|
|||
ВО ИМЯ МИРА 12 страница— Тогда до свидания! — ответил я и обратился к его подруге: — Весьма сожалею, сударыня, но совершать убыточные сделки я не могу. Мы ничего не зарабатываем на «кадиллаке» и не можем поэтому принять в счет оплаты старый «форд» с такой высокой ценой. Прощайте… Она удержала меня. Ее глаза сверкали, и теперь она так яростно обрушилась на булочника, что у него потемнело в глазах. — Сам ведь говорил сотни раз, что «форд» больше ничего не стоит, — прошипела она в заключение со слезами на глазах. — Две тысячи марок, — сказал я. — Две тысячи марок, хотя и это для нас самоубийство. Булочник молчал. — Да скажи что-нибудь наконец! Что же ты молчишь, словно воды в рот набрал? — кипятилась брюнетка. — Господа, — сказал я, — пойду и пригоню вам «кадиллак». А вы между тем обсудите этот вопрос между собой. Я почувствовал, что мне лучше всего исчезнуть. Брюнетке предстояло продолжить мое дело. * * * Через час я вернулся на «кадиллаке». Я сразу заметил, что спор разрешился простейшим образом. У булочника был весьма растерзанный вид, к его костюму пристал пух от перины. Брюнетка, напротив, сияла, ее грудь колыхалась, а на лице играла сытая предательская улыбка. Она переоделась в тонкое шелковое платье, плотно облегавшее ее фигуру. Улучив момент, она выразительно подмигнула мне и кивнула головой. Я понял, что все улажено. Мы совершили пробную поездку. Удобно развалясь на широком заднем сиденье, брюнетка непрерывно болтала. Я бы с удовольствием вышвырнул ее в окно, но она мне еще была нужна. Булочник с меланхоличным видом сидел рядом со мной. Он заранее скорбел о своих деньгах, — а эта скорбь самая подлинная из всех. Мы приехали обратно и снова поднялись в квартиру. Булочник вышел из комнаты, чтобы принести деньги. Теперь он казался старым, и я заметил, что у него крашеные волосы. Брюнетка кокетливо оправила платье. — Это мы здорово обделали, правда? — Да, — нехотя ответил я. — Сто марок в мою пользу… — Ах, вот как… — сказал я. — Старый скряга, — доверительно прошептала она и подошла ближе. — Денег у него уйма! Но попробуйте заставить его раскошелиться! Даже завещания написать не хочет! Потом все получат, конечно, дети, а я останусь на бобах! Думаете, много мне радости с этим старым брюзгой?.. Она подошла ближе. Ее грудь колыхалась. — Так, значит, завтра я зайду насчет ста марок. Когда вас можно застать? Или, может быть, вы бы сами заглянули сюда? — Она захихикала. — Завтра после обеда я буду здесь одна… — Я вам пришлю их сюда, — сказал я. Она продолжала хихикать. — Лучше занесите сами. Или вы боитесь? Видимо, я казался ей робким, и она сделала поощряющий жест. — Не боюсь, — сказал я. — Просто времени нет. Как раз завтра надо идти к врачу. Застарелый сифилис, знаете ли! Это страшно отравляет жизнь!.. Она так поспешно отступила назад, что чуть не упала в плюшевое кресло. В эту минуту вошел булочник. Он недоверчиво покосился на свою подругу. Затем отсчитал деньги и положил их на стол. Считал он медленно и неуверенно. Его тень маячила на розовых обоях и как бы считала вместе с ним. Вручая ему расписку, я подумал; «Сегодня это уже вторая, первую ему вручил Фердинанд Грау». И хотя в этом совпадении ничего особенного не было, оно почему-то показалось мне странным. Оказавшись на улице, я вздохнул свободно. Воздух был по-летнему мягок. У тротуара поблескивал «кадиллак». — Ну, старик, спасибо, — сказал я и похлопал его по капоту. — Вернись поскорее — для новых подвигов! XV Над лугами стояло яркое сверкающее утро. Пат и я сидели