься одною только красивою наружностью.

Его сердце сжалось от холода, и он с тоскою посмотрел на своего идола.

А идол, прищурив слегка глаза, равнодушно спросил его:

- Что-же вы теперь намерены делать?

- Не знаю, - растерянно ответил Хаосов.

- Не могу-ли я вам оказать протекцию? Теперь в техниках нуждаются все фабрики. У нас, кажется, есть, но я через папашу могу вам достать место на другой… Хотите?

Хаосов посмотрел на Олимпиаду Парамоновну и спросил:

- А вы… вы хотите… поехать со мной на эту другую фабрику?

Олимпиада Парамоновна сперва удивилась, а затем расхохоталась.

- Я? Вы шутите, Хаосов? Зачем?

- Я люблю вас, - пробормотал он, не смея взглянуть на своего идола.

Олимпиада Парамоновна перестала смеяться.

Ведь он так ей был всегда симпатичен, так остроумно шутил и заинтересовывал ее своими разговорами, что, не влюбись она в Александра Петровича, почем знать, может-быть, она влюбилась-бы и в него.

Ей стало его жаль. И не потому вовсе, что Хаосов был хорошим и умным человеком, а просто потому, что она видела, как он ее любит.

Женщины всегда жалеют тех, кого они бьют, но только тогда, когда прибьют… Они и плачут, и терзаются, и в конце-концов утешаются ими-же придуманным силлогизмом: «у каждого человека - своя судьба; если у него, имя рек, такая судьба, так я, значит, ни в чем не виновата».

И Олимпиада Парамоновна также решила, что виновата во всем не она, а судьба Хаосова, которому, видно, на роду было написано - влюбиться в нее и страдать…

Но отчего-же и не пожалеть такого человека?

И она пожалела.

- Мне жаль вас, Хаосов, - проговорила она, - от души жаль… Дайте мне вашу руку… и не сердитесь на меня… Вы не будете сердиться? Да? Скажите мне, Хаосов, не будете?

Иван Андреевич молчал. Он давно уже понял все и только искал в уме человека, отнявшего у него счастье.

- Я люблю другого, - сказала Олимпиада Парамоновна и вздохнула, освободясь от непрошенной тяжести.

- Я это думал, - произнес печальным голосом Хаосов, - дай Бог вам счастья, Олимпиада Парамоновна.

- Я вам желаю такого-же счастья, Иван Андреевич…

- Не беспокойтесь, я буду счастлив, - гордо поднял тот голову, - непременно буду счастлив, потому что вы будете наказаны… Я не знаю, кого вы полюбили… но это все равно… Он вам не даст счастья.

- Вы думаете?

- Уверен. Вы увлеклись, может-быть. Но вы отрезвитесь, и когда это время настанет, вы вспомните Хаосова… Прощайте!

И он, не протянув даже руки своему идолу, вышел, не оглядываясь.

Олимпиада Парамоновна хотела его остановить, - жалко все-таки расставаться с человеком, которого она считала за лучшего из всех, кого она знала, так не по-дружески, отравив обидой его сердце, но раздумала.

Раздумала-же потому, что, взглянув на часы, сообразила, что через пять минут должен приехать Саша, которому, вероятно, не понравится ее tete-a-tete с каким-то механиком.

И Хаосов скрылся и пропал. Но она, тем не менее, о нем вспоминала. Вспоминала часто, помимо воли и желания. Говорит с мужем, смеется, и вдруг почему-то приходит на мысль Иван Андреевич.

Где он, бедный? Что с ним? Счастлив-ли он так, как она?

Забыл он ее или продолжает думать о ней так, как она о нем неизвестно почему и для чего думает?

И вдруг он явился нежданно-негаданно, по воле какого-то слепого случая и как-раз в такое время, когда Олимпиада Парамоновна стала смотреть на своего мужа глазами постороннего ему человека.

Что-то всколыхнулось в ней и заставило волноваться.

Неужели она любила Хаосова?

Отчего-же и нет. Вспомнила-же она его без всякого повода и желания…

Она помнит и его синий мундирчик с тяжелыми наплечниками, и светлые жизнерадостные глаза, и маленькие усики, точно нарисованные углем под красивым прямым носом с нервно-вздрагивающими ноздрями, и небрежно отброшенные со лба пряди каштановых волос.

У Саши глаза черные, но в них нет той мягкости, доброты и какого-то внутреннего душевного света, каким светились серые, кошачьи глаза Ивана Андреевича.

Сравнения напрашивались, лезли назойливо и исчезали при первой-же ласке Александра Петровича.

Но ласки были редки. У Шавкина было столько дела и в городе, и по театральному искусству, что у него положительно не было времени заниматься нежностями, и поэтому Хаосов все чаще и чаще стал навещать свободный «от постоя» мысли Олимпиады Парамоновны.

Он, конечно, не знал этого, но по ее смущению при первой с ней встрече Хаосов, как умный человек, тотчас-же догадался, что муж для нее - один пустой звук, не дающий уже более никаких отзвучий, и что он не забыт тою, которую до сих пор и сам не может забыть.

Олимпиада Парамоновна долго вертела в руках карточку Хаосова с коронкой наверху и мелко написанным внизу адресом и, не смотря на горничную, сказала нехотя:

- Что ему надо? Кажется, Александр Петрович вчера обо всем с ним переговорил… Впрочем, проси… в гостиную… или нет… сюда… Да прикажи подать кофе!

 

 

LX.

 

Когда вернулся домой Александр Петрович, Олимпиада Парамоновна не произнесла ни слова о визите Хаосова.

Во-первых, о нем не было у них речи, - кстати всегда можно было вспомнить и забыть, а, во-вторых, ей прямо хотелось скрыть от мужа этот визит. Приезжал он лично к ней, а, уезжая, не оставил Александру Петровичу даже обычного поклона.

Прошло два дня. Хаосов не появлялся в доме Шавкиных. А между тем он обещал, непременно приехать на другой день к обеду.

Александр Петрович не проронил о нем ни слова, молчала и Олимпиада Парамоновна, а когда он после обеда уехал куда-то по делам, ей стало так скучно, как никогда.

На другой день после этого она не утерпела и спросила за завтраком мужа небрежно равнодушным тоном:

- Кстати… что сталось с этим… твоим инженером?

Это «кстати», сказанное совсем некстати, вызвало у Шавкина улыбку.

- Не знаю. А что?

- Так… Насколько я помню, он собирался к нам на другой день приехать обедать.

- Я этого что-то не помню, Липа…

- Разве? Ну, значит, я все перепутала, - смешалась несколько Олимпиада Парамоновна и положила себе вторую котлету, которую не стала есть.

- Я о нем сам сегодня утром думал, - заметил Шавкин, - очень милый, остроумный и веселый человек… Полагаю, что он уехал из Москвы по делам…

- А он теперь постоянно живет в Москве?

- Кажется. Представитель фирмы, у которой мы покупали машины, месяц тому назад умер, и Иван Андреевич занял его место.

Олимпиада Парамоновна перевела разговор на другую тему и не проронила больше ни слова о Хаосове.

«Странный человек, - подумала только она, - неужели он не понимает, что мне скучно и что невежливо обещаться приехать и не исполнить своего обещания? »

Олимпиада Парамоновна бродила по комнатам и заглядывала в окна, заслышав грохот колес.

Экипажи проезжали мимо, и ни один из них не остановился у подъезда Шавкиных.

За обедом она сидела хмурая и еле-еле говорила с мужем.

- Не проехаться-ли нам куда-нибудь, Липа? - обратил внимание Шавкин на скучающее лицо жены.

- Мне никуда ехать не хочется…

- Но тебе, я вижу, скучно…

- Нельзя-же весь век веселиться… и почему ты думаешь, что мне скучно?

- Да это-же видно, Липа…

- Ты ошибаешься… у меня просто болит немного голова…

- Тем больше причин проветриться… ты засиделась в четырех стенах…

- Пожалуйста, поменьше заботься обо мне, - недовольным голосом ответила Олимпиада Парамоновна, - можешь уезжать куда тебе угодно, я останусь дома…

Шавкин пожал плечами и не стал настаивать.

Да это было и бесполезно, и, пожалуй, не нужно. Когда у жены болит голова, мужу не приходится нюхать нашатырный спирт.

Он хотел-было предложить ей пригласить доктора, но, посмотрев на рассерженное лицо Олимпиады Парамоновны, решил предоставить ей головную боль, а самому уйти в кабинет.

Утром на другой день он, впрочем, уезжая в город, заглянул в спальню жены. Олимпиада Парамоновна проснулась, но лежала еще в постели, закинув руки за голову и уставясь в одну точку.

- Извини, мой друг, - проговорил он, подходя к ней на носках, - ты проснулась?

- Как видишь, - равнодушно ответила она.

- Ну, что твоя голова?

- Благодарю. Лучше.

- Ну, и прекрасно…

Шавкин потоптался с минуту на одном месте и, не встречая взгляда Олимпиады Парамоновны, упорно устремленного в угол, проговорил:

- Я уезжаю… до свидания…

И на это Олимпиада Парамоновна ничего не сказала, как-будто муж к ней вовсе не приходил и ничего ей не говорил.

Шавкин вышел и, затворяя за собою медленно дверь, ждал оклика жены.

Он так привык, уходя или уезжая куда-нибудь, слышать за собою оклик «Саша! », что теперь не знал, что и подумать.

«У Липы что-то вроде меланхолии развивается, - подумал он, - и несомненной причиной, конечно, была моя неудачная репетиция с дурой Дездемоной… Но до чего женщины упорны в своей ревности!... Все уж, кажется, прошло, я сыграл роль кающейся Магдалины, она простила и… несмотря на это, ее продолжает грызть ревность… это ясно… и поэтому надо быть осторожнее…»

Только один Хаосов расхохотался-бы, если-б подслушал размышления Шавкина, но Хаосова не было, и поэтому Александр Петрович, окинув победоносным взглядом свою фигуру, отразившуюся в зеркале, уехал в город.

Олимпиада Парамоновна встала поздно.

Да и зачем было вставать? День был так длинен и скучен, что не стоило торопиться.

К ее удовольствию муж не мог приехать завтракать, о чем он и сообщил по телефону Олимпиаде Парамоновне: предстоял завтрак с покупателями, и поэтому он, как галантный муж, послал жене по проволоке тысячу извинений и просьб, если опять заболит голова, послать немедленно за доктором.

Все это ей передала горничная, так как Олимпиада Парамоновна не любила разговаривать по телефону, плохо понимая говоривших.

После завтрака она решила проехаться. Куда? Определенной цели не было… так, вообще прокатиться по улицам, оглохнуть от городского шума на час, на два, проехать по Тверской, где, она знала, находилась контора той фирмы, представителем которой был Иван Андреевич, и вернуться домой к обеду. Заехала-бы она, конечно, к Анфисе Марковне, но та была на фабрике, а выезжавший уже в город брат, наверное, находится в лавке, куда без особенных причин и дел Олимпиада Парамоновна никогда не заезжала.

Позавтракав и одевшись, она натягивала уже на руки перчатки, как вдруг в передней затрещал звонок.

«Он! » - подумала она и почувствовала, как у ней прервалось на минуту дыхание.

«Ах, как это глупо! - думала она уже в следующую минуту, - может-быть, и не Иван Андреевич вовсе…»

Она стянула торопливо с рук перчатки и быстро прошла в залу.

В дверях появилась фигура Хаосова.

Олимпиада Парамоновна вспыхнула и пошла к нему навстречу.

Хаосов улыбался той добродушной улыбкой человека, у которого все в порядке: и совесть, и дела, и собственное здоровье.

- Кажется, я не вовремя, Олимпиада Парамоновна? - воскликнул он, заметил на голове хозяйки шляпку.

- Это почему-же?

- Вы собираетесь уезжать?

- И не думала… Здравствуйте… Вы чему-же это смеетесь? - говорила Олимпиада Парамоновна, пожимая руку Хаосова.

- Виноват! Ошибся!

Он приложился к ручке хозяйки и продолжал:

- И знаете почему? Я совсем отвык от Москвы и забыл привычку московских дам ходить дома в шляпах.

Олимпиада Парамоновна вспыхнула еще больше и, сбросив с головы шляпку, о которой она совсем позабыла, повела гостя в гостиную.

- Ну, садитесь и рассказывайте, где вы пропадали… Вы не были у нас целых три дня.

- Благодарю вас…

- За что?

- За то, что вы уже успели отметить мое кратковременное отсутствие.

- Но вы хотели, - помните, - приехать на другой день к нам обедать? - попробовала выпутаться хозяйка.

- Это вы хотели, чтобы я приехал…

- Ну, да, и вы обещали…

- Обещал приехать как-нибудь на днях.

- Разве так? - смутилась Олимпиада Парамоновна. - С чего-же это я взяла?

- Э, Боже мой! С чего я тогда взял, что вы любите меня? Мне показалось тогда, вам показалось теперь.

- Иван Андреевич, вы опять за старое!...

- А разве старое хуже настоящего? Я буду спорить… Серьезно, вы хотели уехать куда-нибудь?

- Хотела и не поеду.

- Я буду очень жалеть, если это случилось по моей вине…

- Вы тут не при чем. Мне было скучно… Ох, если-б вы только знали, как я стала скучать и тосковать!...

- Это хороший признак… Очевидно, вас перестала удовлетворять бесцельность вашего прозябания… Ну, что-ж, давайте вместе скучать…

- Вы скучаете?

- Да, несмотря на то, что всегда смеюсь. Я начал скучать с тех пор…

- С каких?

- И вы меня спрашиваете?

- Ах, вы опять про старое!... Постойте, вы куда-же это?

- Хочу уйти, чтобы избавить вас от старого…

- Сядьте. Как вам не грешно! - дрожащим голосом произнесла Олимпиада Парамоновна. - Я… ждала вас, а вы…

Хаосов нагнулся и посмотрел в глаза хозяйки.

- Что с вами, Олимпиада Парамоновна? - спросил он тихо.

- Не знаю… но мне обидно, мне больно до слез за мое прошлое…

- Ну, да… потому, что вы…

Он остановился.

- Я понимаю, что вы хотите сказать… что я была глупа… Да? Ну, что-ж, я не спорю… А разве все остальные умнее меня? Мы умнеем только после ужасного испытания…

- Например, если изменит нам муж…

- А вы… откуда это знаете?

- Из разговоров с дамами, - усмехнулся Хаосов. - Оказывается, что все дамы умнеют только после измены мужа или, по вашим словам, «после ужасного испытания»… Итак вы поумнели, хотя, по правде сказать, из-за таких пустяков и умнеть не стоило… Но, раз это случилось, приходится мириться с фактом… И что-же вы намерены делать, сделавшись умницей?

- Вы смеетесь, Иван Андреевич, и вы правы… я заслужила большего…

- Владимира на шею! Как жаль, что я не Владимир, а Иван… но судьба, говорят, капризна: нашлет на вас близорукость, и примете вы Ивана за умершего для вашего сердца Александра… Ну, вот видите, и вы начинаете улыбаться… а я люблю вашу улыбку…

- На вас разве можно сердиться?

- Нельзя, потому что я ваш верный товарищ по житейской скуке… а на товарищей разве сердятся? Их только любят и прощают им все… Вот вы опять улыбнулись… как это хорошо! Я давно люблю вашу улыбку… Вы помните, как мы с вами просиживали по целым ночам в уголке и говорили друг другу всевозможные глупости? Какое было хорошее, счастливое время!

- Я помню его…

- На душе было так легко, на сердце - тепло. Тоска! Скука! Да разве мы имели о них какое-нибудь понятие? Никогда! Вся жизнь - впереди, сердце бьет набат, в голове - воздушные замки, волшебные сады, целые оранжереи сладких и ароматных надежд, вверху над головой солнце, ясное, горячее, жизнерадостное солнце, а внизу, под ногами, рытвины, ямы, пропасти… Разве молодость смотрит вниз? Смешно! Мотылек обжигает крылья, летя на огонь, а молодость, стремясь безумно к свету, летит в ямы и пропасти… выползают и из ям и пропастей, но искалеченными и с смертельной тоской на сердце… Таков удел многих, и мы с вами, кажется, принадлежим к их числу… Вы перестали улыбаться, это нехорошо… Повторяю вам, Олимпиада Парамоновна, я страстно люблю вашу улыбку… Может-быть, в ней уж нет того, что было прежде, нет той чистоты, радости и света, что были прежде, но я не могу отрешиться от прошлого и продолжаю смотреть на нее глазами студента, для которого эта улыбка была наградой за бессонные ночи перед репетициями… Помню, прощаясь, вы жали мне руку и говорили: «ну, Христос с вами! Посмейте только мне не сдать на пятерку следующую репетицию!... » Я шел в свой грошевый, грязный, сырой номеришко и, поставив перед собой графин воды, зарывался в лекции. Что такое бессонные ночи и утомление? Пустяки перед той улыбкой, которую я получу потом от царицы моего сердца…

Хаосов остановился и с изумлением посмотрел на Олимпиаду Парамоновну. Она, закрыв лицо руками и откинувшись на спинку дивана, плакала, кусая губы.

- Ради Бога, - вскочил Хаосов, - простите, что я невольно… Ну, зачем это?...

- Нет, нет… это пройдет… Вероятно, у меня шалят нервы… И странно… никогда этого прежде не было, - бормотала хозяйка. - Ну, вот и прошло… Садитесь, пожалуйста…

Она вскочила, пробежала торопливо гостиную и вернулась к гостю, смотревшему на нее с некоторой тревогой.

- Скажите, почему вы… Нет, не то… Вы уезжали из Москвы?

- Уезжал.

- Не то… ну, конечно, уезжали… иначе-бы… Ведь вы любите меня?

- Люблю.

Олимпиада Парамоновна села и взяла руку Хаосова.

- Правда?

- И даже очень скверная правда. Вчера на трех машинах из-за этой любви продешевил… Поехал за сто верст отсюда и соскучился о вас… Что вы на меня так смотрите? Ведь и вы обо мне скучали?

- Скучала.

- Ну, вот видите. Ничего у нас после этого хорошего не будет… Кончится тем, что я или снова пущу себе пулю в лоб, или… убью вашего идиота… выбирайте любое…

Олимпиада Парамоновна молчала.

- Слушайте… вы боитесь?

- Никого.

- А меня… любите хоть немножко?

Олимпиада Парамоновна не ответила.

Хаосов нагнулся к ней, посмотрел ей в глаза и усмехнулся.

- Не смотри на меня так, ради Бога, не смотри! - проговорила Олимпиада Парамоновна и закрыла лицо руками.

-----

И когда она, провожая дня два спустя Константина Парамоновича заграницу и прощаясь с ним, шепнула ему:

- Возвращайся здоровым…

Константин Парамонович ответил ей, шутя:

- Разве тебе очень нужно мое здоровье?

- Очень, - серьезно проговорила она. - Я, как и ты, полюбила другого!...

Культяпин от такой неожиданной новости больше полчаса просидел, задумавшись, и не слыхал, что ему под грохот несшегося поезда говорил его спутник-доктор.

 

LXI.

 

- Ну, вот и мы, - объявила Анфиса Марковна, приехав с Ольгой Андреевной к Олимпиаде Парамоновне, и спросила раздевавшую ее горничную: - Липушка пообедала?

- Только что сели-с, - ответила та.

- Я говорила тебе, что поспеем вовремя, - улыбнулась старуха и прибавила: - а дуропляс наш дома?

- Это вы насчет кого-же-с, Анфиса Марковна? - недоумевала горничная.

Анфиса Марковна ничего на это не ответила и поторопилась в столовую.

Олимпиада Парамоновна не ждала их и поэтому очень обрадовалась, увидав старуху и Ольгу Андреевну.

- Нежданные гостьи! - воскликнула она, бросаясь к ним, и пристально посмотрела на Ольгу Андреевну.

- Боже мой, как ты похорошела, Олюшка! - невольно вырвалось у ней восклицание.

- Разве? - усомнилась та. - Я этого не замечала…

- И очень даже на фабрике поправилась, - сказала Анфиса Марковна, - а ты, мать моя, баснями-то нас не корми, а давай есть… Мы с утра ничего не вкушали…

- Сейчас распоряжусь. Дайте два прибора! - крикнула она лакею. - Но когда-же вы приехали?... Я была очень удивлена, не встретив вас на проводах Кости…

- Крушение, Липушка, потерпели, как только Бог спас…

- Боже мой, вот несчастие!... А Костя с тем и уехал, что вы или опоздали на поезд, или забыли день его отъезда.

- Забыть я не могла, а так уж, видно не судьба была нам с ним проститься… Ну, что он, скажи? Как на твой взгляд?

- Ничего…

- Не понимаю я этого вашего «ничего». Бодрым он уехал или нехорошо себя чувствовал?

- О, совершенно бодрым, мамочка…

- Ну, и слава Богу!

Гостьи уселись и заговорили снова в средине обеда.

Говорила больше Анфиса Марковна, а молодые женщины только смотрели друг на друга с любопытством и удивлялись происшедшей в них перемене.

И Олимпиаду Парамоновну Ольга Андреевна находила далеко не такою, какою ее видела до отъезда на фабрику.

У вечно спокойной и ленивой в движениях Шавкиной появились вдруг откуда-то живость и даже нервность в жестах и разговоре.

«Что-нибудь с ней случилось», - подумала Ольга Андреевна.

«Оля расцвела, - думала в свою очередь Олимпиада Парамоновна, - без ухода и солнышка розы не цветут».

- Ну, вот я и пресытилась, - отодвинула, наконец, от себя последнюю тарелку Анфиса Марковна. - Рассказывай теперь, Липушка, о Костеньке.

- Что-же я могу рассказать, мамочка? Уехал бодрым и веселым…

- Нам ничего не приказал передать?

- Положительно ничего. Обещал только писать по приезде на место.

- Будем ждать вестей. Ну, а твой дуропляс где?

- Александр Петрович? Его Костя просил куда-то поехать по делу…

- Сократил он себя поведением-то?

- Я не понимаю, что ты хочешь сказать, мамочка…

- Ну, вот! А уж на что, кажется, проще… За актерками не бегает?

- Не знаю, - равнодушно произнесла Олимпиада Парамоновна. - Откровенно сказать, мне теперь положительно все равно…

- Это почему-же вдруг?

- Разве это вдруг делается? О, далеко не вдруг… все приходит постепенно: и любовь, и равнодушие… Александр Петрович может быть совершенно теперь спокойным…

- Поумнела! - с видимым удовольствием проговорила Анфиса Марковна. - Ну, и слава Богу… А я уж так и положила, что ты навек в дурах останешься… Вот как будешь с ним поравнодушнее, так он и станет тише воды, ниже травы… Дураков учить надо… Не правда-ли, Олюшка?

- Я не думаю, чтоб Александр Петрович был глуп настолько, чтобы не сознавал своих действий.

- Александр Петрович очень глуп! - возразила ей Олимпиада Парамоновна.

Ольга Андреевна с изумлением посмотрела на молодую хозяйку и пожала плечами.

«И это говорит Липа! - подумала она. - Липа, которая всегда и при всех называла мужа умницей! Нет, положительно она его не любит…»

Олимпиада Парамоновна как-будто поняла ее мысли и слегка покраснела.

- Напрасно ты его тогда простила, - заметила Анфиса Марковна, - такие, как он, дуроплясы не стоят нашего прощения…

- Поверь мне, мамочка, что он от моего прощения ничего не выиграл. Я знаю, что это за человек, а он отлично понимает, что его простила христианка, но не оскорбленная жена… И вообще оставим этот разговор, он меня только раздражает… Я - сама по себе, а Александр Петрович - сам по себе. Нас соединяет одна только крыша…

- Вот это уж пошли для меня новые новости… Никак я этого не ожидала…

- Я так-же, как и ты… Я даже меньше, чем кто-либо, ждала того, что случилось…

Ольга Андреевна положительно была убеждена в том, что в жизнь Олимпиады Парамоновны вторгнулось что-то новое… но что именно?

Надо было искать мужчину. Но те мужчины, которые окружали Олимпиаду Парамоновну и ее мужа, не принадлежали к числу увлекающих женщин с пути добродетели.

Напротив, все они были такими, к которым можно, пожалуй, привыкнуть, но не полюбить.

А что в жизни Олимпиады Парамоновны это чувство стало играть большую роль, в этом Ольга Андреевна почти не сомневалась. Она по себе уже знала, как она стала относиться к мужу, разучившись его любить.

Утомленная с утра и напуганная железнодорожной катастрофой, Анфиса Марковна отправилась прилечь отдохнуть.

Молодые женщины остались одни.

- Скажи, Оля, - тотчас-же по уходе матери спросила хозяйка гостью, - ты не соскучилась на фабрике?

- Нисколько. Правда, сначала я хандрила, а затем…

Она запнулась.

- А затем, - подхватила Олимпиада Парамоновна, - ты занялась филантропией…

- Ты уже слышала об этом? Тем лучше. Значит, мне не нужно рассказывать, чем я занята на фабрике с утра до ночи.

- Я тебе завидую…

- Да? А разве ты сама не можешь заняться тем-же, чем и я?...

- Не могу. Мне кажется, это будет очень скучно…

- Я тоже прежде также думала, а затем оказалось, что у меня не было ни одной скучной минутки. Я не знаю ваших отношений с мужем, но если ты свободна так-же, как и я, - поедем вместе на фабрику…

- А что я там буду делать?

- Тоже, что и я. Там у нас прекрасное общество… есть очень умные и интересные люди.

- Даже интересные? Я не помню что-то таких… Положим, я давно не была на фабрике и мало кого знаю из служащих… знаю доктора… Кажется, его зовут Тимофеем Васильевичем?

- Да.

- Потом кто еще? Теперь и не вспомню. Доктор очень милый человек, но…

- Стар уже, ты хочешь сказать? У нас есть и молодые доктора…

- Этих я не знаю. За одним из них, кажется, ты ходила во время его болезни?...

- Да. И я очень рада, что он выздоровел. Прекрасный человек, отличный доктор и умница…

- Я слышала о нем от мамочки, - улыбнулась Олимпиада Парамоновна.

- Не думаю, чтоб Анфиса Марковна была хорошего о нем мнения.

- У ней своя оценка, и мы к этому давно привыкли. Ах, да, совсем-было забыла, - Костя просил меня передать тебе его привет…

- Спасибо.

Они замолчали.

Олимпиада Парамоновна пристально посмотрела на Ольгу Андреевну. Знает она о том, с кем уехал ее муж или нет? Но на спокойном лице ее она не могла ничего прочитать.

«Может-быть, знает, а может-быть, и не знает. Во всяком случае, мне спрашивать об этом ее нельзя. Если она спросит, то я скажу ей всю правду. Да и зачем скрывать то, что скоро узнается и что известно многим? Александр Петрович молчит, но по его глупо-торжествующей физиономии я вижу, что ему Нина сказала все. Он очень, кажется, этим доволен… тем лучше для него… Бедный Костя! Бедная Оля!... Странно, отчего я сама себя не пожалею, ведь и я нахожусь почти в таких-же условиях, как и они…»

- Ну, что-же, Липа, надумала ты ехать со мной на фабрику? - прервала молчание Ольга Андреевна.

- Право, Оля, не знаю… Впрочем, попробую к тебе приехать как-нибудь на-днях и, если не соскучусь, проживу несколько дней…

- Хорошо. Буду ждать. Но мне думается почему-то, что ты не приедешь.

- Почему?

- Так кажется.

Олимпиада Парамоновна встала и предложила гостье перейти в будуар.

Проходя гостиной, Ольга Андреевна, шедшая позади хозяйки, бросила случайно взгляд на столик и заметила на ней визитную карточку с загнутым уголком.

Она остановилась на секунду и прочитала: «Иван Андреевич Хаосов, инженер-механик, представитель торгового дома NN».

«Не то, - подумала она, - представитель торгового дома… Механик… Это уж наверное по делам, а не по увлечению… Но странная фамилия…»

Ольга Андреевна догнала быстро шедшую впереди хозяйку и повторила уже вслух:

- Странная фамилия!

- Фамилия? - повернулась к ней хозяйка. - Какая, Оля, фамилия?

- Прочитала, проходя, на визитной карточке… Хаосов!

Олимпиада Парамоновна оживилась: лицо ее вспыхнуло, глаза заблестели.

- Это… наш новый знакомый… Он поставляет на нашу фабрику какие-то машины и вот… был как-то и не застал меня дома.

- Тебя, Липа? Разве ты понимаешь что-нибудь в машинах? - спросила, наблюдая за Олимпиадой Парамоновной, Ольга Андреевна.

- Конечно, нет, - рассмеялась та. - Хотя и смотрела чертежи, но ровно ничего в них не поняла… Какие-то колеса с зубцами и масса колес… и больших, и маленьких… Вероятно, она - хорошая машина, но я ею мало интересовалась…

- А он?

- Кто он?

- Ну, этот машинист… Надеюсь, он интереснее машины с зубчатыми колесами? - рассмеялась Ольга Андреевна.

- Не знаю, интересен-ли он или нет, но… я с удовольствием встречаю его у себя… Сядь, Оля, вот сюда…

- Прежде всего успокойся. Скажу тебе откровенно, и я тебя не узнаю, Липа… Ты совсем другая стала.

- К худшему?

- Не скажу, но мне твоя нервная беспокойность не нравится. И движения твои, и разговоры суетливы и бестолковы.

- Это у меня случается… Но теперь смотри - я совершенно спокойна… Я тебе скажу правду, только тебе одной, потому что ты…

Она хотела сказать: «также несчастлива, как и я», но остановилась и сказала:

- Потому что ты поймешь меня… Ты знаешь, кто этот Хаосов?

- Не знаю. И не обрати он моего внимания своей странной фамилией, я-бы и не подумала спрашивать тебя о нем…

- Я знала его еще в девушках, Оля, когда он был студентом… У нас, я думаю, ты знаешь или слышала, всегда было самое разнообразное общество…

- Об этом я слышала…

- В числе посещавших нас был и Хаосов. У меня было много поклонников.

- В том числе и Хаосов, разумеется?

- Да. Я кокетничала с ним, как и со всеми остальными моими поклонниками, а он… любил меня…

- Он тебе не нравился?

- Напротив, очень. Хаосов был умнее всех…

- И ты, несмотря на это, вышла за Александра Петровича?...

- Да. Мне казалось, что я люблю именно Александра Петровича, а не Хаосова. Я увлеклась его внешностью и… и сделала непроходимую глупость!

- С нами это бывает часто, Липа, и не ты одна потом расплачиваешься за увлечения… Он исчез, конечно, после твоей свадьбы?

- Он исчез раньше, когда увидел, что я люблю другого. Я не видела его много лет, хотя никогда его не позабывала… и вдруг он явился… привез его обедать муж… и ты можешь себе представить, что со мной было…

- Понимаю.

Олимпиада Парамоновна замолчала и провела рукой по лицу.

- Ты его любишь, Липа? - спросила тихо Ольга Андреевна.

- Люблю. Да я и не переставала его любить… Только теперь мне стало понятно это…

- А он?

- Говорит, что любит. И я верю ему, хочу верить… Но что мне делать, Оля, что мне делать?

- Не знаю.

- А если-б то-же самое случилось с тобой? Может ведь это случиться, скажи мне правду, или нет?

- Может. И если-бы это случилось со мной, я поступила-бы так, как хочет тот, кого я люблю…

- И поступилась-бы всем? И мужем, и общественным мнением?...

- Не говори ты мне банальных вещей. Так рассуждают теперь только Анфисы Марковны, но они уже давно отпеты и если не похоронены, то только потому, что их забыли похоронить…

- Он хочет, чтобы я развелась с мужем…

- И разведись, если ты только уверена в том, что он любит тебя, а не свою прошлую любовь…

 

 

LXII.

 

Олимпиада Парамоновна ничего на это не ответила.

Она еще очень мало знала Хаосова, не прежнего, разумеется, а настоящего, чтобы дать Ольге Андреевне уверенный ответ.

Ей нужно было узнать его, и она узнает, насколько сильна его любовь к ней, и затем уже поступит сообразно обстоятельствам.

«И вот так идет наша жизнь, - думала в это время Ольга Андреевна, - одни женятся, другие выходят замуж, а затем начинаются разочарования и искания новых путей к счастью… Найдут-ли их, - это еще вопрос, а жизнь, между тем, идет вперед, не останавливаясь ни на минуту, и люди в конце концов приходят к тому, что, гоняясь за миражем, не сумели ее устроить по-хорошему. Ужасно!... »

И ей вспомнились при этом слова Бутюгина, утверждавшего, что кто ищет многого, не находит ничего.

Счастье, например, разве это - много? Должно-быть, так, иначе все-бы находили его…

И вот почему все несчастливы, потому что требуют от жизни многого, не довольствуясь тем, что на их долю посылает судьба.

И все это понимают, и все-таки гоняются за миражем, ломая и коверкая на все лады свою и без того недолговечную жизнь…

Этот Хаосов… даст-ли он счастье Липе? Едва-ли. По крайней мере, сама она в этом уж как-будто сомневается. А жизнь, между тем, будет испорчена.

Она сама, наконец. Странные к ней отношения Константина Парамоновича заставили ее делать всевозможные глупости, но в этих глупостях до сих пор ни один посторонний мужчина не играл активной роли.

Порой она удивлялась на самою себя и только в последнее время поняла, что есть что-то такое в жизни, ради чего можно без сожаления исковеркать ее и искалечить…

Не было только толчка для этого, но кто может поручиться за то, что его не будет?

Конечно, уж не она сама, смутно желавшая такого толчка.

Ольга Андреевна часто говорила, как-будто шутя, что она «совершенно свободна».

Но эта свобода пока не дала ей ни удовлетворения, ни счастья, потому что перед ее глазами всегда стоял муж, который, несмотря на свои странные отношения к ней, был безукоризнен с нравственной стороны.

Его отношения можно было объяснить всем, чем угодно: спокойным характером, вечной погоней за наживой, требовавшей ежедневной напряженной работы мысли, отдыхавшей только на пестрых и бесконечных колонках цифр годовых отчетов, ни никак не увлечением посторонними женщинами.

Это ее сдерживало, но… поездка на фабрику совершила в ней переворот, и она часто стала задумываться над вопросом: можно любить замужней женщине постороннего человека или нет?

И Олимпиаду Парамоновну, и Ольгу Андреевну вывел из задумчивости звонок. Явился Александр Петрович и, приложившись к ручкам дам, прежде всего сообщил, что он очень устал, а узнав, что Анфиса Марковна, с которой он старательно избегал лишних встреч в последнее время, отдыхает у них в доме, стал собираться в клуб.

- Вы часто бываете в клубе? - спросила его Ольга Андреевна.

- Гораздо реже вас, - почему-то резко ответил Шавкин, смотря свысока на гостью.

Ольга Андреевна посмотрела с удивлением на Александра Петровича и спросила:

- Вы говорите про наш фабричный клуб, разумеется? Напротив, Александр Петрович, я только два раза там была…

- Виноват! Значит, Константину Парамоновичу доставлены неверные сведения.