на лесной прогалине и завтракали. Я взял двухнедельный отпуск и отправился с Пат к морю. Мы были в пути. Перед нами на шоссе стоял маленький старый «ситроен». Мы получили эту машину в счет оплаты за старый «форд» булочника, и Кестер дал мне ее на время отпуска. Нагруженный чемоданами, наш «ситроен» походил на терпеливого навьюченного ослика. — Надеюсь, он не развалится по дороге, — сказал я. — Не развалится, — ответила Пат. — Откуда ты знаешь? — Разве непонятно? Потому что сейчас наш отпуск, Робби. — Может быть, — сказал я. — Но, между прочим, я знаю его заднюю ось. У нее довольно грустный вид. А тут еще такая нагрузка. — Он брат «Карла» и должен вынести все. — Очень рахитичный братец. — Не богохульствуй, Робби. В данный момент это самый прекрасный автомобиль из всех, какие я знаю. Мы лежали рядом на полянке. Из леса дул мягкий, теплый ветерок. Пахло смолой и травами. — Скажи, Робби, — спросила Пат немного погодя, — что это за цветы, там, у ручья? — Анемоны, — ответил я, не посмотрев. — Ну что ты говоришь, дорогой! Совсем это не анемоны. Анемоны гораздо меньше; кроме того, они цветут только весной. — Правильно, — сказал я. — Это кардамины. Она покачала головой. — Я знаю кардамины. У них совсем другой вид. — Тогда это цикута. — Что ты, Робби! Цикута белая, а не красная. — Тогда не знаю. До сих пор я обходился этими тремя названиями, когда меня спрашивали. Одному из них всегда верили. Она засмеялась. — Жаль. Если бы я это знала, я удовлетворилась бы анемонами. — Цикута! — сказал я. — С цикутой я добился большинства побед. Она привстала. — Вот это весело! И часто тебя расспрашивали? — Не слишком часто. И при совершенно других обстоятельствах. Она уперлась ладонями в землю. — А ведь, собственно говоря, стыдно ходить по земле и почти ничего не знать о ней. Даже нескольких названий цветов. — Не расстраивайся, — сказал я, — гораздо более позорно, что мы вообще не знаем, зачем околачиваемся на земле. И тут несколько лишних названий ничего не изменят. — Это только слова! Мне кажется, ты просто ленив. Я повернулся. — Конечно. Но насчет лени еще далеко не все ясно. Она — начало всякого счастья и конец всяческой философии. Полежим еще немного рядом. Человек слишком мало лежит. Он вечно стоит или сидит. Это вредно для нормального биологического самочувствия. Только когда лежишь, полностью примиряешься с самим собой. Послышался звук мотора, и вскоре мимо нас промчалась машина. — Маленький «мерседес», — заметил я, не оборачиваясь. — Четырехцилиндровый. — Вот еще один, — сказала Пат. — Да, слышу. «Рено». У него радиатор как свиное рыло? — Да. — Значит, «рено». А теперь слушай: вот идет настоящая машина! «Лянчия»! Она наверняка догонит и «мерседес» и «рено», как волк пару ягнят. Ты только послушай, как работает мотор! Как орган! Машина пронеслась мимо. — Тут ты, видно, знаешь больше трех названий! — сказала Пат. — Конечно. Тут уж я не ошибусь. Она рассмеялась. — Так это как же — грустно или нет? — Совсем не грустно. Вполне естественно. Хорошая машина иной раз приятней, чем двадцать цветущих лугов. — Черствое дитя двадцатого века! Ты, вероятно, совсем не сентиментален… — Отчего же? Как видишь, насчет машин я сентиментален. Она посмотрела на меня. — И я тоже, — сказала она. * * * В ельнике закуковала кукушка. Пат начала считать. — Зачем ты это делаешь? — спросил я. — А разве ты не знаешь? Сколько раз она прокукует — столько лет еще проживешь. — Ах да, помню. Но тут есть еще одна примета. Когда слышишь кукушку, надо встряхнуть свои деньги. Тогда