Ольга Андреевна вспыхнула.

- Давно-ли вы стали поверенным моего мужа? - спросила она, не сводя взгляда с насмешливо улыбавшегося Шавкина.

- С тех самых пор, как имел честь сделаться его зятем…

- Это для меня новость…

- Очень естественно: вы ведь не от мира сего…

- На ваши дерзости, ничем не вызванные с моей стороны, я отвечать не стану, - проговорила Ольга Андреевна и посмотрела на Олимпиаду Парамоновну, которая, поняв, в чем дело, побледнела вдруг и поднялась с своего места.

- Уходите вон! - сказала она, указывая на дверь.

- Что-с? - поразился Шавкин.

- Уходите вон! Между порядочными женщинами нет места нахалу…

- Но я, право-же, Липа… - съежился тот вдруг, - и я не понимаю, почему я не могу сказать Ольге Андреевне правду…

- Вы уйдете или нет, я спрашиваю вас в последний раз? - крикнула не своим голосом Олимпиада Парамоновна.

- Я ухожу, ухожу… Успокойся, пожалуйста…

И Шавкин, бормоча что-то под нос, исчез в свой кабинет.

- Он просто пьян, Липа, - сказала Ольга Андреевна, успокаиваясь.

- Вероятно, - ответила та, - у него вместе с тем и характер отвратительный.

- Я раньше этого не замечала.

- Потому что ты редко его видела… Пожалуйста, Оля, извини меня за его глупую выходку…

- При чем тут ты? За поступки даже близких людей отвечать нельзя. Но я все-таки удивлена… И пьяные люди не всегда бывают невежливыми… Но оставим его в покое…

- Ты - да, но не я… Этого я ему никогда не прощу… Ты останешься, конечно, ночевать у меня?

- Останусь, Липа. Я не могу спать одна в пустом доме… Но где ты меня положишь?

- А в комнате Нины…

- Ах, да, я и не спрошу про нее… Разве она у тебя не живет больше?

Олимпиада Парамоновна смутилась на минуту, но тотчас-же и оправилась.

- А ты разве не знаешь? Впрочем, откуда тебе это знать… Нина уехала заграницу доканчивать музыкальное образование…

- И давно?

- Нет… Кажется, с неделю тому назад… Пойдем, я тебе покажу, где ты будешь спать… Ведь ты никогда не была в комнате Нины, - торопливо проговорила Олимпиада Парамоновна и повлекла за собою гостью.

-----

На другой день Ольга Андреевна проснулась рано: стрелка на ее маленьких эмалированных часиках стояла на цифре восемь, и во всем доме Шавкиных царила глубокая тишина.

Просыпаться рано она приучилась на фабрике, где рабочий день начинается с шести часов утра. Там она и вставала не так, как прежде в Москве. В какой-нибудь час она успевала и одеться, и напиться кофе, а чрез десять минут после последнего Ольгу Андреевну видели уже или в школе, или в больнице.

Но здесь идти было некуда и не к кому: все спали, и поэтому она, одевшись без помощи прислуги, не приученной в этом доме к раннему вставанию господ, подсела к окну и от скуки стала думать.

Мысли ее не останавливались на одном предмете, а перескакивали от одного к другому до тех пор, пока не остановились на вчерашней выходке Александра Петровича.

Она стала припоминать и вспомнила, что Шавкин до вчерашнего дня по отношению к ней лично вел всегда себя корректно и был скорее раболепен, чем прост, на что давали ему право их родственные отношения.

Вчера-же он был неузнаваем.

Надменный тон она в счет не ставила: Ольга Андреевна приписывала его профессии актера, привыкшего играть «возвышенные» роли. Ее поразила дерзость, совсем не входившая даже в амплуа актера.

Почему он захотел наговорить ей дерзостей?

Была, очевидно, какая-то причина, ища которую Ольга Андреевна терялась в бесплодных догадках.

Она объяснила ее опьянением, но с этим неохотно согласилась Олимпиада Парамоновна и постаралась объяснить скверным характером мужа.

Но при чем тут характер? Ольга Андреевна вчера ей не противоречила, но сегодня, раздумывая о случившемся накануне, она стала подозревать, что Олимпиада Парамоновна знает настоящую причину выходки своего мужа и что она, вместе с тем, никогда ей не скажет ее.

«Подождем, может-быть, потом и объяснится», - решила Ольга Андреевна и, соскучившись в одиночестве, отправилась в столовую среди глубокой тишины. И в столовой никого не было.

Утренний поезд на фабрику отходил в одиннадцать часов утра. С ним она и уедет, если даже не проснется Анфиса Марковна.

Но старуха проснулась тоже рано, так как накануне отлично отдохнула от всевозможных треволнений, а поужинав вместе с молодухами, которые больше молчали, снова завалилась на пуховую перину.

Так-же, как и Ольга Андреевна, Анфиса Марковна живо «образила» себя и отправилась будить прислугу, набалованную поздно встававшими хозяевами.

Она знала все уголки дома и, подняв на ноги изумленную горничную, спустилась в кухню, где, обозвав всех живущих в доме «лежебоками и дармоедами», приказала немедленно собрать чай.

- Ну, домик! - ворчала она, поднимаясь, пыхтя, к верху. - Неизвестно, кто тут господа: хозяева, али прислуга…

В буфетной она встретила растрепанную горничную, которая продирала глаза и зевала во весь рот.

- А лакеи где? - строго спросила ее Анфиса Марковна.

- Да спят еще-с, потому девятый час только…

- А вам до двадцатого дрыхнуть надо? Да что вы ошалели, что-ли? Девятый час только! А не хочешь в шесть подняться, а? Дармоеды вы все тут… Буди лакеев, и чтоб чрез полчаса самовар был на столе.

Анфиса Марковна прошла мимо кабинета Шавкина, пробормотав «дуропляс», и очутилась в столовой.

- И ты встала! - воскликнула она с радостной улыбкой, увидев сидевшую у окна Ольгу Андреевну.

- Давно уже, мамаша, - ответила та, здороваясь с старухой.

- А здесь, гляди, какой разврат завелся: вся прислуга дрыхнет до сей поры…

- Так, уж, верно, привыкла, - улыбнулась та.

- Ну, мать моя, я к этим привычкам не привыкла: всю челядь на ноги подняла… Ах, Липка, Липка!... Что значит характер-то глупый: всех распустила - и дуропляса своего, и прислугу… Да что он, явился вчера домой-то или нет? Я ведь отдыхала до ужина…

- Являлся и уехал в клуб.

- Там ему и место настоящее. Кто к семейной жизни неспособен, тому дома и делать нечего; тащись, сивка, в клуб! Да ты видела его?

- Видела. Почему вы, мамаша, меня спрашиваете об этом?

- Может, говорил что про Костеньку. Одна ведь боль у меня: Костенька да ты с Липкой…

- Положительно ничего.

У Ольги Андреевны явилась вдруг какая-то мысль, и она быстро спросила Анфису Марковну.

- Скажите, мамаша, Александр Петрович пьет?

- Мало. Ненавижу его, а врать на него не стану… А что?

- Мне показалось вчера, что он был очень пьян…

-Этого не может быть. От глупости нешто, но только не от вина… Почему это тебе, мать моя, показалось так?

- Да так…

- Нет, уж ты говори, коли начала… Я недомолвок терпеть не могу…

- Странным он мне вчера показался… Наговорил мне дерзостей…

- Тебе? Сашка? - с изумлением всплеснула руками старуха. - Ну, значит, совсем свихнулся… И так-то был дурак-дураком, а тут уж, выходит, на чердаке и крыша проржавела, и сквозняком все, что имелось, выдуло… Да с чего это он, дуропляс?

- И понять не могу, - пожала плечами Ольга Андреевна, - кажется, я ему ни в чем не мешаю.

- Ах, батюшки! Что, значит, кот-то уехал, мышонок и запищал… Ах, дурак! Да ты-бы его на все корки, по-моему…

- Липа и так его выгнала… но я не могу понять причины…

- Э, мать моя, ищем ты и я, вижу, ветра в поле. С дураков спрашивать нечего… Плюнь и разотри!

- Да я так, кажется, и поступила, - улыбнулась Ольга Андреевна.

- И хорошо сделала… Да что-же они, окаянные, самовар-то не несут? Вот я им покажу потомственное дворянство!

Старуха полетела в соседние комнаты, и минуту спустя по дому разнесся ее визгливый голос.

- Головы им всем оторву! - заявила явившаяся обратно Анфиса Марковна. - Да мы едем на фабрику с тобой или нет?

- Я еду.

- И я тоже. На минутку только ко мне завернем… Сделаю распоряжения, и марш. А Липка дрыхнет еще, поди… пойду ее поднимать…

За десять минут до отхода поезда Анфиса Марковна с Ольгой Андреевной были уже в купе вагона и возились с вещами и узелочками, которые старуха каким-то чудом успела навертеть и навязать дома в каких-нибудь полчаса.

- Курьеру того не сделать, что я сделала! - произнесла Анфиса Марковна, довольным взглядом окидывая массу свертков. - Ну, теперь поезд может и ехать, только чтоб не по-вчерашнему!

Старуха перекрестилась и спросила Ольгу Андреевну:

- А книжки-то, которые ты энтому… как его… отбирала… где они?

- В багаж велела сдать…

- Ну, то-то… а то всем привезешь что-нибудь, а энтому… как его… один шиш вдруг! Ну, слава Богу, и в Москве всего ничего побыли, а, кажется, я ничего не забыла… можно и завалиться на подушку…

Анфиса Марковна устроилась на диванчике и посоветовала тоже сделать и своей спутнице.

- Да, - вспомнила Анфиса Марковна, приподнимая голову с подушки, - когда мы подъезжали к вокзалу, ты видела сестру дуропляса нашего с каким-то военным под руку?

- Нину?

- Нет, другую… как ее зовут… среднюю-то… По-моему, это она…

- Да, я и забыла, что Нины нет, - проговорила Ольга Андреевна, - ведь я в ее комнате ночевала…

- Уехала, уехала, - закашляла старуха, - к подруге гостить… в Тверь…

- Да?

- Липушка мне сказала… В Тверь…

Ольга Андреевна посмотрела на свекровь, которая продолжала кашлять, и произнесла с недоумением:

- Странно!... Очень странно!...

 

LXIII.

 

Анфиса Марковна откашлялась и, не смотря на не сводившую с нее взгляда Ольгу Андреевну, повалилась снова на подушку.

- Мамаша, - окликнула та старуху.

- Что, милая?

- Вы верно знаете, что Нина уехала в Тверь?

- А что?

- Так. Простое любопытство…

- Есть кем интересоваться! Сказала, что в Тверь едет, а там шут ее знает. Нынче девки-то какие пошли! Никакой на них управы нет, и знать никого не хотят. Да и слушаться, по правде, ей некого. Старшой над ней наш дуропляс Сашка, а от него какого добра девке ждать. Первый худому научит…

- Родной брат?

- Да ведь дурак он или нет? У него и мозги-то все на изнанку выворочены…

- Но от кого вы узнали, что Нина поехала в Тверь? - продолжала настаивать Ольга Андреевна.

- Господи! Вот тоже пристала с нелегким! - забегала глазами по стенам вагона Анфиса Марковна. - Ну, от кого я могу узнать, как не от Липки?

- И Липа вам сказала, что Нина…

- Уехала в Тверь к знакомым… или к приятельницам… погостить… Удивляюсь я на тебя, мать моя, какая тебе печаль о первой встречной девчонке?...

- Я нисколько о ней и не печалюсь… А если вас раздражают мои разговоры, я замолчу…

- Ну, вот! Всегда так! - поднялась снова с подушки Анфиса Марковна. - Что тебе ни скажешь, все в обиду принимаешь…

- Никогда. Вы ошибаетесь, мамаша…

- А говоришь, что я раздражаюсь. Стану я изо всякой дряни себе жизнь сокращать. Что мне такое Нинка, скажи, пожалуйста? Тьфу, и больше ничего! Я о ней, как о летошнем снеге думаю. Есть-ли она, или нет на белом свете, мне до этого никакого дела нет… Хоть за Тверь она уезжай, мне наплевать! Не дочь родная!

- А меня, напротив, Нина очень интересует, - заметила Ольга Андреевна с улыбкой.

- Удивляюсь…

- Ничего нет удивительного. Удивляться скорее надо на Липу, чем на меня…

Старуха с недоумением посмотрела на Ольгу Андреевну и спросила:

- Вот уж этого я не понимаю…

- Как я не понимаю Липу. Для вас - она отправила Нину в Тверь, а для меня - заграницу.

- Как заграницу? - приподнялась Анфиса Марковна. - И она смела тебе это сказать?... Ах, дурища!

- Значит, и вы знаете, что Нина заграницей? Я не понимаю одного, почему именно вы хотели это скрыть от меня? Не все-ли мне равно, куда она уехала: в Тверь, в Петербург, заграницу…

Анфиса Марковна молчала.

Она просто растерялась от такой неожиданности. И, ругая про себя дочь, она не знала, что сказать Ольге Андреевне.

Что ей сказала Олимпиада Парамоновна? Всю правду, или только в разговоре обмолвилась, как это часто бывает с женщинами, плохо приученными к осторожному обращению со словами?

И чтоб не попасть впросак, Анфиса Марковна выжидала, не выскажется-ли яснее сама Ольга Андреевна.

Но та, в свою очередь, тоже замолчала, и старухе всю дорогу пришлось мучиться тревожными сомнениями.

Ольга-же Андреевна не стала расспрашивать далее свекровь потому, что у ней внезапно явилась мысль: если Анфиса Марковна не хотела сказать ей правды, значит поездку Нины заграницу почему-то следовало от нее скрыть.

Но почему? Разрешить этот вопрос было не легко. Ольга Андреевна была так далека от той жизни, какую вели в Москве ее муж и родственники, она так мало знала Шавкиных и сестер Александра Петровича, что у ней не могло быть ни малейшего подозрения к отношениям мужа и к своим родственникам.

« А что-нибудь было, - решила она, - но что именно? Если Нина поехала учиться заграницу, старуха не стала-бы этого скрывать, а напротив, принялась-бы ворчать, что на Культяпинские денежки всякая дрянь по заграницам стала ездить…»

Ольга Андреевна прежде всего была женщина и страдала присущей всем женщинам слабостью - любопытством, которое зачастую, как зуд, обостряется и становится невыносимым до тех пор, пока не будет вполне удовлетворено.

И как любопытная женщина, она решила во что-бы-то ни стало узнать, почему от нее Анфиса Марковна скрыла поездку Нины заграницу.

Всю дорогу она наблюдала за свекровью и видела, как та тревожно металась по диванчику купе, поворачиваясь на все стороны, поворачивая и взбивая на все фасоны подушку, как будто именно в ней и сидела та самая дрянь, которая не давала покоя старухе.

Только уж подъезжая к фабрике в коляске, на козлах которой сидел вместе с кучером неизбежный Васенька, Ольга Андреевна спросила Анфису Марковну:

- Вы, мамаша, не знаете, зачем поехала Нина заграницу?

- Спроси у Липки, а меня в это дело не путай… я ничего не знаю! - сурово ответила старуха - мне она «в Тверь» сказала, а тебе «заграницу», ну ты ее и спрашивай…

- Мне Липа сказала, что Нина уехала учиться…

- Давно уж, чай, всему обучена, - оборвала она Ольгу Андреевну, но, спохватившись добавила: - а может, и учиться… ну что-ж, там доучат, денег только не жалей!

Больше Ольга Андреевна и не спрашивала.

Вернулись они к обеду и удивили всех своим скорым возвращением…

Их никто не ждал, и поэтому повару пришлось, как он сам выразился, «пороть горячку» и подать обед хозяйкам двумя часами позже обыкновенного.

«Ну, уж и проберу я Липку, как увижу, - думала старуха, переменяя свой дорожный костюм, - а думаю, все-таки так, что она Ольге всего не сказала… не тот-бы разговор от нее пошел! Ох, Костенька, чадо мое… заварил ты там кашу, а мы тут ее расхлебывай! »

Ольга Андреевна сказала Васеньке, чтоб он сказал там на фабрике всем, что они вернулись благополучно.

- И так, чай, видели, - заметила Анфиса Марковна и прибавила: - в контору, Васенька, заезжай и скажи Мосеичу, чтобы завернул ко мне, как ему посвободнее будет…

Хозяйки кончили уже обед, как к ним явились доктора, - Тимофей Васильевич и Степан Иванович.

От обеда отказались оба, но к кофею подсели.

Тимофей Васильевич улыбался, слушая рассказ старухи о крушении поезда, и попросил ее показать язык.

- Удивительный язык у вас, матушка, - заметил он с гримасой, - никакие на него крушения не действуют…

- Хорош? - с видимым удовольствием справилась Анфиса Марковна.

- Коптить даже не надо, вот до чего хорош! И это не взирая на сугубые огорчения: и сына проводить не пришлось, и на тот свет чуть-было не отправились… Ну, как тут коньячку лишнюю рюмку не выпить, матушка?

Степан Иванович говорил мало и исподлобья смотрел на видимо озабоченное лицо Ольги Андреевны.

«Неужели ее огорчает то обстоятельство, что она не могла проводить мужа? - думал он, - мужа, который ей давно уже чужой… Странные женщины! »

И Ольга Андреевна как-будто поняла его взгляд и с укоризной посмотрела на Бутюгина.

Тимофей Васильевич повертелся недолго. Рассмешив Анфису Марковну двумя-тремя анекдотами туземного производства, он чмокнул хозяйкам руки и откланялся «до завтра».

- Я тоже скоро приду, - засуетился-было Степан Иванович, но был остановлен Тимофеем Васильевичем.

- Некуда, коллега, торопиться. Больницу мы обойдем и без вас… До свидания, матушка; вы, я думаю, сейчас и бай-бай с дорожки-то…

- Угадал, греховодник, - улыбнулась старуха и проводила его до передней. - Надо старым костям и покой после тряски-то дать…

И когда она вернулась в столовую, ни Ольги Андреевны, ни Бутюгина в ней не оказалось.

- Книжки разбирать пошли, - доложила ей горничная.

«Все так-то вот, - подумала старуха, - сперва книжки, а потом Бог знает что… Костенька, вон, все слушал-слушал музыку Нинки, а потом совсем другие с ней фортопьяны завел… Не знаешь просто, какими глазами после всего этого и на свет-то смотреть! »

Анфиса Марковна вздохнула и ушла на свою половину.

Ольга Андреевна сидела в это время в саду недалеко от пруда со Степаном Ивановичем.

Сгущались сумерки, и группы деревьев и кустов мало по малу теряли свои очертания.

На пруде тревожно перекликались утки, застигнутые темнотой; поднимался легкий туман с воды и плыл лениво нестройными полосами на стоявший за прудом лес.

Свежесть наступающей ночи заставила вздрогнуть Ольгу Андреевну.

Она поднялась со скамейки.

- Сырой вечер, - произнес Бутюгин, - вы хотите домой?

- Нет. Уйдем только подальше от воды.

И они пошли.

- Скажите, Ольга Андреевна, с вами случилось что-нибудь в Москве? - спросил Бутюгин.

- Положительно ничего. Почему вы так думаете? Сядем вот сюда, здесь не сыро.

- У вас озабоченное лицо. Не больны-ли вы?

- О, нет. Я совершенно здорова. Забот у меня также никаких нет. Вам показалось…

- Не стану спорить. Откровенно говоря, я никак не ожидал, что вы так скоро вернетесь на фабрику…

- Я в Москве скучаю, и мне там положительно нечего делать…

- Прежде вы скучали на фабрике…

- Потому что не знала, куда себя девать, - улыбнулась Ольга Андреевна, - и не знала, что здесь есть люди, с которыми можно жить без скуки… Москва мне стала чужой, как и я ей…

- А родные?

Ольга Андреевна промолчала.

- Вы и от них отвыкли? - спросил Бутюгин.

- Вы сказали правду: отвыкла и от них. И Бог с ними! Они давно уже мне стали чужими.

- И Анфиса Марковна?

- Пожалуй, и она. Между нами нет искренности.

- Это плохо.

- Не я тому виной. Да вот кстати, не разрешите-ли вы моего недоумения…

- Постараюсь…

- Скажите мне, что вы думаете, например, о таком случае, в сущности очень мелком и пустом: представьте себе, что вы случайно спросили о вашем знакомом, которого думали встретить, что с ним, и вам-бы на это ответили: один - что этот знакомый уехал, положим, в Петербург, а другой - что он уехал заграницу?

- Я подумал-бы, что и тот, и другой не знают хорошо, куда уехал мой знакомый…

- А если они знают и, вероятно, не сговорившись предварительно, говорят разное?

- Какая-же цель? Я ее не вижу…

- И я не вижу. Но, очевидно, какая-нибудь цель да есть?

- Очевидно. Впрочем, попытаемся ее разъяснить, - проговорил Бутюгин и задумался на минуту. - Этот… ваш знакомый… мужчина, разумеется?

- Нет, женщина.

- Странно. Значит, говорили вам мужчины.

- Напротив, женщины…

- Еще страннее…

- Я вам скажу прямее: уехала девушка, сестра Александра Петровича, Нина. Вы ее не знаете?

- Совсем не знаю, но слышал о ней много…

- Да? Она отличная музыкантша…

- Да, да, да, - торопливо заметил Бутюгин, - все это мне известно… Она уехала из Москвы, вы говорите?

- Да. И вот, когда я спросила Олимпиаду Парамоновну, где Нина, она ответила мне, что Нина уехала заграницу закончить свое музыкальное образование.

- Понимаю, - процедил сквозь зубы Бутюгин.

- Но дорогой, также случайно, узнаю от Анфисы Марковны, что Нина уехала в Тверь к знакомым.

- И это понимаю…

- Но я-то совсем не понимаю, где ложь и где правда и какая была цель у той или у другой мне лгать?

Бутюгин молчал и очень долго.

- Ну, вот видите, - проговорила со смехом, наконец, Ольга Андреевна, - и вы также недоумеваете, как и я…

- Я? Нисколько. Но я не знаю, как говорить с вами?

- Так-же, как и всегда. Прямо и откровенно.

- Хорошо, - согласился тот, - вы этого хотите? Извольте. Солгала, конечно, Анфиса Марковна?

- А я думала, что Липа… Но для чего?

- А уж об этом вы узнаете после сами. Вы хорошо знаете, что за человек Нина Петровна?

- Очень мало… совсем почти не знаю, - созналась Ольга Андреевна.

- А ваш муж… часто бывал у Шавкиных?

- Причем-же тут Константин Парамонович? - удивилась она.

- Вы, оказывается, и этого не знаете. Не знаете, конечно, и того, что Константин Парамонович неравнодушен… к музыкальному таланту Нины Петровны?

- Нет!

- Ну, да. В то время, когда вы были на луне, ваш муж жил на земле, - с иронией проговорил Бутюгин и тотчас-же спросил серьезным тоном свою собеседницу: - Вы не считаете меня за человека, способного на грязные сплетни?

- Как вы могли это думать! - воскликнула Ольга Андреевна.

- То, что я вам говорю, я сам считал сплетнями, но после того, что я услышал от вас, я начинаю думать…

- Довольно, Степан Иванович! - сжала руку доктора Ольга Андреевна, - я теперь все поняла… Действительно, я была на луне и только сейчас спустилась на землю… Мой муж уехал с Ниной, - да?

- Я этого не могу утверждать.

- Но я утверждаю и говорю это спокойно, как-будто Нину увез не мой муж, а совершенно посторонний мне человек, и знаете почему, мой милый друг?

- Знаю. Вы его никогда не любили?

- Нет, очень любила, но это было так давно, так давно… Спокойна-же я потому, что не люблю мешать чужому счастью, как не люблю, чтобы кто-нибудь мешал моему!... Я озябла… проводите меня… - и проходя с Бутюгиным зимним садом, она наклонилась к нему и сказала, нервно смеясь: - мы выпьем с вами шампанского за здоровье Константина Парамоновича!

LXIV.

 

Была чисто русская осень: холодная, дождливая, с пронизывающим насквозь ветром и бесконечными сумерками на небе. По небосклону катилась серая и тусклая муть, не пропускавшая на землю ни единого луча света; муть сеяла дождь, а ветер разносил его по всем направлениям и делал русскую осень, и без того уж тоскливую, еще более безотрадною и скучною.

Все, что попадало под этот дождь, было мокро и приниженно.

Шли и ехали под дождем и дождем-же дышали. Сырая, тяжелая, давившая грудь атмосфера без сожаления окутывала своими парами Москву и оставляла свои следы на всем, что только попадало ей по дороге.

В такой именно скверный, промозгший туманом день вернулся из-за границы Константин Парамонович Культяпин.

Он не был в Москве около пяти месяцев. После курса лечения Константин Парамонович отправился отдыхать в Швейцарию, откуда переехал в Италию, а затем уже, по пути в Россию, завернул в Париж.

В Париже он прожил недолго, всего три недели, и вернулся домой только потому, что больше заезжать было некуда.

Да и пора.

Как ни хорошо в гостях, а дома лучше.

Дела Константина Парамоновича не беспокоили. Три раза в неделю он получал из конторы отчеты. Отчеты эти были так ясны и точны, что, прогуливаясь в гондоле по лагуне Венеции, он мог подсчитать барыши за отчетный год.

Наслаждаясь природой юга, Константин Парамонович очень редко отрешался от далекого и угрюмого севера, да и то ненадолго.

Тело его было на юге, а душа - на севере. И, находясь на Адриатике, он продолжал командовать Культяпинской мануфактурой.

На письма он отвечал редко письмами, - для этого есть телеграф, который скорее исправит промахи его подчиненных и направит их на надлежащий путь.

Писал-же он письма только матери, да и то очень редко, да жене.

Последней он послал не больше трех писем за все время своего путешествия и получил ровно столько-же в ответ.

Письма Ольги Андреевны были холодно-официальны и говорили Константину Парамоновичу больше о погоде, больнице и школе на фабрике, чем о ней самой.

Над последним письмом жены он задумался. От него веяло настоящим северным холодом, без малейшей надежды на близкое тепло.

Нина вырвала это письмо и разорвала его на мелкие кусочки.

Культяпин рассмеялся и махнул рукой. Что там еще? Рим? Поедем в Рим. Неаполь? Катай в Неаполь…

На Лаго-Маджиоре он получил письмо от Александра Петровича Шавкина.

Шавкин, очевидно, потерял почву под ногами и в туманных, мало осмысленных строках жаловался ему на жену.

В этих жалобах сквозили и боязнь оскорбить самолюбие Культяпиных, и наивные слезы ребенка, у которого другие, более сильные, отнимают любимую куклу…

Культяпин понял сразу, в чем дело, и, покачивая головой, передал письмо для прочтения Нине.

- Этого следовало ожидать, - равнодушно произнесла та, - разве можно любить такого дурака, как мой братец!

Константина Парамоновича такое замечание несколько покоробило.

В нем возмутилась, собственно говоря, закваска Культяпинского домостроя.

Что можно иногда мужчине, того никогда нельзя дозволить женщине.

Он - это так… С кем греха не бывает, а Олимпиада Парамоновна, влюбленная в своего мужа, как кошка, и вдруг себе позволяет такие непозволительные выходки: ездить с каким-то Хаосовым по театрам, возвращается поздно ночью одна домой и на все просьбы мужа вести себя приличнее отвечает бессмысленной фразой:

- Вам это не нравится? Удивляюсь!

А когда Александр Петрович начинает повышать тон, закусившая удила сестрица Константина Парамоновича предлагает ему «немедленно убраться из дома».

«Я не знаю, что мне делать, Костя! - писал в заключение Шавкин. - Только одно твое присутствие здесь избавит меня от дальнейших невыносимых обид и неприятностей».

«Глупый человек, - подумал Культяпин, - чем-же я могу ему помочь? Он не знает Липы, а я ее знаю… Несомненно, я ее осуждаю, потому что у замужней женщины на первом плане должны быть обязанности и долг, а не мимолетные увлечения каким-то Хаосовым, этой мушкарой, летящей на звон купеческих миллионов прожорливой толпой…»

Он вздрогнул. Откуда-то до его слуха донеслась песенка герцога из «Риголетто»: «Ladonnaemobile», и Константин Парамонович почувствовал устремленный на него взгляд Нины.

«Ядый ядущего да не осуждают, не ядый ядущего да не укоряет», - пришло ему на ум откуда-то. Кто это сказал? Слышал он это или прочитал, - Константин Парамонович не знает, но он понимает, что осудить сестру только за то, что она женщина, нет ни смысла, ни справедливости.

«Нина, пожалуй, права», - согласился он и, проговорив вслух: «Ladonnaemobile! », оставил письмо Шавкина без ответа.

«Приеду, увижу…»

Ему самому предстояло рассекать Гордиев узел, завязанный им самим.

Нина любила его. Он увлекся молодостью, непосредственным чувством девушки, отдавшейся ему так просто и неожиданно, что он до сих пор задает себе иногда вопрос: как это случилось? И как это могло случиться?

Но случилось, и приходилось думать о будущем.

Конечно, как-только он приедет в Россию, сейчас-же первым долгом поспешит сообщить жене о том, что он любит другую, и что Ольга Андреевна может считать себя совершенно свободной.

Это так и будет, потому что иначе и быть не может. Не для того он обнимал Нину, чтобы через несколько месяцев сказать ей: «будьте здоровы, меня дома ждет жена».

Тем более, что он любит Нину. Это такая милая и умная девушка, что не любить ее невозможно. Жаль только, что она постоянно мешает его мыслям сосредоточиться на «деле» и своими поцелуями расстраивает комбинации, от приведения в действие которых зависит нажива лишних десятков тысяч рублей.

С одной стороны: «на кой чорт мне деньги? », а с другой: «почему-же их и не взять, если они сами идут в руки? » - заставляло его порой морщиться и говорить:

- Дай-же мне о Москве подумать! Ведь у меня там дело!...

Нина Петровна на это пожимала только плечами и говорила:

- Ты хочешь два обеда съесть в один присест… Напрасно, мой милый: твой желудок их не переварит!

И Константин Парамонович чувствовал, что она права, что лишний миллион, нажить который он старается даже во время отдыха, не принесет ему ни одной лишней минуты счастья, но, тем не менее, продолжал внутренно сердиться на Нину, которая, как женщина, не могла понимать высших интересов купца, отдавшего и душу свою, и тело на служение излюбленному идолу, и мечтать о скорейшем возвращении…

Письма Анфисы Марковны, которую он просил из-за границы следить за делом, были, по обыкновению, так длинны, что Константин Парамонович читал в них всегда начало и конец, а середину, в четыре или пять страниц, пропускал, как излишний багаж, твердо уверенный в том, что в этом багаже он не найдет для себя положительно ничего интересного.

Только на «головки» и «хвосты» Константин Парамонович и отвечал, да и то лаконически.

Точные отчеты, испещренные цифрами, говорили ему в тысячу раз больше, чем пространные послания Анфисы Марковны, просиживавшей и потевшей над письмами к милому Костеньке по целым часам. Этот Костенька не знал, конечно, какого труда стоили старухе ее письма к голове Культяпинской мануфактуры, не знал, что она отправляет их осененными несколько раз крестным знамением, дабы дошли благополучно и попали в «собственные руки» Константина Парамоновича, и пространность писем матери объяснял переливанием из пустого в порожнее, благо у всякой купеческой бабы для этого слишком много свободного времени.

Нина Петровна инстинктивно ненавидела Анфису Марковну, и поэтому все то, что она писала Константину Парамоновичу, ее нисколько не интересовало. Она не читала ее писем и всегда делала брезгливую гримасу, если в ее руки попадало письмо старухи, написанное характерным расплывчато-бабьим почерком.

А в этих письмах сообщалось, между прочим, много такого, о чем следовало-бы Константину Парамоновичу призадуматься.

Но он их не читал, а, распечатывая увесистый пакет, припечатанный по-старинному сургучом, морщился только и, пробежав глазами начало и конец, сообщал тотчас-же матери, что он жив и здоров и надеется, что у них в деле никаких упущений нет.

Здоровье его действительно поправилось, а ничегонеделанье, приправленное заботливым уходом и любовью Нины Петровны, заставило Культяпина смотреть на жизнь уже не с тем пессимизмом, с каким он смотрел ранее, а порою даже и увлекало в легкомысленный водоворот.

В Париже он получил письмо с неприятным известием о несостоятельности какого-то сибиряка, многие годы бывшего у них крупным покупателем.

- Пора домой, - проговорил он, скомкав письмо.

- Что случилось? - спросила Нина, у которой невольно сжалось сердце, как у преступника, которого везут в тюрьму.

- Пора домой! Все это уж надоело… и нынче, и завтра - та-же шумная, неугомонная толпа, а веселья никакого! - резким тоном ответил Культяпин. - Собирайся… завтра едем!

И когда Константин Парамонович зачем-то вышел из номера, Нина Петровна подняла скомканное письмо и прочитала.

- Ты много потерял от несостоятельности сибиряка? - спросила она его по возвращении.

Культяпин посмотрел на нее с видимым неудовольствием и проговорил:

- Это не твое дело. Завтра мы едем!...

Нина Петровна стала молча укладывать свои вещи и больше в этот день не разговаривала с Константином Парамоновичем.

Утром на другой день он опомнился и извинился перед Ниной.

- Дело не в деньгах, - говорил он, - сто тысяч больше, сто тысяч меньше, - я от этого не стану ни беднее, ни богаче, но как они все там не предвидели этой несостоятельности, - вот что меня бесит…

- А ты мог предвидеть? - спросила с иронической улыбкой Нина.

- При чем тут я? Я тут чорт знает для чего болты болтаю да глупостями занимаюсь, а они в курсе дела… должны знать все!...

- И в этом, конечно, виновата я? - продолжала улыбаться Нина. - Не пожелай я поехать в Италию и Париж, ты-бы вернулся домой двумя месяцами раньше и не потерял-бы, может-быть, ста тысяч.

- Нина, ты говоришь глупости!... Повторяю, дело не в деньгах…

- Нет, именно в деньгах, зачем ты говоришь неправду? Ты ни словом не заикнулся об отъезде до получения этого письма…

- Надо-же когда-нибудь и домой ехать, - пробормотал сконфуженный Культяпин.

- Да. Но не объявлять мне об этом накануне отъезда…

- Мы можем остаться дня на два, если хочешь.

- Я уложилась, и мы едем завтра…

Культяпин пожал плечами, но сейчас-же и потребовал счет.

Очутившись в вагоне, он посмотрел на Нину.

Нина Петровна смотрела в окно и была спокойна. Успокоился и Культяпин, подумав про себя:

«Скоты! Чего они смотрят? Тысяч шестьдесят наверно потеряем! »

О своем приезде он никого не уведомлял, да и неловко было извещать.

Ехал он с Ниной и поэтому никаких встреч не желал. Они уже условились ранее, что по приезде в Москву Нина остановится до поры, до времени в какой-нибудь гостинице, а потом… видно будет, что и как…

Он объяснится с женой, начнет хлопотать о разводе и перевезет Нину к себе в дом.