их станет больше. Я достал из кармана мелочь и подкинул ее на ладони. — Вот это да! — сказала Пат и засмеялась. — Я хочу жить, а ты хочешь денег. — Чтобы жить! — возразил я. — Настоящий идеалист стремится к деньгам. Деньги — это свобода. А свобода — жизнь. — Четырнадцать, — считала Пат. — Было время, когда ты говорил об этом иначе. — В мрачный период. Нельзя говорить о деньгах с презрением. Многие женщины даже влюбляются из-за денег. А любовь делает многих мужчин корыстолюбивыми. Таким образом, деньги стимулируют идеалы, — любовь же, напротив, материализм. — Сегодня тебе везет, — сказала Пат. — Тридцать пять. — Мужчина, — продолжал я, — становится корыстолюбивым только из-за капризов женщин. Не будь женщин, не было бы и денег, и мужчины были бы племенем героев. В окопах мы жили без женщин, и не было так уж важно, у кого и где имелась какая-то собственность. Важно было одно: какой ты солдат. Я не ратую за прелести окопной жизни, — просто хочу осветить проблему любви с правильных позиций. Она пробуждает в мужчине самые худшие инстинкты — страсть к обладанию, к общественному положению, к заработкам, к покою. Недаром диктаторы любят, чтобы их соратники были женаты, — так они менее опасны. И недаром католические священники не имеют жен, — иначе они не были бы такими отважными миссионерами. — Сегодня тебе просто очень везет, — сказала Пат. — Пятьдесят два! Я опустил мелочь в карман и закурил сигарету. — Скоро ли ты кончишь считать? — спросил я. — Ведь уже перевалило за семьдесят. — Сто, Робби! Сто — хорошее число. Вот сколько лет я хотела бы прожить. — Свидетельствую тебе свое уважение, ты храбрая женщина! Но как же можно столько жить? Она скользнула по мне быстрым взглядом. — А это видно будет. Ведь я отношусь к жизни иначе, чем ты. — Это так. Впрочем, говорят, что труднее всего прожить первые семьдесят лет. А там дело пойдет на лад. — Сто! — провозгласила Пат, и мы тронулись в путь. * * * Море надвигалось на нас, как огромный серебряный парус. Еще издали мы услышали его соленое дыхание. Горизонт ширился и светлел, и вот оно простерлось перед нами, беспокойное, могучее и бескрайнее. Шоссе, сворачивая, подходило к самой воде. Потом появился лесок, а за ним деревня. Мы справились, как проехать к дому, где собирались поселиться. Оставался еще порядочный кусок пути. Адрес нам дал Кестер. После войны он прожил здесь целый год. Маленькая вилла стояла на отлете. Я лихо подкатил свой «ситроен» к калитке и дал сигнал. В окне на мгновение показалось широкое бледное лицо и тут же исчезло. — Надеюсь, это не фрейлейн Мюллер, — сказал я. — Не все ли равно, как она выглядит, — ответила Пат. Открылась дверь. К счастью, это была не фрейлейн Мюллер, а служанка. Через минуту к нам вышла фрейлейн Мюллер, владелица виллы, — миловидная седая дама, похожая на старую деву. На ней было закрытое черное платье с брошью в виде золотого крестика. — Пат, на всякий случай подними чулки, — шепнул я, поглядев на крестик, и вышел из машины. — Кажется, господин Кестер уже предупредил вас о вашем приезде, — сказал я. — Да, я получила телеграмму. — Она внимательно разглядывала меня. — Как поживает господин Кестер? — Довольно хорошо… если можно так выразиться в наше время. Она кивнула, продолжая разглядывать меня. — Вы с ним давно знакомы? «Начинается форменный экзамен», — подумал я и доложил, как давно я знаком с Отто. Мой ответ как будто удовлетворил ее. Подошла Пат. Она успела поднять чулки. Взгляд фрейлейн Мюллер смягчился. К Пат она отнеслась, видимо, более