Нина этого не хотела, но Культяпин настоял и, заручившись ее согласием, стал думать о том, как это все будет и с чего ему начинать.

С женой ему объясняться не хотелось. Он чувствовал, что правота будет не на его стороне, а главное - Нина, из-за которой он должен поднимать непривычную ему суету и сопряженные с ней хлопоты, как-то уж очень легко лежала у него на сердце.

Скажи ему кто-нибудь, что Нина Петровна уехала назад заграницу, он, убедившись в этом, едва-ли-бы огорчился…

«Цемента между нами мало, цемента! » - думал он дорогой, смотря из вагона на мелькавшие столбы, леса и перелески.

Купец до мозга костей, Константин Парамонович, несмотря на свой далеко не дюжинный ум, и на чувства смотрел с купеческой точки зрения.

«Отчего и не побаловаться, коли ежели капиталы есть! » - как говорил один из его покупателей, превосходно знавший «нутро» купца.

И Константин Парамонович, не взирая на всевозможные смягчающие его вину обстоятельства, принужден был сознаться в душе, что он действительно «побаловался» и что если вся эта канитель кончится, он даже очень рад будет этому.

Вся беда заключалась в том, что его заело «дело», от которого он мог только красть минуты. А этих минут не признавали ни его жена, ни Нина, и выходило так, как-будто Константин Парамонович жил на белом свете не потому, что он этого хотел, а потому только, что этого хотела его фабрика.

Нина поняла его так-же скоро, как и Ольга Андреевна, но она надеялась на что-то, как надеется утопающий, хватаясь за соломинку.

На что? Она и сама не знала. Бывает так, что вдруг человек изменяется и начинает жить по-другому.

Отчего-же этого не может случиться и с Константином Парамоновичем, человеком умным, развитым, но питающим слабость к наживе, ни ему, ни его присным совсем не нужной?

И Нина Петровна надеялась, что все перемелется, и что Культяпин, сознавши, наконец, бесцельность своего труда, собирая деньги ради самих денег, сделается иным человеком и перестанет подводить итоги ничего не говорящим сердцу колонкам бездушных цифр…

С этими надеждами она и вернулась в Россию и, простившись «до завтра» с Константином Парамоновичем, позвала к себе носильщика.

Культяпин вышел из вагона, осмотрелся и вздохнул свободно: на перроне не было никого, кто-бы мог его встретить, пожать руку и прослезиться на груди.

Он кивнул издали Нине Петровне, озабоченно выступавшей за носильщиком, тащившим ее вещи, и прищурился с игривой улыбкой на опередившую его блондинку в голубой шляпке.

 

LXV.

О дне возвращения Константина Парамоновича в Москву не знал никто, и поэтому старый Фома, случайно находившийся внизу и отворивший на звонок дверь, так поразился, увидев стоявшего хозяина на крыльце, что хотел-было захлопнуть дверь.

- Да что ты, не узнаешь, что-ли, меня? - крикнул ему Культяпин с усмешкой.

- Батюшка! Константин Парамонович!... Да как-же это так? - забормотал тот, размахивая перед ним руками. - Ровно с неба свалились…

В доме поднялась суета, на которую Константин Парамонович не обратил ни малейшего внимания и распорядился только вещами, приехавшими вслед за ним на извозчике.

В какие-нибудь полчаса он привел себя в порядок и, так как дело уже было к вечеру, решил съездить к Нине в гостиницу, посмотреть, как она там устроилась, и вернуться домой с тем, чтобы отдохнуть от дальней дороги и с следующего утра окунуться в водоворот московской жизни.

Нину он застал перед раскрытыми сундуками. Она сидела на стуле, охватив колена руками, и смотрела на пеструю кофточку, брошенную на крышку сундука.

Нина не ожидала Константина Парамоновича и очень обрадовалась его приезду. Она бросилась к нему, закидала его вопросами о том, что он встретил дома, затем распорядилась чаем и, когда, наконец, угомонилась и подсела к столу, за которым расположился в ленивой позе Культяпин, заметила глубокий и аппетитный зевок Константина Парамоновича.

- Ты хочешь спать, кажется? - спросила Нина Петровна.

- И очень. Я поеду… Завтра, если успею, заеду вечером к тебе, - поднялся тот и, поцеловав молчавшую Нину, прошел мимо сундуков и разбросанных по стульям и диванам вещей и улыбнулся.

«Умная женщина Нина, - подумал он, - а не успела приехать, как тотчас-же занялась разборкой тряпок! »

Он оглянулся в передней, - Нины не было. Она не вышла даже его проводить.

Константин Парамонович почесал с кислой гримасой за ухом, накинул на плечи пальто и вышел из номера.

В длинном и ярко-освещенном коридоре гостиницы было безлюдно. Мягкий ковер заглушал шаги идущих, и поэтому в коридоре стояла вечная тишина.

- Однако, какая скучища здесь! - проговорил он и поспешил к выходу.

Проснулся он на другой день часов в восемь утра и, нащупав в темноте туфли, добрался до окна и отбросил тяжелые шторы.

В спальню лениво пробрался тусклый свет сумрачного осеннего утра и заставил Культяпина поморщиться.

- Чорт знает, что за погода здесь! - проговорил он с неудовольствием. - И охота мне была тащиться в такое время в Россию…

Он прилег снова на постель и обругал себя дураком.

То, что заставило его так быстро вернуться домой, теперь ему казалось и мелким, и смешным. И он мысленно перенесся в шумный Париж, где теперь наверное и тепло, и светло и где не надо говорить с Анфисой Марковной, сестрой, Шавкиным и, наконец, с женой, перед которой он чувствовал себя виноватым кругом.

- И за каким я чортом приехал! - крикнул он с озлоблением. - А все это наш характер купеческий… не выдержал, сорвался с места и полетел сломя голову… Ну, вот и приехал… А что-ж дальше?

Константин Парамонович поднялся с постели и позвонил.

- Кофе, - крикнул он Фоме, и когда тот явился с дымившейся чашкой кофе на подносе, спросил: - и давно у вас такая дрянная погода?

- Да с неделю, если не больше, - ответил тот, рассматривая с любопытством хозяина. - А в заграницах-то, батюшка Константин Парамонович, беспременно наоборот супротив нас… вам-бы попозже вернуться… в заморозки…

- Приехал, пенять не на кого… Ну, старье, рассказывай, что у вас тут, - говорил Культяпин, глотая кофе.

- Да все слава Богу, сударь… У кучера Федота вот только жена умерла…

- Ну, другую найдет…

- Это, действительно… Детишка у него одна, да и то махонькая… беспременно найдет…

- Никто здесь не был в мое отсутствие?

- Никого-с…

- Разве Ольга Андреевна ни разу с фабрики не приезжала? - удивился Культяпин.

- Слышал, что были, но сюда не заглядывали… Как приезжали в тот самый день, когда вы уезжали заграницу, так с той поры и не были…

- Странно! - задумался Константин Парамонович.

- Да я уж и сам удивляюсь, сударь, - со вздохом заметил Фома, - совсем мы, грешные, осиротели. Ни молодая хозяйка, ни Анфиса Марковна - никто и в дом не заглядывал. Приедет первого числа конторщик из конторы, выдаст жалованье, только и всего. И ни слуху, ни духу о вас…

- И мать не заезжала?

- Ни одного разу-с. Словно примерли все-с. Пройдешь иной раз по дому-то и думаешь: чистое кладбище. Жутко даже, сударь… ей Богу-с! Здоровье-то ваше как?

- Как видишь, Фома… кажется, хорошо.

- Осунулись на мой взгляд…

- Разве? Я этого не замечал…

- Есть-с. И даже как-будто постарели.

- Ну, это ты врешь. А, впрочем, отчего-же и не постареть, - улыбнулся Константин Парамонович, - никто еще, кажется, не молодел к старости… Так ты ничего не знаешь, кроме того, что у тебя под носом совершается? - насмешливо добавил он.

- И грешить не стану, ничего не знаю, - затряс головой Фома. - У конторщика спрашивал, говорит, что все благополучно-с.

- Давай одеваться и прикажи заложить лошадей, - приказал Культяпин и посмотрел на часы.

«Десятый час, - подумал он. - Заеду сперва к матери, затем к сестре и в город».

Он поморщился. Серый, скучный день, и впереди предстояли такие-же скучные и бесцветные разговоры… с матерью и сестрой.

Зачем он вернулся?

Так плавно текла жизнь и так легко смотрелось на то, что далеко позади тебя.

Все, что было скучно, что тревожило и расстраивало, - все это было там, где тебя нет, а там, где ты, - и весело, и светло, и беззаботно… Правда, порою поднималось какое-то тоскливое чувство, которое определяют тоскою по родине, но это чувство так быстро развеивалось впечатлениями прожитого дня, что не оставляло ни малейших следов на следующий.

И то, что сегодня страстно хотелось повидать, на завтра уже расплывалось в туманные образы и не возбуждало никаких желаний.

И вот теперь, неугодно-ли приспосабливаться ко всему тому, что так было хорошо забыто.

Константин Парамонович, садясь в карету, вспомнил о жене, и какие-то тревожные мысли мелькнули у него в голове.

Знает-ли она об его связи с Ниной? Наверное, знает. Ну, что-же, тем лучше… по крайней мере, не придется придумывать способ объяснений.

Ты знаешь все? И прекрасно. Объяснения излишни, мы должны только разойтись, но разойтись умно, не обливая друг друга грязью и не тормозя свой разъезд никому ненужными оскорблениями…

Случилось что-то в жизни мужа и жены, и только они одни могут и должны распутать клубок, не привлекая к этой работе посторонних лиц.

А что потом скажут эти посторонние, Константину Парамоновичу было положительно все равно.

Не повесят-же его за то, что он разошелся с женой? Такие явления в жизни так заурядны и обыкновенны, что на них в последнее время почти никто не обращает и внимания.

Если люди расходятся во мнениях по самому ничтожному поводу и становятся вследствие этого в явно враждебные отношения, то отчего-же не разойтись мужу с женой, имеющим вследствие постоянного сожития в тысячу раз больше поводов к несходству взглядов и мнений?

Константин Парамонович мало любил свою жену, но он так-же мало любил Нину Петровну.

Он это ясно сознавал и если не говорил этого прямо Нине, то, тем не менее, по ее глазам видел, что и она это понимает и как-будто даже примирилась с этим.

Его увлекала музыка, вдохновенная игра девушки, чувство которой было еще не тронуто.

И он думал, что именно такую девушку можно любить и что только такой девушке можно отдать всего себя, нисколько не жалея о том, что будет после.

Константин Парамонович, ни на минуту не забывавший о своих ситцах, увлекся им-же самим созданным воображением, и его мысли утонули в любовном чаду.

И вот он пережил «праздник» чувства, испарился чад, и настали «будни»… серые, тоскливые, монотонные будни…

Что-же будет дальше?

Он разойдется с женой, - это решено, - перевезет к себе Нину в дом и… точно также станет ездить в лавку, думать, сидя в ней, о том, что рисунки ситца у его конкурентов начинают интересовать самую глупую половину рода человеческого и что нельзя-ли своих заграничных агентов поставить так, чтобы они самые последние рисунки доставляли ему раньше других.

Это так и будет. То-есть, повторится с Ниной то-же самое, что было с Ольгой Андреевной.

«Делу - время, потехе - час! - думал он, но не знал, согласится-ли Нина быть потехой на час. - Ольга Андреевна смирилась. Сперва бунтовала, а затем засела на фабрике и занялась филантропией. А чем займется Нина? Конечно, музыкой, тем более, что он ей заграницей купил такую рояль, какой ни у кого в Москве нет».

И ему опять пришла на ум жена. Он не видел ее пять месяцев.

Правда, Нина очень милая, добрая и любящая женщина, но… и Ольга Андреевна такая-же милая, добрая и несомненно, любящая жена.

Ее письма к нему были холодны. Что-же из этого? Это так естественно.

Муж даже ни разу не заикнулся о том, чтобы к нему приехала жена, ни в одном письме к ней не послал хотя-бы заочно поцелуя, - вправе-ли он требовать от нее страстных и длинных посланий?

Конечно, нет.

Ах, как это все скучно и как он только один во всем виноват!

Но что-же делать? Что сделано, то сделано, и к прошлому возврата нет.

- Да, нет, - проговорил Константин Парамонович, подъезжая к квартире матери, и вздохнул так тяжело, как-будто взвалил на себя непосильную тяжесть.

Анфисы Марковны он не нашел дома.

Она, оказалось, только что накануне уехала на богомолье и обещала вернуться дня через два.

Культяпин подумал и велел себя везти к сестре.

Зятя также он не застал дома. Константин Парамонович посмотрел на часы и удивился: не было еще и десяти часов.

- В город уехал? - спросил он раздевавшую его горничную.

- Не могу знать-с, - ответила та. - Только-что сичас уехавши.

- А Олимпиада Парамоновна?

- Вероятно, почивают-с.

Культяпин почесал бровь и сказал:

- Поди, узнай повернее.

Он прошел в зал, затем заглянул в гостиную и опустился в кресло, похлопывая шляпою по колену.

- Проснулись, - заявила горничная, - прикажете доложить?

- Не надо.

Культяпин прошел две, три комнаты и, очутившись перед дверью из красного дерева, постучался.

- Кто тут? - раздался видимо недовольный голос Олимпиады Парамоновны.

- Чужой! - пошутил Культяпин. - Да ты одета, Липа, или нет?

- Костя! Ты? - вскрикнула та за дверью.

- А ты сомневаешься?

- Ах, Боже мой! Да как-же это так неожиданно, вдруг?... Я сию минуту… Да неужели ты, Константин? - зазвенел за дверью радостный голос Шавкиной.

- Маловерная!

И не успел еще Константин Парамонович отойти от двери на приличную дистанцию, как из спальни, застегивая на ходу капот, выскочила с распущенными волосами и радостной улыбкой на лице Олимпиада Парамоновна.

- Он и есть! - воскликнула она и повисла на шее у брата. - Голубчик ты мой, милый, - говорила она, не сводя с него глаз. - И никому ни слова о своем приезде… Маша! - крикнула Шавкина горничной, - чаю нам!... Да сядь-же, Костя… дай сюда шляпу…

- Я к тебе на минуту, еду в город…

- Пустое. Столько времени не видались… Дай мне тебя еще обнять… Ты здоров, надеюсь?

- Думаю. Говорят, я постарел…

- Ну, этого я не замечаю. Ты все такой-же, на мой взгляд… Ну, что Нина? - понизила она голос.

- Да, ничего, - почему-то поморщился вдруг Константин Парамонович, - жива и здорова…

- Она вернулась, надеюсь?

- Да… но ты, скажу без лести, похорошела, Липа, - повернул разговор Культяпин.

- Это мне все говорят, но я плохо верю, - с скромной улыбкой произнесла Олимпиада Парамоновна.

- Верь, дитя мое! - рассмеялся Культяпин. - Ну, говори, что у вас тут в Москве нового?

- В Москве? - спросила Шавкина и стала закручивать свои волосы в жгут. - Да все, кажется, новое… А я на тебя сердита, милый…

- За что, сестрица?

- Ты ни на одно письмо мне не ответил…

- Неправда, я отвечал…

- Но я не получила ни одного твоего письма.

- В этом уж я не виноват… А где твой муж?

- Какой муж?

- Вот это мило! - расхохотался Константин Парамонович. - Разве у тебя их несколько?

- Только один…

- Зачем-же ты спрашиваешь? Неужели он так рано уехал в город?

- Ах, ты говоришь про Шавкина! Не знаю. Я его, Костя, очень редко вижу…

Культяпин вспомнил письмо, присланное ему Александром Петровичем, и нахмурился, а Олимпиада Парамоновна спокойно смотрела на брата и приложила к темени свернутый из волос массивный жгут.

 

LXVI.

 

- Мне хотелось-бы знать, Липа, - произнес после минутного молчания Константин Парамонович, - почему ты редко видишь мужа?

- Почему? - улыбнулась та. - Да просто потому, что я стараюсь как можно реже его видеть!

- Да, это другое дело. У тебя, значит, есть другой… как-бы это помягче выразиться?...

- Пожалуйста, Костя, не стесняйся в выражениях! - выручила брата Олимпиада Парамоновна. - Ты хочешь сказать, что у меня есть любовник? Да, у меня есть человек, которого я люблю очень давно и который меня любит…

- Тоже очень давно? - подхватил с болезненной улыбкой Культяпин.

- Ты угадал. И ты его знаешь, мой милый. Это - Хаосов… Тот самый Хаосов, который бегал к нам студентом…

- Не помню, - пожал плечами Культяпин. - И ты об этом говоришь так спокойно, как-будто разговор идет о каком-нибудь шапочном знакомстве… Откровенно скажу тебе, Липа, мне это не нравится… А что говорит твой муж?

- Да, вероятно, то-же самое, что и твоя жена…

Культяпин покраснел и потупил глаза.

- Наши положения не одинаковы, - проговорил он, подавив минутное смущение.

- Я думаю, - продолжая улыбаться, говорила Олимпиада Парамоновна, - ты - мужчина, свободный в своих действиях, а я - женщина, связанная долгом и известными обязанностями… Ты на эту разницу, надеюсь, хотел указать мне?

- Пожалуй… отчасти… Но главная-то разница в наших положениях заключается в том, Липа, что ты любила своего мужа, в то время, как я…

- Не любил своей жены? А ты уверен в том, что я любила Александра Петровича? Ты убежден в том, что у меня было не увлечение, а настоящее чувство?

- Разве я могу ручаться за это? Конечно, нет… Но я в твоих отношениях к мужу видел далеко не то, что видела ты в моих отношениях к Ольге…

- Что-же делать, я ошиблась… Таков видно, удел женщины - ошибаться во всем и всегда. Хаосов утверждает, что и сами женщины-то есть не что иное, как неудавшийся мужчина. Ошибка природы… и вы мужчины, вместо того, чтобы исправить своего неудавшегося брата, заставляете его делать ошибки без конца…

- Философия на физиологической подкладке. Я ее не выношу и поэтому прямо перехожу к делу. Твой муж знает о твоих отношениях к этому господину с анархистской фамилией?

- Не знаю. Я этим интересуюсь столько-же, сколько и ты…

- Меня, пожалуйста, оставь в покое! - с неудовольствием проговорил Культяпин: - речь идет не обо мне, а о тебе.

- Наверное знает, - беззаботно произнесла Олимпиада Парамоновна, - и я удивляюсь, как он до сих пор не требует развода… Я уже просила ему передать, что всю вину я беру на себя…

- Ты?

- Ну, да, мой милый.

- И наша мать не протестует против этого? - спросил озадаченный Константин Парамонович.

- Я с ней об этом еще не говорила. Но все ее протесты, разумеется, не поведут ни к чему. И ты это знаешь, и она знает…

Олимпиада Парамоновна подошла к брату и положила ему на плечи руки.

- Голубчик мой, ты поймешь меня, когда я скажу тебе, для чего я так хочу сделать. Развод необходим. Ты с этим согласен?

- Пожалуй…

- Не пожалуй, а действительно необходим. Разве ты не разведешься с Ольгой?

- Оставь меня, ради Бога, в покое! - раздраженно воскликнул Культяпин. - Мы говорим только о тебе…

- Хорошо, Костя, - вздохнула Шавкина, - будем говорить обо мне…

- Ты твердо убеждена в том, что ты действительно и серьезно любишь господина Хаосова, а не увлеклась им так-же, как и Александром Петровичем?

- Убеждена.

- А что-же говорит он, этот новый избранник твоего сердца?

- Он ждет моего развода.

- Прекрасно. И он знает условия этого развода?

- Кажется, об этом мы с ним ничего не говорили. Говорили только о необходимости развода…

- Ах, Липа, Липа! - покачал головой Культяпин с легкой усмешкой, - положим, легкомыслие очень идет к тебе, но беда в том, что с вашим легкомыслием придется потом считаться не вам, а нам… Если-б я, например, был на месте Хаосова и действительно серьезно любил тебя, я-бы никогда не согласился на то, чтоб ты при разводе взяла вину на себя… Ты, вероятно, не знаешь печальных последствий такого развода…

- Но что-же я могу сделать, Костя? У моего бывшего мужа… Ты чему смеешься? Ах, да… ты не любишь предупреждать событий… у моего настоящего мужа нет ничего. Двадцать паев нашей мануфактуры, которые я подарила ему, не такая уж громадная сумма, чтобы можно было считать себя вполне обеспеченным рантье. Ты согласен с этим?

- О, совершенно!

- А между тем он уже привык жить так, как могут жить очень немногие. Так? И с этим ты, конечно, согласишься?

- Вполне.

- Он молод, красив собой. Не смейся, Костя, он действительно очень красив, и им можно увлечься.

- Бедный Хаосов! Я боюсь одного, как-бы ты после развода снова не увлеклась своим бывшим мужем!

- Ты говоришь глупости, мой милый! - вспыхнула Олимпиада Парамоновна, - когда любишь человека, другим увлечься нельзя.

- Будто? - усомнился Константин Парамонович, - не могу спорить, впрочем… может-быть, женщины устроены по-другому, а мы, к сожалению, и можем любить женщину, и увлекаться вместе с тем другими…

- Не все мужчины устроены по такому пошлому шаблону.

- Вероятно. Твой Хаосов - прекрасное исключение - и только. Что-же дальше, Липа?

- Александр Петрович может увлечь такую-же глупую купеческую дочку, какою и я была когда-то, и женитьбой на ней поправить свою неудавшуюся на первых порах карьеру…

- С филантропической точки зрения все это прекрасно, но каждый человек, как-бы он глуп и добр ни был, прежде всего обязан подумать о себе. А ты как-раз о себе-то и не подумала. Я понял-бы и одобрил твой поступок, если-б ты… уходила от мира сего, но ты, мой друг, об этом думаешь столько-же, сколько я думаю о потерянной три года тому назад пуговице от сюртука…

- Но иначе он не даст мне развода, Костя?

- Почем знать!... - загадочно улыбнулся Культяпин.

- Ты думаешь?

- Почти уверен. Деньги, Липа, в наше время - все, а у нас их с тобой слишком много…

- Я тебе буду бесконечно благодарна, если ты все устроишь, как следует… Я только и ждала твоего приезда… Ты… сторгуешься с ним?

- Постараюсь.

- Одного я боюсь, мой милый: он так любит меня, что едва-ли согласится…

Константин Парамонович не удержался и расхохотался на весь дом.

- Ах, женщины, женщины! - проговорил он, наконец, сквозь слезы. - Я не знаю твоего Хаосова… Он умен?

- Очень…

- Скверно…

- Я тебя не понимаю…

- При крахе любви он обойдется тебе вдвое дороже Александра Шавкина…

- Костя, ты шутишь, - опечалилась Олимпиада Парамоновна. - Я тебя уверяю, что Хаосов - человек в высшей степени серьезный и любит меня так-же серьезно и глубоко, как и я его…

- Давай Бог! - вздохнул Константин Парамонович и посмотрел пристально на сестру. - Не знаю, - проговорил он после короткой паузы, - можно-ли тебя любить, но влюбиться в тебя можно… Все зависит от идеала, который создает себе каждый человек… Если вы нашли друг в друге именно то, что искали, твой покой обеспечен на долгие годы…

- Я не искала ничего, мой милый, но я всегда, понимаешь, всегда его любила! И когда я после многих лет разлуки встретила его снова, я почувствовала сердцем, что нашла, наконец, того, к кому стремилась моя душа…

- Такие возвышенные чувства и такой скверный, семинарский слог! - поморщился Культяпин, - дело все в пульсе, Липа, а не в душе. Зачастил пульс при встрече с Хаосовым, и кончено: ты мой, а я твоя!

- Костя! - с ласковым упреком подняла глаза на брата Олимпиада Парамоновна.

- Не буду… не злоупотребляй только, пожалуйста, душой и не припутывай ее к дрянным побуждениям. Душа - это разум, а разум, насколько я знаю, не выносит амурного чада и берет долгосрочный отпуск… Я слышу звонок…

- Да, кто-то приехал, - встрепенулась Олимпиада Парамоновна.

- И по твоему лицу я вижу, что это - «он», серьезный кандидат на звание мужа Шавкиной-Культяпиной, - усмехнулся Константин Парамонович и потянулся за шляпой.

- Погоди, - отстранила его руку Олимпиада Парамоновна, - если это «он», я познакомлю тебя… ты увидишь сам, мой милый, какой он чудный человек…

И она, как-будто боясь бегства брата, взяла его шляпу и вышла с ней в соседнюю комнату.

- Чудный человек! - пробормотал кисло Культяпин, - все мы - чудные и прекрасные люди с казового конца, а загляни-ка ты нам в душу, - такою дрянью окажемся, что стошнить может…

- Костя, приехал Александр Петрович, - сообщила быстро входя Олимпиада Парамоновна, - он узнал, что ты здесь, и идет сюда… Я уйду, но не прощаюсь с тобой? Слышишь?

Культяпин мотнул головой в знак согласия и, проводив глазами скрывшуюся в соседние комнаты сестру, лениво повернул голову в другую сторону.

- Костя! Милый! Вот не ожидал! - влетел с распростертыми объятиями Шавкин, - просто ушам своим не поверил, что ты здесь… Здравствуй, голубчик!

Культяпин отдался на минуту объятиям зятя и затем, взяв его под руку, повел по направлению к кабинету Шавкина.

- Как видишь, приехал, - проговорил он, прерывая болтовню Александра Петровича, - а не уведомил никого просто потому, что пожалел денег на телеграмму.

- Ты шутишь по-прежнему, - это хороший признак. Ты здоров, и я очень этому рад.

- А я и подавно. Сядем только на всякий случай…

- Pardon! Садись, пожалуйста, - засуетился Шавкин, - вот сигары, папиросы… Извини, я просто растерялся от твоего неожиданного возвращения… А у нас в мануфактуре все благополучно… дела идут прекрасно…

- Я все знаю, - остановил Культяпин поток красноречия зятя, - и ты ничего нового мне сказать не можешь… Дай мне папироску… заграницей я совсем отвык от хорошего табаку…

- Да там действительно чорт знает что курят… Ах, да, что моя сестренка? - со смехом спросил Шавкин, прищуривая глаза, - я ей написал пять писем и ни на одно не получил ответа… Ей, конечно, не до писем было… В медовые месяцы забываешь весь мир и плаваешь в каком-то розовом тумане… Хе-хе-хе!...

- Нина Петровна совершенно здорова, - остановил прыть Шавкина Константин Парамонович холодным тоном, - надеюсь, этого достаточно для того, чтобы удовлетворить твое праздное любопытство… Она, повторяю, здорова и просит всех вас о ней не беспокоиться.

- Pardon! Но я, право, без всякой цели… Надеюсь, вы отлично совершили путешествие? - бормотал несколько афрапированный Шавкин.

- Очень хорошо и было-бы еще лучше, если-б не писали из России скучных писем, но этого зла, вероятно, и в аду не избежишь… Ты, кажется, тоже что-то писал мне? О чем, бишь?

- Да, писал…

Шавкин сделал грустное лицо, поднялся со стула и, затворив дверь кабинета, вернулся на свое место.

- Я писал тебе о Липе…

- Теперь вспоминаю… Да, именно о сестре. Что у вас тут случилось?

- Разве ты не говорил с ней?

- Я спрашиваю у тебя, что у вас случилось, а ее пока оставим в покое…

- Случилось то, чего я никак не ожидал. Моя жена, а твоя сестра завела себе любовника. Ясно?

- Очень, - презрительно усмехнулся Культяпин, - я всегда был того мнения, что только рогоносцы могут точно и ясно рассказывать про свой позор всем и каждому… Интересно, между прочим, узнать имя человека, испортившего твой красивый лоб совсем неизящным украшением?

- И ты… и вы… еще издеваетесь надо мной? - вспыхнул Шавкин.

- Ого! У вас, оказывается, и самолюбие еще есть, любезный Александр Петрович? - продолжал тем-же тоном Культяпин, - я этого, признаюсь, не ожидал. И вы уверились, конечно, в измене вашей жены?

- Да-с, уверился. Но я попрошу господина Культяпина говорить со мной не тоном директора мануфактуры, разговаривающего с фабричным рабочим, а языком человека, родная сестра которого ведет открыто развратную жизнь, - заговорил дрожащим голосом Шавкин.

- Извольте. Я, как истый купец, человек покладистый и могу разговаривать на всякие манеры. Вам, насколько я могу судить по вашему тону, измена вашей жены, а моей сестры, не нравится. Вам, может-быть, также не нравится и то, что ваша родная сестра сошлась со мной? Говорите прямо, по-родному, по-семейному…

- Я вас не понимаю, Константин Парамонович, - ответил Шавкин с недоумением, - кому-же это может нравиться? Странный, чтоб не сказать более, вопрос?

- Вы деликатны. Я-бы на вашем месте мой вопрос назвал просто глупым. Человека украсили какими-то орнаментами, и его-же спрашивают: нравится ему это или нет? Несомненно, не нравится. И мне вас жаль.

- Благодарю вас…

- Ей-Богу, жаль, - мягко произнес Константин Парамонович, углы губ которого дрожали от смеха, - apropos: а вы спрашивали Липу, когда изменяли ей с вашей нечесаной Дездемоной, нравится ей это или нет?...

- Этого не было.

- Это было! Не хотите-ли доказательств? Я их представлю вам сколько угодно…

Шавкин нахмурился. Припертый к стене, он обдумывал план защиты.

Константин Парамонович прошелся по кабинету и, остановившись перед Шавкиным, проговорил:

- Ну-с, милейший Александр Петрович, на чем мы с вами остановились? Ах, да, на вашей связи с актрисой ярмарочного ресторана… Будем продолжать!...

 

 

LXVII.

 

- Вы хотите, значит, сказать, - озлобленно прошипел Шавкин, - что, если я себе позволил что-то, то моя жена может позволить себе все?...

- Все! Что такое все? - с усмешкой сказал Константин Парамонович, рассматривая нервно вздрагивающий кончик носа зятя, - она как-раз позволила себе только то, что позволили себе вы. Если это, по вашему мнению, и есть все, то пусть будет все.

- Я не заводил открыто любовницу! - крикнул рассерженный Шавкин.

- А уже это - дело привычки, - заметил Культяпин. - Одни привыкли всегда играть в темную, а другие - в открытую. Что лучше - дело вкуса! Надеюсь, вы согласитесь, что все это - только пустая формальность. Дело - в фактах. Раз факты налицо, с ними приходится и считаться. Вы говорите, что ваша жена завела себе любовника, а она говорит, что вам до этого нет никакого дела, если вы сами завели себе любовницу. Вы правы, но права с своей стороны и Липа. Если вам понравилась посторонняя женщина, то почему-же ей не может понравиться посторонний мужчина?

- Но это, как хотите…

- Я ничего не хочу, - не дал договорить Шавкину Константин Парамонович. - Этого хотели вы, и… я не понимаю, на что вы жалуетесь… Неужели вы рассчитывали на то, что ваша жена станет смотреть сквозь пальцы на ваши амуры и сидеть дурой в четырех стенах? Вы, господин Шавкин, очень наивны… мне хотелось сказать - глупы, но я это говорю только людям, которых я считаю близкими… Вы наивны, рассчитывая на вечную верность своей жены в то самое время, когда сами размениваете свою верность на тысячу самых легкомысленных измен и неверностей… Сознайтесь, что почин был с вашей стороны…

- При чем тут почин! Вы сами, наконец…

- Мы говорим про вашу жену, а не обо мне. Я не жалуюсь, жалуетесь вы, и я вам доказываю, что ваши жалобы несправедливы. Вы получили то, что заслужили, и я-бы на вашем месте, не расписываясь даже в получении, поспешил удалиться…

Шавкин закусил губу и посмотрел на спокойно развалившегося в креслах Константина Парамоновича.

- Да, удалиться… Собрать все свои…

Культяпин окинул взглядом кабинет Шавкина и добавил:

- Артистические доспехи и отрясти прах от ног… Я вам советую это сделать и как можно скорее… Почем знать, - пожал плечами Культяпин, - вдруг появится на свет существо, которое самым законным образом станет требовать от вас родительской ласки и нежного попечения…

- И вы… вы говорите об этом так хладнокровно? - побледнел Шавкин.

- Как видите. Я всегда покоряюсь обстоятельствам. Если я вижу канаву, которую я не могу перепрыгнуть, не сломав себе шеи, я обхожу ее стороной или приказываю перекинуть через нее доску…

- А что-бы сказали вы, если-б это самое проделала ваша собственная жена? - воскликнул Шавкин со злорадной усмешкой.

- Мы говорим о вашей жене, - холодно ответил Культяпин. - Что-бы я с ней сделал, это вас не касается. Я вам говорю, что вы должны делать… Надевайте шляпу и уезжайте из дома, в котором вы не сумели основаться законным образом… и как можно скорее…

Шавкин поднялся и с угрозой посмотрел на Культяпина.

Константин Парамонович с невозмутимым видом закуривал папиросу и затянулся первым дымом с видимым наслаждением.

- Вы… меня выгоняете, Константин Парамонович? - с дрожью в голосе произнес Шавкин.

- Я? Господь с вами! Вы сами себя выгоняете и никак не можете выгнать… Я только вам помогаю устроить это изгнание…

- Это все, что я могу от вас услышать?

- Могу прибавить. Уезжайте и предоставьте вашей жене хлопотать о разводе.

- Развода я никогда не дам! - запальчиво крикнул Шавкин. - Никогда!

- Дадите, - проговорил Культяпин, пуская струйку дыма в потолок.

- Никогда! Простите, Константин Парамонович, я вас считал совсем не таким… Я ошибся… Что-же делать!...

- Ах, как это скучно! - закрыл на секунду глаза Культяпин. - Кем и чем вы меня считали, для меня совершенно безразлично: Культяпины считаются только с равными. Этим, кажется, все сказано… Да вы успокойтесь и сядьте. Все ваши угрожающие жесты и сжимания кулаков не поведут ни к чему. Они, может-быть, очень эффектны на театральных подмостках, но на меня не производят ни малейшего впечатления. Я не актриса, способная оценить красоту вашего негодования, и смотрю на вас как на человека, который сделал непроходимую глупость и которому я хочу помочь выйти, если не с честью, то, во всяком случае, без убытка из сквернейшего положения…

- Развода я не дам… Можете говорить все, что вам угодно…

- Напрасно. Я заставлю вас согласиться на развод… Вы меня, надеюсь, знаете?

- Но, позвольте, Константин Парамонович…

- Постойте. Сегодня я говорю с вами как с бывшим мужем моей сестры, с которым я могу еще сойтись в условиях, но завтра я уже стану с вами разговаривать как с совершенно мне неизвестным господином Шавкиным. Выбирайте любое. Правда, нынешний день, может-быть, обойдется мне дешевле завтрашнего, но… миллионом больше, миллионом меньше, не все-ли это равно для Культяпина?

- Вы, значит, требуете непременно моего развода?