милостиво, чем ко мне. — У вас найдутся комнаты для нас? — спросил я. — Уж если господин Кестер известил меня, то комната для вас всегда найдется, — заявила фрейлейн Мюллер, покосившись на меня. — Вам я предоставлю самую лучшую, — обратилась она к Пат. Пат улыбнулась. Фрейлейн Мюллер ответила ей улыбкой. — Я покажу вам ее, — сказала она. Обе пошли рядом по узкой дорожке маленького сада. Я брел сзади, чувствуя себя лишним, — фрейлейн Мюллер обращалась только к Пат. Комната, которую она нам показала, находилась в нижнем этаже. Она была довольно просторной, светлой и уютной и имела отдельный выход в сад, что мне очень понравилось. На одной стороне было подобие ниши. Здесь стояли две кровати. — Ну как? — спросила фрейлейн Мюллер. — Очень красиво, — сказала Пат. — Даже роскошно, — добавил я, стараясь польстить хозяйке. — А где другая? Фрейлейн Мюллер медленно повернулась ко мне. — Другая? Какая другая? Разве вам нужна другая? Эта вам не нравится? — Она просто великолепна, — сказал я, — но… — Но? — чуть насмешливо заметила фрейлейн Мюллер. — К сожалению, у меня нет лучшей. Я хотел объяснить ей, что нам нужны две отдельные комнаты, но она тут же добавила: — И ведь вашей жене она очень нравится. «Вашей жене»… Мне почудилось, будто я отступил на шаг назад, хотя не сдвинулся с места. Я незаметно взглянул на Пат. Прислонившись к окну, она смотрела на меня, давясь от смеха. — Моя жена, разумеется… — сказал я, глазея на золотой крестик, фрейлейн Мюллер. Делать было нечего, и я решил не открывать ей правды. Она бы еще, чего доброго, вскрикнула и упала в обморок. — Просто мы привыкли спать в двух комнатах, — сказал я. — Я хочу сказать — каждый в своей. Фрейлейн Мюллер неодобрительно покачала головой. — Две спальни, когда люди женаты?.. Какая-то новая мода… — Не в этом дело, — заметил я, стараясь предупредить возможное недоверие. — У моей жены очень легкий сон. Я же, к сожалению, довольно громко храплю. — Ах, вот что, вы храпите! — сказала фрейлейн Мюллер таким тоном, словно уже давно догадывалась об этом. Я испугался, решив, что теперь она предложит мне комнату наверху, на втором этаже. Но брак был для нее, очевидно, священным делом. Она отворила дверь в маленькую смежную комнатку, где, кроме кровати, не было почти ничего. — Великолепно, — сказал я, — этого вполне достаточно. Но не помешаю ли я кому-нибудь? — Я хотел узнать, будем ли мы одни на нижнем этаже. — Вы никому не помешаете, — успокоила меня фрейлейн Мюллер, с которой внезапно слетела вся важность. — Кроме вас, здесь никто не живет. Все остальные комнаты пустуют. — Она с минуту постояла с отсутствующим видом, но затем собралась с мыслями. — Вы желаете питаться здесь или в столовой? — Здесь, — сказал я. Она кивнула и вышла. — Итак, фрау Локамп, — обратился я к Пат, — вот мы и влипли. Но я не решился сказать правду — в этой старой чертовке есть что-то церковное. Я ей как будто тоже не очень понравился. Странно, обычно я пользуюсь успехом у старых дам. — Это не старая дама, Робби, а очень милая старая фрейлейн. — Милая? — Я пожал плечами. — Во всяком случае не без осанки. Ни души в доме, и вдруг такие величественные манеры! — Не так уж она величественна… — С тобой нет. Пат рассмеялась. — Мне она понравилась. Но давай притащим чемоданы и достанем купальные принадлежности. * * * Я плавал целый час и теперь загорал на пляже. Пат была еще в воде. Ее белая купальная шапочка то появлялась, то исчезала в синем перекате волн. Над морем кружились и кричали чайки. На горизонте медленно плыл пароход, волоча за собой длинный султан дыма. Сильно припекало солнце. В его лучах таяло всякое желание сопротивляться сонливой бездумной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Подо мной шуршал горячий песок. В ушах отдавался шум слабого прибоя. Я начал что-то вспоминать, какой-то день, когда лежал точно так же… Это было летом 1917 года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и нас неожиданно отвели на несколько дней в Остенде на отдых. Майер, Хольтхофф, Брейер, Лютгенс, я и еще кое-кто. Большинство из нас никогда еще не были у моря, и эти немногие дни, этот почти непостижимый перерыв между смертью и смертью превратились в какое-то дикое, яростное наслаждение солнцем, песком и морем. Целыми днями мы валялись на пляже, подставляя голые тела солнцу. Быть голыми, без выкладки, без оружия, без формы, — это само по себе уже равносильно миру. Мы буйно резвились на пляже, снова и снова штурмом врывались в море, мы ощущали свои тела, свое дыхание, свои движения со всей силой, которая связывала нас с жизнью. В эти часы мы забывались, мы хотели забыть обо всем. Но вечером, в сумерках, когда серые тени набегали из-за горизонта на бледнеющее море, к рокоту прибоя медленно примешивался другой звук; он усиливался и наконец, словно глухая угроза, перекрывал морской шум. То был грохот фронтовой канонады. И тогда внезапно обрывались разговоры, наступало напряженное молчание, люди поднимали головы и вслушивались, и на радостных лицах мальчишек, наигравшихся до полного изнеможения, неожиданно и резко проступал суровый облик солдата; и еще на какое-то мгновение по лицам солдат пробегало глубокое и тягостное изумление, тоска, в которой было все, что так и осталось невысказанным: мужество, и горечь, и жажда жизни, воля выполнить свой долг, отчаяние, надежда и загадочная скорбь тех, кто смолоду обречен на смерть. Через несколько дней началось большое наступление, и уже третьего июля в роте осталось только тридцать два человека. Майер, Хольтхофф и Лютгенс были убиты. — Робби! — крикнула Пат. Я открыл глаза. С минуту я соображал, где нахожусь. Всякий раз, когда меня одолевали воспоминания о войне, я куда-то уносился. При других воспоминаниях этого не бывало. Я привстал. Пат выходила из воды. За ней убегала вдаль красновато-золотистая солнечная дорожка. С ее плеч стекал мокрый блеск, она была так сильно залита солнцем, что выделялась на фоне озаренного неба темным силуэтом. Она шла ко мне и с каждым шагом все выше врастала в слепящее сияние, пока позднее предвечернее солнце не встало нимбом вокруг ее головы. Я вскочил на ноги, таким неправдоподобным, будто из другого мира, казалось мне это видение, — просторное синее небо, белые ряды пенистых гребней моря, и на этом фоне — красивая, стройная фигура. И мне почудилось, что я один на всей земле, а из воды выходит первая женщина. На минуту я был покорен огромным, спокойным могуществом красоты и чувствовал, что она сильнее всякого кровавого прошлого, что она должна быть сильнее его, ибо иначе весь мир рухнет и задохнется в страшном смятении. И еще сильнее я чувствовал, что я есть, что я просто существую на земле, и есть Пат, что я живу, что я спасся от ужаса войны, что у меня глаза, и руки, и мысли, и горячее биение крови, и что все это — непостижимое чудо. — Робби! — снова позвала Пат и помахала мне рукой. Я поднял ее купальный халат в быстро пошел ей навстречу. — Ты слишком долго пробыла в воде, — сказал я. — А мне совсем тепло, — ответила она, задыхаясь. Я поцеловал ее влажное плечо. — На