- Я ничего не требую и не имею права требовать, - с усмешкой проговорил Культяпин. - Этого требует вами-же самим созданное положение вещей…

- Хорошо. Я уеду отсюда и… разведусь с вашей сестрой… Раз вы признаете, что это необходимо, я должен покориться силе… Сила на вашей стороне…

- И право, добавьте…

- Никакого… Я вам укажу на сотни семей, где мужья и жены позволяют себе всевозможные увлечения и не разрывают, между тем, брачных цепей… Да вы сами, наконец, разве вы…

- Позвольте повторить вам, что разговор идет не обо мне, а о вас с Липой, - оборвал Шавкина Константин Парамонович. - Вы против развода, да?

- Против.

- И вы можете хладнокровно сносить присутствие в доме любовника вашей жены?

- Я его вышвырну вон…

- Смешной вы человек, Александр Петрович. Вы за кого-же считаете вашу жену?

- За глупо увлекшуюся бабу и - только!

- Позвольте вас разочаровать: она любит господина, которого вы называете ее любовником, и любит давно… а увлекалась она, наоборот, вами…

- Вот как!

- Да, это так и было, и есть и, вероятно, так и будет. Мой искренний вам совет: надеть шляпу, собрать пожитки и уехать. В виде утешения вы можете произнесть… из какой пьесы, я право позабыл… но у вас всегда выходило сильно: «о, женщины, ничтожество вам имя! »

- И я, конечно, должен дать развод, приняв вину на себя?

- Обязательно. На этом, впрочем, простите, настоял я, потому что урожденная Культяпина не должна остаться безбрачной разводкой…

- Значит, я, в угоду Культяпинскому тщеславию и гонору, обязан обречь себя на вечное безбрачие! - выкрикнул Шавкин.

- Что-ж делать, Александр Петрович, надо-же кому-нибудь пожертвовать собой? Согласитесь сами, что очень неделикатно со стороны мужчины заставить принести эту жертву даму! Надо быть европейцем во всем, даже в таком щекотливом деле, как развод… Позвольте, я сейчас докончу. Спорить с Культяпиными нельзя. Ваш развод на этих условиях я уже мысленно подписал, и он будет. Вам остается только согласиться и - расстаться с нами добрыми друзьями… Предупреждаю, впрочем, к себе я вас никогда не приму, но при встрече всегда пожму вашу руку и спрошу: «как поживаете, Александр Петрович? »

- Вы… негодяй! - побагровел Шавкин.

- А вы - мерзавец! - с ледяным спокойствием произнес Константин Парамонович, - и мерзавец вдвойне. Вам было дано все для того, чтобы вы были счастливы, а вы это счастье втоптали в грязь и смеете еще после этого протестовать и возвышать свой петушиный крик… Что такое вы? Ноль! Ничтожество, неспособное ни к какому труду. И вы должны благодарить Бога за то, что находятся такие чувствительные дуры, которые пригревают на своей груди ни к чему негодных паразитов и дают возможность играть роль в жизни самой бесполезной и ничтожной твари! Я кончил и ухожу. Угодно вам надеть шляпу? - поднялся с кресла Константин Парамонович.

- Но… Что-же я… Какое-же мое будет положение? - упал вдруг духом Шавкин, - согласитесь сами… Выгнать человека… это подло…

- Ну, вот видите… Вам-бы с этого и разговор со мной начать, а не ругаться, не сообразив ранее, с кем хочешь поругаться. Потрудитесь присесть… У вас сколько паев нашей мануфактуры?

- Двадцать…

- Хорошо… Я их покупаю… Во сколько вы их цените?

- Они стоят, как вы сами знаете…

- Ах, я не об этом! - досадливо отмахнулся рукой Константин Парамонович, - я знаю их номинальную стоимость, но я не торгаш и не лавочник. Если вы не знаете им цену, я назначу сам.

Культяпин подумал, посмотрел исподлобья на Шавкина и сказал решительным тоном:

- Вы дадите Липе развод со всеми последствиями… Это решено. Так?

- Что-же я могу? - беспомощно развел руками Шавкин, - вы этого желаете, и я… разумеется… Хотя это и очень несправедливо…

- Напротив, очень справедливо. Спорить можно, тем более, что вы большой охотник до всевозможных споров, но это все равно ни к чему не поведет… Итак, вы даете развод своей жене, принимая вину на себя, а я покупаю у вас паи, которые подарила вам Липа. Паи эти стоят сорок тысяч…

- Да, но при том дивиденде, какой выдается на них… - заговорил-было с жаром Шавкин, но тотчас-же был остановлен мягким прикосновением руки Культяпина.

- За кого вы меня считаете? - сказал он с блуждавшей на губах тонкой улыбкой, - я могу прижать покупателя, но не могу торговаться с человеком, который исправлял должность мужа моей родной сестры… Надеюсь, вы будете удовлетворены, если я за паи заплачу в десять раз более их стоимости, т. е. четыреста тысяч?

- Это за паи? - усмехнулся дерзко Шавкин, - согласен. А за осуждение на вечное безбрачие?

Культяпин прищурился и долго разглядывал «бобрик» Александра Петровича.

«А я его считал за дурака, - подумал он, поглаживая затылок, - в критические минуты, очевидно, и Валаамовы ослицы начинают соображать…»

- Столько-же, - проговорил он, прерывая молчание, и, заметив нерешительность Шавкина, прибавив поспешно: - и больше ни копейки!

- Хорошо-с, - произнес Александр Петрович и поднялся с кресла.

Поднялся и Константин Парамонович и показал Шавкину на стол.

- Пишите сделку.

- Вы мне не верите?

- Напротив, - улыбнулся загадочно Культяпин, - вы мне должны не верить, а не я вам… Я хочу обеспечить вас на случай моей неожиданной смерти… Ведь развод протянется очень долго, и вам, разумеется, интересно на всякий случай иметь копию сделки, подписанную моей рукой… Согласитесь, что вы плохой купец?

- Я никогда себя и не считал хорошим купцом, - ответил Шавкин, присаживаясь к столу. - Что прикажите писать?

Культяпин продиктовал и, помахав по воздуху лист с непросохшими чернилами, перечитал его и одобрил.

- Спишите копию, я подпишу ее и… дело в шляпе! - проговорил он. - Кстати припишите в конце, что вы получили в виде задатка от меня двести тысяч. Ведь надо-же вам на что-нибудь жить до окончания всех перипетий развода… У вас, конечно, есть деньги, но их немного…

- Вы и это знаете?

- Я должен знать все. Несомненно, у вас мог быть очень хороший капитал, но вы, к сожалению, не купец. В этом уж я не виноват, как не буду виноват и в том, что у вас от моих восьмисот тысяч через три-четыре года останется пустая чековая книжка банка и приятное воспоминание о том, что у вас было…

- Не все пророчества сбываются, - огрызнулся Шавкин, торопливо делая копию со сделки.

- Мои - всегда, - уверенно высказался Культяпин. - Впрочем, я буду очень рад, если на этот раз ошибусь… Готово? Дайте мне перо, я напишу вам чек.

Константин Парамонович не спеша написал чек, перечитал его несколько раз и с легким вздохом передал Шавкину.

- Вы… когда-же отсюда уезжаете? - справился он, поднимаясь.

- Сегодня не успею, но завтра обязательно, - ответил Александр Петрович, дуя на свежие цифры чека.

- Завтра? И это верно?

- Я сказал, и этого, кажется, довольно, - с некоторою заносчивостью произнес тот.

Культяпин усмехнулся и пошел к двери.

- До свидания, Константин Парамонович, - крикнул Шавкин, бросаясь за ним. - Надеюсь, что вы меня не станете обвинять… Во всем этом я виноват столько-же, сколько и моя жена… Я сознаюсь, с моей стороны была ошибка, но кто не делает ошибок? Положительно все.

- Ну, наверное, есть-же и исключения, - добродушно заметил Культяпин, останавливаясь у двери.

- Нет их и не будет. Я, конечно, говорю совсем не с тем намерением, чтобы сказать вам что-либо неприятное, но вообще таких исключений в нашей среде нет. Если мы позволяем себе что-нибудь, то и наши жены в этом отношении нисколько от нас не отстают. Примеры на-лицо: моя жена, ваша жена… У них - любовники, а у нас - любовницы… Да и кто живет так, чтобы не было на нем никакого пятнышка? Я таких не знаю…

Константин Парамонович вернулся от двери и подошел вплотную к печально улыбавшемуся Шавкину.

- Вы сказали, что у моей жены… есть любовник? - спросил он.

- А вы и не знали об этом? Странно, - удивился Шавкин. - Да об этом вся ваша фабрика знает… Положим, и я узнал о своей жене позже других, но я был уверен…

- Кто он? - нетерпеливо крикнул Культяпин.

- Доктор Бутюгин… Да неужели это для вас новость? - спросил Шавкин и, увидев побледневшее лицо Культяпина, невольно попятился назад.

 

 

LXVIII.

- Вы солгали! - произнес, наконец, Константин Парамонович, и бледность его щек сменилась румянцем.

- Не имею ни малейшего повода лгать, - ответил Шавкин. - Впрочем, вы в этом сами убедитесь, если захотите… Спросите мою жену, которая, конечно, не посмеет вам сказать неправду…

Александр Петрович проворно сунул чек Культяпина в бумажник и отодвинулся на всякий случай к самому окну.

Константин Парамонович простоял минуту на одном месте молча, затем, процедив сквозь зубы: «мне все равно», - вышел из кабинета Шавкина.

Сестру он застал за туалетным столиком.

Увидав в зеркало отражение брата, Олимпиада Парамоновна поднялась и пошла к нему навстречу с вопросом:

- Ну, что, Костя?

- Все улажено, - сделал усилие улыбнуться Культяпин, - мы сошлись в цене, и твой развод обеспечен…

- Я ему плохо верю…

- У меня в кармане расписка.

- А, это другое дело!... Я не знаю, как тебя и благодарить, милый, за все, что ты для меня делаешь!...

Олимпиада Парамоновна поцеловала крепко брата и с удивлением стала его разглядывать:

- Костя, у тебя совсем расстроенный вид… Неужели Александр Петрович позволил себе…

- Ничего не позволил, успокойся, - усадил он в кресло сестру и сам сел с нею рядом. - Разве у меня расстроенный вид? Скорее, усталый, Липа, потому что я, действительно, устал, убеждая твоего мужа согласиться на мои условия…

- Бедный ты мой!... Надеюсь, теперь уж тебе не придется больше с ним разговаривать. Он согласился, значит, половина дела сделана, остальное мы предоставим адвокатам и неизбежной формалистике развода… Ты ищешь шляпу?... Разве ты не останешься со мною завтракать?

- Нет. Я заеду ненадолго в лавку, а затем поеду на фабрику.

- Не отдохнув как следует с дороги? Милый, побереги себя!...

- Ты находишь, значит, что мне не следует ехать на фабрику? - спросил Культяпин, взглянув на сестру.

- Поезжай, но только не сегодня… Ты устал с дороги… посмотри на свое лицо…

- Нет, я сегодня поеду, Липа… Дай мне шляпу…

- Если ты этого непременно хочешь, возьми, но мне почему-то не хотелось-бы отпустить тебя сегодня…

- Почему?

- И сама не знаю. Так, - пожала плечами Олимпиада Парамоновна.

- Надеюсь, там все благополучно?

- Я думаю…

- Ах, ты только думаешь!...

- Если тебе этого мало, уверена даже, - впрочем, ты ведь заедешь в город и точнее узнаешь обо всем, что делается на фабрике.

- Разумеется. Но если и в лавке будут так-же скрывать от меня, как скрываешь ты, то я, понятно, и там ничего не узнаю…

- Я скрываю? - воскликнула Олимпиада Парамоновна. - Но что-же я могу скрыть, когда сама ничего не знаю?

- Ничего? - не сводя пристального взгляда с сестры, переспросил Культяпин.

- Положительно ничего. Разве ты, Костя, что-нибудь слышал? - тревожно проговорила Олимпиада Парамоновна. - По крайней мере до сих пор там шло как следует, и если-бы что случилось, то мамочка непременно-бы мне об этом сказала… Правда, недели две тому назад там случился пожар, но он был такой незначительный, что о нем, кажется, не заявляли даже страховому обществу…

- Да, ты вот с какой стороны смотришь на мои вопросы! - потемнел вдруг Культяпин и нахмурил брови. - А все-ли благополучно у моей жены? - спросил он после короткой паузы.

Олимпиада Парамоновна слегка смутилась.

- Откровенно скажу, мой милый, я так давно ее не видала… Ты знаешь сам, что я не бываю на фабрике…

- Это все равно, там бывает часто наша мать…

- Мама была недавно…

- Ну, и что-же она тебе говорила про Ольгу Андреевну?

- Положительно ничего особенного…

- Ты мне правду говоришь, Липа? - выпрямляясь, произнес Культяпин, - неужели и ты лжешь мне?

- Костя, что с тобой? Скажи мне, в чем дело?

- Видишь-ли… До меня дошли слухи, что Ольга Андреевна, не желая отставать от тебя, завела себе на фабрике друга. Так вот я и желаю знать: правда это или ложь?

- Я это слышала сама, но мамочка, которая больше знает жизнь Ольги, чем мы с тобой, думает, что это пустая сплетня…

- А ты, Липа?... Ты веришь в возможность того, что распространяет сплетня, или нет?

- Милый мой, ты меня удивляешь!... Причем-же тут я? Я могу верить, я могу и не верить… Такой щекотливый вопрос касается только лично тебя…

- Значит, ты веришь?

- Отчего-же и нет? Ты удивляешься? И неужели серьезно? - с некоторым изумлением проговорила Олимпиада Парамоновна. - После этого я положительно отказываюсь тебя понимать… Ведь ты не любишь Ольгу? Да?

- Не знаю…

- Постой, но что ты любишь Нину, это знаю я…

- Ты? Может-быть. Но я - не знаю…

Олимпиада Парамоновна от удивления не знала, что и говорить далее.

- Постой, Костя… Это что-то странное и для меня необъяснимое… Я знаю, как ты жил с женой…

- А как, Липа, я жил?

- Ты был ей всегда чужим…

- И ты обвиняешь в этом меня? Какая ужасная ошибка!

- После этого я ничего не понимаю.

- И я тоже, потому что вся наша жизнь была сплошным недоразумением. Мы никогда не давали себе ясного отчета в том, что нам было нужно и чего мы хотели друг от друга… Сознаюсь, быть женой купца - задача не из легких, но если женщина взяла на себя эту роль, нельзя потом требовать от мужа того, чего он ей дать не в состоянии. И на этом пункте у нас создались недоразумения… Виновен я в них или нет?

- Не знаю.

- И я не знаю, и она не знает, никто не знает, а между тем в жизнь того и другого вторгаются внешние элементы и производят крушение… Я знаю, что ты оправдываешь меня точно так-же, как давно уже оправдала и себя, и Ольгу, но будет-ли кому от этого легче, я не знаю… Я отлично понимаю, что люди могут расплачиваться одинаковой монетой, но должны-ли они так расплачиваться, - это еще вопрос, далеко не решенный… Ты меня спрашиваешь: люблю-ли я Нину? И я тебе отвечаю по чистой совести: не знаю. Если ты меня спросишь: зачем-же я сошелся с ней? - я тебе отвечу также искренне и по совести: потому что она пришла ко мне, и у меня не хватило духу выгнать ее вон из дома! Если Нина сегодня мне скажет: я уезжаю далеко и надолго, - я ей скажу на это совершенно спокойно: уезжай!... Возможно, что после ее отъезда я буду скучать, волноваться и делать всевозможные глупости, но что я не стану ее удерживать теперь, в этом я убежден, Липа.

- Странная любовь! - проронила Олимпиада Парамоновна.

- Скорее - тоскливая, чем странная. Такой любовью могут, как я думаю, любить только больные люди, а я давно уже больной…

- Но что-же ты думал о жене?

- Что? Иногда казалось мне, что она так далека от меня, что не могла вызвать ни малейшего желания снова видеть ее, а иногда представлялась такой близкой сердцу, что невольно хотелось бросить все дела и ехать туда, где она находилась…

- И ты… не ехал, разумеется?

- Всегда что-нибудь мешало: интересный покупатель, выгодная покупка… Я оставался на день, и от порыва не оставалось и следа…

Константин Парамонович тяжело поднялся со стула, взял шляпу и протянул руку сестре.

- Мама приедет дня через два… Скажи ей, что я уехал на фабрику и когда вернусь оттуда - не знаю.

- Лучше-бы тебе подождать ее, - вместе-бы и поехали, - упрашивала брата Олимпиада Парамоновна.

- Если ты за себя беспокоишься, напрасно: господин Шавкин завтра выезжает из твоего дома, а чтобы гарантировать себя от случайной с ним встречи и возможных дерзостей, - хотя в последних я очень сомневаюсь, - уезжай завтра с утра к своему… будущему мужу! - улыбнулся кисло Культяпин.

- Я боюсь за тебя, милый… Ты так утомлен дорогой, и кто знает, что там найдешь на фабрике…

- Вероятно, то-же самое, что и здесь! - нахмурился Константин Парамонович и обнял сестру: - прощай!

- До свидания, Костя! Еще раз благодарю тебя от всего сердца за все, что ты сделал для меня…

- Все это пустое. Дай Бог только тебе не раскаяться в своем новом увлечении…

Он хотел-было прибавить: «как раскаиваюсь я», но ему не захотелось совсем уже обескуражить сестру.

Культяпин совсем не знал Хаосова и не считал себя вправе видеть в нем такое-же дрянцо, каким был Шавкин.

Почем знать, может-быть он и есть именно такой человек, который может дать счастье Олимпиаде Парамоновне? А обожжется и на нем, винить, кроме себя, ей некого.