первых порах тебе надо быть более благоразумной. Она покачала головой в посмотрела на меня лучистыми глазами. — Я достаточно долго была благоразумной. — Разве? — Конечно! Более чем достаточно! Хочу наконец быть неблагоразумной! — Она засмеялась и прижалась щекой к моему лицу. — Будем неблагоразумны, Робби! Ни о чем не будем думать, совсем ни о чем, только о нас, и о солнце, и об отпуске, и о море! — Хорошо, — сказал я и взял махровое полотенце. — Дай-ка я тебя сперва вытру досуха. Когда ты успела так загореть? Она надела купальный халат. — Это результат моего «благоразумного» года. Каждый день я должна была проводить целый час на балконе и принимать солнечную ванну. В восемь часов вечера я ложилась. А сегодня в восемь часов вечера пойду опять купаться. — Это мы еще посмотрим, — сказал я. — Человек всегда велик в намерениях. Но не в их выполнении. В этом и состоит его очарование. * * * Вечером никто из нас не купался. Мы прошлись в деревню, а когда наступили сумерки, покатались на «ситроене». Вдруг Пат почувствовала сильную усталость и попросила меня вернуться. Уже не раз я замечал, как буйная жизнерадостность мгновенно и резко сменялась в ней глубокой усталостью. У нее не было никакого запаса сил, хотя с виду она не казалась слабой. Она всегда расточительно расходовала свои силы и казалась неисчерпаемой в своей свежей юности. Но внезапно наставал момент, когда лицо ее бледнело, а глаза глубоко западали. Тогда все кончалось. Она утомлялась не постепенно, а сразу, в одну секунду. — Поедем домой, Робби, — попросила она, и ее низкий голос прозвучал глуше обычного. — Домой? К фрейлейн Мюллер с золотым крестиком на груди? Интересно, что еще могло прийти в голову старой чертовке в наше отсутствие… — Домой, Робби, — сказала Пат и в изнеможении прислонилась к моему плечу. — Там теперь наш дом. Я отнял одну руку от руля и обнял ее за плечи. Мы медленно ехали сквозь синие, мглистые сумерки, и, когда наконец увидели освещенные окна маленькой виллы, примостившейся, как темное животное, в пологой ложбинке, мы и впрямь почувствовали, что возвращаемся в родной дом. Фрейлейн Мюллер ожидала нас. Она переоделась, и вместо черного шерстяного на ней было черное шелковое платье такого же пуританского покроя, а вместо крестика к нему была приколота другая эмблема — сердце, якорь и крест, — церковный символ веры, надежды и любви. Она была гораздо приветливее, чем перед нашим уходом, и спросила, устроит ли нас приготовленный ею ужин: яйца, холодное мясо и копченая рыба. — Ну конечно, — сказал я. — Вам не нравится? Совсем свежая копченая камбала. — Она робко посмотрела на меня. — Разумеется, — сказал я холодно. — Свежекопченая камбала — это должно быть очень вкусно, — заявила Пат и с упреком взглянула на меня. — Фрейлейн Мюллер, первый день у моря и такой ужин! Чего еще желать? Если бы еще вдобавок крепкого горячего чаю. — Ну как же! Очень горячий чай! С удовольствием! Сейчас вам все подадут. Фрейлейн Мюллер облегченно вздохнула и торопливо удалилась, шурша своим шелковым платьем. — Тебе в самом деле не хочется рыбы? — спросила Пат. — Еще как хочется! Камбала! Все эти дни только и мечтал о ней. — А зачем же ты пыжишься? Вот уж действительно… — Я должен был расквитаться за прием, оказанный мне сегодня. — Боже мой! — рассмеялась Пат. — Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом. — А я нет, — сказал я. — Я не забываю так легко. — А надо бы… Вошла служанка с подносом. У камбалы была кожица цвета золотого топаза, и она чудесно пахла морем и дымом. Нам принесли еще свежих креветок. — Начинаю забывать, — сказал я мечтательно. — Кроме того, я замечаю, что страшно проголодался. — И я тоже. Но дай мне поскорее горячего чаю. Странно, но меня почему-то знобит. А ведь на дворе совсем тепло. Я посмотрел на нее. Она была бледна, но все же улыбалась. — Теперь ты и не заикайся насчет долгих купаний, — сказал я и спросил горничную: — У вас найдется немного рому? — Чего? — Рому. Такой напиток в бутылках. — Ром? — Да. — Нет. Лицо у нее было круглое, как луна. Она смотрела на меня ничего не выражающим взглядом. — Нет, — сказала она еще раз. — Хорошо, — ответил я. — Это неважно. Спокойной ночи. Да хранит вас Бог. Она ушла. — Какое счастье, Пат, что у нас есть дальновидные друзья, — сказал я. — Сегодня утром перед отъездом Ленц погрузил в нашу машину довольно тяжелый пакет. Посмотрим, что в нем. Я принес из машины пакет. В небольшом ящике лежали две бутылки рома, бутылка коньяка и бутылка портвейна. Я поднес ром к лампе и посмотрел на этикетку. — Ром «Сент Джеймс», подумать только! На наших ребят можно положиться. Откупорив бутылку, я налил Пат добрую толику рома в чай. При этом я заметил, что ее рука слегка дрожит. — Тебя сильно знобит? — спросил я. — Чуть-чуть. Теперь уже лучше. Ром хорош… Но я скоро лягу. — Ложись сейчас же, Пат, — сказал я. — Придвинем стол к постели и будем есть. Она кивнула. Я принес ей еще одно одеяло с моей кровати и пододвинул столик. — Может быть, дать тебе настоящего грогу, Пат? Это еще лучше. Могу быстро приготовить его. Пат отказалась. — Нет, мне уже опять хорошо. Я взглянул на нее. Она действительно выглядела лучше. Глаза снова заблестели, губы стали пунцовыми, матовая кожа дышала свежестью. — Быстро ты пришла в себя, просто замечательно, — сказал я. — Все это, конечно, ром. Она улыбнулась. — И постель тоже, Робби. Я отдыхаю лучше всего в постели. Она мое прибежище. — Странно. А я бы сошел с ума, если бы мне пришлось лечь так рано. Я хочу сказать: лечь одному. Она рассмеялась. — Для женщины это другое дело. — Не говори так. Ты не женщина. — А кто же? — Не знаю. Только не женщина. Если бы ты была настоящей нормальной женщиной, я не мог бы тебя любить. Она посмотрела на меня. — А ты вообще можешь любить? — Ну, знаешь ли! — сказал я. — Слишком много спрашиваешь за ужином. Больше вопросов нет? — Может быть, и есть. Но ты ответь мне на этот. Я налил себе рому. — За твое здоровье, Пат. Возможно, что ты и права. Может быть, никто из нас не умеет любить. То есть так, как любили прежде. Но от этого нам не хуже. У нас с тобой все по-другому, как-то проще. Раздался стук в дверь. Вошла фрейлейн Мюллер. В руке она держала крохотную стеклянную кружечку, на дне которой болталась какая-то жидкость. — Вот, я принесла вам ром. — Благодарю вас, — сказал я, растроганно глядя на стеклянный наперсток. — Это очень мило с вашей стороны, но мы уже вышли из положения. — О Господи! — Она в ужасе осмотрела четыре бутылки на столе. — Вы так много пьете? — Только в лечебных целях, — мягко ответил я, избегая смотреть на Пат. — Прописано врачом. У меня слишком сухая печень, фрейлейн Мюллер. Но не окажете ли вы нам честь?.. Я открыл портвейн. — За ваше благополучие! Пусть ваш дом поскорее заполнится гостями. — Очень благодарна! — Она вздохнула, поклонилась и отпила, как птичка. — За ваш отдых! — Потом она лукаво улыбнулась мне. — До чего же крепкий. И вкусный. Я так изумился этой перемене, что чуть не выронил стакан. Щечки фрейлейн порозовели, глаза заблестели, и она принялась болтать