Неожиданный приезд Константина Парамоновича в город произвел сенсацию, на которую он не обратил никакого внимания.

Ему было не до того. Мысли Культяпина были на фабрике.

Брались-же с чего-нибудь сплетни? И одно только предположение о том, что эта сплетня вдруг окажется самой реальной действительностью, заставляло его бледнеть и волноваться.

Наружно Константин Парамонович старался быть спокойным, - спокойно выслушал все отчеты старшего приказчика о торговых делах за последнюю неделю, одобрил все продажи и покупки, сознавая в тоже время, что он плохо уясняет сказанное ему приказчиком, и, сделав несколько вопросов, совершенно не идущих к делу, приказал кучеру везти себя домой.

Приказчик, проводив хозяина, долго качал головой и, почесав в затылке, решил, что Константина Парамоновича заграницей «не долечили».

А Культяпин, вернувшись домой, удивил в свою очередь Фому, с которым он расстался до вечера.

И старому слуге хозяин показался расстроенным и скучным, каким показался и Олимпиаде Парамоновне.

- «В городе расстроили», - решил Фома и спросил медленно раздевавшегося хозяина: - отложить лошадей прикажете?

Культяпин потер лоб и долго смотрел на Фому бессмысленным взглядом.

- Ты что-то, кажется, сказал мне? - спросил он, наконец.

- Насчет лошадок. Прикажете отложить?

- А который час?

- Второй-с…

- Рано еще ехать. Вели отложить… Я еду на фабрику, Фома…

- Сегодня-с?

- Да, да… сегодня… Почему ты спрашиваешь?

- Утром говорили совсем не то-с…

- Не твое дело, старый дурак, рассуждать! - вспыхнул Культяпин. - Кто у кого служит: я у тебя или ты у меня?

- Виноват-с, - сгорбился Фома.

- Виноват, виноват… Ну, и я виноват, если все виноваты…

Константин Парамонович опомнился, и ему стало стыдно за свою купеческую манеру - срывать зло на беззащитных.

- Прости, Фома, - заговорил он с смущенным видом: - у меня голова немного болит… Не сердись, старина…

- Что вы, батюшка, да как-же это возможно, чтоб я осмелился… - забормотал обрадованный старик: - как хотите меня ругайте, только вам-бы легче стало… Завтракать изволили-с?

Культяпин только тут вспомнил, что он о завтраке ни разу и не подумал.

- Нет, Фома… Дома, вероятно, ничего не готовили?

- Котлетку найдем-с… Повар у нас завсегда на чеку-с… Вдруг пожелаете… Пожалуйте, батюшка, в столовую, а я на кухню побегу…

- Постой, - остановил его Константин Парамонович, но затем махнул рукой и проговорил: - нет, ступай!

Он подумал-было ехать к Нине, но перед его глазами вдруг выросли заграничные тряпки, которые она вчера с таким усердием выбирала из дорожного сундука, и ему стало почему-то противно.

«Вероятно, она еще и сегодня разбирается… Не станем мешать! »

Культяпин прошел в кабинет, подсел к столу и написал коротенькую записку:

«Нина! Неотложные дела требуют моего немедленного отъезда на фабрику. Полагаю, что пробуду там недолго, а вернувшись, приеду прямо к тебе. Константин».

- Вот это письмо, Фома, после моего отъезда пошли по адресу, - сказал он явившемуся слуге. - Когда я вернусь с фабрики, не знаю. И всем, кто меня станет спрашивать, отвечай то-же самое…

- Слушаю, батюшка. Пожалуйте фрыштикать-с!...

Поезд, приходивший к станции, прилегающей к фабрике Культяпина, в одиннадцать часов вечера, иногда запаздывал.

На этот раз он оказался аккуратным, и кондуктор за версту до станции стал собирать вещи Константина Парамоновича, который, прижавшись в углу купе, не-то дремал, не-то о чем-то сосредоточенно думал.

- Подъезжаем-с, - сообщил ему кондуктор, схватывая саквояж.

Культяпин вздрогнул, с каким-то испугом спросил: «уже? » - и заторопился.

Он долго искал шляпу, плотно сидевшую у него на голове, а найдя ее, стал искать зонт, находившийся в его руках.

Поезд остановился, и Культяпин вышел на платформу, мокрую и скользкую от моросившего дождя.

Станционный сторож выхватил у кондуктора вещи и сообщил Константину Парамоновичу, что с фабрики за ним лошадей не выслали.

Культяпин вспомнил, что он хотел относительно высылки лошадей на станцию послать телеграмму на фабрику и не послал.

Он поморщился и пошел на станцию, ругая свою забывчивость…

 

LXIX.

 

Попав в плохо освещенную комнатку, предназначенную для пассажиров I класса, Константин Парамонович вспомнил, что у начальника станции есть лошадь и таратайка, в которой он часто ездит к нему на фабрику в клуб.

- А где твое начальство, братец? - спросил он у станционного сторожа, внесшего его вещи.

- А они, Константин Парамонович, к вам на фабрику уехавши, - ответил тот.

- Этакая незадача! - поморщился Культяпин, - а скоро он хотел вернуться назад?

- Не могу знать. Да я об эвтом от куфарки ихней могу узнать… Видеть, значит, их благородие желаете?

- Не он мне нужен, а его лошадь, чтоб до фабрики добраться…

- Да она сичас за ним поедет…

- Как, разве она здесь? - обрадовался Культяпин.

- Так точно-с. Потому их с собой наш становой прихватили…

- Беги скорей, чтоб она без меня не уехала…

Служитель бросился из комнаты и, спустя минут пять, вернулся назад с известием, что Гаврила еще только «закладывает».

- Ну, и отлично… Значит, я сегодня ночую дома, а не на вашем клоповнике, - покосился он на диван. - Так ты скажи Гавриле, чтоб он не забыл меня захватить…

- Рази это возможно-с? Упрежден достаточно-с…

Константин Парамонович знал Гаврилу потому, что его старшие братья и племянники работали у него на фабрике. И сам он лет пять тому назад был у него сновальщиком, но ушел вследствие неудачного романа с фабричной девицей. После финала он возненавидел фабрику и всех баб стал называть «барабанными шкурами». От прежнего веселого и «горластого», как величали его девки, Гаврилы не осталось и следа. Он поступил на службу к начальнику станции и нахмурился на веки, смотря исподлобья с явным недоверием ко всему, что вокруг него совершалось.

Запрягая лошадь, чтобы ехать за своим барином в фабричный клуб, Гаврила узнал от явившегося сторожа, что он должен подвезти приехавшего Культяпина, за которым не выслали лошадей.

- Ладно, - коротко ответил он и, усевшись на облучок, прибавил: - шкура барабанная!...

Культяпин поздоровался в темноте с Гаврилой, и таратайка, подпрыгивая на ходу, выбралась на Культяпинское шоссе.

Гаврила по обыкновению молчал, подхлестывая по временам коня, давно уже потерявшего счет своим годам, а Константин Парамонович, завидев вдали фабричные огни, слегка оживился и спросил у Гаврилы:

- Что у нас нового, Гаврила?

- Не могу знать… Я ведь при станции живу… Вас куда-же доставить, Константин Парамонович, - к клубу али к дому?

- Довези до дома, если можно.

- Довезу.

И Гаврила, прогремев колесами своей таратайки по деревянной мостовой, устроенной перед клубом, свернул влево и, минут десять спустя, подвез Культяпина к утонувшему в ночной темноте фабричному дворцу.

Подъезд не был освещен, и только в передней мелькал одинокий огонек. Залаяли сторожевые собаки, подкатываясь под самые ноги давно уже ко всему привыкшего коня, и около дома появилась высокая фигура сторожа.

Сторож узнал хозяина и, сдернув шапку, бросился к звонку крыльца.

Пока Культяпин вынимал из кармана деньги и давал их угрюмому Гавриле, сторож сбросил с таратайки вещи и позвонил снова.

- Степан, кажется? - справился Культяпин, всматриваясь в фигуру сторожа.

- Никак нет-с, Андрей-с…

- Ах, да… вероятно, все спят? - сделал он предположение.

- Не должно этого быть-с… потому Митрий только что сичас прошел в сарай лошадь закладать…

- Лошадь? А разве Ольги Андреевны нет дома?

- Дома-с. А лошадь под доктора закладают… Степана Ивановича…

- Он здесь?

- Так точно-с…

Культяпин потянул в себя воздух и глубоко вздохнул. В дверных стеклах отразилась фигура лакея, и щелкнул замок.

Увидав хозяина, лакей широко растворил дверь и засуетился.

От неожиданности появления Константина Парамоновича он позабыл даже поздравить его, по обычаю, с приездом, а справился только о вещах.

- Ко мне в кабинет, - проговорил Культяпин и, сбросив с себя пальто и шляпу на первый попавшийся стул, пошел в темноте на свою половину.

Лакей наскоро повернул ключ в двери и поспешил за хозяином, освещая на ходу пройденные комнаты.

И когда он вошел в кабинет, то увидал Константина Парамоновича торопливо ходившим по комнате и потиравшим руки.

- Я… озяб, кажется, - произнес он, не останавливаясь, - такая ужасная погода… положите вещи и дайте мне стакан вина…

- Какого прикажете-с?

- Все равно, какое есть под рукой… у меня такая внутренняя дрожь, что зубы начинают стучать… Странно! В первый раз в жизни я так озяб…

Он подошел к камину и протянул к нему руки…

Лакей вернулся с подносом, на котором стояла бутылка вина со стаканом, и с удивлением посмотрел на Культяпина.

- Осмелюсь доложить, камин давно уже не топлен, Константин Парамонович, - проговорил он, ставя на стол поднос.

- Разве? Да, действительно не топлен…

- Прикажете затопить?

- Если хотите, пожалуй… а мне показалось, что от него идет тепло…

Лакей вышел, а Культяпин, выпив залпом стакан, не мог разобрать, какое было вино. Только после второго стакана он убедился в том, что пьет мадеру, и почувствовал разливавшуюся по телу теплоту.

Явился снова лакей с охапкой дров, и камин запылал красноватыми огоньками. Константин Парамонович продолжал ходить из угла в угол и о чем-то сосредоточенно думать.

Он уже не зяб больше, но внутри его что-то продолжало трепетать и заставляло его метаться по кабинету.

Лакей, растопив камин, отошел к двери и зевнул, прикрывая рот ладонью.

- Ничего больше не прикажете, Константин Парамонович? - спросил он, наконец, видя, что тот совершенно забыл об его присутствии.

Культяпин остановился и с недоумением посмотрел на лакея.

- Да, вы все еще здесь… Нет, кажется, ничего… Ольга Андреевна спит?

- Никак нет-с… прикажете доложить?

- Этого не надо.

- У них еще гости…

- Гости?

- Доктор здешний-с… Степан Иванович Бутюгин…

- А! Он не уехал разве?

- Никак нет-с… они обыкновенно долго сидят-с…

- А как долго?

- Да как придется… день на день не приходит… Вчера, например, до второго часу сидели…

- И так каждый день? - спросил глухим голосом Культяпин, прикладывая руки к вискам.

- Почти что каждый-с… Тимофей Васильич тоже бывают, но редко… тот больше к обеду поспевает…

- Хорошо. Идите спать.

- Я нынче дежурный… должен проводить Степана Ивановича…

- Я этого не знал… ну, что-ж, заснете, когда проводите доктор… Ступайте!

Культяпин посмотрел вслед вышедшему лакею и скривил губы в улыбку.

Лакей хотел-было сообщить о приезде хозяина горничной Ольги Андреевны, но недовольный ночными дежурствами, отправился в переднюю дремать на стуле.

Константин Парамонович сел к столу и, положив на руку голову, задумался.

Он сомневался прежде в том, что слышал про жену, продолжает сомневаться и теперь, хотя и чувствует, что все в нем взбудоражено и встревожено.

Постоянные посещения доктора говорили об его близости к Ольге Андреевне. Как-бы ни связывало их общее дело и заботы о больнице, как-бы они ни уважали друг друга, но встречаться каждый день, во избежание всевозможных сплетен и клеветы, им все-таки не следовало.

Так понимал Культяпин, но Ольга Андреевна, очевидно, или понимала совсем по-другому, или-же…

У Константина Парамоновича пробежали по спине мурашки.

Увлекся он сам, отчего-же было не увлечься и ей? Но Культяпин не считал свою жену способною на такую низость.

Почему ее увлечение было «низостью», а его - только невольным и ничтожным грешком, Константин Парамонович на это не сумел-бы ответить или ответил-бы, что его возмущают только низости, а он чувствовал, что в эти минуты возмущен до крайности.

Ему стало жарко. Бились виски, начинала болеть голова.

Он расстегнул сюртук и сорвал с шеи галстук.

- Мало воздуху, - проговорил он с усилием и неровной походкой дошел до окна.

В стекла мелкой дробью барабанил дождь, шумели своими мокрыми ветвями кусты, и их шум болезненно отзывался в душе Культяпина.

Он жадно потянул в себя холодный, сырой воздух, который ворвался в кабинет чрез открытую форточку, и вздрогнул от крика, пронесшегося по темному саду.

В этом крике его возбужденному воображению послышался знакомый голос жены.

Константин Парамонович оторвался от окна и вышел из кабинета.

Везде царила темнота, и только из передней тянулись узкие полоски света и терялись в складках портьер.

Он остановился на минуту, потирая лоб и как-будто не решаясь идти далее.

«Неужели это может быть? »

И его потянуло к жене.

Задевая за мебель, Константин Парамонович очутился на половине Ольги Андреевны и все шел вперед, пока не услышал голосов, раздававшихся в будуаре жены.

Культяпин остановился, чтоб перевести дух.

- Как это глупо! - подумал он: - люди мирно беседуют, а я… чуть не умираю от сквернейшего волнения… Боже мой, как все это глупо!...

Константин Парамонович сделал над собой усилие и повернул назад. В будуаре вдруг раздался громкий смех Ольги Андреевны, и этот смех точно острым ножом резнул по сердцу Культяпина.

В этом смехе звучали такие радостно-беззаботные нотки, что у Константина Парамоновича зазвенело в ушах.

В одну секунду он очутился у спущенных портьер будуара жены и замер:

- Ах, какой ты наивный ребенок, Стива! - говорила, смеясь, Ольга Андреевна. - Неужели ты мог подумать это? Неужели…

- Но я люблю тебя, - перебил ее голос Бутюгина.

- А я разве не люблю тебя? Разве я не всем пожертвовала для тебя? Тебе этого мало? Хорошо. Я разведусь с мужем. Ты веришь?

- Нет…

- А я верю! - каким-то странным голосом произнес Культяпин, держась обеими руками за раскинутые портьеры.

Ольга Андреевна вскрикнула от ужаса и помертвела.

Бутюгин, сидевший с ней рядом, поднялся с кушетки и тоже побледнел, увидев страшное лицо Культяпина, искаженное судорогами.

Первою опомнилась Ольга Андреевна и бросилась к мужу.

- Не надо! - остановил ее грубым жестом Константин Парамонович, - это низость… да… низость!

Он хотел еще что-то сказать, но не мог: двигались только губы, но слов не было слышно.

И когда Ольга Андреевна с Бутюгиным окончательно пришли в себя, Культяпина не было. Он добрался по памяти до своего кабинета и, рухнувшись на стул, вскрикнул ужасным голосом от боли.

Испуганный лакей, прибежавший на крик, посмотрел растерянно на хозяина, ловившего ртом воздух, и бросился на подъезд.

- Григорий, ты здесь? - крикнул он в темноту.

- Здесь, - отозвался кучер: - подавать, что-ль?

- Ради Бога поезжай скорее за Тимофеем Васильичем, - хозяин умирает!

И когда разбудили Тимофея Васильича и передали ему, что у внезапно приехавшего на фабрику Культяпина сделался страшный припадок, доктор нахмурился и проговорил, торопливо одеваясь:

- Готов!

-----

Константин Парамонович скончался в туже ночь. Хоронили его с небывалой пышностью. С вокзала до кладбища его несли фабричные, а за гробом шли Ольга Андреевна с бескровными, плотно сжатыми губами и Нина, не сводившая всю дорогу сухого и жесткого взгляда с гроба Культяпина.

Полубесчувственную Анфису Марковну везли в карете вместе с Олимпиадой Парамоновной, повторявшей все время одну и туже фразу:

- Костя! Милый! Что ты с собой сделал?...

Нам остается досказать немногое. Анфиса Марковна ненадолго пережила сына. Не прошло и месяца со смерти Константина Парамоновича, как она слегла в постель и больше уже не вставала. Умерла старуха в полном сознании и за две минуты до смерти шутя спросила Олимпиаду Парамоновну: «кланяться Костеньке-то от тебя, Липушка? »

Культяпинская мануфактура продолжает процветать под управлением нового мужа Олимпиады Парамоновны - Хаосова. Ее первый муж, Александр Петрович Шавкин, как и предсказывал Константин Парамонович, в несколько лет прожил полученный им за развод миллион и теперь перебивается подачками своей бывшей жены, уже обзаведшейся многочисленным потомством.

Ольга Андреевна живет с мужем в Юго-Западном крае и приезжает в Москву только за дивидендом. Она очень располнела, похорошела и своего доктора держит под башмаком. Да иначе и нельзя. Все мужчины, по ее мнению, слабы и бесхарактерны, и не будь узды, которою их взнуздывают нежные ручки жен, они пропали-бы совсем.

Нина концертирует за границей и, говорят, с большим успехом. Тимофей Васильевич сильно постарел, но подвижен и весел по-прежнему и по-прежнему же постоянно подшучивает над своим старым и неизменным другом «Утопией»…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.