о различных, совершенно не интересных для нас вещах. Пат слушала ее с ангельским терпением. Наконец хозяйка обратилась ко мне: — Значит, господину Кестеру живется неплохо? Я кивнул. — В то время он был так молчалив, — сказала она. — Бывало, за весь день словечка не вымолвит. Он и теперь такой? — Нет, теперь он уже иногда разговаривает. — Он прожил здесь почти год. Всегда один… — Да, — сказал я. — В этом случае люди всегда говорят меньше. Она серьезно кивнула головой и посмотрела на Пат. — Вы, конечно, очень устали. — Немного, — сказала Пат. — Очень, — добавил я. — Тогда я пойду, — испуганно сказала она. — Спокойной ночи! Спите хорошо! Помешкав еще немного, она вышла. — Мне кажется, она бы еще с удовольствием осталась здесь, — сказал я. — Странно… ни с того ни с сего… — Несчастное существо, — ответила Пат. — Сидит себе, наверное, вечером в своей комнате и печалится. — Да, конечно… Но мне думается, что я, в общем, вел себя с ней довольно мило. — Да, Робби. — Она погладила мою руку. — Открой немного дверь. Я подошел к двери и отворил ее. Небо прояснилось, полоса лунного света, падавшая на шоссе, протянулась в нашу комнату. Казалось, сад только того и ждал, чтобы распахнулась дверь, — с такой силой ворвался в комнату и мгновенно разлился по ней ночной аромат цветов, сладкий запах левкоя, резеды и роз. — Ты только посмотри, — сказал я. Луна светила все ярче, и мы видели садовую дорожку во всю ее длину. Цветы с наклоненными стеблями стояли по ее краям, листья отливали темным серебром, а бутоны, так пестро расцвеченные днем, теперь мерцали пастельными тонами, призрачно и нежно. Лунный свет и ночь отняли у красок всю их силу, но зато аромат был острее и слаще, чем днем. Я посмотрел на Пат. Ее маленькая темноволосая головка лежала на белоснежной подушке. Пат казалась совсем обессиленной, но в ней была тайна хрупкости, таинство цветов, распускающихся в полумраке, в парящем свете луны. Она слегка привстала. — Робби, я действительно очень утомлена. Это плохо? Я подошел к ее постели. — Ничего страшного. Ты будешь отлично спать. — А ты? Ты, вероятно, не ляжешь так рано? — Пойду еще прогуляюсь по пляжу. Она кивнула и откинулась на подушку. Я посидел еще немного с ней. — Оставь дверь открытой на ночь, — сказала она, засыпая. — Тогда кажется, что спишь в саду… Она стала дышать глубже. Я встал, тихо вышел в сад, остановился у деревянного забора и закурил сигарету. Отсюда я мог видеть комнату. На стуле висел ее купальный халат, сверху было наброшено платье и белье; на полу у стула стояли туфли. Одна из них опрокинулась. Я смотрел на эти вещи, и меня охватило странное ощущение чего-то родного, и я думал, что вот теперь она есть и будет у меня и что стоит мне сделать несколько шагов, как я увижу ее и буду рядом с ней сегодня, завтра, а может быть, долго-долго… Может быть, думал я, может быть, — вечно эти два слова, без которых уже никак нельзя было обойтись! Уверенности — вот чего мне недоставало. Именно уверенности, — ее недоставало всем. Я спустился к пляжу, к морю и ветру, к глухому рокоту, нараставшему, как отдаленная артиллерийская канонада. XVI Я сидел на пляже и смотрел на заходящее солнце. Пат не пошла со мной. Весь день она себя плохо чувствовала. Когда стемнело, я встал и хотел пойти домой. Вдруг я увидел, что из-за рощи выбежала горничная. Она махала мне рукой и что-то кричала. Я ничего не понимал, — ветер и море заглушали слова. Я сделал ей знак, чтобы она остановилась. Но она продолжала бежать и подняла рупором руки к губам.
|
|||
|